ГОРБОВСКИЙ Александр - Метаморфозы

Голосов пока нет

Вечером, часу в шестом у дверей раздался звонок. «Надо же, — подумал я, — звонят». Не прошло и минуты, как зазвонили опять; Видно, нетерпеливый кто-то, настырный. Когда зазвонили снова, мне даже любопытно стало, кто бы это? Я надел левый тапочек на правую ногу и пошел открывать.


    На площадке стоял А. С. Пушкин.
    — Приветствую, — сказал он благородным голосом. — Я к вам. Разрешите!
    — Конечно, — обрадовался я. — Милости просим!
    Стихи-то его мне еще в школе читать случалось, но чтобы видеть или разговаривать лично — этого не приходилось. Да и думал ли я когда!
    — Милости просим, — говорю, — заходите, пожалуйста.
    Поэт шагнул через порог, снимая на ходу с курчавой головы цилиндр.
    — Очень мило у вас, — заметил он, отставив трость и опускаясь в кресло, — мебель, смотрю я, изволили уже расставить?
    Я, и правда, переехал всего пару дней назад, поменявшись с профессором Волобуевым. Как только узнал он об этом? Вот что значит — писатель. Проницательный взгляд. Наблюдательность.
    Откуда-то из жилетного кармана достал он лорнет, привычным жестом поднес к глазам и обвел все взглядом.
    — Гарнитур-то у вас, кажется, чешский?
    — Польский, — поправил было я, но тут только спохватился, с кем это я спорю, кому возражаю! — Впрочем, — говорю, — конечно, чешский. Совершенно верно, заметили. Чешский.
    — Очень мило у вас, — повторил он. — Даже несколько котильонно. Я бы сказал, напоминает Фурше. Вам нравится Фурше?
    Нравится ли мне Фурше?
    — Ну да, что ж это я! — Подосадовал он на себя и рассмеялся сердечно. — Экий я, право! И то, откуда вам знать Фурше? Не сочтите мою неловкость обидной для себя. Впрочем, я к вам по делу...
    Выразительное было у него лицо. Когда он говорил, на нем отражался, казалось, каждый нюанс, каждое движение его души. Не знай я даже, кто сейчас передо мной, я все равно почувствовал бы, что говорю с человеком необыкновенным.
    Одно было обидно. Видели бы Новиковы, с кем сижу я, с кем разговариваю.
    — Дело-то у меня к вам, право слово, пустяковое, — развел он руками. — Волобуев, давнишний мой приятель, съезжая, запамятовал оставить мне адрес новой своей квартиры. А поскольку вы здесь, как бы вместо него, я и подумал...
    Это надо же! Сижу вот и разговариваю. И с кем!
    — Так что не соблаговолите ли сообщить мне новый его телефон? Весьма одолжите, — сказал и руки на груди скрестил, как на известной картине. Это-то, наверное, и навело меня на мысль.
 

    Книгу я нашел в передней, на полке — старый экземпляр «Евгения Онегина», невесть как сохранившийся еще со школьных лет.
    — В память о нашей, так сказать, встрече, — говорю, — не откажите, некоторым образом, подписать.
    По лицу его снова прошла гамма чувств. Откуда-то из глубины сюртука извлек он белое гусиное перо, пальцем потрогал кончик, потом достал пузырек с чернилами, занес руку над страницей, задумался, зажмурился и размашисто подписал. Потом еще задумался и поставил дату.
    — Вот, милостивый государь, получайте.
    И стал помахивать книжицей, чтобы просохли чернила.
    — Не примите меня за ретрограда, — пояснил он, как бы извиняясь, — но все эти новомодные ручки страх как меняют почерк. Право...
    Я так был рад, что даже, кажется, не поблагодарил его. Ка-а-кой вид будет у Новиковых, когда узнают! Это им за цветной телевизор. Тоже мне, цветной телевизор!
    Спрятал он перо, убрал пузырек, но почему-то все не уходил. Я подумал, может, чаю ждет. Мне-то не жалко.
    — Так я насчет Волобуева, — напомнил он, — не обессудьте уж...
