ГУБЕРМАН И. - Вечер в гостинице

Голосов пока нет

Неровные спешащие слова, косо сбегая вниз к концу каждой строчки, заполняли фирменный служебный блокнот с типографской шапкой "Докладная записка" на каждой странице. Я нашел его в тумбочке гостиничного номера среди старых газет, обрывков бумажного шпагата, сплющенных тюбиков пасты и пустых сигаретных пачек с крошками табака - того хлама, который обычно убирают перед въездом новых постояльцев. Восстановить мостки между отрывками этих записей, сделанных для себя, оказалось неожиданно легко. Фамилии владельца блокнота я не знаю, а называть город - ни к чему.

    Уходя, гашу свет, уступаю дорогу транспорту, уважаю труд уборщиц и из последних сил взаимно вежлив с продавцом. Храню деньги в сберегательной кассе, берегусь высоких платформ и не разрешаю детям играть с огнем. Тем более, что у меня нет детей. Весенние гололедицы моих любовей уже несколько раз без перехода в лето сменялись осенним листопадом. Осторожно, листья! Водитель, берегись юэа и помни о тормозах. Я и тут поступал правильно.
    У меня тихая и неброская работа, я не тщеславен и не мечтаю о своем блеклом портрете в отрывных календарях. Мою работу не за что самозабвенно и безумно любить, но значит не наделаешь и ошибок. Я член профсоюза, кассы взаимопомощи и безропотно плачу взносы какому-то из добровольных обществ - кажется, непротивления озеленению.
    Еще лет пять назад я кидался в драку и лез в бутылку, пытался доказывать или убеждать, охотно бился головой о любую, стену и махал руками так интенсивно, что среди глухонемых наверняка прослыл бы болтуном. Но потом незаметно выбыл из коллективной погони за мнящимся горизонтом и почувствовал, насколько легче и проще наблюдать за миром со стороны, быть лишь свидетелем. И жизнь моя, как стрелка на уличном циферблате, аккуратными ежедневными толчками равномерно задвигалась вперед. По кругу...
    Только стрелке не видно, что это круг. Или не стоит об этом писать? Но ведь я хочу разобраться. Или не хочу?..
 
 
    В тот вечер у меня было очень плохое настроение, и все раздражало в этом блондине с лицом умной лошади, которому крутые скулы придавали еще сходство с университетским ромбом в петлице его пиджака. Злил меня и этот значок, называемый "Я тоже не дурак", и непонятная услужливость блондина - он откуда-то знал все номера этой хилой труппы гастролеров и громко шептал мне, что будет дальше, хотя я вовсе не просил, - и его нервозность. А она явно была, и я не знал, чем она объясняется. К сожалению, свободных мест поблизости не было.
    Я приехал еще утром в отмерзающий после полярной ночи северный городок и по гнущимся половицам его деревянных тротуаров сразу пошел в управление. А через час в тряском, как телега, вертолете, старательно валящемся в каждую воздушную щель, меня уже везли к месту, где начиналось строительство, - на створ будущей плотины.
    Мы за полдня оговорили все изменения в проекте, а потом до позднего вечера еще сидели в домишке гидрологов, уточняя миллион мелочей. Но люди эти - я их больше не увижу уже, не будет надобности приезжать - были мне одинаково и однолико безразличны, поэтому я забрал бумаги, отказался с ними выпить и вернулся в город в тот утренний час, когда на улицах еще мало народу и только в очереди за кефирной подкормкой для наследников стоят и курят первую сигарету зеленые от недосыпания молодые отцы.
    Вот и вся командировка. Самолет мой улетал только завтра. Я спал, знакомился с соседями по номеру и курил, а вечером потянуло на улицу. Два стоящих рядом клуба (в обоих крутили кино) и маленький, но с колоннами театр глотали тонкий и непрерывный поток желающих убить вечер.
    Я прельстился заезжими эстрадниками, чуть потолкался у входа среди местных девиц, и роскошный, баскетбольного вида рыжий парень оторвал мне один из двух своих билетов мужественным жестом, которым одновременно вырывал из сердца ту - подлую и непришедшую. А я сел поближе, наткнулся на общительного блондина и теперь с завистью думал о ком-то, наверняка занявшем мое место рядом с отставленным рыжим.
