ЧАС В ЭФИРЕ

Голосов пока нет

Автобиографический этюд для тех,
кто интересуется личной жизнью автора

    У меня противный скрипучий голос. Если его записать на магнитофоне, то больше всего он напоминает кваканье лягушки. Когда я пытаюсь придать ему хоть какую-то выразительность, меняется только тональность. Я могу охватить весь диапазон — от звуков, какие издаеn стекло, когда его царапают железом, до выхлопа дизельного автобуса, но выразительности от этого не прибавляется.
    Собственная внешность приводит меня в уныние. Когда-то, в молодости, привлекательные и отталкивающие черты моего лица были тщательно сбалансированы природой, как характеры в реалистическом романе. Потом время начало вносить коррективы. Сейчас от Тургеневской объективности не осталось и следа. Я бы сказал, что здесь больше чувствуется Кафка.
    Вероятно, поэтому я часто веду телевизионные передачи. Я понимаю редакторов, которые поручают мне это дело. Зрителям приелись отлично поставленные голоcа упитанных красавцев дикторов. Им хочется разнообразия.
    Кроме того, я писатель, а это тоже чего-нибудь да стоит. Говорят, что у меня даже есть литературные поклонники. Я этого не чувствую. От официальных встреч с читателями по возможности уклоняюсь, а писем мне не пишут. Вернее, почти не пишут. Я написал четыре книги и получил четыре письма. В одном из них мне ставилось на вид незнание элементарных основ шахматной теории, в другом — какой-то школьник просил прислать схему, по которой был собран Роби, в третьем — читатель из деревни интересовался перечнем книг, которые стоит прочесть. В четвертом, из Таллина, было не сколько теплых строк на крохотном клочке бумаги. К сожалению, я его потерял.
    Вот и все, если не считать, что однажды на улице меня остановила читательница и довела до моего сведения, что кенотрон, который светится голубоватым светом, нужно немедленно выбросить. Это насчет рассказа «Дневник». Я обещал ей в следующем издании заменить кенотрон газотроном.
    Тридцать семь лет я провел среди грохота и вони моторов. Поэтому сейчас больше всего ценю тишину и покой. Мною никто не командует, и я никем не командую, потому что я пенсионер. Иногда я месяцами не выхожу на улицу — так мне хорошо дома. Делаю я только то, что хочу. Хочу — пишу, хочу — нет. (Большей частью — нет.) Хочу — читаю, хочу — не читаю. (Большей частью не хочу.) Хочу — сплю. Никто мне не мешает.
    Иногда приходят гости. Стараюсь, чтобы им было не больше сорока лет (про инфаркты я могу рассказывать сам). Мы пьем водку и разговариваем. Порою и мне удается вставить слово.
    Время от времени встречаемся с моими школьными друзьями. Говорим о внуках и обсуждаем разницу между гнилостным и бродильным колитом. Обычно такие вечера проходят очень оживленно.
    Таким образом, мое общение с внешним миром осуществляется в основном через телевидение, на приеме или на передаче. Лучше, конечно, на передаче. Дело не в телезрителях. Для меня их не существует. Это какая-то абстракция, загнанная в объектив телекамеры. Просто мне очень нравится ходить в редакцию молодежных передач. Там много приветливых девушек, удобные кресла, в которых можно подремать под стрекот машинок и шум телефонных разговоров. Но больше всего меня привлекает густой табачный дым и какая-то особая атмосфера, свойственная только телевизионным студиям и полевым штабам. Скрытой камерой там можно было бы отснять отличные кадры для фильма об эвакуации Дюнкерка.
    В редакции никто ничему не удивляется. Если бы завтра мне вздумалось притащить туда бегемота, никакой сенсации это не вызвало бы. Разве что кто-нибудь из девушек на бегу сунул бы ему в пасть недожеванный бутерброд.
    Моя работа на студии носит эпизодический характер. Это всегда неожиданность, вроде любви с первого взгляда или насморка. Предусмотреть заранее и спланировать невозможно.
    Начинается обычно с того, что мне звонит редактор и справляется о моем самочувствии. Выясняется, что чувствую я себя сносно. Определенных планов на будущее у меня тоже нет. Дальше идет обмен любезностями и поклонами. «Кстати, — говорит он уже в самом конце, — вероятно, двадцатого вы нам понадобитесь».
    Мне хочется узнать зачем, но задавать такие вопросы бестактно да и бесполезно. В лучшем случае он скажет, что «есть одна задумка».