    Дал я ему телефон, и он сразу стал прощаться.
    — Разрешите откланяться. Не смею злоупотреблять долее вашей любезностью...
    Чаю ждать так и не стал. Да я и не предложил ему — может, спешит человек куда, может, новое произведение писать торопится.
    А на другой день мне позвонил Волобуев. Я знал, что он непременно позвонит мне. И будет жаловаться насчет обмена. И худеть своим старческим голосом. И говорить, что я обманул его. И скандалить.
    Правда, по телефону скандалить он не стал. Проскрипел только, что должен, мол, срочно повидать меня. И голос у него был, как у капризного ребенка. Я даже обрадовался — пусть приезжает. Покричит, попрыгает. Цирк будет.
    Заявился он и, правда, злой. А мне-то смешно. Потому что я свои права знаю. И обратному размену все равно не быть.
    Но начал он не по делу. Начал с того, что зачем, мол, я его телефон даю. Он меня не просил и разрешения такого мне не давал.
    Я удивился даже. «Ну!» — думаю.
    — Ведь, это же Пушкин, — говорю, — классик!
    Это ж надо. Пушкина не узнал. А еще профессор. За что таким только деньги платят!
    — Очень, — говорю, — стыдно вам быть должно, товарищ Волобуев.
    Тогда он посмотрел на меня. Нехорошо так посмотрел, обидно. Будто вместо лица у меня что-то совсем другое увидел. Увидел и засмеялся. Мерзко так засмеялся, захихикал: «хе-хе-хе, хе-хе-хе!»
    — Значит, и правда, решили, что это Пушкин? Хе-хе-хе!
    Отсмеявшись, даже слезинки мутные смахнул ладошкой. И, подкудахтывая и успокаиваясь, принялся растолковывать. Я и то не сразу понял — о чем он это.
    — У нас, у психиатров...
    У них, у психиатров, считается, что поведение человека есть результат характера. Если кто-нибудь, скажем, храбр, он будет вести себя соответственно. Если трус, то — совершенно иначе. Меняется характер, меняется и поведение; Это понятно. Но только к чему бы это?
    То же и с почерком. Почерк тоже ведь результат характера. По почерку можно узнать характер. А когда характер меняется, то меняется и почерк. Почему в юности он один, в зрелые годы — другой, в старости — третий?
    Но тут начинается главное.
    — А раз, так, то должна быть и обратная связь. Понимаете? Обратная связь, — и даже пальчик поднял, чтобы до меня дошло, что он сказал что-то очень умное.
    Скажем, человек — трус. Боится ночью ходить по лесу. Но если он все-таки будет ходить ночью по лесу, то в конце концов он перестанет быть трусом. Изменив поведение, можно менять характер. То же и с почерком.
    — Мы делали так. Брали группу испытуемых с чертами нерешительности. И заставляли их разучивать почерк какой-нибудь волевой: личности. Две-три недели, они занимались только этим, переписывали тексты и т.д. И знаете, что происходило потом?
    И он посмотрел на меня, торжествуя заранее. Предвкушая мое удивление и восторги. Я зевнул, и посмотрел на часы. И, видно, правильно сделал, потому что он обиделся.
    — Так вот, что происходит потом, — все-таки продолжал он, заметно сникнув. — Неуверенные становятся решительными. Очень решительными. Нечто вроде перестройки личности. Впрочем, мы только повторили известные эксперименты Луазье-Лекарпа. Вы, возможно, слыхали о них?
    Еще бы. А даже если и нет?
    Я терпел всю эту его болтовню только потому, что ждал, когда же он заговорит об обмене. Не мог же он до сих пор ничего не обнаружить и ни о чем не догадаться. А, может, он просто притворяется сейчас, когда говорит все это?
    — Значит, решили, что Пушкин? — Он еще похихикал. Но уже без удовольствия и на этот раз немного.
    Оказывается, дело было так. Зашел как-то, по какому-то делу к нему дальний его знакомый. Между, прочим, ответственный работник одного министерства. Услышав все это насчет почерка, он даже обиделся.
