Остров Таусена. Часть 2

Голосов пока нет

– Наверно, завтра узнаем, – успокоил Цветков.

– А если он не захочет отпустить нас? Что тогда делать? – тревожился Гущин. – Надо бежать!

– На чем бежать? На щепках, что остались от нашего катера? И в какую сторону?

Гущин взглянул на свою левую руку. Часов не было. Очевидно, они разбились при аварии, а ремешок снял хозяин, когда делал перевязку.

На руке Цветкова тоже не было часов. Наверно, их постигла та же участь.

– Да... – сказал Цветков, – неизвестно, ни который час, ни даже какое число и месяц – кто знает, сколько времени мы носились по морю и долго ли были без сознания!

Он огляделся – календаря нигде не было видно.

– И радио не слышно, – сказал Гущин. – Должен же здесь быть передатчик! Надо нам, наконец, связаться с людьми!

– Ну, положим, если он не захочет, не свяжешься, – возразил Цветков.

– А может быть, не такой уж это необитаемый остров? Может быть, здесь целый город?

– Не похоже. Он держится так, как будто он тут полновластный хозяин.

– Но не один же он тут живет, вроде Робинзона! Вот женщина какая-то... И он говорил о сотрудниках.

– Я думаю, для такого сложного хозяйства обязательно нужны люди. Ну, завтра, наверное, так или иначе все узнаем...

– Это еще неизвестно! И потом – жди до завтра!

Уже совсем стемнело, и незанавешенное окно выделялось на фоне освещенной комнаты черным бархатным прямоугольником, испещренным крупными мерцающими звездами.

– Смотри, Лева! – сказал Цветков, взяв друга за руку и подводя к окну.

Вдали на небе проступила бледная световая дуга. Она постепенно разгоралась, звезды около нее меркли.

– Полярное сияние, – почему-то шепотом сказал Цветков.

Он на цыпочках подошел к выключателю и погасил лампу.

Дуга на небе разгоралась все ярче и ярче. Она протянулась от края до края горизонта. В ней горели и переливались разные цвета – пурпурно-алый, изумрудно-зеленый, темно-синий, оранжевый. Вот внизу зажглась вторая дуга, поменьше, как бы вложенная в первую, такая же яркая и многоцветная. Третья и четвертая, одна под другой – рдеют, синеют, желтеют большие и малые дуги, а по краям извиваются гигантские блистающие разноцветные фонтаны огня и рассыпаются брызгами... Исчезли звезды. И вот уже все небо залилось многоцветным сиянием. Оно волнуется, трепещет, по нему бегут цветные волны, его пронизывают длинные лучи, будто чьи-то блистающие гигантские пальцы. И вдруг лучи рвутся, рассыпаются, словно клочья огненной ленты.

И внезапно картина меняется. Нет дуг, нет лучей, нет световых волн. Огромные огненные завесы ниспадают с неба, дрожа, извиваясь, сворачиваясь в спираль и вновь расправляясь. Их бахромчатые края непрерывно колеблются – ослепительное сияние наполняет мир.

И – полное безмолвие. Ни единого звука. Все огненное великолепие совершается в глубочайшей, словно навсегда ненарушимой тишине.

Ярко освещена даль. Но странно: нет снежной белизны. Серая даль, а там, в глубине, какие-то неровные возвышения, и от них ложатся пляшущие тени.

Но вот сразу все поблекло. Исчезло кипящее море пламени. Опять ночь, и непривычно крупные звезды вздрагивают в черном небе, и тянется через него раздваивающаяся пепельная полоса Млечного пути.

Цветков подошел к двери, нащупал выключатель. Зажглась по-будничному лампа, и свет ее показался скучным, мертвым.

– Я много читал о полярных сияниях, – взволнованно сказал Гущин, – и представлял их себе, но пока сам не увидишь...

Глаза его влажно блестели, он весь был под обаянием только что виденного феерического зрелища и забыл о невольном заключении, о странностях хозяина, о невозможности возвращения. Так всегда у него быстро менялись настроения, и Цветков подумал в эту минуту, что по возбужденному лицу Гущина можно принять его за больного Базедовой болезнью. Он знал, что у Гущина ее нет, но решил про себя: "Очевидно, есть люди, у которых содержание в крови гормона щитовидной железы меняется более резко, чем у других, – и Лева такой. Надо будет поговорить об этом с Рашковым, как он думает".

Дверь тихо открылась, и вошла давешняя женщина. Возможно, она предварительно постучалась, а друзья не расслышали.

Она произнесла что-то приветливое и улыбнулась, показав узкие, редкие зубы. Затем сделала им знак следовать за собою и ввела их в ту комнату, где Гущин пришел в себя. Теперь там стояли две койки.

Женщина вышла.

– Как в тюрьме! – зло сказал Гущин. – Привела надзирательница в камеру...

– Но не заперли, – возразил Цветков.

– Так ты же сам говоришь, что бежать некуда!

Женщина опять вошла, неся поднос с тарелками.

Ужин состоял из незнакомого, но вкусного рыбного блюда. Хлеба опять было по одному ломтику.

Не успели они поесть, как женщина принесла электрический чайник и маленький металлический чайничек с заваренным чаем. Цветков включил электрический чайник с холодной водой. Лампочка под потолком слегка потускнела. На подносе лежал небольшой пакетик с сахаром. Когда Цветков развернул пакет, из него выпала маленькая бумажка. На ней было написано твердым угловатым почерком: "Это ваша порция на неделю. Сахару, извините, у нас мало".

Пока Цветков хозяйничал, Гущин подошел к этажерке и стал рассматривать книги. Все они были напечатаны латинским шрифтом, но язык был ему незнаком – не французский, не немецкий и не английский. Он вернулся к столу. Чайник начинал полегоньку шуметь.

– Знаешь, – сказал он, – я и забыл о боли. Совсем прошло.

– Значит, он и врач хороший, – улыбнулся Цветков.

– Да кто же все-таки он? – воскликнул Гущин. – И чего он от нас хочет? И почему разозлился?

– Кто его знает? – ответил Юрий. – Может быть, и впрямь сумасшедший. Ну, да мы уж сегодня ничего не узнаем. Утро вечера мудренее. Выпьем чаю – и на боковую. Спать безумно хочется!

Гущин тоже чувствовал сильную усталость, и она наконец победила его нетерпение и любопытство.


Было еще темно, когда Гущин открыл глаза. В окно видны были звезды.

"Может быть, уж утро? Ведь здесь осенью длинные ночи".

Он вспомнил все вчерашние впечатления. Надо немедленно повидать хозяина и связаться с Большой землей!

Включить свет? Но Юрий еще спит. Жалко будить.

Тихо постучали в дверь. И неожиданно, совсем не сонным голосом, отозвался Юрий:

– Войдите!

"Тоже не спал и боялся меня разбудить", – подумал Гущин. В комнату вошел хозяин.

– А товарищ ваш не спит? – спросил он Гущина.

– Не спит, – отозвался Гущин. – Сейчас встану.

– Подождите.

Хозяин включил лампу. Он был уже вполне одет. Его сюртук, хотя и заметно поношенный, был аккуратно разглажен. Лицо, как и вчера, свежевыбрито.

– Сейчас посмотрю ваши ушибы! – Он подошел к постели Гущина и склонил над ним свое сухощавое лицо.

Повязки были на обеих руках, на ногах, на спине и груди. Гущин повернулся с опаской, но нигде не болело. Хозяин начал снимать повязки одну за другой. Пальцы его двигались ловко, уверенно.

Затем он подошел к Цветкову:

– Ну, а как ваши дела, Юрий Михайлович?

– О, все в порядке!

– Ну, вставайте, позавтракаем, а потом будем осматривать остров.

Он говорил вежливо, даже доброжелательно, но было в его голосе что-то отчужденное – не та бесцветность, отсутствие интонаций, что вчера, – а именно какая-то отчужденность, скрытая внешней учтивостью.

Взгляд у него был настороженный, пытливый, словно изучающий.

"Впрямь, как тюремщик смотрит", – подумал Гущин.

Он хотел задать вопрос, но Цветков предупредил его.