    Ну что ж, задумка так задумка. Делаю пометку на календаре и возвращаюсь к своим делам.
    Восемнадцатого он мне звонит снова и напоминает, что завтра утром я должен быть в студии. К тому времени мое сносное самочувствие уже в прошлом. Я лежу на диване, охаю, ставлю горчичники и глотаю анальгин. К тому же качается мост. Это не метафора. Я имею в виду мост, который у меня во рту. Контрольный нажим языком на коронку — и она мягко соскальзывает с места, увлекая за собой все остальное.
    В таком виде вести передачу нельзя. Вызываю такси и еду к врачу. Выплевываю ей в руку искореженный металл и объясняю, что у меня завтра передача. Она, как телезритель, полностью понимает трагичность ситуации. Выдирает еще две коронки, посылает меня на рентген. Снимки мне делают вне очереди. Врач полна энтузиазма. Она готова приступить к делу немедленно. Вот эти четыре зуба нужно удалить и сделать все заново. Обычно такая работа занимает около месяца, но тут особый случай, и она думает, что недели за две...
    Меня прошибает пот. Я снова объясняю, что передача завтра и что моя и без того убогая дикция отнюдь не выиграет от отсутствия еще четырех зубов. Она пытается меня утешить. Говорит, что некоторые шипящие согласные я смогу произносить и без этих зубов, что же касается косметической стороны дела, то нужно стараться держать рот закрытым.
    Ни шипящие, ни закрытый рот для телевидения не подходят. Я забываю о мужском достоинстве и начинаю канючить, как дошкольник, который просит игрушку.
    В конце концов она сдается и ставит на место коронки при помощи клея. Мои благодарности она принимает сухо. Задета ее профессиональная честь. Что же касается обещания сразу же после передачи прийти и сделать все, что нужно, то и это ее не смягчает. «Придете тогда, когда начнете разваливаться».
    Я знаю, что это будет перед следующей передачей.
    У меня дурацкая привычка приезжать точно в назначенное время. В одиннадцать утра я уже в студии. Выясняется, что остальные участники передачи соберутся часа через два.
    Чтобы я не скучал, мне дают ознакомиться со сценарием. Там написано все, даже то, что я должен говорить, но это — так называемая «рыба». И составитель сценария, и тот, кто его утверждал, знают, что говорить этого я не буду. Единственное, что можно извлечь из такого документа, — тема передачи.
    Проходит три часа. Кроме меня, никто из приглашенных не явился. Можно ехать домой.
    Назавтра я снова приезжаю вовремя. Жду около часа. Наконец начинается большой сбор.
    Самое трудное — не перепутать участников передачи. Пишу шпаргалки. Научное звание, должность, фамилия, имя и отчество.
    Предстоит научная дискуссия. Поэтому средний возраст собравшихся около семидесяти лет. В такие годы люди очень обидчивы. Не дай бог представить зрителям кого-нибудь не так.
    Начинается тракт. Нас рассаживают в студии, чтобы операторы могли пристреляться. Каждому объясняют его роль.
    Мне и моему коллеге — очаровательному человеку, умному, красивому, эрудированному и словоохотливому, с прекрасно поставленным голосом — предстоит вести передачу. Он — полная противоположность мне. Любая высказанная кем-нибудь мысль рождает у него блестящий фейерверк идей.
    До начала остались считанные минуты. Мы замерли в неестественных позах, впившись глазами в мониторы.
    Позывные «Горизонта».
    На экране появляется моя рожа. Я ухмыляюсь, потому что забыл все, что собирался сказать.
    Пауза становится томительной.
    Наконец я выдавливаю из себя несколько фраз и, облегченно вздохнув, даю кому-то высказаться по существу.
    Тут происходит странная метаморфоза. Человек, который десять минут назад казался образцом непринужденности и остроумия, превращается в зануду, жующую противную жвачку из терминов с обильно вкрапленными «э-э-э...» и «так сказать». Ему наплевать на телезрителей. Волнует его только одно: как бы знакомые, сидящие дома у телевизоров, не упрекнули его в упрощенчестве.
    Проходит пять минут. Больше терпеть это немыслимо. Спасает положение мой коллега. Он подхватывает на лету какую-то мысль и начинает развивать ее со свойственным ему блеском. При этом он так увлекается, что забывает о времени. Я смотрю на часы. График передачи трещит по всем швам.
