Дремучие двери (Т2 часть 2)

Голосов пока нет

Юлия Иванова
ДРЕМУЧИЕ ДВЕРИ

ТОМ II
(продолжение, часть 2)
 

ПРЕДДВЕРИЕ 

«Он обладал исключительным, почти интуитивным проникновением в психологию отсталого элемента российской действительности... С недоверием и подозрительностью он относился не только к угнетателям — помещикам, капиталистам, священникам и жандармам, но также и к угнетаемым, — тем самым рабочим и крестьянам, на защиту которых он встал. В его трактовке социализма отсутствовало чувство вины. Бесспорно, Сталин испытывал некую долю сочувствия к классу, к которому и сам принадлежал. Однако ненависть к власть имущим и зажиточным классам была в нём намного сильнее. Классовая ненависть, проповедуемая революционерами из высших сословий, была для них не определяющим чувством, а производным от их теоретических взглядов. Классовая ненависть Сталина была у него не вторичным, а именно основным чувством. Учение социализма тем его и привлекало, что казалось бы, предоставляло моральное право для самовыражения. В его взглядах не было ни грана сентиментальности. Его социализм был холоден, трезв и жесток». /Исаак Дойчер/


«Была уже пора начинать, но Коба всё не появлялся. Он всегда приходил позже всех, не то чтобы опаздывал, но неизменно являлся одним из последних... С его появлением атмосфера резко менялась. Становилась не столько деловой, сколько гнетущей. Коба возникал с зажатой под мышкой увечной левой руки книгой и садился где-нибудь с краю или в углу. Он молча слушал, пока выскажутся все. Сам всегда выступал последним. Выждав, он мог таким образом сопоставить взгляды товарищей, взвесить свои доводы... и представить своё выступление в качестве заключительного аккорда, как бы подытоживая дискуссию. И оттого всё, что он говорил, обретало какое-то особое значение». /Ф. Кнунянц/


«По мнению Гитлера, немцы были высшими существами, высшими, по сравнению с народами Восточной Европы, а пропасть, которая отделяла их от славян и ещё больше от евреев, базировалась не на культурных или исторических особенностях, а на врождённых биологических различиях. Они были существами другого рода, вовсе не членами человеческой расы, а низшими существами, что касалось славян, и паразитами, которые грабили и разрушали человеческие существа, в отношении евреев.
С 1933 года эти взгляды получили научную видимость и преподавались в качестве курса расовой биологии в немецких школах и университетах. Множество молодых людей, служивших на восточном фронте, находились под влиянием этих взглядов. Впервые применённая в Польше, эта расистская идеология стала для немцев руководством к действию в проведении военных операций и в осуществлении оккупации. В отношении этого Гитлер настаивал на том, чтобы и армия, и СС рассматривали «предстоящую компанию не как простое военное столкновение, а как конфликт двух идеологий». Он повторил ту же мысль на встрече с высшими офицерами 30 марта. Гальдер пишет о его обращении:
«Столкновение двух идеологий... Коммунизм несёт огромную опасность в себе для нашего будущего. Мы должны забыть о товариществе между солдатами. Коммунист — не товарищ, как до, так и после сражения. Это — война на уничтожение... Мы ведём войну не для того, чтобы щадить врага».
В так называемом «комиссарском приказе» от 13 мая Гитлер требовал от армии уничтожения советского руководства, а для этого нужно было убивать на месте всех захваченных в плен партийных функционеров и комиссаров». /Алан Буллок/


— Не удивляйся, сын тьмы, что я промотал историю немного назад. Это специально для тех, кто ставит знак равенства между фашизмом и коммунизмом, между Иосифом и Адольфом... Немножко заполним у этих господ «провалы памяти».


«Однако Англия и Франция отвергли политику коллективной безопасности, коллективного сопротивления и заняли позицию нейтралитета... А политика невмешательства означает молчаливое согласие, попустительство агрессии, потворство в развязывании войны.
Это опасная игра, равносильная погружению всех воюющих сторон в трясину войны... с тем, чтобы ослабить и измотать друг друга, подстрекающая немцев идти на Восток, обещая лёгкую наживу и внушая: «Только начните войну с большевиками, и всё будет в порядке.» /И. Сталин/


«Враг надеялся, что Россия станет нашим противником после покорения Польши. Он недооценил моё стремление идти до конца.
Как гром среди ясного неба, прозвучало сегодня официальное сообщение о пакте о ненападении с Россией. Послезавтра Риббентроп завершит переговоры. Последствия пока непредсказуемы.
В политике перед нами стоят далеко идущие планы. Мы начнём с разрушения мировой гегемонии Англии. Теперь, когда я сделал необходимые приготовления в политическом плане, путь для солдат открыт.» /Адольф Гитлер/


«Несгибаемой поступью по всей земле... Длительный мирный период не принесёт нам пользы...
Задача номер один — разгром Польши, даже если на Западе разразится война. Я позабочусь о пропагандистских доводах в защиту войны, независимо от того, имеют они под собой реальную почву или нет. Победителей не судят. Когда воюешь — важна лишь победа.
Закройте ваши сердца для жалости. Действуйте безжалостно. 80 миллионов человек должны получить то, что они заслуживают. Максимум жестокости. Вина за неудачи ляжет на тех командиров, которые поддадутся панике. Наша цель — разрушить Польшу до основания. Главное — скорость. Преследовать до полного уничтожения.» /Адольф Гитлер/


«Англия надеется на Россию и Соединённые Штаты. Если надежды на Россию не оправдаются, то и Америка останется в стороне, потому что уничтожение России чрезвычайно увеличит мощь Японии на Дальнем Востоке... Россия — фактор, на который больше всего полагается Англия... Когда Россия будет раздавлена, последняя надежда Англии рассыплется в прах. Тогда Германия станет господином Европы и Балкан.
Решение: уничтожение России должно быть частью этой борьбы. Весна 41. Чем скорее Россия будет раздавлена, тем лучше. Нападение может достичь цели, только если корни российского государства подорваны одним ударом. Захват части страны ничего не даст... Если мы начнём в мае 41-го, у нас будет пять месяцев, чтобы всё закончить. Лучше всего было бы закончить всё в текущем году, но в это время невозможно провести объединённые действия». /Адольф Гитлер/


«Я скажу тебе ещё одну вещь, дуче. Впервые с тех пор, как передо мной встала необходимость принять это трудное решение, я чувствую себя внутренне свободным. Сотрудничество с Советским Союзом... я рассматривал как измену самому себе, моим идеям, моим прежним обязательствам. Теперь я счастлив, что свободен от этих внутренних терзаний».
У нас не было другого выхода, и мы были вынуждены убрать русскую фигуру с Европейской шахматной доски.
Упреждающий удар по России был нашим единственным шансом разбить её... Время работало против нас... На протяжении последних недель меня не отпускал страх, что Сталин опередит меня.
Населению более северных районов России, особенно городскому, придётся страдать от жесточайшего голода. Они должны будут или умереть, или эмигрировать в Сибирь. Усилия, направленные на спасение населения оккупированных территорий от голодной смерти посредством поставок продовольствия из чернозёмных районов, могут быть предприняты только за счёт Европы. Это подорвёт способность Германии выдержать напряжение войны и противостоять блокаде. В этом вопросе должна существовать полная ясность. Следствием такой политики будет угасание промышленности и вымирание большого количества человеческих существ и в без того малолюдных регионах России.» /Гитлер/


«Прекрасную возможность проникнуть в умонастроения Гитлера 1941 — 1942гг. дают его «застольные беседы» и записи монологов, которые приходилось выслушивать после обедов как его гостям, так и окружению. Это происходило обычно в штаб-квартире Гитлера, в капитальном сооружении в Восточной Пруссии, которое он называл «Волчье логово», или в его временной резиденции под Винницей, на Украине, именуемой им «Оборотень».
Очертания империи были темой, которая воспламеняла его воображение и не сходила с его языка. 27 июля, после ужина, он определил её пределы линией в 2300 километров к востоку от Урала. Немцы должны будут удерживать эту линию вечно и никогда не позволят другой военной державе упрочиться к западу от неё». /А. Буллок/


«Мы будем в состоянии контролировать области на Востоке, и для этого нам потребуется 250000 человек плюс контингент хороших управляющих.
Давайте учиться у англичан, которые при помощи 250000 человек в общей сложности, включая 50000 солдат, управляют 400 миллионами индийцев. Мы должны всегда господствовать на этих пространствах России... Стало бы непростительной ошибкой с нашей стороны пытаться образовывать там массы. Мы возьмём южную Украину, особенно Крым, и превратим её в исключительно немецкую колонию. Не будет вреда в том, что мы вытесним население, которое обитает там сейчас. Немецкий колонист станет солдатом-крестьянином... Тех из них, кто вышел из крестьян, Рейх обеспечит полностью оборудованными фермами. Землю мы получим даром. Всё, что от нас потребуется, — это построить фермы... Эти солдаты-крестьяне получат оружие, так чтобы при малейшей опасности они смогли занять свои места, когда мы их призовём.
Что касается этой русской пустыни, мы заселим её... Мы европеизируем её. С этой целью мы предпримем строительство дорог, ведущих в самую южную часть Крыма и на Кавказ. Эти дороги по всей своей протяжённости будут усеяны немецкими городами, вокруг которых поселятся наши колонисты...
А что касается двух или трёх миллионов человек, которые нам потребуются для выполнения этой задачи, мы найдём их быстрее, чем нам кажется. Они прибудут из Германии, Скандинавии, западных стран и Америки. Я уже не увижу всего этого, но уже через 20 лет Украина станет домом для 20 миллионов обитателей, не считая туземцев...
Мы не станем селиться в русских городах, мы позволим им развалиться без нашего вмешательства. И что самое главное — никаких угрызений совести по этому поводу. Перед этими людьми у нас нет никаких обязательств. Бороться с лачугами, изгонять блох, давать немецких учителей, печатать газеты — это не для нас. Мы ограничимся, пожалуй, установкой радиопередатчика, который будет постоянно под нашим контролем. Что до остального, то мы позволим им знать ровно столько, сколько необходимо, чтобы понимать наши дорожные знаки и избежать риска быть задавленными нашими автомобилями.
Дли них слово «свобода» — это только право вымыться в бане в праздничный день... Что мы должны, так это заселить эту страну немцами, германизировать её и смотреть на коренное население как на краснокожих... В этом вопросе я буду хладнокровен и пойду прямо вперёд.
Никто и никогда не отнимет у нас восток. Мы скоро завалим пшеницей всю Европу, равно как и углем, сталью и лесом. Но чтобы эксплуатировать Украину, эту новую Индийскую империю, нам нужен мир с Западом...
Пользоваться выгодами континентальной гегемонии — вот моя цель... Тот, кто хозяин в Европе, тот имеет господствующее положение в мире. Население рейха — 130 миллионов человек. 90 миллионов будут жить на Украине. Добавьте к этому население других государств новой Европы и нас будет 400 миллионов человек, сравнительно со 130 миллионами американцев.» /А. Гитлер/