– Простите, – сказал Юрий, – вы не сказали нам, как мы должны вас звать.

– Меня все зовут господин Орнульф, – сухо ответил хозяин.

"Судя по имени – норвежец", – подумал Цветков и сказал:

– Так вот, господин Орнульф... У нас нет часов.

Хозяин вынул плоские карманные часы:

– Девять часов по местному солнечному времени. Скоро рассвет.

– И еще, – добавил Гущин, – какой месяц и число?

– Восемнадцатое августа, – ответил Орнульф.

"Восемнадцатое... – подумал Гущин. – А выбросило нас сюда вчера, что ли... Значит, мы около трех суток носились по морю".

Он хотел спросить, что же все это значит, до каких пор их будут держать здесь, как связаться с людьми, но вспомнил вчерашнюю внезапную вспышку хозяина. Да, придется ждать благоприятного момента. Однако ему стоило большого труда сдерживаться. Цветков это понял и, когда хозяин прошел вперед, крепко сжал руку приятеля и умоляюще прошептал:

– Потерпи, Лева! Сегодня ведь все должно выясниться!

Простой умывальник висел на стене в коридоре. Кран нужно было подталкивать рукой кверху. На крышке лежал кусок мыла с неприятным запахом.

– Мыло у нас, – сказал хозяин, – извините, самодельное, из тюленьего жира.

Он принес два стареньких, не раз заплатанных, но чистых полотенца.

Завтракали опять втроем. Вчерашняя женщина подала какую-то свежую рыбу ярко-красного цвета.

Гущин вопросительно посмотрел на хозяина.

– Не стесняйтесь, – сказал хозяин, – вижу ведь, что эта рыба для вас новость и вы хотите спросить, что это такое. Но скажите, вкусно?

– Очень! – отвечали гости в один голос.

– Морской окунь, – пояснил Орнульф. – Он живет на большой глубине – двести-триста метров.

– А чем он питается? Наверное, планктоном? – спросил Гущин, вспомнив рассказ Миронова о сельди и желая блеснуть своими знаниями.

– Совсем нет. Он ест мелких ракообразных и всякую рыбешку. Но я вижу, что морской окунь вас заинтересовал. Он этого заслуживает. Ведь он принадлежит к редкой разновидности рыб – живородящих. Вместо икры в его самках – зародыши; в некоторых до тысячи штук.

Пока завтракали и пили чай, стало рассветать. Окно посерело, потом побледнело.

Хозяин встал:

– Сейчас начнем экскурсию по острову.

Он вышел.

– Итак, – сказал Цветков, – мы уже знаем его имя...

– Но не знаем фамилии, – заметил Гущин.

– Зато знаем национальность: судя по имени, норвежец.

– Верно. И знаем, что он врач.

– И что он живет здесь десять лет, – продолжал Цветков, – да не один, а с какими-то людьми. Хорошо владеет русским языком...

– Но, – заметил Гущин, – все-таки он какой-то... очень странный! Чтобы не сказать больше.

Хозяин вошел, неся ворох теплой одежды.

– У нас еще не очень холодно, – сказал он, – но ветер. Это и хорошо, что здесь много ветров...

– Почему? – спросил Гущин.

– Увидите. А одеваться надо теплее. Сыро.

Когда они вышли из дому, было уже светло. День был пасмурный. Нависли низкие, тяжелые облака. Дул не холодный, но очень сильный ветер.

Друзья огляделись. Пейзаж не походил на арктический. До горизонта тянулась зелень, правда неяркая. Ночью, при свете полярного сияния, через окно она казалась серой. У самого дома росли кустики. И недалеко поднималась очень высокая, толстая мачта.

– Радио! – воскликнул Гущин.

– Нет, – резко сказал хозяин, – это ветросиловая станция.

Действительно, наверху мачты вращался ветряк – так быстро, что лопасти нельзя было различить.

– Так вот откуда ваше электричество! – заметил Цветков.

– Да, – сказал хозяин, – это удобный двигатель. Я привез его с собой. Он очень простой конструкции, портативен, работает безотказно.

– У нас много таких установок, – сказал Гущин. – По-моему, при этом двигателе должна быть динамомашина.

– Конечно, – подтвердил Орнульф, – и сила двигателя меняется в зависимости от силы ветра. Правда, здесь ветры на редкость равномерные и очень сильные.

Идти против ветра было трудно. Он дул ровно, без порывов.

– У нас редкий день совсем без ветра, – продолжал хозяин, – но все же установка имеет батарею аккумуляторов на три-четыре дня работы. С изменением силы ветра меняются скорость динамо и напряжение. Этот двигатель работает совершенно автоматически. Динамомашина соединена с аккумуляторной батареей при помощи реле и автоматического выключателя и заряжает ее, когда увеличиваются скорость и напряжение. А если скорость ветра уменьшается, динамо отъединяется от батареи, и она не может разрядиться. Ток от батареи можно брать в любое время.

Гущин, подняв голову и придерживая от ветра меховую шапку, внимательно смотрел на электростанцию.

– Мачта разборная, – продолжал Орнульф. – Лопасти штампованные, из листовой оцинкованной стали и очень прочны. Их всего две, они похожи на лопасти воздушного винта самолета. Имеется руль, при помощи которого они устанавливаются по направлению ветра.

В его деревянном голосе прозвучала чуть заметно нотка гордости.

"И впрямь он практический человек, – подумал Цветков. – Но есть в нем все-таки что-то странное. Уж очень он хвастает своим ветряком, а ведь эта конструкция давно устарела!"

Но он вежливо спросил:

– Итак, эта установка вас освещает?

– И греет и готовит пищу, – добавил хозяин. – А вот и наш электромонтер!

Навстречу им шел человек почти такого же низкого роста, как и домашняя работница Орнульфа. Ветер дул ему в спину, подталкивал, и он должен был невольно ускорять шаги. Приблизившись, он поклонился и посмотрел на них с любопытством, но без удивления: очевидно, население острова уже знало об их прибытии. Гущин и Цветков ответили на поклон, а хозяин обменялся с монтером несколькими фразами. Гостям понравилось лицо этого человека: оно было, как и у женщины, монгольского типа, широкое, с острым подбородком, выдающимися скулами и узкими глазами. В нем было что-то открытое, простодушное и вместе с тем мужественное. Возраст его трудно было определить. Он казался молодым, но выражение лица было несколько усталое, как у много пожившего человека. Тон его в разговоре с хозяином был почтительный, но без подобострастия. Когда он пошел дальше, Цветков спросил:

– Скажите, пожалуйста, какой национальности эти люди?

– Саамы, – ответил хозяин, – или, как их еще называют, лапландцы, лопари.

Помолчав, он добавил:

– Хорошие люди, хорошие друзья. Единственные.

– А много их здесь с вами? – спросил Гущин.

– Две семьи. Они приехали со мной. Было четверо взрослых и столько же детей. Потом еще родились дети. Теперь всего, кроме меня, четырнадцать человек, в том числе трое совсем маленьких. – Орнульф нахмурился. – Были еще два подростка, – продолжал он, – они были бы теперь юношами.

– Они умерли? – участливо спросил Гущин.

– Да, – односложно ответил Орнульф.

– От какой-нибудь инфекции?

– Здесь инфекции не бывает, – задумчиво сказал Орнульф. – Болезнетворных бактерий почти нет, как повсюду в Арктике – исключительно чистый воздух.

– Мы создадим здесь прекрасный курорт! – вырвалось у Цветкова.

Орнульф поглядел на него с недоумением: мысли хозяина были где-то далеко.

– Один из этих мальчиков утонул во время рыбной ловли, когда поднялся шторм, – продолжал он, – другой погиб при охоте на белого медведя. Наша жизнь полна трудов и опасностей. Природа Севера сурова.

"Вот потому-то ее и нужно завоевывать силами коллектива, – подумал Гущин, – а не кучкой людей".

Они подошли к длинному деревянному одноэтажному дому.

– Вот в этом доме живут саамы, – сказал Орнульф. – Тут же и кухня.

Он повел их дальше.

Кругом расстилалась равнина, на востоке всхолмленная; вдали, на юго-западе, виднелась возвышенность.