    В детстве мне внушили, что воспитанный человек никогда не прерывает собеседника. С тех пор это правило висит надо мной, как проклятье. С такими устоями передачу вести нельзя.
    Я пускаюсь на подлость. Пользуюсь моментом, когда он закуривает, и передаю слово другому. Не тут-то было! Он вовремя подает реплику и снова захватывает инициативу. Остальные от нетерпения роют копытами землю. Им тоже хочется поговорить.
    Стоп!
    Что-то случилось. Сверху спускается режиссер. Оказывается, запись на видеомагнитофоне пошла в брак. Нужно начинать сначала, с позывных.
    Начинаем сначала.
    Все немного устали, поэтому держать их в узде уже легче.
    Минут десять передача идет без сучка и задоринки, пока у моего коллеги не рождается новая блестящая идея.
    За все время совместной работы я только раз видел, как он во время передачи хранил гордое молчание. Это было, когда в студии демонстрировалась живая кобра и змеелов сказал, что сейчас она поползает, отогреется и тогда мы увидим, до чего агрессивны эти змеи.
    Мы опять вышли из графика.
    Я начинаю хамить. Обрываю людей на полуслове, комкаю программу, лишь бы закончить вовремя.
    Я должен подвести итоги дискуссии, но времени уже нет. Через две минуты конец. Прерываю какого-то член-кора и благодарю зрителей за внимание.
    Уфф!!!
    Однако все это ерунда. Настоящее начинается тогда, когда моя телевизионная карьера достигает апогея.
    Звонок по телефону. Расспросы о самочувствии, о планах на будущее. На этот раз планы более определенные. Я еду в Дом творчества. Это такое место, где человек не испытывает никаких угрызений совести от того, что бездельничает.
    Некоторое время мы с ним ходим вокруг да около, как два кота на крыше. Наконец выясняется, что я должен вести передачу по Интервидению. Ну что ж, ради такого дела стоит один раз приехать в город. Со свойственным ему тактом он дает мне понять, что приехать придется три раза. Передача очень ответственная, идет без записи, прямо в эфир, и все нужно тщательно подготовить. Я соглашаюсь — три так три. Тут до моего сведения доводится, что вести эту передачу я должен с пляжа Петропавловской крепости. А если будет дождь? Дождя не будет, на этот счет есть заверения метеоцентра. Мне как-то не по себе. Не могу понять, при чем тут пляж. Я ведь обычно веду научно-познавательные передачи. Он мнется. Это передача другого рода. О всяких хобби. Нужно показать, как ленинградцы проводят выходной день.
    Я очень медленно соображаю. Только к вечеру до меня доходит, что значит брать интервью на пляже. Это равносильно попытке дергать гвозди зубами. Пляжницы будут хихикать и жеманиться, а я с идиотской ухмылкой буду задавать вопросы, один глупее другого. Нет, эта работа не по мне. Нужно срочно что-то придумать.
    Перед лицом нависшей угрозы мозг работает с поразительной четкостью. Меня осеняет гениальный план — одеть помрежей в бикини. Там есть совсем неплохие фигуры, и соединенными усилиями мы как-нибудь да состряпаем интервью. Бросаюсь звонить в студию. Выясняется, что редактор уехал на озеро Светлояр искать легендарный град Китеж. Вернется через неделю.
    Пусть ищет. Важно то, что найдено решение.
    Всю неделю идет дождь. Кроме того, у меня начинается острый приступ радикулита. Походка приобретает ту неподражаемую лихость, какая бывает у человека, впервые в жизни проехавшего верхом. Люля мажет мне поясницу всякими снадобьями. Она мало верит прогнозам. Едет в город и привозит снаряжение для передачи: зонтик, плащ и ботинки на толстой подошве. Заодно звонит в студию, выясняет, нет ли каких-нибудь перемен. Перемен нет. Дождя не будет. «Мы оптимисты», — говорит ей ассистент режиссера. Очевидно, не зря считается, что оптимист — это просто плохо информированный пессимист.
    Наступает заветный день. Проливной дождь. Облачаюсь в непромокаемые доспехи, беру зонтик и отправляюсь в город.
    Режиссер встречает меня счастливой улыбкой. Очевидно, дождь скоро кончится, потому что скорость ветра достигает уже ураганной силы. На таком ветру разговаривать невозможно, и мы ищем убежище в автобусе в передвижной телевизионной станции, сокращенно ПТС. Сразу оказываемся в мире сказочной техники.