«Уничтожение русской армии, захват наиболее важных индустриальных районов и уничтожение остальных станут целью этой операции. Нужно захватить также район Баку. Когда Россия будет разбита, британцы или сдадутся, или Германия продолжит войну, имея в своём распоряжении ресурсы целого континента. И с другой стороны, если Россия будет разбита, Япония сможет выступить против США всеми своими силами и таким образом помешать американцам вступить в войну в Европе. Затем, имея в своём распоряжении все неисчислимые богатства России, Германия сможет в будущем вести войну с целыми континентами. Никто не будет в состоянии победить её. Если мы осуществим эту операцию, Европа затаит дыхание.
Через несколько недель мы будем в Москве. Я сотру этот чёртов город с лица земли, а на его месте построю искусственное озеро. Само название «Москва» исчезнет навсегда.» /А. Гитлер/


«Никогда прежде... государство не принимало решения, что определённая группа людей, включая её стариков, её женщин, её детей, её новорождённых, будет убита в возможно кратчайшие сроки, и затем осуществляло это постановление, используя для этого все имеющиеся в распоряжении государства средства.» /Эверхард Иакель/


«Только тот, кто видел бесконечные, заснеженные поля России в ту зиму наших бед, кто чувствовал на лице тот ледяной ветер,.. сможет судить о тех событиях.» /Гудериан/


«В критический момент солдаты вспоминали, что они слышали об отступлении Наполеона из Москвы в 1812 году, и жили под впечатлением этого. Если они только начали бы отступать, всё закончилось бы паническим бегством.» /фон Типпельскирх/


«Самым сокрушительным ударом для человечества стало появление христианства. Большевизм — законное дитя христианства. И то, и другое — изобретение «еврея». Умышленная ложь в религии появилась на свет благодаря христианству. Большевизм использует ложь той же природы, когда утверждает, что несёт свободу людям, только для того, чтобы поработить их...
Слово святого Павла окончательно извратило учение Христа...
Христос был арийцем, а святой Павел собрал преступный мир и подонки общества и таким образом создал протобольшевизм.» /Адольф Гитлер/


«Четырнадцать лет марксизма подорвали Германию. Один год большевизма уничтожил её. Если мы хотим видеть политическое и экономическое возрождение Германии, нужно действовать решительно. Мы должны перебороть растление нации коммунистами.»


«После глубокой внутренней борьбы освободился я от ещё оставшихся в моей душе с детства различных религиозных представлений. Сейчас я чувствую себя таким же свободным и свежим, как жеребёнок на лугу». /Адольф Гитлер/


«Его голова слегка покачивалась, левая рука бессильно висела, а пальцы заметно тряслись. В глазах плясали неописуемые блестки, и эффект был какой-то пугающий и неестественный. Его лицо и подглазья производили впечатление полного истощения. Все его движения напоминали дряхлого старика». /Офицер Вермахта о Гитлере в феврале 1945 года/
 