Низко стоявшее, почти у самого горизонта, солнце вдруг проглянуло сквозь облака. Словно распахнулась дверь в светлую комнату. Но скоро опять небо затянулось облаками, и снова все помрачнело. А ветер дул не переставая, и люди старались поворачиваться к нему спиной.

– А велик ваш остров? – спросил Гущин.

– Не очень, – ответил хозяин, – тридцать девять километров в длину и двадцать два в ширину.

– А кажется, будто мы на материке, – сказал Цветков. – Куда ни посмотришь, моря не видно.

– Это оттого, – объяснил Орнульф, – что мы находимся в низине, почти в центре острова. Стоит только подняться на крышу – и увидите море.

– А почему вы живете именно здесь? – спросил Гущин. – Разве нет тут какой-нибудь бухты?

– Есть очень удобная бухта.

– Так вам бы около нее жить!

– Зачем?

– Как зачем? Чтобы удобнее было плавать на материк. Вы же привозите оттуда что-нибудь?

Хозяин вдруг заговорил сердито, почти злобно:

– Никогда и никуда на материк мы не плаваем и ничего оттуда не привозим! А кроме того, – немного спокойнее добавил он, – до материка доплыть отсюда очень сложно... Но бухтой мы, действительно, пользуемся для морского промысла. И вначале мы там, около нее, установили дома. Но потом перенесли их сюда – здесь имеется кое-что, около чего нам важно быть поблизости. Сейчас увидите.

Они обогнули большой дом, и вдруг перед ними блеснула вода. Глазам открылось озеро.

– Вот отсюда мы берем пресную воду, – сказал Орнульф.

– А верно! – спохватился Гущин. – Я и не подумал, как вы снабжаетесь водой. Ну, конечно, вам надо жить здесь, а не у бухты!

 

– А реки на острове есть? – спросил Цветков,

– Нет. Только ручьи, когда тает снег.

– Но чем же тогда питается это озеро?

– Сейчас увидите, – сказал Орнульф.

Они подошли ближе к воде. Крупные птицы плавали по озеру, совсем как где-нибудь в средней полосе России, а не на далеком Севере. Ветер рябил воду, гнал в одну сторону мелкие волны. Птицы взъерошились, нахохлились от ветра, но занимались своим делом: опускали головы в воду, вытянув шеи, что-то доставали снизу, потом закидывали головы, глотали, крякали.

Одна птица, широко расправив крылья, взвилась – и вдруг, словно сорванные ветром, с нее посыпались перья, полетели одно за другим. Птица не могла бороться с ветром и беспомощно опустилась у самого берега. Гущин бросился к ней, нагнулся. На лице его последовательно сменялись недоумение, изумление, восторг.

Подошли Орнульф и Цветков. Хозяин осторожно взял в руки жалкую птицу; она мелко дрожала, но не сопротивлялась.

– Она, она! – закричал Гущин.

Глава 7
Инкогнито раскрыто

Так вот куда занес их шторм! Прямо к цели их поисков!

В сильном волнении смотрел Гущин на птицу. Кто здесь может заниматься научными экспериментами? Не саамы же? Значит, этот "господин Орнульф", этот странный отшельник, – ученый? Это он и есть тот самый, кого они разыскивали?

Глаза Гущина встретились со взглядом хозяина, столь же удивленным.

– Кто это "она"? – спросил Орнульф.

– Лысая утка, – пояснил Гущин.

– Как это "лысая"? – не сразу понял Орнульф. – Ах, вы хотите сказать, что у нее мало перьев?

– Вот именно.

– Но почему она вас так заинтересовала? Однако здесь, на ветру, трудно разговаривать. Пойдемте сюда.

Неподалеку от озера находилась постройка вроде длинного сарая.

– Это наше подсобное помещение, – сказал Орнульф.

Он открыл дверь, и они очутились в темном тамбуре. Хозяин прикрыл наружную дверь и открыл внутреннюю. Они вошли в помещение, плотно притворив дверь.

– Ну вот, мы здесь можем поговорить, – сказал Орнульф.

Он открыл большую проволочную клетку, стоявшую у стены, и посадил в нее птицу.

Она забилась в угол и нахохлилась.

– Ничего, отойдет, – сказал хозяин, – привыкнет. А перья скоро вырастут.

– Вы ее кормили щитовидной железой? – спросил Цветков.

– Э, да вы разбираетесь в этом! – удивился Орнульф. – Вы биолог, эндокринолог?

– Да, – коротко ответил Цветков и, не находя нужным умалчивать, добавил: – Я ученик Рашкова.

Холодные синие глаза хозяина вдруг сверкнули:

– Рашкова?! Как... как он живет?

– Разве вы знакомы с ним? – удивился Цветков.

– Нет. Но, конечно, знаю. Как же его не знать!

– Николай Фомич живет отлично, – сказал Цветков.

– Не может быть! – вырвалось у хозяина.

– Да почему же? – удивился Цветков.

– А если отлично, – я его не уважаю!


Опять эта несуразная странность! Неужели Орнульф и в самом деле психопат? Обидно! Ведь он, очевидно, действительно ученый.

Как прав был Николай Фомич, предположив его существование "где-то в тех краях"! Рашков правильно определил, что этот ученый – чудак. Но почему Николай Фомич уверен в его талантливости? Тут Рашков ошибся. Нельзя допустить, что Орнульф сам додумался до повторения его открытия, сделанного уже тридцать лет назад. Ведь он, очевидно, хорошо знает Рашкова и его работы. И если он их копирует, что же тут талантливого?

– За что вы не уважаете Рашкова? – осторожно спросил Юрий.

Он сделал это вовремя, видя, что Гущин готов вспылить.

Но разве можно спорить с сумасбродом?

Орнульф молчал, глядя на них обоих так, будто хотел проникнуть в их самые сокровенные мысли. Потом сказал:

– Потому что он остался в России.

– Как остался? Когда? – не понял Цветков.

Гущин был так поражен нелепым ходом мыслей Орнульфа, что сразу не смог ничего вымолвить. Он устремил на хозяина изумленный взгляд. А Орнульф, не отвечая на реплику Цветкова, спросил:

– Почему вы бежали из России?

– Да с чего вы взяли, что мы бежали? – рассердился Гущин.

– А как же вы сюда попали?

– Вы сами знаете: нас занесло штормом.

– А как вы очутились на катере в открытом море?

– Катер для нас спустили с рыболовного судна, – пояснил Цветков, – а на судне мы отправились разыскивать вас.

– Меня? – удивился Орнульф. – Да откуда же вы узнали о моем существовании?

– Благодаря вашим птицам. Их находили и убивали на берегу Белого моря и даже значительно южнее. Хотя, – спохватился Юрий, – я не понимаю, как они могут залетать в такую даль – ведь они летают плохо.

– Их, вероятно, заносило ветром, – сказал Орнульф. – Но как вас мог заинтересовать такой вопрос, имеющий отношение к науке, если в России... – Он взглянул на недоумевающие лица своих собеседников и вдруг смущенно замолчал.

Он молчал так долго, что гости его стали терять терпение.

– Скажите, – тихо спросил он наконец, – разве фашисты... не всем миром владеют? Или, – поправился он, – не всей Европой?

Гущин даже вздрогнул от неожиданности.

– Как вам могла прийти такая дикая мысль, что Европой могут владеть фашисты? – вскричал он и несколько спокойнее добавил: – Их уже давно разгромили.

Орнульф был поражен.

– Как давно? – недоверчиво спросил он.

– Вот уже несколько лет!

– А фашистская Германия? А Япония? А их союзники?

– Да говорят же вам, – уже резко крикнул Гущин, – разгромлены впрах! Как это вам до сих пор неизвестно?

Орнульф потупился и молчал. Нет, лицо его вовсе не было похоже на лицо сумасшедшего – скорее он напоминал человека, который мучительно борется с каким-то кошмаром. Гущин долго смотрел на него и поймал себя на какой-то даже симпатии к нему. Вид сильного, отчаянно борющегося человека всегда вызывает сочувствие.