    — Это что ж получается? Если кто разучил, скажем, почерк вышестоящего товарища, то он, что же, становится вроде таким же, как он? Вроде него? Этак, знаете ли, можно далеко зайти. Этак можно, бог знает, до чего договориться. Это, товарищ Волобуев, вредная теория. И напрасно вы пытаетесь протащить ее.
    Так он сказал, потому что всегда говорил то, что думал. А думал он всегда только правильные вещи.
    Волобуев даже на месте запрыгал от злости. Я, говорит, не протаскиваю. Мы, говорит, людей лечим. У нас, мол, научный метод. Короче, вместо того, чтобы честно признать свои ошибки, занял неправильную позицию. Непринципиальную. Незрелость свою показал.
    Но ответственный товарищ даже не стал спорить с ним. Он не слушал его. Какая-то мысль, видно, пришла ему в голову и целиком завладела им.
    — А что, — спросил он вдруг, — если взять какого-нибудь великого человека, скажем, гения... Я это, конечно, только так, а виде шутки...
    Больше к этому они не возвращались. Но выражение легкой задумчивости на лице его осталось и не проходило весь вечер.
    Когда какие-то недели спустя они встретились снова, Волобуев заметил в нем некую тонкую, неуловимую еще перемену.
    — Помилуйте, — возразил тот, — с чего бы? — И развел руками каким-то особенным, несвойственным ему жестом.
    Так это началось.
    Ко времени, когда он кончил переписывать «Руслана и Людмилу», перемены коснулись уже не только его манер и речи. Закурчавились и потемнели волосы, обозначились вдруг бакенбарды, которых раньше не было, и сквозь привычные черты лица начало, казалось, просвечивать лицо другое и хрестоматийно знакомое.
    Но потому ли, что перемены эти происходили медленно, постепенно и изо дня в день, те кто видели его постоянно, не замечали их и думали, что так и надо, что таким он и был всегда. И только один человек — его Начальник, подолгу пребывавший в командировках, возвращаясь, всякий раз вглядывался в него и хмурился. Все больше.
    И неизбежно должен был прийти день, когда сходство превысило, наконец, меру допустимого и приблизилось к той черте, за которой таилась уже некая дерзость и вызов. В этот день Начальник вызвал его к себе.
    — Вот что... — сипло сказал Начальник и зорко посмотрел поверх и мимо него.
    Как гоголевский колдун. Начальник больше всего боялся, чтобы кто-нибудь не стал тайно над ним смеяться. Когда же человек выдумывает себе такую внешность, для чего это, как не затем только, чтобы втайне и вдоволь посмеяться над ним, над Начальником?
    — Вот что... — повторил он и на этот раз голос его исполнился, наконец, той гулкости и хриплости, которая требовалась. — Ты это дело кончай!
    И, правда, пора было кончать. Странный слух прошел уже из отдела в отдел, и некоторые приходили даже с других этажей, чтобы как бы случайно посмотреть на него. Не говоря уже о посторонних, которые, встретив его в коридоре, замирали и долго, перешептываясь, изумленно озирались ему во след.
    В последний день, когда он уже сдал дела и сидел, машинально перебирая какие-то бумаги у себя на столе, он сам удивился, что не чувствует ни досады, ни сожаления. Правда, с некоторых пор привычные стены уже тяготили его. То новое и иное, что проснулось в нем, не вмещалось уже в рамки прежнего бытия и влекло его куда-то за пределы того, что было привычно. Какой-то частью этого нового было то, что последнее время он сам начал писать стихи.
    Правда, их не печатали. Почему-то их не печатали.
    Тогда же как-то так получилось (и этого не могло не случиться), что новая внешность открыла ему дорогу к сцене. При виде его режиссер зашелся в восторженном вопле:
    — Даем пробу! Даем пробу! — И с хрустом принялся заламывать над головой тонкие кисти рук.
    Но, как и со стихами, дальше этого дело почему-то не двинулось.
    Правда, сам он не очень жалел об этом. «Интриги, — пожимал он  плечами, — интриги», — и порхающими движениями, маникюрными ножницами подравнивал перед зеркалом бакенбарды, угрожавшие нарушить ставшее столь привычным сходство.