* * *

Весна была уже в разгаре, когда, ослабевшая после болезни, она вырвалась, наконец, в Лужино. С ключами в кармане, с полной машиной дачного скарба — бельё, посуда, ненужное в Москве тряпьё, безделушки, семена, удобрения, пособия по садоводству, огородничеству и цветоводству, подшивка «Приусадебного хозяйства», подаренная Варей. Оставшиеся после ремонта квартиры старая дверь, доски, обрезки фанеры и оргалита, прежде загромождавшие лоджию, — теперь уместились на крыше багажника. Так и станет с тех пор её жигулёнок рабочей дачной лошадкой: возили на нём мебель, арматуру для фундамента, мешки извести, цемента и шлаковаты, от которой чесалось всё тело — чего только ни возили, — вплоть до раскалённого битума в молочных флягах!
Но это потом, а сейчас она сидела на нагретом солнцем крыльце, подставив лицо уже жарким лучам, а вокруг пело, свистело, чирикало, журчало, звенело — ручьи, синицы, скворцы, капель с крыши, детские голоса на соседнем участке... Перекликались петухи. И двадцать пять соток этого славящего Бога ликующего мира принадлежали ей, Иоанне Синегиной. И отсыревший, разорённый, как после татарского нашествия, дом, и разросшийся запущенный сад, и вытоптанные соседской живностью клумбы и грядки, и поломанный то тут, то там забор, и ганина мастерская с разбитыми окнами — всё жаловалось, требовало, взывало о помощи к ней, единственной теперь хозяйке.
«Лужино — моё. Моё...» — думала Иоанна. Совершенно непривычное чувство. И оторопь, как перед всякой возможностью страсти, превращающей одновременно в госпожу и рабыню. Всё жаждало подчиниться ей, желая в то же время поработить. И она безоглядно нырнула в этот омут с головой — разгружала, загружала, мыла, скоблила, копала, сажала, прочищала канавы, белила стволы, обрезала ветки, то и дело заглядывая в учебную литературу или бегая консультироваться к соседям — лужинская община соседей избегала, и Иоанна впервые с ними знакомилась, от каждого черпая что-то полезное.
Но чем больше она делала, тем больше оставалось. Дела росли, как снежный ком. Вечером топить печь уже не было сил, Иоанна включила электрокамин, согрела кипятильником стакан чаю, заела парой бутербродов и, одетая, завалилась замертво в ледяную дяди женину постель, даже не поменяв бельё.
Наутро её разбудил вернувшийся дух Альмы, звавший прогуляться по весеннему лужинскому лесу. Куда там! И завтра, и послезавтра, и через неделю, и всё лето она будет вкалывать по-чёрному, лепя по-своему, преобразовывая, обихаживая своё владение практически одна — Денис с Филиппом приезжали лишь пару раз на самый тяжёлые земляные работы, качали головами:
— Ну, купила ты, мать, концлагерь!..
И когда, наконец, всё вроде бы зазеленело, зацвело, заколосилось, а дом подремонтировали и подкрасили, грянуло по посёлку — ведут газ! Желающие могли записаться на АГВ, газовое отопление. Это имело смысл, если дача зимняя, то есть утеплённая, а ещё лучше, по-настоящему тёплая, с удобствами, чтоб можно было проживать и зимой. То есть дом надо было заново перестраивать. Нет, не сносить, разумеется, а, как подсказали умные люди, обстроить кирпичной стеной, где вплотную, а где — отступив на пару метров. Тогда получится ванная комната и туалет.
Всё складывалось неправдоподобно удачно — то этот газ нежданно-негаданно, то непрерывные ЗИЛы, КРАЗы и МАЗы, гружённые прекрасным брусом б/у, старым кирпичом, кровельным железом, половыми досками, тёсом — в поселке неподалеку, ставшем городом, начали строить многоэтажный микрорайон. Сносились срочно деревянные особняки, сараи, всё это продавалось за бесценок, прямо с доставкой. Иоанна хватала всё подряд, участок вскоре стал напоминать стройплощадку. Все мысли крутились вокруг плана будущего дома — где будет дверь, лестница, перегородка. А главное — где достать деньги?
Она и так была в долгах по уши, ближайшие поступления ожидались через полгода, не раньше. А лето кончалось, строить надо было срочно — через неделю освобождались мастера, и уже вроде бы договорились о приемлемой цене — 25 рублей каждому в сутки с умеренной выпивкой и кормёжкой. Оставалась надежда лишь на отца Тихона, к которому Иоанна теперь регулярно ходила в храм по воскресеньям и праздникам и который согласился стать её духовником. Но опять просить у батюшки было мучительно стыдно и Иоанна молчала, пока он не предложил сам:
— Я дам тебе на стройку. Вернёшь понемногу, как заработаешь...
— Ох, батюшка, когда ещё гонорар будет...
— Опять «гонорар»... Не должно, Иоанна, продавать Слово. Слово от Бога, торговать им не должно. Труд на земле — вот твой кормилец. Земля. Сам Господь благословил... Вон ты какие красивые цветы в храм принесла — пойди да продай в следующий раз...
— Ой, что вы, батюшка, я не сумею!
— Сумеешь, — твердо сказал отец Тихон, давая понять, что разговор окончен, — Благословляю.
Иоанна склонилась над его рукой. Опять это мгновенное, ободряющее пожатие. «Держись, чадо, с нами Бог!»
Ей нравилось быть в послушании. Может, это отчасти и, было игрой, но спрашивать на всё благословение, расслабиться и, закрыв глаза, довериться высшей воле на утомительно-суетном зыбком земном пути оказалось удивительно приятным. Хотя, надо сказать, воля отца Тихона ни разу не шла вразрез с ее собственной, как случалось у духовных чад отца Киприана, которые порой рыдали от его крутых: «Или слушайся, или ищи другого духовника».
Рекомендации отца Тихона скорее изумляли, озадачивали. Торговать цветами... На студии узнают — в обморок попадают... Ну и пусть падают!..
Смысл послушания, насколько она понимала, означал, что наша дарованная Творцом свобода заключается в ежедневном, ежечасном выборе между добром и злом. Божьим Законом и собственной волей, которая согласно мнению церкви, является волей дьявольской, результатом грехопадения прародителей. И «Кто не с нами, тот против нас». Мы не вольны в жизненных обстоятельствах, они сами по себе ни хороши и ни плохи, нельзя судить по месту действия, будь то тюрьма или поле боя, что это плохо, а прекрасный день на пляже или парадная зала дворца, или даже крестный ход на пасху — хорошо. Всё зависит от того, как ведут, проявляют себя люди в той или иной ситуации. Для человека верующего каждая жизненная страница — испытание, то есть искушение. «Существую я и мои искушения» — можно сказать, перефразируя классика.
Но иногда мы не можем определить волю Божию, колеблемся, особенно когда предстоит выбирать из двух зол меньшее, как обычно бывает в «лежащем во зле мире». Суетные и грешные, мы часто не видим указующего перста Божьего, не слышим Его Голоса, а иногда и сознательно предпочитаем не видеть и не слышать, действуя, как легче и привычнее, что почти всегда является выбором ошибочным. Легче катиться с горы, чем на неё взбираться. А мы даже не знаем, что будет через несколько часов, даже минут, как беседующий с Воландом Берлиоз на Патриарших. И Господь, как гениальный шахматист, или, вернее, автор сценария Мироздания, предвидит всю партию, всю историю, знает, чем всё закончится. Знает изначально, одновременно предоставляя нам свободу действовать во времени и вершить свою собственную судьбу. Он написал для нас роль, предназначение, замысел, ведущий к нашему спасению в вечности. А мы самовольно играем иные роли, сплошь и рядом недостойные, отступающие от Замысла. Поэтому тут единственно верный путь — добровольный отказ от своей воли. И это не рабство, нет. Почти по классикам: Свобода — это осознанная необходимость подчиниться Воле Творца.
Бог бесконечно благ и свободен. Вручая Ему свободно свою волю, я, маленькая капля, становлюсь частью свободного Всего, то есть свободной. Падший ангел, в своём бунте против Бога утверждая свободу непослушания Творцу, попал в рабство у тьмы, зла, хаоса и смерти. Видимо, мироздание, задуманное как единение всех со всеми, не терпит любого разделения за исключением отделения света от тьмы. Тьма — это не месть Бога миру, это отсутствие Бога в мире, отсутствие Света, результат нашей злой воли. Выдернули вилку из штепселя, и свет погас, мир погрузился во тьму, зло, хаос и смерть, ибо единственным источником вечной жизни был Свет.
Подчиняясь церкви, священнику, я отдаю свою волю в руки Божий. В случае равнодушия, неправоты, отступления священника от Истины, он полностью несет ответственность за свою паству. В связи с этим на плечи церкви ложится неизмеримая вина за любой шаг в сторону. Грозные слова Божии звучат в «Откровении» Иоанна:
«Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Ибо ты говоришь: «я богат, разбогател и ни в чём не имею нужды»; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и нищ, и слеп и наг.» /От. 3, 16/
Эти слова опровергали мнение о непогрешимости церкви, но не о пользе послушания. Ибо если ты плывёшь на корабле простым матросом — драишь палубы, чистишь в трюме картошку — ты в послушании, а за курс корабля отвечает стоящий у руля капитан.
Но всё же Иоанна думала, что послушание касается скорее вопросов веры, символики, церковного устава, предания и дел житейских. Через десять лет придёт время, когда даже в церковных кругах не будет единства взглядов на те или иные события и придётся руководствоваться лишь компасом записанного в сердце Закона. Компаса совести.
Итак, цветы. У неё были две гряды прекрасных гладиолусов — луковицы презентовала Филиппу одна из его работающих на ВДНХ подружек. И с десяток кустов сортовых георгинов. К торговле Иоанна подготовилась основательно. Съездила на вокзал, где крутились цветочницы с вёдрами, понаблюдала, какие ёмкости удобнее, раздобыла три кило целлофана, посмотрела, как бабки зазывают покупателей, как переругиваются и бегают от милиции. Выяснила спрос и предложение, в какое время больше всего покупателей и т. д. Вот где ей пригодились журналистская и киношная практика! В застиранном дачном платье и босоножках, в надвинутой на лоб косынке она подъехала к вокзалу, выгрузила цветы и, развернув складной столик, принялась за дело. Машину оставила неподалёку, одела для конспирации тёмные очки. Нельзя сказать, чтобы она не волновалась, да и не всё сошло гладко.
— Шеф, я знаю, здесь торговать не положено, но позарез нужны деньги, стройка у меня, понимаешь? — и совала кому букет, кому заграничный сувенир, кому смятую бумажку в карман. Хуже было с бабками-конкурентками, здесь с каждой приходилось работать индивидуально, вплоть до крепких выражений и обещаний поделиться дефицитными сортовыми луковицами. А торговля тем временем продвигалась бойко. Иоанна вошла во вкус, освоилась моментально, будто всю жизнь торговала на вокзале цветами. Может, сказывались материнские гены, но она оказалась первоклассной торговкой — бойкой, хитрой, налету схватывающей положительный опыт конкуренток, а главное, получающей удовольствие от этой новой игры, более всего похожей на рыбную ловлю, хотя саму рыбалку Иоанна терпеть не могла — было скучно и жалко рыб.
К середине того дня, порядком уставшая с непривычки, но зато с набитой трёшками и пятёрками сумкой, Иоанна села в машину и, жуя ватрушку, пересчитала выручку. Ого! Месячная редакторская зарплата. Вот тебе и несчастные бабульки с васильками-ромашками...
Цветочница... Ещё месяц назад она сочла бы это хохмой, но вот поди ж ты — она уже своя среди торговок, более того, она ас. Она прекрасно подбирает букеты, лихо, одним движением рук, закручивает целлофан, умеет безошибочно определить покупателя, назначить нужную цену, чтоб «не сорвался» и чтоб самой не прогадать. Она знает всех и все знают её. И никто не знает, кто она. Она уже прекрасно говорит на их языке, и редко-редко что-то случайно сорвётся с губ, она начнет, забывшись, говорить «не то», но первый же удивлённый взгляд возвращает её в роль. А главное — роль ей ужасно нравится, редко что она делала в жизни с таким удовольствием. Даже нравилось, спасаться от милиции /это было задолго до перестройки, когда торговлю на улице объявили легальной/.
Долг отцу Тихону она вернула очень быстро. Кончились свои цветы, подружилась с девчатами из Киева и Адлера, брала у них оптом розы. Были первое время разборки с монополистами-перекупщиками так называемой «кавказской национальности», но и те её зауважали, когда она нескольких человек вызволила из районного отдаления милиции за торговлю в неположенном месте, предъявив втайне своё киношное удостоверение.
Правда перепродажу, то есть спекуляцию, отец Тихон не одобрял /«Ну ладно, батюшка, к следующему лету. Бог даст, свои цветы выращу»/. К тому же каялась Иоанна, что подсовывает иногда покупателям не очень-то качественные цветы, да и вообще — мало ли в торговом деле греховных соблазнов! Итак, с утра до двух торговля, потом она приезжала, кормила строителей обедом /разумеется, не без рюмочки/, давала руководящие указания, убирала мусор, копалась в огороде, ездила за гвоздями, цементом, трубами, стонами...
«Да, купила ты, мать, концлагерь»... Вели газ, канализацию, заливали фундамент, клали кирпич, к осени успели возвести дом под крышу. Зимой предстояли внутренние и отделочные работы. Знающие люди сказали, что дело это самое дорогое и хлопотное, а Иоанна-то надеялась, что основные расходы позади! И цветочный сезон кончился...
Отец Тихон опять пришёл на помощь. И понеслось. Полы /двойные, разумеется/, утепление потолков, штукатурка, сварка отопления, плитка, окна, двери, окраска, обои... Новые незнакомые игры... Смогу ли? — думала Иоанна. Это казалось выше человеческих возможностей. И она копала вместе с рабочими, укладывала арматуру, заливала жидкий бетон, красила полы, окна, клеила, поддерживала, подвинчивала, подстукивала, приобретая понемногу навыки всех строительных профессий, о которых когда-то писала в юности. Как, кстати, помогла ей та журналистская практика, коммуникабельность в контактах с людьми!
— С ума сошла! Да ты не сможешь, не справишься! — говорили ей. «Неужели смогу?» — удивлённо и восхищённо спрашивала она себя. Она смогла. Она была подручной, поварихой, официанткой, посудомойкой /иногда за стол садилось до двадцати человек/. Рабочие пили водку, буянили, падали с лесов, приставали с гнусными предложениями, матерились, халтурили одновременно у соседей, приворовывая у неё стройматериалы, и партачили, где только можно.
Она выдержала. Прогоняла одних, нанимала других. Однажды двое студентов стройотряда долго раздумывали вместе с ней, как поставить на лоджию слишком высокую стеклянную дверь, которая, по всем признакам, укорачиванию не подлежала /какие-то филёнки, замки, болты кругом/ ...«А может, поднять потолок или опустить пол?» — предложила Иоанна.
— Ладно, что-нибудь придумаем.
Ребята уехали, а Иоанна в полном отчаянии отправилась к деду-фронтовику на соседней улице, по профессии кузнецу, в армии — конюху, а вообще, по слухам, могущему всё, но уже давно не при деле из-за болезни ног. Старика и впрямь с виду ветром качало. — «Дедуль, ты хоть дойди, посмотри, посоветуй насчёт двери», — умоляла Иоанна. Уговорила-таки. Боялась — по дороге рассыплется.
— Вот, дедуль, высока... То ли пол прорубать, то ли потолок. Не влезает.
— Ладно, щас прорубим. Струмент какой есть?
— Да вот, в ящике.
— Ладно, иди пока погуляй часок-другой...
Когда Иоанна вернулась из магазина, дед курил беломорину, а дверь стояла на месте. Пол и потолок — тоже. Иоанна протёрла глаза — дверь ничуть не изменилась, лишь укоротилась, будто по волшебству. Где, как? Никаких следов.
— Дед, как ты это сделал?
— А чего там делать-то?
Посидели, выпили.
— Дед, иди ко мне работать. Тебе ничего тяжёлого делать не придётся, ты только этими чайниками руководи. А, дед?
— На кой они мне нужны — руководить — вон они понашлёпали чего! Один хрен, что горшками командовать. Коли надумаю — один возьмусь. Пособишь, коли что?
— Дедуля, миленький, конечно пособлю!
И чмокнула его в небритую седую щёку. Дед спас её — он действительно умел всё. Приходил в восемь, уходил в пять. В час они обедали — и стопку, по окончании работы — ещё стопку с огурчиком. Брал он немного — двенадцать рублей в день, работал степенно, добросовестно и требовал лишь одного — чтоб его не торопили. Она не уставала удивляться, какие чудеса он выделывал на своих больных ногах. За зиму они практически вдвоём произвели всю внутреннюю отделку дома. Иоанна не только помогала, но и училась, восхищаясь, как легко он находит выход из, казалось бы, самых безвыходных ситуаций. Вытянуть нужную неподъёмную балку из штабеля, забить в недоступном месте гвоздь, положить кафельную плитку на обитую оргалитом перегородку /«чего мудрёного, рабицу надо прибить и на раствор!»/. Она ловила себя на том, что влюблена в этого деда, ему нравилось её восхищение, он при случае хлопал её фамильярно по бедру или коленке, звал «Яничкой» и за работой они пели дуэтом популярные песни — военные, народные, романсы. И деда восхищало, что Иоанна помнила все слова.
 