– Послушайте, – сказал Цветков, – мы вам себя назвали, рассказали о себе и еще расскажем. Скажите же нам, кто вы такой, зачем вы забрались сюда, почему у вас такие странные представления о том, что делается на Большой земле? Мы явились к вам с самыми лучшими намерениями, хотя и попали к вам невольно.

Орнульф молчал. Что-то трепетало в глубине его синих глаз. Сильное чувство отразилось на его сухощавом лице. Так сквозь прозрачный, еще крепкий лед видно, как нарастает полая вода.

Цветков тронул Орнульфа за руку:

– Господин Орнульф, разве вы не чувствуете, что можете довериться нам?

Орнульф продолжал молчать. Потом поднял голову, посмотрел им обоим в глаза и отчетливо произнес:

– Я – академик Таусен.

Глава 8
История Таусена

Цветков оторопел. Ведь он десять лет назад прочитал в газетах о смерти Таусена! Это был один из известнейших эндокринологов Западной Европы. В 1939 году было напечатано сообщение о его самоубийстве. Он оставил мрачное письмо. Цветкову даже запомнились некоторые выражения из этого письма. В нем говорилось, что для человечества наступает "беспросветная ночь". Так вот откуда уверенность Таусена в том, что фашисты владеют миром! Но почему же он не знает, что происходит на свете? И как он оказался в живых?

Цветков пристально глядел на Таусена.

"Итак, Рашков и в этом был прав! Действительно мы имеем дело с выдающимся ученым".

– Лева, – взволнованно сказал Юрий, – оказывается, наш хозяин – крупнейший ученый! И в некотором роде – воскресший из мертвых!

– Да, – безразличным тоном подтвердил Таусен и добавил: – За десять лет я вчера впервые увидел вас, людей с Большой земли.

– Как же вы сюда попали? – нетерпеливо спросил Гущин.

– И почему вы оторваны от всего мира? – недоумевал Цветков.

– Господа, – сказал Таусен, – я не могу вам ответить в двух словах, это история многих лет. И мне даже трудно привыкнуть к мысли, что я могу об этом кому-нибудь рассказывать. Знаете что? Сегодня нам, как видно, не придется больше осматривать остров. После обеда я постараюсь вам рассказать все. А с островом вы еще успеете познакомиться детально, у вас будет очень много времени...

– Почему же? – подозрительно спросил Гущин. – Разве вы собираетесь надолго задержать нас здесь?

– Я совсем не хочу делать ничего против вашего желания, – сказал Таусен, – но не думайте, что отсюда можно выбраться в любой момент. У нас еще не холодно, но кругом пловучие льды. Только весной – и то не каждый год – можно доплыть до Большой земли.

– Но мы можем радировать нашему правительству! – воскликнул Гущин.

– Здесь нет радио, – медленно произнес Таусен.

– Мы так и думали, – сказал Цветков. – Но почему же?

– Так вышло, – ответил хозяин. – Я потом расскажу вам. Да... радиостанции у нас нет, и построить ее мы не сможем. Нет ни материалов, ни знающих людей. Я биолог, а не техник. Из моих помощников только Эрик, которого вы видели, справляется с электростанцией, но о радиотехнике он понятия не имеет. А вы?

– Я, как вы уже знаете, тоже биолог, – сказал Цветков.

– А я – журналист, – сказал Гущин. – Кое-какое представление о радиотехнике имею, но поэтому-то мне и ясно, что радиостанции нам не построить.

Внезапно раздался резкий гортанный крик. Гущин вздрогнул.

– Что вы? – невесело улыбнулся Таусен. – Это ведь утка, которая так заинтересовала вас.

Птица оправилась в тепле. В клетке стоял большой таз с водой. Она начала было плескаться в нем. Полетели брызги. Птица выскочила, стала отряхиваться. И тут же принялась за корм.

Однако сейчас уже не она интересовала москвичей. Им хотелось поскорее узнать про судьбу Таусена. Что заставило его пойти на такую странную мистификацию и скрыться от людей?

Они нетерпеливо ждали, когда Таусен начнет рассказывать о себе.

Быстро потускнел короткий полярный день. Сразу же после обеда пришлось включить свет. И до поздней ночи гости Таусена слушали его необычайное повествование.

– Я начну издалека, – говорил он, – так будет яснее. Я уроженец Осло. Родился в богатой семье. Тогда еще наша столица называлась Христианией. У моего отца был довольно крупный маргариновый завод. Жили мы в собственном небольшом, но комфортабельном особняке. В столице Норвегии я и провел большую часть своей жизни.

Когда я кончил гимназию, отец настаивая, чтобы я поступил в политехникум в Тронхейме. Но у меня уже тогда появился интерес к биологии. Я поступил на медицинский факультет университета, окончил его и перешел на биологический.

Я был оставлен при университете, стал доцентом, а потом вскоре и профессором. Я очень увлекся самостоятельными исследованиями.

Особенно меня интересовала внутренняя секреция. Я много работал над гипофизом – нижним придатком головного мозга. Ну, вы не специалист, – обратился он к Гущину, – скажу вам немного подробнее. Этот орган залегает на нижней поверхности головного мозга, на дне черепной коробки, где есть углубление. Оно называется благодаря своей форме "турецким седлом". Так вот гипофиз заполняет это углубление. Один из гормонов передней доли гипофиза имеет огромное значение для роста организма.

– Мы видели в Ильинске акромегалика, – заметил Гущин.

– А где это Ильинск? – спросил Таусен и, не дожидаясь ответа, сказал: – Вы знаете, отчего это бывает? Человек до зрелого возраста развивается нормально, и вдруг гипофиз у него начинает разрастаться и отделять в кровь повышенное количество гормона. Тогда, хотя общий рост уже не может увеличиться, уродливо разрастаются отдельные части тела – особенно кисти рук, ступни, язык, нос, скулы и другие части лица. Ученые выяснили, что акромегалия связана с разрастанием гипофиза. Если гипофиз чрезмерно разрастается в ранней юности, то человек будет великаном, а если недоразовьется – выйдет карлик.

Вдруг Таусен прервал себя и обратился к Цветкову:

– Простите меня, коллега, я увлекся и рассказываю вашему товарищу.

– А я слушаю с интересом, – не совсем искренне сказал Гущин: на самом деле его гораздо больше интересовала необычайная судьба Таусена, чем происхождение и лечение акромегалии.

Затем Таусен погрузился в воспоминания и, не глядя на своих слушателей, рассказывал, словно сам перед собой воскрешал прожитые годы. В его приглушенном голосе чувствовалась грусть.

– Я добился серьезных результатов в этом направлении. Я работал над опытными животными, как скульптор. Это было особенно увлекательно, потому что моим материалом были не глина и камень, а живое, чувствующее, подвижное тело...

И мне удалось сделать для лечения больных людей кое-что полезное.

В то же время я занимался и другими физиологическими, в частности эндокринологическими, проблемами.

Конечно, работы вашего великого Павлова – по физиологии головного мозга, по вопросам сна – произвели на меня огромное впечатление. Я изучил русский язык, чтобы читать его труды в подлиннике. Я даже поехал к Павлову в Колтуши и некоторое время работал там как один из его внимательнейших учеников. Я многому у него научился. Меня всегда поражали своеобразие и смелость его исследовательских методов. Весь мир это должен признать: без Сеченова, без Павлова разве возможно было бы современное развитие физиологии? Вы, наверное, не хуже меня знаете, какое значение имеют русские физиологи. В Колтушах я научился уважать вашу науку и ценить ваших людей.

Он задумался и, казалось, все глубже погружался в воспоминания.

– Я забыл сказать... По окончании биологического факультета я женился. У меня был сын...

Последнее слово он произнес внезапно изменившимся голосом – глухим и хриплым. Потом опять задумался и молчал очень долго.

– Когда отец мой умер, я остался единственным наследником его большого состояния, – снова начал он. – Мать умерла раньше, еще совсем молодой, а больше детей у них не было. В моем распоряжении оказалось крупное, хорошо поставленное предприятие. Но я вовсе не чувствовал призвания к промышленной деятельности. Я продал завод. Часть капитала я употребил на покупку загородного имения и на устройство в нем лаборатории. Остальную, довольно значительную сумму я превратил в золото и хранил его у себя дома. В дальнейшем я убедился, что был прав, не доверив свой капитал банку. Эти средства дали мне возможность уехать сюда.