    Тем временем на сцене вместо чечеточника, страдавшего одышкой (микрофон, естественно, забыли убрать), утвердилась маленькая полнеющая скрипачка в длинном платье, желтом, как измена, и открытом, как цветок перед опылением. Скрипка была ей ни к чему, с гитарой она смотрелась бы лучше, да и то не на сцене - очевидно, понимая это, она играла кое-как. Трезвая женщина, с одобрением подумал я.
    И вдруг я понял, что знаю о ней все. Основным в ее несложной жизни была, безо всякого сомнения, счастливая и трепетная готовность в любой момент стать завлеченной и обманутой. Воспринимая этот хитрый мир только слухом и осязанием, она имела еще и ряд убежденных мыслей о назначении внешнего облика, и не последней из них была уверенность, что губы следует красить возможно шире и ярче, ибо мужчина - дурак и красному рад.
    Ощущение, что угадал, было настолько весомым и прочным, что для развития внезапного дара я тут же решил потренироваться на блондине.
    Учитель. Ну, конечно же, учитель. Преподает географию в шестых классах, по вечерам ведет кружок "Хочу все знать" и встречает с зонтиком жену - алгебраичку, нервную, худую и впечатлительную. За полгода до отпуска планирует поездку в Крым, но потом уходит со школьниками в турпоход по родному краю. Любит поговорить за рюмкой о загадках науки и в силу отзывчивости постоянно сидит без денег. А сегодня алгебраичка не смогла пойти в театр (примерка первомайского платья, задуманного зимой), но продавать ее билет он не стал, стесняясь шныряющих учеников. Зато теперь хочет получить удовольствие сразу на два билета и для этого привлекает меня. Черта с два. И когда объявили антракт, я отказался идти с ним в буфет пить пиво. Впрочем, у меня было дело.
    Сразу после стыдливой скрипачки наступил расцвет вокала. Тенор с сытыми глазами был объявлен в афише с красной строки и вовсе не делал секрета из своего таланта и случайности пребывания в этой труппе. Он венчал собой первое отделение, этот ржавеющий гвоздь программы, и был упоенно взвинчен, как петух в без одной минуты пять. Правда, плотоядно уставившись на кого-то в первом ряду, запел он действительно с чувством. Как сирена, увидевшая Одиссея. Он так исказил слова старой песни, что в перерыве я решил зайти к нему за кулисы.
    Он сидел перед зеркалом, любовно изучая свое лицо.
    - Послушайте, - сказал я от двери. - Вы поете: "Жизнь, ты помнишь солдат, что погибли, себя защищая". Вы понимаете - себя?!
    - А кого же? - спросил тенор и засмеялся от превосходства.
    После перерыва я отыскал свое законное место, но там - как она прошла без билета? - сидела она, явно она, так жестоко опоздавшая, и все простивший расцветший рыжий искоса смотрел на нее сбоку, как одноглазый пират на пассажирский парусник. И я понял, что не уйти мне сегодня от общительного блондина и, сев к нему, сдался на милость победителя, покорно кивая, когда он шептал мне, что будет на сцене дальше.
    А где-то на пятом номере он весь подобрался, и я снова почувствовал, что он волнуется. На сцену выходил фокусник.
    Так вот в чем дело, он еще любит эти детские штуки, и ясно теперь, чем он занимается с учениками. А дома от бесчисленных стараний перебита вся посуда, но алгебраичка не покупает новую, зная из литературы, что мужа лучше держать в строгости.
    У фокусника было длинное желтоватое лицо с тонким прямым носом и шапка седых волос, жестко клонящихся набок. Он был похож на старого индейского вождя - только дай ему лук или томагавк, он мигом оставил бы эти фокусы. Было ему лет пятьдесят, и фокусник он был очень слабый.
    Просто бывший учитель, злорадно подумал я. Чуть приноровился и пошел в профессионалы. Теперь бедствует и уже жалеет, но зато исполнилась голубая мечта ходить в театр со служебного входа. Ах, блондин, плохи твои будущие дела!
    Фокуснику помогала женщина с мягким добрым лицом, никак не вязавшимся со зловещими кинжалами, которые по ходу обмана зрителей приходилось то доставать, то прятать.
    А потом было что-то еще, а потом я вышел и облегченно вздохнул. Знакомые пробирались друг к другу, чтобы спросить бессмысленное "Ну, как?", мужчины закуривали, женщины говорили о теноре.