Одержим победу,
К тебе я приеду
На горячем боевом коне.
 

Она пела, а дед подмурлыкивал, расплывался, таял.
— Я тебе, Яничка, перильца на лесенке вырежу. Увидишь, какие, как сестре родной. Мужик твой шляпу обронит.
Денис никогда не носил шляп, дед видел его лишь пару раз, но резко различал его и Иоанну. Если она была «своя», то он — чужак, «шляпа» и «барин». «Шляп» дед дурил, заламывая цену, лебезил фальшиво, в глубине души презирая за неумение даже вбить гвоздь. Но дерзость странным образом сочеталась с самоуничтожением, особенно когда слышал дед от «шляп» мудрёные разговоры, которых не понимал. Сразу тушевался и превращался из кудесника в пришибленного, как рыба об лёд, тщедушного старичка с несвежими носками на распухших ногах, с трудом влезающих в самые большие бахилы. И может быть, только Иоанна угадывала в этом его якобы тупом молчании воистину патрицианскую благородную ненависть к дилетантству, позёрству и фальши. Дед был убеждён, что каждый должен быть на своём месте, где его «судьбина определила», как он выражался. Что сапожник должен шить сапоги, а пирожник пироги печь. Иоанна была, подобно ему, конём необъезженным, смело бросающимся на любое препятствие в фанатичной жажде испытать себя, самоутвердитъся или сломать шею. «Смогу ли?» — думала она и лезла под потолок прибивать с дедом огромный лист оргалита. Или училась резать стёкла, или оклеивала обоями неровные стены...
— Ровные-то любой дурак может, — поддразнивал дед, — А вот тут как ты вырежешь для розетки дырку, чтоб на место стала и шов сошёлся, а?
— Любимый город может спать спокойно,.. — пела Иоанна, найдя решение, и дед радовался с ней и за неё. Они были чудной парой, их бы пропустила любая космическая комиссия на какой-нибудь «Союз-12», как образец совместимости.
Дом оформлялся, преображался, хорошел. Каждый день приносил какую-то новую победу, каждый день выковывался результат. Она и не подозревала, что это так здорово — своими руками строить жилье, напевая старые песни, есть простую пищу под рюмочку, «с устатку», и вечером, читая определённое отцом Тихоном вечернее молитвенное правило, падать замертво в одежде на дяди женин диван и засыпать здоровым крепким сном трудяги, выполнившего честно свой дневной долг. Литературную работу она делала из-под палки, когда гром грянет, а московскую квартиру и вовсе забросила — благо, Филипп женился, и Лизанька, сокровище, находка, взяла хозяйство в свои руки. Идеально прибрано, приготовлен обед, холодильник полон, всё выстирано, а ведь она ещё и училась во ВГИКе, и снималась...
«Мама, вы не волнуйтесь, мне это нетрудно», — у Лизы был счастливый вид человека на своём месте, и у неё было своё восхождение день ото дня, и Филя ходил гоголем, и свекровь признавала, что внук, кажется, нашёл достойную пару. Теперь даже Денис стал чаще бывать дома, признавшись, что впервые в жизни наслаждается лицезрением давно занесённого в красную книгу экземпляра — идеальной женщины. Симбиоза красавицы, неплохой актрисы и хранительницы очага, плюс секретаря комсомольской организации.
А приехавший в Лужино Денис был ошеломлён размахом строительства «Неясной Поляны».
— Слушай, откуда у тебя на всё это деньги?
— Бог посылает, — сказала совершенную правду Иоанна. Про торговлю цветами он, разумеется, ничего не знал, он бы наверняка схватился за голову. А Иоанна к весне с учётом конъюнктуры запаслась парниковой плёнкой, навозом, дед соорудил ей из остатков от стройки пару теплиц и приходилось разрываться между домом и участком. Был великий пост, она говела, часто ходила в храм, похудела и дочерна загорела апрельским подмосковным загаром. Сменила телогрейку и валенки на свитер и резиновые сапоги с шерстяными носками — почва ещё не просохла.
Подсобница, архитектор, штукатур, отделочница, маляр, садовод, огородница и цветочница... «Цветочница Анюта», как она теперь себя именовала. Эти новые игры, такие непривычные, азартные и в то же время серьёзные. Давние, умиротворяющие, как сами эти слова: дом, сад, цветы, земля...
Она впервые творила мир — не пером, не фантазией, не словом, а из дерева, глины, песка, земли, навоза, цемента и краски... И всё это, наконец, материализовалось во взаправдашний дом, уютный, удобный и красивый, в нежно зазеленевший вдруг как-то в одну ночь после тёплого ливня сад, в ровные грядки под плёнкой с нарциссами и тюльпанами, уже набирающими бутоны... И надо было ко всему ещё и торговать — к Пасхе, к Первому мая, на День Победы и на Красную Горку... А возвращаясь в электричке поздним вечером, пока хватит сил, надо было ещё обдумать и набросать несколько страничек, ибо студия и зрители требовали продолжения сериала /как им только не надоело!/. Так называемая «светская культура» теперь её вообще оставляла равнодушной, горы рождали мышей.
— Ну, поехал, давай суть,.. — ворчала она, продираясь сквозь Денисовы наброски очередного эпизода. Суть же была одна — чушь это собачья. А наиболее точно определялась одной-единственной толстовской фразой, полной ужаса и отвращения: «Чем занимаются!..»
Великий граф с его религиозно-нравственными исканиями, ремонтировавший крышу бедной вдове, граф-пахарь и сапожник был ей теперь наиболее близок, хоть отец Тихон и считал, что тот пал жертвой собственной гордыни.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

Генерал Гальдер о Гитлере:
«За исключением момента, когда он достиг вершины своей власти, для него не существовало Германии, не существовало германских войск, за которые он лично отвечал. Для него — сначала подсознательно, а в последние годы вполне сознательно — существовало только одно величие, величие, которое властвовало над его жизнью и ради которого его злой гений пожертвовал всем — его собственное «Я».»


«Такие существа неподотчётны; они появляются, как судьба, беспричинно, безрассудно, бесцеремонно. Они неожиданные, как вспышка молнии, слишком ужасные, слишком внезапные, слишком неумолимые, слишком «иные», чтобы можно было их ненавидеть... Ими движет тот ужасный механизм художника, художника с пронзительным взглядом, который наперёд чувствует себя бесспорно оправданным в своём «творении», как мать в своём ребёнке». /Фридрих Ницше/
— Это что же за «художник с пронзительным взглядом?» — покачал АГ чёрной головкой в белой панамке.
— Начальство надо знать в лицо! — покачал АХ белой головкой в такой же панамке.


Лев Троцкий:
«Когда в начале 1926 года «новая оппозиция» /Зиновьев, Каменев и др./ вступила со мной и моими друзьями в переговоры о совместных действиях, Каменев говорил мне в первой беседе с глазу на глаз: «Блок осуществим, разумеется, лишь в том случае, если вы намерены вести борьбу за власть». «Как только вы появитесь на трибуне рука об руку с Зиновьевым, — говорил мне Каменев, — партия скажет: «Вот Центральный Комитет! Вот правительство!» Уже в течение ближайших полутора лет ход внутрипартийной борьбы развеял иллюзии Зиновьева и Каменева насчёт скорого возвращения к власти... «Раз нет возможности вырвать власть у правящей ныне группы, — заявил Каменев, — остаётся одно: вернуться в общую упряжку. К тому же заключению... пришёл и Зиновьев».


«Круг гомосексуальных связей Мейерхольда был достаточно широк... В старой России свобода и нетривиальность сексуальной жизни не поощрялись. Возможно, Мейерхольд связывал с большевистским переворотом выход в царство подлинной свободы, в том числе творческой, в том числе и сексуальной. Он не мог предположить, что этот переворот принесёт ещё большую несвободу, закрепощение всех и каждого, что гомосексуализм будет преследоваться как уголовное или даже государственное преступление... В последние годы им владел, помимо всего прочего, и страх за гомосексуализм». / «Новый журнал»/
«Видел Я прелюбодейство твоё и неистовые похотения твои, твои непотребства и твои мерзости на холмах в поле. Горе тебе, Иерусалим! ты и после сего не очистишься. Доколе же?» /Иер. 13:27/
 

* * *

 «Раньше буржуазия позволяла себе либеральничать, отстаивала буржуазно-демократические свободы и тем создавала себе популярность в народе. Теперь от либерализма не осталось и следа. Нет больше так называемой «свободы личности», права личности признаются теперь только за теми, у которых есть капитал, а все прочие граждане считаются сырым человеческим материалом, пригодным лишь для эксплуатации. Растоптан принцип равноправия людей и наций, он заменён принципом полноправия эксплуататорского меньшинства и бесправия эксплуатируемого большинства граждан, Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт. Я думаю, что это знамя придется поднять вам, представителям коммунистических и демократических партий, и понести вперёд, если хотите собрать вокруг себя большинство народа. Больше некому его поднять.» (И. Сталин)