Жена моя была... да, была хорошей подругой. Она не стремилась к светской жизни. Ее вполне устраивали мирная сельская жизнь, научные труды. Я забыл сказать, что она тоже была физиологом, и под некоторыми опубликованными моими работами заслуженно стоит и ее имя.

Вскоре меня избрали действительным членом Норвежской Академии наук.

Это был долгий период моей интенсивной работы. Между прочим, к тому периоду относятся мои труды о химическом составе гормонов.

Я не принадлежал к числу тех ученых, которые ничем не интересуются, кроме своей специальности. Я немало читал по технике, интересовался географией. Кое-что мне здесь пригодилось.

Страшным ударом для меня была смерть жены. Она умерла всего пятидесяти лет. От рака желудка. Меня возмущает бессилие, с каким мы до сих пор стоим перед этой болезнью.

– Это уже не так, – спокойно сказал Цветков.

Таусен встал, подошел к двери, включил свет. Гост поразились тому, как изменилось сразу выражение его лица. Медленно, с заметно усилившимся акцентом, Таусен переспросил:

– Вы хотите сказать, что рак желудка научились лечить?

– А вы не знаете? – спросил Цветков. – Впрочем, конечно, вы не можете знать. Да, мы теперь уже не считаем рак страшной болезнью. У нас в Советском Союзе его лечат теперь очень успешно.

Все замолчали.

– Расскажите... – начал снова Таусен, – или нет, не рассказывайте. Потом. Вам придется многое мне рассказать. Сначала я окончу свою историю... если вам не наскучило.

Глава 9
Продолжение истории Таусена

– Ну вот, – говорил Таусен, глядя на черный прямоугольник окна, за которым мерцали звезды, – я все-таки этот удар перенес. Продолжал работать. У меня был большой запас жизненной энергии.

В 1933 году Гитлер захватил власть в Германии. Были у нас такие люди, которые говорили, что Норвегии это не касается. Я считал этих людей очень недальновидными. С тех пор я с большой тревогой следил за международным положением.

В 1938 году немцы, с согласия западноевропейских политиков, захватили Австрию, в 1939 – Чехословакию и Клайпедскую область.

В сентябре 1939 года Германия напала на Польшу. Польскую армию гитлеровская военная машина разбила в десять дней. И я решил, что машина эта в самый короткий срок покорит весь мир.

– Не все у вас так думали! – возразил Гущин.

Таусен помолчал, но затем продолжал рассказывать – по-прежнему неторопливо.

– Омерзительнее Гитлера, с его расистскими законами, уничтожением всего светлого и прогрессивного, еврейскими погромами, для меня ничего не было. И постепенно во мне назрела мысль – уйти из жизни.

Впрочем, умирать не хотелось. Но и жить было невыносимо тяжело.

Простите... Я рассказываю не совсем связно – как приходит на память...

Был у меня друг, товарищ по гимназии, Петер Рольфсен. Интересы у нас были разные. Я ушел в науку, он занялся китобойным промыслом. Его влекли путешествия, приключения, но вместе с тем он был энергичный и удачливый предприниматель. Не знаю, что с ним сейчас... Из него мог бы выйти незаурядный исследователь полярных стран, но его влекла практическая деятельность. Может быть, именно различие профессий, как это нередко бывает, способствовало нашей дружбе. Он с интересом слушал рассказы о моих научных занятиях, любил бывать у меня в лаборатории. Я увлекался рассказами о его путешествиях. Находчивый, пренебрегающий опасностью, он подчас попадал в такие места, где до него никто не бывал. Он мог бы претендовать на серьезные географические открытия, но всегда был беспечен на этот счет. На своем китобойном судне он больше всего плавал в Тихом океане, у берегов Антарктики, так как в Арктике киты уже сильно истреблены. Но и в Северном Ледовитом океане он путешествовал немало, и не всегда это вызывалось только практическими соображениями: его гонял по морям беспокойный исследовательский дух. В своих плаваниях он и наткнулся на этот остров, никому до тех пор не известный.

Гольфстрим – эта мощная магистраль теплофикации Европы – разделяется на несколько ветвей. Под именем норвежского Атлантического течения он огибает Нордкап... Впрочем, это все вы знаете и сами.

Таусен встал, снял с этажерки атлас в прочном черном переплете, нашел нужную карту.

– Видите, по карте нагляднее, – говорил он, ведя сухим длинным пальцем с тщательно подрезанным ногтем. – У северного побережья Скандинавского полуострова – это у нас, в Норвегии – остров Магерейя. А вот на нем мыс Нордкап, или Нуркап. Я там однажды побывал с Рольфсеном – вскоре после того, как умерла моя жена. Он уговорил меня поплавать, рассеяться. Но это мрачное место. Страшно высокая скала – местами до трехсот метров, темная, безжизненная, почти отвесная. Однако хотя это один из самых северных пунктов Европы – он несколько севернее семьдесят первой параллели – море здесь никогда не замерзает: здесь проходит Гольфстрим. Теперь, – палец его скользнул резко вверх и чуть налево, – видите: здесь остров Медвежий. Вот сюда к востоку, между этим островом и Норвегией, течение отделяет ветвь. Здесь она обозначена красными линиями, она называется Нордкапским течением. Другая ветвь идет к северу и направляется к Шпицбергену, к заливу Сторфьёрд. Нордкапское течение идет до кольского меридиана и здесь разделяется на несколько ветвей. Южная идет вдоль берега Мурмана, километрах в шестидесяти от него. И там гавани не замерзают. Вот видите: к северо-западу от города Мурманска – Семь Островов. Сюда доходит южная ветвь и отсюда идет к востоку. Видите мыс Канин? Теплое течение не достигает этого мыса километров на сто и поворачивает к северо-востоку, к Гусиной Земле, а оттуда на север, идет вдоль западного берега Новой Земли и там уже где-то пропадает в холодных водах.

Это основное, что известно о Гольфстриме. Но почти никому неизвестно, что Рольфсен нашел новую ветвь и, следуя по ней, обнаружил этот остров. Вот его точное расположение: семьдесят третий градус северной широты и сорок шестой градус восточной долготы от Гринвича.

Цветков и Гущин устремили глаза на ничем не отмеченную точку в широкой синеве Баренцева моря, куда указывал Таусен. Так вот где находится клочок суши, на который их выбросил шторм!

– Я продолжал свою научную работу, – говорил Таусен, – но у меня уже не было прежней энергии. Руки опускались.

Время от времени мне приходила в голову мысль об острове Рольфсена: уйти туда, скрыться от всех. Конечно, чистая случайность, что остров этот до тех пор не был найден больше никем. Но эта случайность могла продлиться еще неопределенное время, тем более, думал я, что людям теперь будет не до этого. Да, уйти туда! Умирать не хотелось, но не хотелось и жить в мире, где началась отвратительная, страшная бойня.

Эта мысль постепенно овладела мною, и я начал готовиться. Быть может, вначале я не совсем ясно отдавал себе во всем отчет.

Я продал дом и почти все имущество. Понемногу сворачивал лаборатории, отпускал сотрудников. И ни с кем, даже с Рольфсеном, не делился своими мыслями.

Курс бумажных денег и всех ценных бумаг страшно падал. И вот тут-то я оказался прав, что хранил часть своих средств в золоте, а не в ценных бумагах. А ведь надо мной по этому поводу смеялись многие, в том числе и Рольфсен.

Все трещало и рушилось. Третьего сентября Франция и Англия объявили войну Гитлеру. И я решил, что он очень скоро победит их...

Таусен замолчал. Молчали и гости. Лицо Таусена выражало мучительное страдание, но усилием воли он справился с собой. Сочувствие к сильному страдающему человеку испытывали друзья – к человеку, умеющему подавлять и скрывать свою боль.

Гости не решались дальше расспрашивать.

– Да, – сказал наконец Таусен, – тогда меня постиг второй страшный удар. Мой сын...