 
 
    В номере, где меня поселили, было три кровати, шкаф, диван и пародия на репинских бурлаков. Один из них по воле вдохновенного копииста высоко держал голову и зорко смотрел вдаль, вероятно провидя светлое будущее волжского пароходства. Да и ядовитый пейзаж был дружеским шаржем на природу.
    Сосед, мой ровесник (или чуть помоложе), худой и лысоватый парень - газетчик был мне довольно симпатичен. Еще утром, когда усталый и пыльный я ввалился в номер, он сразу же задал мне журналистско-милицейский вопрос: кто я есть.
    - Хомо сапиенс, - буркнул я, и он больше ничего не спросил, очевидно приняв мое настроение за характер жильца коммунальной квартиры, где кастрюли на замках. С полчаса он скучал над блокнотом и лениво почесывал бумагу пером, а потом вдруг снова решил культурно пообщаться и рассказал мне старую шутку о том, как один матерый журналист спросил у другого такого же, читал ли тот его вчерашний очерк, а тот жутко обиделся, обозвал его хулиганом и сказал, что не читал даже Льва Толстого.
    Тогда я рассказал ему, как один геолог заблудился в тайге и пять суток голодал, хотя у него был карабин с одной пулей и лошадь, а на вопрос, почему он не пристрелил лошадь, ответил, что она за ним записана, а у них строгий завхоз.
    И между нами установились прекрасные безразличные отношения. Честно сказать, этот парень чем-то заинтересовал меня, несмотря на обилие готовых заученных выражений - в Москве мне как-то не приходилось встречаться с их братом, и думал я о них приблизительно так же, как о девицах у кинотеатра. Но этот был совсем ничего, и любопытство к людям еще явно оставалось у него душевной, а не профессиональной чертой.
    Наслушавшись его самоуверенных формулировок, я очень удивился, когда он сказал, что слово для него, как женщина - силой не возьмешь, а только разумом, выдержкой, уговором.
    - Ну, а любовь? - спросил я. - Женщина по любви, слова по любви?
    - Понимаете ли, - сказал он. - Женщины, как правило, приходят сами по любви, приходят к людям красивым, а слова - к талантливым. А я - сами видите. И журналист тоже средний.
    Через час я, собрался отсыпаться, а он сказал, что время - деньги, потехе час, и куда-то убежал, вернувшись только к вечеру.
    А перед моим уходом в театр мы оба поговорили с третьим соседом, сухим краснолицым стариком из древней семьи раскольников, когда-то бежавших ни Енисей. Его неторопливая жизнь бакенщика месяц назад завертелась волчком, вспыхнула и испепелилась от творческого горения столичных киношников. Дело было так.
    Молодые парни из документальной студии приехали снимать фильм о судовождении по сибирским рекам, и бакенщика прикрепили к ним как местного специалиста. Кто-то шепнул ему, что киношников надо слушаться, а то не заплатят денег, и старик это запомнил. На одной из съемок он по всем правилам расставил бакены, зажег ночные огни и сел покурить. Юный оператор, пылающий от обилия идей, нашел, что бакены стоят недостаточно киногенично, и спросил, нельзя ли эти цветные огни-ориентиры разместить на вечерней реке по-другому.
    - Почему не можно, можно, - ответил хитрый старик и, не моргнув глазом, переставил цветные стекла фонарей в точности, как его попросили. Он только умолчал, что теперь сочетание огней стало бессмыслицей, и, следуя этим путеводным звездочкам, пароходы немедленно врезались бы в берег, если бы штурманы еще раньше не сошли с ума.
    Бакенщик - это стрелочник речных путей, поэтому во всем обвинили старика. От огорчения он жестоко запил и приехал в районный город - не искать правды, потому что знал, что виноват, а отвести душу жалобой. За неделю он тут очень прижился, понемногу выпивал с новыми знакомыми, потом добавлял с другими, и по утрам у него дрожали руки. Он утверждал, что его трясет некий Аркашка, требующий выпить - и действительно, после первой же утренней рюмки руки переставали дрожать. В фольклоре и в самом деле уже давно существует этот невидимый Аркашка, и старик говорил о нем продуманно и любовно. По его словам выходило, что Аркашка (а иногда Аркадий Иванович) вездесущ, всепроникающ и трясет пьющих без разбора, хоть ты будь министром речного флота. Вечером он запоминает и записывает, а по утрам ходит по должникам, и тут отдай его долю, а иначе будет трясти, и ничем от него не спасешься. Доктора все об Аркашке знают, но его ничем не возьмешь, он в любого входит и выходит, когда вздумает. А как задобрил его утренней рюмкой, он тебя отпускает и идет к другому. А по вечерам он трезвый, потому что работает - пишет, кто что пил и к кому завтра во сколько.