* * *

«Я хотел бы, чтобы, вы обратили внимание на следующее обстоятельство. Рабочие на Западе работают 8, 10 и 12 часов в день. У них семья, жёны, дети, забота о них. У них нет времени читать книги и оттуда черпать для себя руководящие правила. Да они не очень верят книгам, так как они знают, что буржуазные писаки часто обманывают их в своих писаниях. Поэтому они верят только фактам, которые видят сами и могут пальцами осязать. И вот эти самые рабочие видят, что на востоке Европы появилось новое, рабоче-крестьянское государство, где капиталистам и помещикам нет больше места, где царит труд и где трудящиеся люди пользуются невиданным почётом. Отсюда рабочие заключают: значит, можно жить без эксплуататоров, значит, победа социализма вполне возможна. Этот факт, факт существования СССР имеет величайшее значение в деле революционизирования рабочих во всех странах мира. Буржуа всех стран знают это и ненавидят СССР животной ненавистью. Именно поэтому буржуа на Западе хотели бы, чтобы мы, советские лидеры, подохли как можно скорее. Вот, где основа того, что они организуют террористов и посылают их в СССР через Германию, Польшу, Финляндию, не щадя на это ни денег, ни других средств.» / из беседы с Ромэном Ролланом/


«Как мы знаем, Сталин был ненормально подозрительный и в то же время здравый и разумный человек... Он был разумен, но обезличенно беспощаден, убеждён, что его режим /и, разумеется, его личное положение/ должны оставаться неприкосновенными. Сталин знал об опасностях автократического правления, в заговорах разбирался как никто: извне ему грозила отнюдь не вероятная, а весьма определённая перспектива неизбежной войны, заговоры были вероятны — в партии, в армии. За тридцать лет до того он возглавлял тайные революционные организации, секретнейшие из секретных, и знал: единственный противовес тайным организациям — тайная полиция. Сталин готов был использовать и использовал тайную полицию, как никто прежде её не использовал. Ему нужно было уничтожить и он уничтожил самоё возможность альтернативного правительства: не только оппозицию, но и тень оппозиции в самых отдалённых закоулках, откуда могла бы выйти другая администрация. С помощью таких мер он, режим, страна выстояли в войне. После войны времени на передышку не было вовсе. Ему приходилось приглядывать за Америкой, вооружённой атомными бомбами. Вновь, в который раз, режим нуждался в защите. Те же самые меры. Та же секретность. Такие же, если потребуется, жертвы невинных. И так — до тех пор, пока не останется никого, кто мог бы стать средоточием опасности.
Кое-что в этом аналитическом конструировании со счетов не сбросишь. Не так уж и невероятно, что Тухачевский и другие высшие армейские чины составили заговор с целью устранить Сталина. Фактически это априори вероятно. При такой концентрации власти и при отсутствии какого бы то ни было законного инструмента её замены /тут одновременно трагедия и знамение сталинской эры, это было предсказуемо и предсказывалось/ единственной альтернативой становилась армия. Такого рода урок усвоен римскими автократами задолго до наших дней, им пользовались люди, насколько мы можем судить, сравнительно уравновешенные, такие, как императоры Септимий Север и Константин». /Чарльз П. Стоун/


«Я должен сознаться, что для меня Сталин остаётся самой непостижимой, загадочной и противоречивой личностью, которую я знал. Последнее суждение должна вынести история, и я оставляю за нею право». /А. Гарриман/


«...Один мой знакомый писатель привёз из Парижа книжку А. Авторханова «Загадка смерти Сталина» и дал мне почитать. Я, в свою очередь, дал её Молотову, а через несколько дней пришёл послушать его мнение.
— Она такая грязная, — говорит Молотов. — Он всех рисует в каком-то разбойничьем виде! Доля правды, конечно, тут есть. Берия — это человек, так сказать, не столько прошлого, сколько будущего... Из реакционных элементов он активный, поэтому он старался проложить дорогу для частной собственности. А вне этого он не видит. Он социализма не признаёт. Он думает, что идёт впереди, а на самом деле тянет назад, к худшему...
— Хрущёв — он, безусловно, реакционного типа человек, он только примазался к коммунистической партии. Он не верит ни в какой коммунизм, конечно. Булганин действительно ничего не представляет — ни за, ни против, куда ветер подует, туда он и идёт. Берия — это, я считаю, чужой человек. Залез в партию с плохими целями. Маленков — способный аппаратчик. Почитаешь — немножко жутко становится...
— Могло быть, что эти четверо сплели заговор против Сталина? — как пишет Авторханов.
— Тройка, тройка. Без Булганина, да, она могла иметь всякие планы. Роль Берии не выяснена... По-моему, в последние годы Сталин не вполне владел собой. Не верил кругом. Я по себе сужу. А Хрущёва пододвинул. Тут он немножко запутался.
— По этой книжке получается, что он перестал доверять Берии.
— Я думаю, да. Он знал, что Берия пойдёт на любое, чтобы себя спасти. Тот же Берия подбирал охрану фактически, а Сталин выбирал из того, что ему давали, думал, что сам всё делает. А Берия подсовывал.
— Могло быть, что они отравили Сталина, когда выпивали с ним в последний день перед болезнью?
— Могло быть. Могло быть. Берия и Маленков были тесно связаны. Хрущёв и примыкал к ним и имел свои цели. Он всех перехитрил! У Хрущёва была почва более крепкая, потому что мещанство было везде. А он на мещан ориентировался, Хрущёв, не интересуясь идеями. Как одно с другим слепить. А идеями построения коммунизма он не интересовался.» /В. Молотов — Ф. Чуев/
«— Я был у Поскрёбышевых, разговаривал с дочерью Власика, она рассказала, что когда арестовали её отца, незадолго до смерти Сталина, он произнёс: «Дни Сталина сочтены. Ему мало жить осталось.» Он понял: Берия убирает всех преданных Сталину людей, — рассказываю я.
— Правильно. Тогда говорили, что разложился Власик. Разложились ещё кто-то из окружения Сталина, с бабами путались чужими. Но я уже тогда мало был в курсе дела.
— Авторханов пишет: «...единственный, кто искренне относился к Сталину, был Молотов»...
— Да, во время похорон из трёх выступавших, дескать, искренне, один... Я тоже допускаю, что так и есть.
— Я не думаю, что Хрущёв горевал о смерти Сталина.
— Нет, он был очень зол на Сталина. А Берия тем более, конечно, Сталин иногда выражал пренебрежительное отношение к Берии. Убрать хотел. А кому доверял — трудно сказать. Кажется, никому. Хрущёву? Никак уж не мог, конечно, доверять. Булганин никак не подходил. Сказать, что Маленков был близок к Сталину, по-моему, нельзя. Молодых заметных не было. Ленинградцев он отшил.
— Авторханов пишет, что Сталин придумал «дело врачей», чтобы свалить Берию. А что, он без этого не мог?
— Так тоже не бывает. Надо, чтоб для других было убедительно. Промолчат, но не поверят...
— В сообщении о врачах было о небдительности наших органов Госбезопасности — сильный намёк на Берию.
— Да, правильно. Видел, что Берия старается, но не вполне искренне... Что Берия причастен к этому делу, я допускаю. Он откровенно сыграл очень коварную роль». /Молотов — Чуев/


«Сталин лежал на диване. Глаза закрыты. Иногда он открывал их и пытался что-то говорить, но сознание к нему так и не вернулось. Когда он пытался говорить, к нему подбегал Берия и целовал его руку.
— Не отравили ли Сталина?
— Возможно. Но кто сейчас это докажет? Лечили хорошие врачи. Лукомский — хороший терапевт, Тареев...
... — Говорят, его убил сам Берия?
— Зачем же Берия? Мог чекист или врач, — ответил Молотов, — Когда он умирал, были моменты, когда он приходил в сознание... Вот тогда Берия держался Сталина! У-у! Готов был... Не исключаю, что он приложил руку к его смерти. Из того, что он говорил, да и я чувствовал... На трибуне мавзолея 1 мая 1953 года делал такие намёки... Хотел, видимо, сочувствие моё вызвать. Сказал: «Я его убрал». Вроде, посодействовал мне. Он, конечно, хотел сделать моё отношение более благоприятным: «Я вас всех спас!» Хрущёв едва ли помог. Он мог догадываться. А возможно... Они всё-таки близко... Маленков больше знает. Больше, больше...
— Сам Сталин, помнится, сказал во время войны: «Я знаю, что после моей смерти на мою могилу нанесут кучу мусора. Но ветер истории безжалостно развеет её!»
— И ещё одна деталь. Он пишет, что 17 февраля 1953-года Сталин принял посла Индии К. Менона. Рисовал на листках блокнота волков: «Крестьяне поступают мудро, убивая бешеных волков!» Вроде бы он имел в виду некоторых членов Политбюро.
— Рисовал для забавы, — ответил Молотов». /Молотов — Чуев/
 

Люди, люди развращённые,
То рабы, то палачи,
Бросьте, злобы изощрённые,
Ваши копья и мечи.
Не тревожьте сталь холодную,
Лютой ярости кумир —
Вашу внутренность голодную
Не насытит целый мир.
Ваши зубы плотоядные
Блещут лезвием косы.
Так грызитесь, кровожадные,
До последнего, как псы.
/А. Полежаев — современник Пушкина/
 

«Что с нами сделалось, братья? Почему лукавые и велеречивые властители, умные и хитрые отступники, жадные и богатые стяжатели, издеваясь над нами, глумясь над нашими верованиями, пользуясь нашей наивностью, захватили власть, растаскивают богатства, отнимают у народа дома, заводы и земли, режут на части страну, ссорят нас и морочат, отлучают от прошлого, отстраняют от будущего — обрекают на жалкое прозябание в рабстве и подчинении у всесильных соседей?..» / Из «Слова к народу». Страница Истории, 1991 год/

СЛОВО АХА В ЗАЩИТУ ИОСИФА:

Он максималистски признавал только «спасающийся» народ, только «верных», служащих Делу. Он интуитивно выбирал, выращивал в своём царстве лишь пригодных для «светлого будущего» самоотверженных сподвижников высокой божественной мечты. Тайны, а не пресловутой «бочки варенья», отвергая слуг царства тьмы и Мамоны. Он строил страну «героев, мечтателей и учёных», «готовых на подвиг и на труд», искал «крылатых» и часто разочаровывался, когда «крылатые» оказывались упырями и демонами. А бескрылые — ползали на брюхе.
Но Иосиф упорно продолжал непосильную свою селекционную и инкубаторскую работу, свою реанимацию «мёртвых душ», не щадя ни себя, ни других, следуя проштудированным в семинарии понятиям о вселенском зле, от которого он как «пастырь добрый» должен увести своих овец согласно повелению Неба:
«Выйди от неё, народ Мой...»
«Пусть мёртвые хоронят своих мертвецов...»
«Отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног...» Он пытался «отделить зерно от плевел», понимая, что «кадры решают всё».
В фильме тех лет «Золотой ключик» куклы свирепого жадного Карабаса-Барабаса улетают в сказочную страну Спасения на странном диковинного вида летательном аппарате, очень похожем на библейский Ковчег. Иосиф построил для своего народа такой летающий Ковчег — нелепого вида, громоздкий, варварскими методами — но аппарат летал! Там «дружба помогала делать настоящие чудеса!», а конструкция была очень близка к Замыслу. Каждая часть должна была служить Целому, быть на своём месте, то есть исполнять предназначение. У Иосифа «пастыря» не было «родни» — лишь сподвижники — «матерь и братья». Он не менял «солдат на генералов», даже собственного сына.
Кесарь-пастырь Иосиф часто использует библейскую лексику, запрещает религиозные секты, убийство детей во чреве, вводит цензуру на нравственность — построже, чем при царе, вводит раздельное воспитание мальчиков и девочек. Считает «святым делом» защиту социалистического отечества, избавившего народ от «служения Мамоне». Он был «хранителем виноградника» в отсутствие Господина — восстанавливал, взращивал, охранял, защищал... Он старался заставить их отречься от сидящего в душе алчного зверя, первородного греха. Он убивал зверя порой звериным способом и считал, что это лучше, чем соблюдать «права зверя».
 