    Пока эту технику латают подручными средствами, знакомлюсь со сценарием. Великий боже! Чего тут только нет! Манекенщицы из Дома моделей, рыболовы, водные лыжники, воспитатель канареек, любитель кактусов, строители катеров и прочая и прочая. И со всеми я должен разговаривать. Протестую как могу. Меня успокаивают. Объясняют, что все это — «рыба» для бухгалтерии. Если человек на телевидении не говорит, то ему невозможно заплатить, что бы он ни делал перед объективом. Для вящей убедительности рассказывают, что, когда снимали Ирину Бугримову со львами, пришлось выписывать ордер на оплату «исполнения роли укротительницы», так как обычных «хоп!» и «алле!» бухгалтеру недостаточно. Выясняется, что если выбросить «рыбу», то моя роль в основном сводится к комментариям за кадром и что часть передачи заранее отснята на пленку и пойдет из студии. Меня это вполне устраивает. Ведь можно и комментарий вести из студии. Режиссер и редактор говорят со мной тоном, каким обычно в школах для трудновоспитуемых разговаривают с малолетними кретинами. Из студии нельзя. Нужно открыть и закрыть передачу с пляжа, чтобы все видели, что это не липа. А если будет дождь? Дождя не будет.
    Д е н ь    п р о х о д и т    о ч е н ь    п р о д у к т и в н о.
    Мы убеждаемся, что телекамеры снабжены автоматическими тормозами от поворота и задуманные режиссером панорамные съемки не удаются, что две ПТС, разделенные равелинами и казематами, не могут работать в мире и согласии, что половина участников не явилась, что лыжники время от времени тонут и спасать их нужно быстро и решительно, что моторы у катеров не заводятся, что манекенщицы — такие злючки, каких свет не видел, и что у рыбаков пропойные хари. Для первого дня не так уж мало.
    Меня везут в студию смотреть отснятые кадры. Оказывается, что специально отснятых кадров нет, а будут использованы куски из старых фильмов.
    В просмотровом зале режиссер спорит с начальником ОТК, который на Интервидение пленки такого качества пропускать не хочет. Спор идет в столь увлекательных выражениях, что я пропускаю мимо ушей пояснения редактора, какие же куски думают использовать. Когда же ОТК сдается, зажигается свет, Просмотр окончен. Уезжаю домой, так ничего и не поняв. Ничего, завтра тракт, разберусь на месте.
    День тракта. Дождя нет. Все ликуют.
    Записываю сведения об участниках передачи. Выслушиваю их пожелания. Каждый хочет, чтобы я сказал о нем что-нибудь лестное.
    В кустах для меня поставлен столик с монитором и микрофон. Отсюда я должен вести передачу.
    Новый сюрприз: сегодня «малого эфира» не будет. В переводе на русский язык это означает, что все передающееся из студии видеть я не буду, но комментировать должен, так как тракт принимает высокое начальство, находящееся в студии, а им там видно все.
    Начинается тракт. Я говорю в камеру положенные слова и готовлюсь к комментариям. Монитор выходит из строя. Я скулю по этому поводу в микрофон, но не знаю, слышат ли меня. Вспоминаю про начальство, говорю примерно так: «Вот тут, очевидно, показывают велосипедиста, и я должен что-нибудь сказать». Так до конца тракта.
    Едем в студию. Ждем трамвая, укрывшись одним зонтиком. Мимо нас горделиво проезжают в персональном микроавтобусе манекенщицы.
    В студии выслушиваем замечания. Мне ясно, что сценарий будут подправлять. Ждать уже нет сил. Еду домой.
    День передачи. Тропический ливень. Поясницу как будто грызут волки. Не позавтракав, тащусь на станцию в плаще и с зонтиком.
    На пляже ни одного отдыхающего. Дураков нет. Придется отыгрываться на манекенщицах. Если пройдет дождь.
    Участники передачи сидят в автобусах. Режиссер бегает под дождем, ищет сухое место, где можно рассадить шахматистов.
    Студия все время на проводе. До начала передачи осталось 20 минут. Главный редактор разговаривает с Москвой, предлагает снять передачу, если дождь не пройдет.
    Десять минут до начала. Дождь прекращается. Бегом занимаем свои места. Думать о вступлении уже некогда.
    На этот раз у меня не монитор, а телевизор. Вместо антенны — кусок провода. То, что я вижу на экране, больше всего похоже на поверхность лужи во время Дождя. Какие-то пузыри. Впрочем, если отодвинуться подальше, что-то видно, но тогда микрофон оказывается слишком далеко.
    В моем распоряжении несколько минут, чтобы сосредоточиться. Попеременно напрягаю мышцы ног, брюшной пресс, гримасничаю и даже шевелю ушами. Говорят, что при этом увеличивается потребление кислорода.