    К сожалению, написанные слова не в силах передать красоту убежденного изложения, тем более, что сам старик с Аркашкой очень дружил, был с ним запанибрата, никогда ему не отказывал - и уже неделю не мог выбрать время зайти в исполком с жалобой.
    Я шел по пустому городу, освещенному холодным ночным солнцем, и заранее знал, что происходит сейчас в гостинице. Журналист мертвой хваткой вцепился в старика, успевшего за бесконечные часы на реке придумать тысячу невероятных историй и собственные версии всех мировых событий. Наверно сейчас он сидит на своей кровати, касаясь старчески белыми ногами со вздутыми синими венами аккуратно поставленных рядом сапог с висящими на них портянками, и что-нибудь говорит, непрерывно потягивая "Север", который прямо пачкой держал вместе со спичками в кисете из тонкой резины.
    А в соседнем номере два инженера (они летели со мной из Москвы) наверняка пьют портвейн - все, что осталось в городке к началу навигации, и говорят о женщинах, сортах сигарет и маринованных грибах под холодную водку. Они оба, несмотря на крайнюю молодость, уже интуитивно осознали, что общность людей рождается в совместных деяниях, и за неимением работы устанавливали эту общность за столом. Оба только что кончили институт и изо всех сил прикидывались мужчинами, стараясь, чтобы каждый забыл, что другому только стыдные двадцать три.
 
 
    А я шел и с неприязнью к себе думал, как надоело знать все заранее, понимать все, что происходит, и от окружающего ничего не ждать - ибо все уже известно.
    У окошка администратора, поставив чемодан под постоянный плакатик "Мест нет", сутулился все тот же блондин, и было в его фигуре что-то, заставившее меня подойти - значит, он приезжий: какого же черта бежать в театр, не устроившись на ночлег!
    - Но я специально прилетел, поймите, я не могу не быть сегодня в гостинице, - говорил блондин а окошко безнадежным просящим голосом, обрекающим его на верный неуспех у любых мелких служащих. - Ну, пожалуйста, у вас же наверняка есть места по броне.
    - Места по броне называются так, потому что уже забронированы, - опытно сказала железобетонная администраторша.
    Не успев подумать о ненужности мне этого сраженного служебной логикой только что жизнерадостного, а теперь унылого блондина, я наклонился к окошку.
    - У меня в номере есть диван, - сказал я. - Не ночевать же человеку на улице.
    - А вам лучше подняться наверх и прочесть правила распорядка, - готовно ответила администраторша. - На диване не полагается.
    - На ночь можно, - сказал я миролюбиво, но твердо. - А завтра я уеду.
    По инерции ответив, что нечего за нее распоряжаться, она улыбнулась блондину уже как постояльцу, а не назойливому просителю.
    - Спасибо, - растроганно сказал блондин моей спине и через минуту догнал меня на этаже, невнятно произнося какие-то запыхавшиеся слова. У любого мелкого благородства есть оборотная сторона - самому себе становится приятно; должно быть, большинство добрых дел и совершается из этого побуждения. Я толкнул дверь номера.
    Старик босиком сидел у стола и одобрительно молчал, а журналист одетый лежал на кровати и читал тонкий журнал, вслух ругая какого-то автора очень разными словами: "кретин" в этом букете было самым приличным. Увидев нас, он перекрыл густой поток существительных.
    - Как провели время? - интеллигентно спросил бакенщик.
    Журналист не мог упустить такой возможности.
    - Время не проведешь, - радостно сказал он.
    Сейчас мне тоже хотелось поговорить.
    - А ругать статьи коллег - профессиональное развлечение? - спросил я, снимая пиджак. Блондин, молча подпиравший шкаф, вдруг бурно и настойчиво вмешался:
    - Вы журналист?! - с пафосом спросил он. - Вы сегодня могли бы очень помочь человеку!
    - Я даже друзьям не всегда могу помочь, - приветливо отозвался журналист, еще не остывший от статьи.
    Блондин чуть оторопел и сразу ушел в защиту.
    - У много путешествующих много знакомых, но мало друзей, - наставительно произнес он.