Они не узнали его голоса. Но тут же Таусен снова продолжал обычным тоном, в котором чувствовалось теперь какое-то нарочитое спокойствие:

– Он был чудесный мальчик. Нет, я говорю не как отец. Это было общее мнение. Его звали Олаф. Он был не в меня – в мать. Красивый, мужественный. И очень горячий, порывистый. Из него вышел бы крупный ученый. Его интересовала физика, радиоактивность. Он поехал учиться в Париж. И там нашел себе невесту: я не видел ее, но знаю, что он не мог сделать плохой выбор. Он писал о ней восторженные письма. Она была польская еврейка. Сын уехал к ней на каникулы летом 1939 года – к ее родителям, а в сентябре немцы разгромили Польшу.

Письма, конечно, прекратились... Я страшно тревожился. Я знал, что фашисты делают с евреями. И знал, что сын не оставит ее.

Скоро приехал оттуда один наш соотечественник и рассказал...

Таусен продолжал говорить ровно, только голос его стал глухим.

– Они не успели уехать. Невесту Олафа схватили гестаповцы. Может быть, на его месте другой поступил бы иначе. Не знаю. Я не могу его осуждать. Я восхищаюсь им. Я бы и сам сделал так же. Это произошло при нем. У него был револьвер. Он знал, что его невесту ждет гибель, из их рук она не уйдет, что будут страшные мучения... И сын начал стрелять в гестаповцев. Убил двоих, а последними пулями – ее и себя...

Я хотел умереть. Но, видно, подсознательно я крепко привязан к жизни. В те дни я как-то проговорился Рольфсену, что мечтал об его острове. Он ухватился за эту идею, потому что знал: я был близок к самоубийству, И Рольфсен стал торопить меня готовиться к экспедиции.

Пользуясь консультацией Рольфсена, я закупил все необходимое. По его совету я приобрел ветроэлектрическую станцию. Купил два разборных дома, судно, орудия лова, сани. Впрочем, не буду вас утомлять перечислением того, что было заготовлено... Была у меня и портативная приемно-передаточная радиостанция...

– Куда же она девалась? – вскрикнул Гущин.

– Погибла при выгрузке. Я рассчитывал по радио знать, что происходите в мире... Сам связываться с людьми не собирался, но кто знает... Вот теперь как она необходима! Заряжать для нее аккумуляторы можно было от ветряка...

– Ну, а запасы пищи? Ведь пришлось, наверно, везти с собой очень много? – спросил Цветков.

– Нет, сравнительно немного. Вы сами убедитесь, что природа здесь хорошо снабжает нас. Правда, это требует тяжелых трудов. И порой очень опасно... Мы взяли с собой только сахар, соль, большой запас витаминов, чай, кофе... Да, еще спички. Папирос и табаку не брали – никто из нас не курит. Очень хорошо, что и вы не курите, а то страдали бы здесь.

Рольфсен нашел мне и этих людей – саамов. Они раньше жили на северном побережье Норвегии. Оба главы семейств – Арне и Эрик, с которым вы познакомились – принимали участие в некоторых плаваниях Рольфсена. Одно время они работали на его китобойном судне и вместе с ним побывали на этом острове. Остров им очень понравился своими природными особенностями, они охотно согласились переселиться сюда. Очень хорошие люди... Честные, работящие и добрые друзья. – Теплая нотка прозвучала в его голосе. – Приготовления я держал в глубокой тайне. С помощью Рольфсена я достал ложные документы, чтобы отправиться под видом частной полярной экспедиции. Я написал и отослал в редакцию одной из газет свое якобы предсмертное письмо...

– Это мы знаем... – сказал Цветков.

– Тем лучше. Значит, можно не все рассказывать. Газеты подхватили сенсацию. Труп мой не был найден, и по этому поводу высказывались всевозможные догадки. А я в это время заканчивал последние приготовления.

Судно стояло в одной из гаваней на северном побережье Норвегии и было готово в любой момент поднять якорь. То немногое, что я должен был еще взять из дому, было упаковано в чемоданы.

И вот в самый последний момент Рольфсен предложил мне остаться. В том, что он искренне и охотно помигал мне в подготовке экспедиции, у меня не могло быть ни малейшего сомнения. Он вместе со мной продумал все до последней мелочи, нашел мне отличных помощников и друзей – саамов. Но все это он делал, чтобы отвлечь меня от мысли о самоубийстве. На худой конец, – говорил он, – лучше уйти от жизни на остров, чем смерть. Но и этот уход – малодушие.

Мне теперь трудно сказать... Может быть, ему и удалось бы убедить меня... Я был в том состоянии неустойчивого равновесия, когда случайная гирька может решить дело. Тут сыграло роль одно влияние, противоположное Рольфсену.

Среди моих сотрудников был один человек... Его имя вам ничего не скажет... Довольно молодой, лет тридцати пяти. Несколько странный. Очень замкнутый и до крайности молчаливый. Нет, даже не то что молчаливый... Когда он говорил, он не смотрел на вас, а как будто следил только за своими словами. В глазах некоторых это придавало ему вид вдумчивого, серьезного человека, знающего цену своим словам. Откровенно говори, мне почему-то он был несимпатичен. Я чувствовал в нем что-то ускользающее, прячущееся... Но я убеждал себя, что я несправедлив к нему. Он был старателен, исполнителен. Инициативы в научных исследованиях он не проявлял, но был достаточно восприимчив к чужим идеям и даже мог их развивать – правда, в заданном направлении. Нужно сказать, что товарищи по работе не любили его, однако никто не мог объяснить причину этой антипатии. Я считал неправильным отрицательное отношение только на основе неопределенных впечатлений и потому всячески защищал его от других, как и от себя самого. Мне казалось, он был благодарен мне, и это нас как-то сближало... Хотя, конечно, о подлинной близости, о дружбе речи быть не могло.

Когда... я потерял сына... он первый выразил мне глубокое сочувствие – очень скупо и немногословно, однако у меня не было оснований сомневаться в его искренности. В это страшное время он сумел стать человеком если не близким мне, то, во всяком случае, таким, который больше других находился около меня. А я чувствовал себя беспредельно одиноким... Он так же смотрел на события, как и я... Правда, я не слышал в его тоне негодования, ненависти, когда он говорил о фашистах... Да он и говорил о них немного. Но он тоже был убежден, что цивилизация идет к неизбежной гибели, и находил, что я прав в своем намерении уйти от мира... Я ему открыл свою тайну, но не рассказал подробно, что именно намерен предпринять. Впрочем, он и не расспрашивал. А меня что-то самого, удерживало от окончательной откровенности с ним.

Странным мне казалось, что он, так же мрачно смотря на судьбу мира, как и я, не делал для себя какого-либо вывода. А меня он старался укрепить в решении уйти от людей. Конечно, если бы моя психика была в нормальном состоянии, я задумался бы над этим. Но я был так угнетен... Я не расспрашивал его... Так и осталась эта недоговоренность между нами... Можно сказать, он способствовал тому, что я окончательно принял решение.

Однажды ночью он пришел ко мне. Была глубокая осень. Помню, как шумели за окном дождь, ветер. Моя квартира была запущена, казалась нежилой. Стояли уложенные чемоданы. Я был словно один в мире. Один с репродуктором. Бесстрастный голос ликтора говорил об успехах фашистов.

Он пришел ко мне. Я не удивился. Я был как во сне. Помню, что я говорил с ним о безнадежности, о том, что фашизм навсегда завладел миром. Он соглашался со мной. Против обыкновения, он говорил энергично, убежденно, я слушал его, как гипнотизера.

– Да, надо уйти, – говорил он. – В мире ничего не будет. Мир умирает. Надо уйти! Науки не будет. Искусства не будет. Радости не будет. Надо уйти и навсегда забыть о человечестве. Оно дало покорить себя.

Его слова были той маленькой гирькой, которая склонила чашу колебавшихся весов.

В последние месяцы своего пребывания на материке я работал над вопросом о значении эпифиза для развития организма.

Цветков вдруг привстал, что-то хотел сказать, но опять сел и продолжал слушать.