    «Наверное, Пушкину тоже приходилось делать это», — меланхолично думал он, сдувая крохотные волосинки с узких бортов сюртука. С тех пор как обрел он недолгую причастность к театральному миру, он стал позволять себе несколько своеобразную манеру одежды. И странное дело, все эти сюртуки, пелерины и узкие брюки в полосочку, которые шил он себе у театральных портных, не выглядели на нем ни искусственно, ни нарочито. Нарочитым скорее было бы, если б он стал одеваться, как все.
    — Ну ладно, — перебил я Волобуева, — это все мы уже слыхали. Сейчас-то он что делает? — Потому что не перебей я его, он так и говорил бы, и говорил бы.
    — В смысле — где служит?
    — Да, — передразнил я, — в смысле, где служит.
    Дела у любимца муз оказались плохи и печальны. Правда, последнее время его приглашают иногда на утренники в детские сады и школы. Там он читает детям стихи «дедушки Пушкина», самим появлением своим вызывая смятение в их слабых умах и душах.
    Не об этом, наверное, думал он, когда затевал все это, жалеет, небось, раскаивается, да поздно. Я посмотрел на Волобуева, и мне стало вдруг ясно, почему так не хотел он, чтобы я давал его телефон. Сам же затеял все и сам теперь в сторону! Но я вспомнил, что дал уже его телефон, и на душе у меня сразу стало тепло и весело.
    — А что, — спросил я сладким голосом, — доволен он, наверное? Благодарит вас, кланяется?
    Приятно бывает смотреть иной раз, какое у человека становится лицо.
    Надо было бы мне заодно и адрес волобуевский дать, не то, что телефон.
    Но главное — Волобуев, оказывается, как ни хотел бы, все равно не может ничего для него сделать. Не может помочь ему возвратиться в прежнее состояние.
    — А почерк-то, — удивился я, — прежний-то его почерк!
    И правда, все ведь так просто. Пусть попишет теперь прежним своим почерком, и все тогда станет на место. Но в том-то и была проблема. Много лет уж, как сам он ничего не писал. Что нужно — справки, доклады — готовили ему референты. А если и брал он когда ручку, то только затем, чтобы поставить подпись. А одной только подписи было мало, было совсем недостаточно, чтобы мог он снова сделаться прежним.
    Впрочем, так ли уж хотел он вернуться к прежнему своему бытию? Не знаю. Потому что, получив тогда телефон Волобуева, больше он у меня не показывался. Несколько раз, правда, мы встречались с ним на улице. И здоровались. Не то, чтобы как большие приятели, но как знакомые. Прохожие смотрели на него, и что бы уж я, казалось, но, мимолетно пожав ему руку, я чувствовал всякий раз устремленные на меня взгляды. Конечно, стыдно признаться, но это было приятно.
    А недавно, встретив его опять, я несколько удивился. Какой-то был странный он. Мне подумалось, утомленный или не выспался. Заметив в руке у меня книгу, он выхватил ее и, пробежав название, так же порывисто сунул ее мне обратно. Казалось, он был раздосадован, то это «не его» книга и он не может опять надписать мне ее на память. А может, я ошибся и мне показалось это.
    — Скоро, — поведал он вдруг и поманил меня пальцем, чтоб я склонился к нему поближе, — скоро будет все по-другому. Я ведь теперь... — и он сделал рукою пишущий жест в воздухе...
    Значение этого жеста нельзя было не понять. Только тогда до меня начало доходить то новое и непонятное, что, заметил я, было в нем. Я не стал даже спрашивать его — кто? Кто теперь был его прототипом.
    Он энергично пожал мне руку и, кивнув каким-то чужим, непривычным ему движением, быстро пошел прочь.
    На днях я встретил его снова. Разительная перемена начала уже происходить в нем. Сквозь привычные черты стало, казалось, Проступать другое лицо, тоже хрестоматийно знакомое. Мне показалось, я догадался, чье.
    Что-то будет!



НФ: Сборник  научной фантаст.: Вып. 15  - М.: Знание, 1974. С. 201 - 208.