    - Экспромт или цитата? - лениво, но заинтересованно спросил журналист и приподнялся, опершись на локоть.
    Блондин явно заводил знакомство. Он перестал сутулиться и, кажется, стал чуть толще.
    - Это Сенека, - высокомерно сказал он. - Слыхали о таком?
    - Где уж нам, - податливо отказалась скромная пресса. - Нас времена пожара Рима не волнуют, мы про отвагу на пожаре вчера в Марьиной Роще.
    - Нет, серьезно, - обманутый миролюбием его тона, блондин соглашался на ничью. - Вы сейчас чем-нибудь заняты?
    - Вырабатываю мировоззрение, - устало сказал журналист и откинулся на подушку. - Друзья говорят, у меня мировоззрения нет. А без него писать - все равно, что крутить фильм через объектив из осколков. Вот я и работаю над собой... - Он прищурился на блондина и добавил: - В этом направлении.
    Вошла горничная с бельем и, как флаг, взметнула над диваном простыню. Журналист повернул голову.
    - Томочка, - сказал он ласково, - у вас мировоззрение есть?
    Пухлая Томочка, не прекращая взбивать подушку, польщенно хмыкнула:
    - Что я - кассирша, что ли?
    Блондин, вторично сраженный за последние полчаса, посмотрел на журналиста преданными глазами.
    - Какие вы все уверенные, - сказал он.
    - Не обобщай и не обобщен будешь, - победительно сказал тридцатилетний газетный волк.
    Я вышел в коридор - полутемный, но с коврами, и сел в продавленное кресло. Странная штука - когда-то приучить и теперь постоянно чувствовать себя в этой жизни сторонним наблюдателем, очевидцем, по необходимости статистом, но никогда не более. А сигарета кончилась, и тлеющий огонь уже раздирал стружки табака у самых пальцев. На этаже перестали хлопать двери, кто-то кинул телефонную трубку, и из соседнего номера прорезался портвейный диалог двух зеленых колосящихся мужчин.
    - Я ей прямо заявил - да или нет, а она смеется.
    - Приготовишка! - сказал второй.
    Хоть эти не обманули моих ожиданий.
    Когда я вернулся в номер, журналист сидел на кровати, надевая туфли, и был весь внимание. Блондин спешил, глотая куски слов:
    - А у многих записано такое, что они с удовольствием бы отказались...
    Он знакомо улыбнулся мне и сказал:
    - Я работаю в институте нервной патологии. Если вы не возражаете...
    - Нет, нет, - перебил журналист, - никто не возражает. - Что-то напористое появилось в нем мгновенно, без всякого перехода от иронической отдохновенной расслабленности десять минут назад.
    Я пожал плечами, а журналист уже бросил: "Идемте", и блондин, еще раз улыбнувшись мне, покорно вышел следом.
    Старик, зараженный их непонятной горячкой, натягивал сапоги и сопел. Я постоял, закурил, невидяще глядя в окно, и, не раздеваясь, прилег на кровать. Сигарета показалась мне очень вкусной. Надо было всю выкурить ее лежа, подумал я.
 
 
    С полчаса я пролежал в полусне, думая о проектном бюро, куда мне завтра предстояло вернуться, о своих ненужных приятелях, о пожилом сотруднике с нарукавниками - он сидел за соседним столом, и у него была папка переписки с красной карандашной надписью "К ответу!", а то место, где спина теряет свое название, гораздо шире и подвижнее, чем плечи; и о душном коридоре, где все с утра до вечера с отвращением, через силу курили и где дымились, не рождая огня, служебные микрострасти.
    - У меня просто никак не доходят руки, - входя, громко говорил журналист, полуобернувшись к идущему сзади блондину, - а надо об этом писать и писать. У меня, знаешь, был странный случай...
    Они уже на ты, машинально отметил я.
    - Я выходил из кино с приятелем, ему лет сорок, здоровяк, веселый мужик. И вдруг я подумал: а вот Илюшка завтра умрет, а все останется по-прежнему, я с кем-то другим стану так же разговаривать. Ну, думаю, черт побери, отогнал от себя эту мысль почти силой, а утром позвонили, что Илья ночью умер от разрыва сердца. Ты знаешь, у меня шрам остался, будто я виноват...
    - Видите ли... - очень серьезно и медленно сказал блондин.