* * *

Великий граф с его религиозно-нравственными исканиями, ремонтировавший крышу бедной вдове, граф пахарь и сапожник был ей теперь понятен и близок, хоть отец Тихон и считал, что граф пал жертвой собственной гордыни.
«В безумии дерзнул Евангелие переписывать! А гордыня — стена, отделяющая от Бога»
Иоанна понемногу «воцерковлялась». Ходила по воскресеньям и по праздникам в храм, старалась соблюдать посты, регулярно читала утренние и вечерние молитвенные правила, бывала на исповеди и причащалась. Привыкла к долгим службам, к тычкам бесноватых бабок, которые тоже к ней привыкли и даже разрешали подежурить у подсвечника перед иконой Спасителя. Ей это нравилось — менять догоревшие свечи, гасить подушечками пальцев, почему-то не обжигаясь, принимать новые, перекрестившись с поклоном, расставлять полукругом по росту, снимать с подсвечника ещё тёплые подтёки воска — так она, казалось, могла стоять часами, испытывая странно-блаженное состояние умиротворения.
И ещё ей нравилось, что теперь она хоть отчасти могла оградить впервые или случайно пришедших на службу, на которых накидывались бабки: не так стоишь, не так крестишься, чего без платка, чего губы накрасила, чего в брюках — ну и так далее — с явной целью навсегда отвадить от храма. Она тут же брала жертву под защиту, ставила её свечку на лучшее место, и улыбалась, и ободряла и шепотом просила простить старух, которым во времена богоборчества приходилось защищать храм от беснующихся хулиганов едва ли не клюками... Вот и бдят по привычке, охраняют святыню, как умеют. Так что надо нам всем приходить в храм почаще, становиться хозяевами и исправлять грехи отцов и дедов. Вот в хор нам голоса нужны...
Самой Иоанне петь в церковном хоре тоже нравилось — подвязавшись под подбородок платком, тоненько выводить со старухами: «Бога человекам невозможно видети, на Него же не смеют чины ангельские взирати...»
Но в общем-то ей, наверное, так и не удалось воцерковиться по-настоящему, как, например, лужинской общине, Глебу и Варе... Они жили этим. Не говоря уж о Гане. Бог и церковь для неё всё ещё не слились в одно, но её уже тянуло в храм, к подсвечнику, к бабкам из хора, к отцу Тихону, который считал её своим духовным чадом. И она, выросшая без отца, по-детски безропотно исповедывала ему то, в чём никому другому ни за что бы не призналась.
— Мне кажется, я никого не люблю, — опять сокрушалась она, — Вот родные, семья... Я, конечно, исполняю что надо, но это так, поневоле... Отношения поддерживаю только с нужными людьми, от которых что-то могу получить, друзей у меня нет. Для меня что люди, что вещи — захотела, теперь имею. Они требуют внимания, иногда это приятно, иногда тяготит. Матери писала неохотно и редко, открытки в день рождения и на новый год. Она мне сначала писала длинные письма, всё жаловалась на тоску и одиночество... Потом, наверное, поняла, что кричит в пустоту, писала всё реже. И я не знала, что она тяжело больна. Даже на похороны не приехала, не стала прерывать заграничную поездку. «Возлюби ближнего»... — Но как возлюбить, батюшка, если не получается?
— А ты хочешь, чтоб получилось? «Возлюбить», Иоанна, значит пожертвовать. Самостью пожертвовать, то есть собой. Ближний съест твоё время, покой, жизненные силы, сядет на шею. И отплатит порой самой чёрной неблагодарностью... Человек лукав и грешен.
Это великий подвиг — отдать себя на распятие ради других. И опять же человек лукав. Как совместить слова: «Возлюби ближнего, как самого себя» и «Кто ради Меня не оставит мать, мужа, детей, тот не достоин Меня»? Надо отличать любовь к ближнему от идолопоклонства и человекоугодия — это всё грехи тяжкие, а грань иной раз едва различима... Увидеть в каждом Образ Божий и Образу этому служить, очищать от скверны — вот к чему призывает Господь.
Или милосердие. Накорми, приюти, перевяжи раны, утешь, посети в тюрьме. Но и тут можно запутаться. На днях вот ко мне парень пришёл, сын одной прихожанки. Руки дрожат, сам весь трясётся. «Дай, говорит, батюшка, трёшку опохмелиться, сил нету, а то грех будет, украду или повешусь». Ну что с ним сделаешь — дал. Прав или не прав — сам не ведаю. А если бы и впрямь что сотворил? А так вроде пронесло. Потом трезвый приходил, лечиться пообещал... Лишь на Господа упование наше, сами мы и добра от зла порой отличить не можем, своих грехов не видим. Это большой дар — видеть свои грехи, это уже полдела. Благодари за то Господа. Но и спрос с тебя строже, коли ведаешь, что творишь.
Молись так: Господи, у меня холодное сердце, и я даже не хочу, чтобы Ты его растопил, ведь так? Я как тот отрок из сказки, у которого сердце превратилось в кусок льда и он ничего не чувствовал. А ведь сказано: даже если чудеса творишь, а любви не имеешь — не войдёшь в Царствие. Как же нам, немощным, быть? Только молиться смиренно молитвой мытаря: «Буди, Боже, милостив Мне грешному». Верю, Господь услышит, ибо «жертва Богу дух сокрушен, сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит».
Предай свою жизнь Господу, Иоанна, и устроит Он всё чудесным образом. И сердце оживёт для добра, и душа расправит крылья. «Отвергнет прах земных сует», как Пушкин писал, и полетит, полетит...
— Батюшка, вы же сами благословили зарабатывать трудом на земле, и цветы продавать благословили. Сами говорили: «Побудь, Иоанна, Марфой...»
— Благословил. А несвежие цветы продавать — грех, сама поняла. Убыток понесёшь материальный, а так — душа пострадает, куда хуже. Покупатель букет принесёт жене на именины, а цветы облетят — стыд-то какой! И выскажутся в твой адрес, а Господь слушает... Кладёшь в карман, а крадёшь-то у души, у вечности! Об этом мы, безумные, не думаем. Рубля нам жалко, а души не жалко...
— Я больше не буду, батюшка...
— Будешь, Иоанна. Господь сказал Никодиму: «должно вам родиться свыше». То есть от духа. Вон даже апостолы после распятия Господа... Поначалу испуганные, растерянные, а как сошли на них в день Пятидесятницы огненные языки, так исполнились все Духа Святого и заговорили на незнакомых языках, и все их понимали... И не колебались боле, шли на смерть, ибо почувствовали, что бессмертны, как боги.
«И на рабов Моих и на рабынь Моих в те дни излию от Духа Моего, и будут пророчествовать,.. — читал из Евангелия отец Тихон, — Солнце превратится во тьму, и луна в кровь, прежде нежели наступит день Господень великий и славный; И будет: всякий, кто призовёт имя Господне, спасётся».
Есть, Иоанна, хорошие сказки, мудрые. Вот лежит красавица и спит, и вокруг всё царство спит. В паутине все, во грехе. Но так сладко спать! И ждём — вот явится принц и разбудит... Все мы до поры до времени спим, Иоанна. А спать нельзя — лес дремучий и волки вокруг.
Когда осознаешь неправедность земного бытия и собственную немощь этой неправедности противостоять, и невозможность жить во зле и тьме, тогда закричишь: Спаси, Господи, погибаю! Закричишь, как роженица в муках — к таким Он приходит. И преобразует, рождает свыше. Всякий плод должен созреть, а иные так и висят до зимы, пока не сгниют или замёрзнут. Теплохладностью надо переболеть, как коклюшем или ветрянкой, и молить о выздоровлении. И кто записан в Книге Жизни, обязательно родится свыше.
«А я? — со страхом думала Иоанна, — Записана ли я? Вроде слышу Зов, и иду, но так медленно. И опять играю...»
— Не горюй, — будто читая её невесёлые мысли, ободрял отец Тихон, — сказано нам в утешение: «Ты никогда бы не искал Меня, если б Я уже не нашёл тебя»... Это я насчёт Книги Жизни. Будь ревностна — «Много званых, но мало избранных». Господь любит и зовёт всех, но мало кто избирает Царство, оставаясь теплохладным. Тогда приходят скорби, лишения, страдания — чтоб через них смягчилось сердце, пришло отвращение к греху. Господь кого любит, того наказует. Господь всех призывает, но знает, чем всё кончится, ибо для Него нет времени. Нет настоящего, прошлого, будущего — Он и изначально всё знает. Время течёт для нас, и в нём мы свободны выбирать между добром и злом. Вот Пушкин знал, что Татьяна не станет прелюбодейкой, и за то любил её, так?.. Тебе даны разум и Образ Божий. И закон в сердце, и свобода выбирать — свет или тьму. Всякий грех, помни, кража у себя самой. Тот же букет с изъяном — кладёшь в карман, отнимаешь у души. Искушение — брань, то есть сражение, бой. Выиграл-проиграл. Проиграл, согрешил — значит, ранен. Много ранений — возможная смерть.
Никто бы не спасся, но мы искуплены Божественной Кровью, Господь победил смерть. Веруй и моли о милости.
«И, по молитве их, поколебалось место, где они были собраны, и исполнились все Духа Святого и говорили слово Божие с дерзновением.
У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но всё у них было общее.
Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного.
И полагали к ногам Апостолов; и каждому давалось, в чём кто имел нужду». /Деян.4:31, 32, 34, 35/
Вот он где, настоящий коммунизм...
А она думала о Гане, которому было даровано рождение свыше. И о том, что у избранников и искушения бывают огненные. Никогда она не заговаривала с отцом Тихоном о Гане, ни так, ни на исповеди, и снова и снова благодарила Господа, что тут ей не в чем было каяться...
Всё лето они не виделись — она вкалывала по-чёрному — на стройке, на участке, на рынке, отрабатывая долги. И ещё ухитрялась по вечерам со слипающимися глазами сочинить несколько страничек. Спать удавалось по пять-шесть часов, она себе изумлялась, что выдерживает, и выдерживала. И вот, наконец, в октябре дом был, в основном, готов, цветочный сезон окончен, сценарий сдан, долги почти все выплачены. И тогда остро захотелось увидеть Ганю, которого она целую вечность видела лишь во сне — один и тот же сон: они бредут рука об руку среди закатных лужинских сосен, и рыжий дух Альмы невесомо, как и их похожая на полёт поступь, едва касается в бесконечно длинных прыжках росистой травы.
Он куда-то исчез, этот дух, с тех пор как началась суета со стройкой, торговлей и долгами. С тех пор как появился в Лужине привезённый Денисом «немец» Анчар — от медалистов Антея и Чары, которого купил Филипп. Но когда из пушистого трогательного комочка вымахал здоровенный волкодав, которого нужно было не просто выгуливать регулярно, но «с нагрузкой», который в квартире грыз с тоски всё подряд, и поскольку дома сидела, в основном, свекровь, перед ней стала трагическая дилемма: или ходить целыми дня ми по комнатам с валидолом и тряпкой, или спускаться во двор и там гоняться за Анчаром. Который, в свою очередь, гонялся за всеми движущимися предметами — другими собаками, кошками, машинами и мотоциклами. Денис приходил только ночевать, Филипп с невесткой Лизой укатили в Пицунду, и свекровь торжественно заявила, что хоть и очень любит собак и вообще мухи не обидит, и Анчар красавец и умница, но вопрос стоит о её жизни и смерти. И раз уж у них теперь есть дача, а она лично освободила Иоанну от забот по дому, воспитания внука и стирки Денисовых рубашек, то пусть она, невестка, хоть в чём-то поступится личным комфортом ради семьи и возьмёт Анчара хотя бы на лето.
Напрасно Денис втолковывал, что лужинский «личный комфорт» напоминает скорее полевой стан и стройплощадку — свекровь лишь твердила, что они все сговорились сжить её со свету. В Лужине Денис появлялся редко, в основном, чтобы обговорить тот или иной сценарный эпизод. Стройка и связанная с ней разруха, горы мусора, досок и щебня внушали ему ужас, как и новый облик жены — отощавшей, дочерна загорелой, в драном спортивном костюме, стоящем на ней колом от подтёков клейстера, раствора и краски. Яна, одна среди всего этого апокалипсиса, непостижимым образом с ним управляющаяся, не требующая ни Денисовых мужских рук, ни денег, чего тот ужасно боялся, ибо ни того, ни другого не было... Яна, перескакивающая с высокой духовной тематики на строительно-торговый жаргон, а то и срывающаяся в выяснении отношений с «работничками» на площадную брань. Он не понимал, что происходит, каким образом из скромной запущенной дачи, на которую они весной кое-как наскребли деньжат, вырастает нечто масштабно-фундаментальное. И откуда в литературной даме, с которой он прожил уже четверть века, проснулся вдруг эдакий многопрограммный строительно-огородный (он ещё не знал, что и торговый) суперробот, квалифицированно ныряющий то с пассатижами в забарахливший газовый котёл, то с кистью на стремянку под потолок, то корчующий ломом старый смородиновый куст...
— Погоди, я сейчас! — орала она, продираясь мимоходом через тысячу неотложных дел. Когда можно будет, наконец, умывшись и переодевшись, приложиться к его щеке и вернуться на несколько часов в обычную жизнь. Помирая со смеху — такое у него было лицо! Он боялся, что она его попросит помочь и одновременно боялся её новую — супербабу с отбойным молотком, всезнающую и всесильную, ни о чём не просящую. И когда она, наконец, становилась прежней и они работали бок о бок, как всегда, и он сидел за дяди Жениным столом, потягивая любимый свой жасминовый чай /«твой барин», как говорил дед/ — он постепенно успокаивался и заговаривал о том, о сём, а Яна делала вид, что ей интересно. И он понимал, что она лишь делает вид, но предпочитал не докапываться. «Докапываться», будить спящую собаку он терпеть не мог. Да и что она могла ему рассказать? Про неведомую силу, которая так властно и настойчиво уводит её от знакомого, привычного, а она, страшась Огня, играет в чужие игры, порой самозабвенно до изнеможения, сама не очень-то понимая, зачем этот дом ей, жаждущей полёта, свободы от суеты, а ставшей батрачкой, рабой дома и куска земли, прикованной к этим строительно-садовым делам и долгам...