– Он очень интересовался этой работой, и, странное дело, чем больше мы оба убеждались в том, что вообще вся культурная жизнь человечества идет к гибели, тем больше приглядывался он к моей работе, тем энергичнее принимал в ней участие, записывал результаты исследований. Меня удивляла его непоследовательность, но, как я уже говорил, я тогда неспособен был вдумываться...

– А как его звали? – спросил Цветков.

– Это вам ничего не скажет... Андреас...

– Рихард Андреас? Автор книги "Влияние гормона эпифиза на раннее созревание животных"?

Таусен вскочил.

– Не может быть! – резко сказал он. – Он выпустил такую книгу? Когда? Вы видели ее?

– Книга эта вышла незадолго до оккупации Норвегии Гитлером. Я прочел о ней в одном журнале, а позже читал ее в английском переводе.

– Но ведь это же точное название темы моей работы. Значит...

– Значит, понятно, зачем он поддержал ваше намерение, – заметил Цветков.

– Но, позвольте... – медленно заговорил Таусен, – нельзя делать такие скорые выводы. Зачем предполагать в людях непременно низкие побуждения? Он заинтересовался темой. Меня не стало. Может быть, его пессимизм потом рассеялся... Хотя не знаю, почему бы это могло быть... И, быть может, он продолжал работать самостоятельно...

– Не ищите оправданий для Андреаса, – возразил Цветков. – Вы говорите, он пессимистически смотрел на судьбу человечества из-за тогдашних успехов фашистов? Могу вам сообщить существенный факт из его биографии: как только Гитлер захватил Норвегию, Андреас тотчас же перешел на его сторону и стал одним из идеологов расовой теории.

– Подлец! – вскричал Таусен.

– Вот именно, – сказал Цветков. – Конечно, подлец и гнусный лицемер! Он уже наказан по заслугам.

– Да, теперь понятно, – сказал Гущин. – Если вы открыли ему свое намерение исчезнуть из мира, он, конечно, никому не сказал! Но как только мы свяжемся с людьми, ваш приоритет будет восстановлен!

– Однако мы ждем продолжения вашей истории, – напомнил Цветков.

Таусен несколько успокоился и стал рассказывать дальше:

– Итак, я решился... Я и Рольфсену предложил отправиться со мною, но он категорически отказался: "Я все-таки хочу посмотреть, чем все это кончится и как сложится, – говорил он. – И какова бы ни была судьба человечества, я разделю ее".

Мы тепло расстались с ним. Это был единственный человек, который провожал меня и знал, куда я отправляюсь.

Вскоре мое судно отплыло из гавани. Стояла поздняя осень, условия для плавания были неблагоприятны, но ждать весны я не хотел.

– И вы были правы, – заметил Цветков, – потому что весной тысяча девятьсот сорокового года Гитлер напал на Норвегию.

– И, конечно, легко захватил ее! – убежденно сказал Таусен.

– Да.

– А потом он, по-моему, легко и быстро должен был разбить Францию, захватить Бельгию, Люксембург, Данию.

– Так оно и было.

– Вот видите! И затем та же участь в короткий срок должна была постигнуть Англию...

– А вот тут вы ошибаетесь! – вскричал Гущин

– Это ему удалось труднее?

– Это ему совсем не удалось, – сказал Цветков, – потому что Советская Армия спасла Европу и все человечество.

Наступило молчание. Таусен сидел неподвижно, прямо. Его синие ледяные глаза потеплели.

Глава 10
"Вы не могли не победить!"

Таусен поднялся с табурета и начал ходить взад и вперед по комнате. Его прежняя скованность исчезла.

– Скажите же мне, – спросил Таусен, – что произошло в мире?! – Он уже не говорил медленно и размеренно. Фразы стали не такими точными, резче зазвучал в них скандинавский акцент. – Я хочу знать! Если это все правда... Как это вышло? Что было? Все, все скажите!

И в этот вечер Таусен узнал обо всем, что произошло за последние годы, обо всех событиях, каких не приходилось испытывать человечеству за сотни лет.

Молодые люди чувствовали, что их слушатель потрясен, что в нем совершается глубокий душевный перелом, исчезает его ледяная оболочка. Он останавливал их, переспрашивал. Рассказчики перебивали, дополняли друг друга. Они видели, как от их слов постепенно рассеивается темный кошмар, так долго владевший Таусеном. Он слушал о том, как фашистская Германия напала на Советский Союз, использовала внезапность нападения и захватила большую территорию. Но в самом начале войны вождь советского народа Сталин твердо заявил, что фашистская армия будет разбита.

Как мог он это предвидеть с такой уверенностью? Однако Таусен теперь познакомился с людьми оттуда, и они говорили, что это осуществилось.

Чудо совершилось!

Но он – человек науки. Чудес не бывает.

Он узнал о страшных зверствах фашистов, о миллионах истребленных людей, о разрушенных музеях, сожженных неповторимых произведениях искусства, о душегубках и лагерях смерти. Но не это его поразило. Все это фашисты показали уже при нем. Потрясали только масштабы злодеяний, чудовищные цифры растерзанных людей: полтора миллиона в Майданеке, четыре миллиона в Освенциме, десятки миллионов людей, угнанных на каторгу, сотни советских городов и тысячи сел, от которых остались только груды щебня, кое-где уцелевшие стены и печные трубы; противотанковые рвы и шахты, заваленные грудами трупов; более шести миллионов замученных евреев.

Гущин вспомнил ненастный летний вечер в Москве, у памятника Пушкину. Он проходил мимо театра кинохроники и зашел туда. Показывали лагерь смерти. И Таусен услышал про тюки упакованных женских волос для матрацев, про склады аккуратно уложенной и подготовленной к отправке обуви. Склад очков – громадное помещение, где были ссыпаны горы очков. Сколько же было глаз, которые больше никогда не откроются!

По лицу Таусена текли слезы. Он опять встал и начал шагать по комнате.

Голос Гущина срывался.

Таусен узнал, как после широкого наступления избалованная легкими успехами в Европе фашистская армия получила ошеломляющий удар под Москвой. Немцы были уже в предместьях Москвы и предвкушали, как они войдут в великую столицу, – а им пришлось поспешно отступать, бросая танки и пушки.

Потом – сокрушительные удары под Ленинградом и Новгородом, в Крыму и в других местах.

Много еще пришлось вынести советским людям. Страшные и величественные картины блокады Ленинграда возникали перед Таусеном из сдержанного, но взволнованного рассказа Цветкова и Гущина.

– Чудес не бывает, – сказал Таусен. – Откуда же русские брали столько оружия, боеприпасов и снаряжения для такой грандиозной войны? Вы сами говорите, что вначале этого всего у вас было недостаточно.

В ответ Таусен услышал о том, как работали советские люди в годы войны, как перенесли на Восток заводы, и скоро оттуда помчались на фронт сотни и тысячи эшелонов с оружием. Он узнал, как воины закрывали своей грудью амбразуры вражеских дотов, как женщины вместе с подростками выполняли тяжелую мужскую работу.

– Нет, это не чудо! – сказал он, останавливаясь посреди комнаты и горящими глазами глядя на своих гостей. – Вы не могли не победить!

Он услышал, как огромная немецкая армия была зажата в смертельные тиски под Сталинградом и разгромлена впрах. И тогда решилась судьбы войны. Было еще много жестоких кровопролитных боев до того, как десятки тысяч советских пушек загремели у Берлина и победоносное красное знамя взвилось над рейхстагом.

– Рассказывайте еще, еще!

Таусен услышал о том, как суд народов десять месяцев разбирал неслыханные преступления фашистских правителей в Германии и дал им то, что они заслужили: виселицу и петлю. С облегчением узнал о том, что предатель его родины Квислинг поплатился расстрелом за измену родине, и о том, как суды Советского Союза и стран новой демократии покарали фашистских бандитов. Он узнал, как капитулировала Япония, как за четыре года было восстановлено и стало еще крепче народное хозяйство Советской страны, как работают освобожденные народы, создавая новую жизнь.

Наконец наступило молчание и такая тишина, что стук в дверь заставил всех вздрогнуть, словно выстрел. На самом деле стучали очень тихо. Таусен даже не сразу сообразил, что это стучит его работница. Он что-то односложно ответил ей.