    Он не мог, как этот бродяга-журналист, через час после знакомства перейти на ты или сказать "Кури, старик!", подвигая собеседнику его же сигареты.
    Они оба закурили, и блондин опять очень спокойно и медленно сказал:
    - Видите ли, я с удовольствием поговорю с вами об этом завтра, он вот-вот придет, и я очень волнуюсь. Вы должны меня понять...
    В дверь постучали. Блондин вскочил, по-школярски выхватив изо рта сигарету. Журналист хрипло крикнул "Войдите!" Старик уперся руками в колени и наклонился вперед.
    В комнату вошел фокусник, еще не успевший снять черный великосветский фрак, в котором, по мнению циркачей всего мира, ловкость рук наиболее впечатляет. Сзади бесшумно шла женщина с мягким лицом.
    - Добрый вечер, - сказал фокусник. - Мне на этаже передали записку с просьбой зайти в этот номер...
    - Я хочу показать вам одну штуку, - блондин судорожно глотнул слюну.
    Кинувшись вбок, он достал из-за портьеры свой чемодан и поставил его на стол, сдвинув графин с водой. Журналист молча зашторивал окно. Стало сумеречно, в узких столбиках пробившегося света заплясала пыль. Фокусник стоял молча. Я поразился его глазам, живущим совершенно отдельно на длинном желтоватом лице с резкой насечкой морщин. Глаза были глубокие, очень темные и - как быстро пришло сравнение! - будто у пса, ударенного ни за что. Женщина взяла его за руку.
    - Это моя жена, - сказал фокусник.
    В чемодане оказалась панель с набором переключателей, длинный шнур и объектив с гармошкой, как у старых фотоаппаратов. Блондин, суетясь, протянул шнур до розетки, направил объектив, и на белой стене под потолком зажегся светлый квадрат. Послышался неразборчивый шум.
    - Только звук неважный, - сказал блондин. - Плохая запись.
 
 
    Это была внутренность какого-то очень длинного полутемного барака. По всему земляному полу на клочках соломы, шинелях и рваных мешках вповалку лежали люди. Кто-то стонал. Все были в мятой солдатской форме без погон и в сапогах или обмотках. С изображения пахнуло застойным вокзальным запахом, объектив заскользил по телам и двинулся к задней стене барака. Высокий пожилой солдат застонал и перевернулся с боку на бок, вяло и бессильно откинув руки.
    Снимающий устремленно двигался куда-то, и объектив кинокамеры торопливо проходил по всему, что попадалось на пути.
    Легкая фанерная дверь открылась внутрь барака.
    За ней была узкая комната с невысоким и длинным бетонным постаментом. Она была сделана очень тщательно, пол был тоже бетонирован. Уборная резко отличалась от всего барака.
    - Сволочи, аккуратисты! - сказал где-то сзади журналист.
    - Это лагерь под Харьковом, - тихо сказал фокусник.
    В уборной толпились люди, слышался приглушенный неразборчивый говор.
    Снимавший этот странный фильм бесцельно крутил объектив, скользивший - как они снимали в полутьме, откуда аппарат? - по тесно столпившимся людям. Изображение то было очень расплывчатым, то вдруг четко выхватывалось чье-то возбужденное лицо с капельками пота возле красной полосы, оставленной тесной пилоткой.
    Аппарат остановился на трех мужчинах в такой же солдатской форме. У них были темными тряпками обмотаны лица и глубоко надвинуты выцветшие пилотки - только чуть виднелись глаза и угадывалась полоска рта. Они сидели на краю постамента, твердо поставив ноги в обмотках на пол и, чуть подавшись вперед, смотрели куда-то вбок, застывшие, как на сельских фотографиях.
    Объектив дернулся и в середине столпившихся ярко выделил бледное треугольное лицо с каплями пота на лбу и высоких залысинах. Лицо парня было очень молодое и тонкое, только резкие складки морщин опускались к краям губ от крыльев носа и сильно старили его, а так ему было лет двадцать. Парень волновался и трудно дышал.
    Объектив вернулся к троим. Сидящий посреди встал. Неразборчивый шум сразу смолк, он заговорил, и хриплые, плохо записанные слова зазвучали весомо, как удары молота о сваю.
    - Вас слушает трибунал советских людей, временно попавших к врагу. Отвечайте честно, от этого зависит ваша жизнь. В лагере, откуда вас привезли, вы были переводчиком. Это так?