Ты снова тут, ты собран весь,
Ты ждешь заветного сигнала

    Сигнал — это позывные «Горизонта». Почему-то их еще нет. Вероятно, у меня неправильные часы. Что ж, можно еще погримасничать. Кислорода, побольше кислорода!

    Под ухом бухает пушка. От испуга я чуть не падаю со стула. Двенадцать часов,— значит, передача уже идет. Тут я вспоминаю, что в телевизоре выключен звук.

    Гляжу на экран. Там что-то маячит. Отодвигаюсь назад и вижу, что это мое лицо. Интересно, сколько же времени я в кадре? Видели ли зрители мои гримасы? Борода у меня смята набок, но перед объективом прихорашиваться нельзя. Поднимаю глаза на камеру и что-то бормочу. Кажется, сошло!

    Дальше все похоже на кошмар. Телевизор барахлит. Звука мне не полагается по акустическим соображениям, а изображение такое, что хоть плачь! Все кадры из студии идут не в том порядке, как я думал. Вижу канареек и вспоминаю, что, кажется, нет фонограммы их пения. Мелькает мысль почирикать за них в микрофон, но я ее гашу.

    Думать некогда, нужно все время говорить. Почему-то передо мной три варианта сценарного плана. Все они разные. Кажется, передача идет по третьему варианту, но все сведения об участниках у меня записаны на первом.

    Из-за кустов мне видна часть реки. Там тонет лыжник. Два катера пытаются его подобрать. На экране ничего не разберешь. На всякий случай это событие не комментирую.

    Гляжу на часы. Слава богу, передача идет к концу.

    Теперь уж меня врасплох не поймают. Я освоился со сценарным планом.

    Принимаю непринужденную позу и готовлюсь предстать перед зрителями в заключительном эпизоде. Тут мне машет оператор и показывает, чтобы я бежал на берег. Зачем? Ага, вероятно, режиссер хочет подать меня на фоне Ростральных колонн. Я изрыгаю проклятье и мчусь через мокрые кусты. В руки мне суют микрофон. Оператор дает отмашку. Делаю интеллигентное лицо и начинаю говорить. Мне снова машут, чтобы я заткнулся. Показывают, что не работает микрофон. Я стою, не зная, что делать. К счастью, глазок камеры не светится. Очевидно, режиссер другой камерой дает в это время лирические пейзажи. Мне суют новый микрофон. Снова отмашка. Камера работает. Я не знаю, что из того, что я говорил, пошло в эфир, а что нет. На всякий случай повторяю сначала.

    Все, передача окончена. Бреду в автобус. Там режиссер звонит в студию. Выясняет, пускали ли нас в эфир или все это мы делали для собственного развлечения.

    Это меня уже не интересует. Забираю свои вещи и отправляюсь домой.

    Всего хорошего, друзья! До новых встреч в эфире!