Вкусный ужин был приготовлен из жареной птицы, и Цветков подумал: "А хозяин, пожалуй, и не думал окончательно отрекаться от жизни, если он так заботится о еде. А теперь... Теперь академику надо вернуться к людям, к работе... Он много может дать, ведь он уже понял..."

А Гущину казалось, что скоро исполнится то, к чему он стремился.

Ведь Таусен говорил о судне, на котором он приплыл сюда. Правда, он говорил, что оно в плохом состоянии... Но Гущин видел судно целым и невредимым. В его воображении оно было похоже на дрифтер. Оно стояло в бухте, чуть покачиваясь на легкой зыби. Его дымящаяся труба слегка откинута назад, и все оно напряжено, как бегун, ожидающий сигнала, чтобы сорваться с места. Шумно дышит его машина...

Не будучи в силах оторваться от зрелища, которое стояло перед ним как галлюцинация, Гущин спросил хозяина:

– Как ваше судно? Можно его наладить?

– Нет, – сказал Таусен, – я не ошибусь, если скажу, что его фактически не существует.

Мечта налетела на действительность, как поезд на препятствие, и крушение было тем сильнее, чем стремительнее было движение.

Спустя секунду Гущин спросил:

– Что же с ним все-таки стало?

– Ведь я вам еще не досказал всей истории, – ответил Таусен. – Я уже говорил, что предпринял свое путешествие в неблагоприятное время года, Баренцево море зимой замерзает, кроме довольно широкой части у норвежских берегов, где его согревает теплое течение. Граница незамерзающего моря идет от острова Медвежьего на восток, потом уклоняется к юго-востоку, затем резко поворачивает к югу, где доходит до берегов Кольского полуострова, примерно около острова Кокуева.

Таусен опять раскрыл атлас:

– Вот видите: здесь эта граница показана штриховой линией.

Плаванье было так трудно, что ни при каких других обстоятельствах я не решился бы на него. Рольфсен меня обо всем предупреждал. Собственно говоря, тут был огромный риск. Неудивительно, что я на него пошел. Перед этим я вообще был готов расстаться с жизнью. Но саамы вели себя исключительно храбро. Они привыкли к полярной жизни, полной тяжелых трудов и опасностей. А переселение на этот остров их привлекало, как я уже говорил вам. Я хочу добавить, что здесь оказалось небольшое стало диких северных оленей. Они легко приручаются. У саамов своих оленей не было, а они очень любят этих животных и дорожат ими.

Весь экипаж судна состоял из меня и саамов. Обязанности капитана выполнял глава второй семьи – Арне.

Да, так вот: примерно за сороковым градусов долготы пошли тяжелые пловучие льды. И, собственно, мы не добрались бы до этого острова, если бы не ветвь теплого течения, по которой мы следовали. Она широка, но льды в нее проникали, и чем дальше, тем больше. Не раз казалось, что наше небольшое судно треснет среди них, как ореховая скорлупа. Но Арне вел его упорно искусно.

С большим трудом и опасностями мы доплыли до острова. Было уже очень холодно, и над теплой водой, по которой мы шли, почти все время поднимались густые туманы. Трудность и опасность плавания от них сильно увеличивались.

Мы вошли в бухту – я вам, кажется, говорил, что здесь есть очень удобная естественная бухта. Наше судно с его мелкой осадкой подошло почти к самому берегу. Мы сразу принялись за выгрузку. И вот тут-то мы потеряли радиоустановку.

– Как же? – быстро спросил Гущин.

– Нелепая случайность. Ящик с лампами упал в море.

– Да ведь вы говорите – там неглубоко!

– Очень мелко.

– Так в чем же дело?

– К несчастью, ящик попал под киль судна, разбился, и все сплющилось в лепешку.

– Эх! – с досадой вырвалось у Гущина.

– Саамы очень горевали, – сказал Таусен. – Но это было непоправимо. Я тоже сначала огорчился. Но потом... – Он махнул рукой. – Вспомните, в каком я был состоянии, когда ушел от людей...

Таусен замолчал, отдавшись воспоминаниям.

Он отчетливо помнил тот пасмурный день. Был небольшой сравнительно мороз – градусов десять. Сильный ровный ветер дул непрерывно. Саамы – и взрослые и дети – были очень оживлены. Все радовались, что благополучно окончен долгий опасный путь. Саамы были счастливы, что у них будет здесь свободный промысел в необозримых морских просторах, свои олени, свой остров – пусть небольшой.

Таусен и сам был возбужден и доволен. Трудный путь был позади.

Цель была достигнута, а это всегда радует сильного человека. Занялись выгрузкой и устройством на острове.

Таусен оставил позади жизнь, оставил все и, как он думал, навсегда.

Если бы он мог чувствовать и радоваться так, как эти непосредственные дети природы! – думал он, глядя на довольные, счастливые лица саамов. Таусен успел сдружиться с ними за время пути.

Никогда не забудет он первых дней на острове. Это было незадолго до наступления полярной ночи. Дни быстро кончались, но долго длились сумерки. Людей не приходилось торопить.

Саамы так старались, что в первый же день до темноты успели собрать один дом.

– Ночевали мы на судне, – продолжал рассказывать Таусен. – На следующий день собрали большой дом. Дома эти очень просты, собираются быстро. Но жить в них еще нельзя было – не было отопления, и мы два дня оставались на судне.

На третий день смонтировали ветряк, сделали проводку, установили лампы и поэтому смогли работать и после наступления темноты. Поставили электропечи, провели освещение и на четвертый день перебрались в дома...

– Позвольте... – перебил Гущин. – Значит, вы собрали дома и смонтировали ветряк у самой бухты?

– Совершенно верно. Там мы прожили первую зиму. Мы думали, что поселиться у самого моря будет удобнее, но не учли, что пресная вода, необходимая нам и нашим животным, была очень далеко, а отправляться за ней нам приходилось гораздо чаще, чем в море. И в первое же лето мы перенесли сюда дома и ветряк, а следующей зимой соорудили ледяную постройку.

– Какую же? – спросил Гущин.

– Вы в ней были, – ответил Таусен.

– Это куда утку отнесли?

– Совершенно верно.

– Да неужто! Я и не заметил, что она ледяная.

– Здесь леса нет, – объяснил Таусен, – а нам трудно было даже привезти достаточно дерева для мебели.

– Это неплохо придумано, – сказал Цветков. – У нас в Москве и в других городах есть ледяные склады для продуктов, и они стоят по нескольку лет.

– Помещение, в котором вы были, – продолжал Таусен, – лишь часть ледяной постройки. В нем я держу подопытных птиц. В других помещениях – моя лаборатория и склады. Все они, по мере надобности, отапливаются такими же электрическими печами, как и жилые дома. Нужна, конечно, хорошая изоляция. Как видите, я неплохо справился и со строительными задачами. Правда, я предварительно взял с Большой земли литературу по этому вопросу.

– Ну, а судно? – спросил, явно волнуясь, Гущин. – Что же все-таки с ним? Я жду, когда вы скажете, что с ним сталось. Вы на нем прибыли, вы его не уничтожили – куда же оно девалось?

– Стоит в бухте, – спокойно ответил Таусен.

Гущин вскочил, глаза его заблестели.

– Чего же мы ждем? – вскричал он. – Скорее туда!

– Незачем, – сказал Таусен. – От него остались одни обломки. Его и бури трепали и волны. Мы о нем не заботились. Я решил, что оно нам никогда не понадобится. Так что, как видите, вернуться на Большую землю не на чем.

– Нет, нет, мы вернемся! – горячо и убежденно сказал Гущин.

– Я тоже в этом не сомневаюсь, – спокойно подтвердил Цветков.

Наступило молчание.

Таусен задумался.

Да, советские люди – люди незнакомого ему, иного склада...

Он подумал о том, что, наверно, когда немцы заняли огромную часть русской земли и уже подходили к Москве, русские были так же убеждены в своей победе. Одни из них, вероятно, говорили об этом пылко, как Гущин, другие – спокойно, как Цветков, в зависимости от темперамента.

Но ни у кого не было и малейшего сомнения. Иначе разве они могли бы победить?