    Объектив застыл на белом лице парня. У того судорожно прыгнул кадык и разжались тонкие губы. Четко падали короткие, очевидно, давно уже продуманные слова.
    - Да, я действительно был переводчиком.
    - Как вы попали в плен?
    - Я не трус, мы все тут попали одинаково.
    - Вы вызвались в переводчики добровольно. И били наших солдат.
    - Да, бил. Когда видел, что пленного сейчас ударит фашист, ударит прикладом по голове, я бил его по лицу первым.
    - Зачем?
    Снова лицо парня. Он, кажется, чуть опомнился. Его ответы - наверное, студент, подумал я - звучали очень округло, по-книжному, диковинно для этой обстановки.
    - Это звонко, обидно, но не больно, а главное - не смертельно. А немец тогда уже не бил, его устраивало, что мы расправляемся сами. Считаю свои действия правильными и в этом лагере снова пойду переводчиком.
    - Вы сумели что-нибудь сделать за это время? - голос звучал гораздо мягче.
    - Здесь есть люди, которые подтвердят: я устроил побег тех капитана и майора, когда узнал, что на них донесли.
    - Верно, - сказал кто-то сбоку. - Это было, я говорил.
    Сидящий в середине снова встал.
    - Трибунал считает ваши действия оправданными и приносит вам благодарность, - сказал он, очевидно улыбаясь, потому что видимая полоска рта раздвинулась и глаза стали виднее. - Вашу руку. Спасибо, товарищ! И оставайтесь пока здесь. Теперь того, из Киева, - сказал он.
    Объектив проводил спины четверых, ушедших в барак, и снова заскользил по толпе. Здесь было человек пятнадцать - небритые, усталые, очень возбужденные лица. Трое сидели молча.
    В дверях появился высокий плечистый парень со щетинкой коротких усов. Он заспанно щурил глаза.
    - Шо тут за комедь? - спросил он. Его подтолкнули сзади, он оказался в сомкнувшейся толпе.
    - Ну, чого вам? - опять пробурчал он, уже просыпаясь.
    Сидящий в середине встал.
    - Вас слушает трибунал советских людей, временно попавших к врагу, - снова сказал он. - Вы работали надзирателем и вызвались добровольно. Вы били людей плеткой со свинцом и одному выбили глаз. Это было?
    Толпа шевельнулась и сомкнулась тесней. Парень оглянулся вокруг, но еще не понял, что происходит.
    - А чего же не слухають? - сказал он. - Раз поставлен, я слежу. И нечего спрашивать. Вы на это хто будете?
    Он повел плечами, чтобы повернуться к выходу, но на него уже набросились те четверо, что его привели. Послышался всхлип, шум борьбы, на экране (снимающий всунул объектив прямо в свалку) замелькали руки и головы. Потом толпа раздалась. Рослый парень мешком лежал на полу, согнутые ноги его были притянуты к груди, руки связаны сзади, во рту торчал кляп. Он не шевелился.
    Трое, обернувшись друг к другу, коротко кивнули.
    - Трибунал приговаривает вас к смертной казни, - сказал стоящий в середине. - Приговор приводится в исполнение.
    Тот дернулся и что-то промычал. Его подняли и несколько раз ударили о бетонный пол. Тяжело хряснуло тело. Потом его втащили на постамент и, подняв деревянную крышку, сбросили в очистной люк. Толпа молча потянулась к двери. Остались те четверо и трое из трибунала. Снимавший тоже пошел к двери, и только у самого выхода объектив вдруг повернулся назад.
    Трое снимали с лиц повязки. Тот, что сидел в середине, уже снял.
    Во весь экран прямо в объектив смотрело длинное лицо индейского вождя с тонким прямым носом и глубокими темными глазами. Жесткие прямые волосы чуть клонились набок.
 
 
    Пленка кончилась, на стене задрожал размытый квадрат света. Журналист подтянул штору, и от солнца стало больно глазам. Женщина тихо плакала, держа фокусника за руку, а он сидел молча, и лицо его было, как маска. Потом, не оборачиваясь к блондину, он хрипло спросил:
    - Откуда у вас?
    - Это память нашего сотрудника, - быстро заговорил тот, пропуская куски слов. - Мы яркие пятна памяти научились снимать, а опыты делали на себе. - Он глотнул слюну и улыбнулся. - Я-то помню мало, а у пожилых целые километры пленки. Я на ваших представлениях два раза был в Новосибирске, я очень эстраду люблю, а потом узнал ваше лицо на просмотре. Я вас через Гастрольбюро искал, я только боялся очень, думал, ошибся.
    - Мне потом не поверили, - медленно сказал фокусник. - А из тех никого не осталось. При побеге...
    - Где вы были потом? - требовательно перебил журналист, Фокусник прикрыл глаза, потом посмотрел на парня.
    - Строил этот город, - сказал он.
    - А по профессии?
    - Учитель истории.
    Все молчали. Фокусник встал. Жена его уже не плакала, только смотрела на него и держала за руку.
    - Спасибо, - сказал фокусник блондину. - Если можно, я зайду к вам завтра, сегодня не разговор.
    И вышел. Блондин собрал шнур и тщательно закрывал чемодан.
    - А вы сюда что, специально прилетели?
    Блондин отвечал вяло, после ухода фокусника с него мгновенно слетело нервное напряжение, и теперь он выглядел смертельно усталым.
    - Я его раньше видел на сцене в академгородке. Два раза, я очень эстраду люблю. А сейчас, как узнал, что труппа именно тут, сразу взял отпуск и поехал... Ему сейчас хорошо, наверное, - по-мальчишески добавил он, потом сказал: - Завтра уеду дневным. У меня дел! На три дня не отпускали, - и стал раздеваться, откинув на диване одеяло.
 
 
    Уснул он почти мгновенно, неудобно приткнувшись щекой к кожаной диванной спинке. Журналист курил, горбился над блокнотом, а потом, словно диктуя самому себе, внятно сказал:
    - И отстраненность и неучастие, возведенные в жизненную систему, сейчас уже не оправдание, а вина... - И снова замолчал.
    Я вышел в коридор. Навстречу неторопливо шла концертная скрипачка в другом уже, черном вечернем платье. Наклонившись в ее сторону, рядом шел плотный лысый мужчина, по виду - заведующий или управляющий. До меня донеслась фраза:
    - Но у меня-то есть справка от месткома, что я уже больше не ворую.
    Скрипачка тонко и понимающе улыбнулась его тонкой шутке.
    "А когда она одета хуже, то чувствует себя дурой", - привычно подумал я, и это было последней каплей, и скопившееся за вечер выхлестнулось душной тоской. Когда мне все на свете стало ясно? И почему, по какому праву? Перехожу улицу на перекрестках...
    С лестницы вошел в коридор старик-бакенщик, уже успевший, несмотря на ночное время, где-то основательно добавить. Он вплотную подошел ко мне и жарко дохнул в лицо - пахло, как из горлышка, но выцветшие глаза смотрели вполне осмысленно.
    - Вот видишь, - сказал он. - Я это, сынок, еще от деда знал, а ему его дед передал от своего. Каин-то Авеля вовсе и не убил. Он только прикинулся, Авель - до поры только, до срока, а потом оклемался, и семья у него была и дети. Вот теперь по его линии дети себя и объявляют. Это они пока тихо жили, копили силу и никуда ее не тратили. Оно еще себя покажет, Авелево семя, а Каиновым теперь концы, придут на подбор такие, как наш этот.
    И старик кивнул на дверь номера.
    Только мне сейчас было здорово не до него, и, ощутив мое нежелание сочувствовать, он повернул к столу дежурной по этажу. Та молча подняла голову от книги. Она видела людей всякими, эта гостиничная дежурная, но наступали длинные вечера, и они одинаково приходили в ее угол посидеть, неловко привалясь боком к столу, и говорили, говорили, и она очень много знала о жизни, старая женщина с благодетельным уменьем слушать.
    За поворотом коридора сидел на диване фокусник, и жена что-то быстро шептала ему. Человеку с жесткими седыми волосами предстояло в пятьдесят начинать сначала, потому что теперь он уже сможет не прятаться в раковину обиды и несчастья, но сейчас он хотел, наверное, как-нибудь растянуть время, чтобы завтра пришло попозже и можно было подумать.
    Он что-то отнял у меня, этот мальчишка-блондин, а может быть, подарил. И еще что-то говорил журналист. Но что?
    Я сел и записал абсолютно все - по порядку, в точности, как происходило. И теперь прочту сначала...

НФ: Альманах научной фантастики:
Вып. 5 - М.: Знание, 1966, С. 170 - 184.