Теперь вот Анчар, в восторге носящийся за птицами и бабочками, с которым надо было не только регулярно гулять, но и ухаживать за ним, как за младенцем — больше чем на несколько часов не отлучишься. И которого всё же пришлось взять, потому что свекровь была права — Иоанна действительно ей подкинула, вольно или невольно, свою семью, жила своей жизнью. Надо было хоть как-то её уважить. Да и вообще на даче собака нужна.
Иоанна стряхивала, сдирала с себя прежнюю жизнь, привычки, связи, как пловчиха тину, выбравшаяся наконец-то на желанный, но незнакомый берег из какого-то опостылевшего замкнутого водоёма. Новое рабство принёс этот берег или это какой-то неизвестный покуда, непроявленный вид свободы? Она не знала. Просто неведомая сила, которой она своей волей подчинилась, распорядилась так, а не иначе: И возможно, это добровольное подчинение и являлось свободой, как осознанной необходимостью, подчиниться этой Воле... Послушание воле? Наверное, — думала она, — весь вопрос в том, чья она, эта воля. Два, казалось, бы взаимоисключающих начала заложены Творцом в человеке: свобода и послушание. Рабство и бунт — вот история человечества, особенно России. И путь каждого конкретного человека. Мы жаждем свободы, а наша злая, греховная, разрушительная воля разрушает и нас, и всё вокруг, и тогда... мы жаждем рабства. Подчиниться чьей-то иной воле — мудрой, справедливой, очищающей, благой. И мы творим себе кумиров, не находим таковых в лице грешных земных правителей, тоже рабов кого-то и чего-то, разочаровываемся во всяких «измах», в собственных рабских страстях, похотях и кумирах, и вновь жаждем призрака свободы.
Заколдованный круг.
Свобода не как противодействие, противостояние, а как единение, слияние — такое возможно лишь в Боге. Святая Троица, триединство, свободно соединённое любовью. Трое в Одном. Лишь Истина абсолютно свободна. Добровольное подчинение самой Свободе — только здесь могут примириться две бездны. Слившись свободно, свободно подчинившись абсолютно свободному, я сама становлюсь свободной. Дух свят и свободен и, слившись добровольно с Духом, я становлюсь свободной. «Я сказал, вы — боги», т. е. Дух Божий присутствует в нас, животворит и «ходит, где хочет», это — наша суть, тоскующая по родной стихии.
Свобода — освобождение от всего, мешающего соединиться со Свободой. Две бездны, по Достоевскому, — они необходимы. Без них не было бы свободы, была бы бессмысленная история. Их совмещение — конец всемирной истории. И в этом совмещении, примирении свободы и послушания — глубинный смысл истории, путь от грехопадения и распятия до воскресения, дорога «к солнцу от червя»...
Но если без выбора нет свободы — Он, Творец... Имеет ли выбор Сама Истина? Да, конечно, — разъяснит впоследствии отец Тихон, — Уничтожить падшее ослушавшееся человечество или спасти? Искупить собственной мукой на кресте... Бог стал человеком, чтобы падший человек вновь обожился. Искупленное Божественной Кровью возвращение каждого человека к первичному богоподобию /по образу и подобию/ — смысл земного пути. И горе тому, кто крадёт у Бога. То есть, соблазняя других, заставляет их отдавать своё время, здоровье, способности не делу спасения и просветления бесценной человеческой души, а собственной неограниченной похоти. На чём и основано все общество потребления. То есть она в корне порочна и противна Богу. Ты воруешь не только у своей души, у её судьбы в вечности, но и других заставляешь служить своему греху.
«Вы куплены дорогой ценой»... Христос свободно и добровольно избрал крестную муку, чтобы нас спасти. «Да минует Меня чаша сия... Впрочем, не как Я, а как Ты хочешь». Вот он, выбор, вот где сомкнулись две бездны. Свобода и послушание. Свободное послушание делу несения общей муки, твари и божества, делу великой жертвенной любви во имя восстановления единства мира. Бога и человека... «Твоя от Твоих Тебе приносящих о всех и за вся»... Вот указанный нам путь.
Свобода — осознанная необходимость послушания Творцу, Который есть Путь, Истина и Жизнь.
Ну а как её узнать, эту Божественную Волю? Вручить свою жизнь, единственную и неповторимую, простому деревенскому священнику — миру это показалось бы безумием. Миру, из которого она ушла. Иоанна осознала окончательно, что сбежала, как и благословил отец Тихон. Кто же она теперь? Помещица? Цветочница?
Наступит осень, она заколотит окна, вернётся в Москву и надо будет жить, как прежде. Играть себя прежнюю, Иоанну умершую, но не родившуюся свыше. Кто она теперь? Как жить дальше?
— Господь укажет, — отвечал отец Тихон, будто предвидя, что Денису удастся, как заслуженному деятелю искусств, выхлопотать разрешение на первоочередное подключение газа — этой осенью, а не будущим летом, как планировалось. Пришли на разведку шустрые ребята и, поскольку она на радостях не стала торговаться насчёт щедрых «премиальных», сходу притащили ацетилен-кислород, трубы, шланги. И работа закипела. А через несколько дней на кухне неиссякаемая дальняя огненная речка прорвалась четырьмя горячими трепещущими голубыми гейзерами. И ожил, зашумел натужно нагревательный котёл, что-то там завоздушило, долго не пробивало, котёл постукивал, гудел, распалялся, ребята колдовали с ключами и вёдрами, что-то сливали, подливали, подкручивали, матерились. И вот, наконец, пробило, котёл загудел ровно и умиротворённо, одна за другой теплели, оживали под рукой Иоанны ледяные радиаторы, и всё это здесь, в Лужине, казалось чудом.
«Чудо» тут же обмыли под солёные огурцы и сваренную на плите картошку в мундире, ребята ушли, весьма довольные, получив, кроме денег, по экземпляру детской книжки Кравченко-Кольчугина с фото и автографом /украла у Дениса — счастливый новоявленный писатель отвалил пачку для группы/. Ребята почему-то никак не хотели верить, что Кравченко — тот самый Кольчугин, так и эдак вертели фото, мол, «не похож».
Кравченко был похож. Просто он старел, старел и их сериал, Иоанна подумала, что печальный факт «ничто не вечно под луною», в том числе и бесконечные сериалы, может обернуться для неё счастливым освобождением. Когда не надо будет ездить ни на Мосфильм, ни в Останкино, ни на съёмки, и ничего не надо будет сочинять, и никаких тебе поправок и замечаний, никаких худсоветов... При этой мысли она испытала невыразимое блаженство и вознесла к Небу молитву, чтобы сбылось это как можно скорее и давнишние мечты Дениса о совместных зарубежных постановках всяких столь Любимых дядей Женей «ихних» детективов, наконец, осуществились.
Вскоре в доме воцарилась африканская жара. Иоанна открыла на ночь окна, но котёл не отключила, так ей нравилась эта новая игрушка.
Весь следующий день она будет красить окна и батареи, печь в духовке картошку, без конца кипятить чайник... Лужинский дом всё более подгонялся под неё, её привычки, вкусы, становясь таким же увесисто-необходимым и удобно-защитным, как панцирь для черепахи. Каждый уголок, каждая деталь были продуманы ею, дом становился незаметно её частью, она уже не могла без него, еще не отдавая себе в этом отчёта, с привычной тоской думала о неизбежном переезде в Москву /не зимовать же, в самом деле, на даче, как медведица!/. В конце концов, у неё семья, обязанности, надо совесть иметь...
Прошёл август, наступил сентябрь, грянули первые заморозки. Цветы, вроде бы, кончились, а работы в саду становилось всё больше, конца не видно. Выкопать георгины, гладиолусы, посадить под зиму тюльпаны, нарциссы, всё подсушить, уложить на хранение... А сад, огород, всякие там перекопки, обрезки, консервы... Грязная, одичавшая, с по-крестьянски загрубевшими руками /если случалось по необходимости появиться в свете и кто-то пытался привычно поцеловать ей руку, она протягивала сжатый кулак/, — Иоанна питалась, в основном, хлебом, молоком и чаем с «подушечками» по рублю килограмм. Денег у неё не осталось, долгов тоже. Анчара кормили соседи — он охранял и их участки.
Однажды она поехала на электричке на склад за гвоздями. Повезло — купила «семидесятку», да ещё в магазине на последний рубль — буханку горячего ржаного хлеба и полтора кило маринованных килек. Был дивный тёплый день, бабье лето. Она сидела на скамье, подставив лицо солнцу, жевала кильку с хлебом, думала, что дома от души ещё и чаю напьётся... И неожиданно поняла, что ничего другого не хочет. «Мой дом — моя крепость». Покой и воля. «Какое счастие — не мыслить, какая нега — не желать»...
Однако вдруг захотелось увидеть Ганю. Только его домик она почти не тронула в своей глобальной перестройке — лишь кое-где необходимый ремонт. Здесь всё было, как при Гане. Она входила, затаив дыхание, как в храм, садилась на потёртый диван и закрывала глаза. Ганя был рядом, она это чувствовала, и они вели молчаливый диалог без слов, где было неважно содержание, где всё заменяло чудо его незримого присутствия, даже запах его сигарет. Хотя Варя сказала, что Ганя принял постриг и теперь совсем не курит.
И вот она не выдержала и поехала в Лавру, дав себе слово просто глянуть на него незаметно и тут же уйти. Как она и рассчитывала, Ганя направлялся с братией к трапезной, она его различила мгновенно — в монастырском облачении, как и другие, он нёс что-то белое — рулон бумаги или свёрток, не разберёшь. Она стояла в молчаливой толпе женщин в платках, была в таком же платке и тоже не шелохнулась.
Он не остановился, увидев её, лишь чуть замедлил шаг.
— Иоанна... — эта его улыбка из «прекрасного далека»...
— Я знал, что ты сегодня придёшь... Да, я тебя звал. Такой период — одиноко и трудно... Но искушения пройдут, ты молись за меня... Как хорошо, что мы увиделись, Иоанна... Иоанна...
Он молча, без слов, всё это сказал ей, удаляясь с толпой братьев. Эта улыбка по имени Иоанна... Свободной от свёртка рукой он перекрестит, благословляя, всё более разделяющее их пространство, и она непостижимым образом ощутит на лбу, сердце и плечах обжигающее прикосновение его пальцев. «Во имя Отца и Сына и Святого Духа...»
Остановись, мгновенье.
А дальше всё устроится само собой. С наступлением холодов она неделю поживёт в Москве, мотаясь каждый день в Лужино. Основными проблемами было отключение котла /оставлять — страшно, совсем отключить — дом промёрзнет, залить антифриз — ядовито, а вдруг где течь?/ Ну, и Анчар, конечно, — кормить его, прогуливать... А забрать в Москву — мучить всех, и людей, и пса. И однажды соседка, которая до смерти боялась подходить к анчаровой будке, каждый раз принимая перед кормёжкой валерианку, проворчит Иоанне:
«Носит тебя холера, сидела бы дома!» Она явно имела в виду не московскую квартиру, а Лужино. «Дома»... Да, Валя права. Её дом уже давно здесь, московская квартира Градовых так и не стала ей «домом», в отличие, например, от невестки Лизы, которая там сразу прижилась, безраздельно господствовала, совершенствовала и благоустраивала. Не стала Иоанна и горожанкой, москвичкой, задыхаясь от беспросветного одиночества на фоне массы ненужных знакомств, мероприятий, дел и развлечений.
— Не могу же я бросить дом и Анчара...
Она это представила как подвиг, самопожертвование. Домашние особо не возражали — с появлением Лизы действительно всё утряслось, вплоть до стирки Денисовых рубашек. Только сочинять сценарии Лиза, к сожалению не умела. Поэтому Иоанне приходилось всё же время от времени появляться «в миру». Ну, и не уклоняться от супружеских обязанностей /впрочем, достаточно приятных/, как ей велел отец Тихон, чтобы «не вводить мужа во грех блуда», и приезжать иногда в Москву.
Потом в Лужине выпал снег, который как-то сразу прекратил все дела. Иоанна наслаждалась его первозданной белизной, тишиной, лыжными пробежками с Анчаром, иногда даже ночью, по серебристо-лунной лыжне под звёздами, лёгкой постной едой — /винегреты да кашки с салатами, орехи, мёд/ — и духовной пищей в изобилии: Варя попросила отвезти в Лужино и сохранить несколько коробок с книгами. У них были какие-то неприятности с ксероксом, упрекали в слишком активной религиозной деятельности. «Своего» парня в типографии, кажется, даже арестовали — расспрашивать Иоанна не стала. «Скажешь, книги остались от прежних хозяев, в случае чего», — вполголоса наставляла Варя, загружая коробки в машину. Она была не на шутку напугана и призналась со стыдом, что совсем не готова к подвигу. Случись что, как же дети, что с ними будет? А Иоанна всё никак не могла понять ни прежде, ни теперь — какая необходимость была коммунистам брать на вооружение атеизм, богоборчество? После полувека советской власти, которой церковь доказала свою лояльность? Поскольку большевиков жизнь после смерти не интересовала, то и не было никакого противоречия между земной жизнью праведного коммуниста и верующего. Грядущее счастье человечества, если разуметь под этим не ненасытный разгул страстей, всемирную обжираловку и общих жён, а царство духовности, высоких идеалов, творчества, единения человечества, свободного от греха, преодолевающего зверя в себе и познавшего Небо уже в земной своей жизни — это ли не общая мечта?
Этот бунт был скорее не только против во многом дискредитировавших себя церковников, но и во многом результат невежества в вопросе понимания основ Божественного откровения, Замысла о мире и человеке. Роковое недоразумение, ибо нет более неприемлемого явления для мечтающей о светлом будущем человеческой души, о всеобщем счастье и справедливости, чем материализм, грубое обуржуазивание бытия.
— Не волнуйся, с меня что взять? — отшутилась от Вари Иоанна, — Тётка с ума съехала, сидит у себя в дыре, починяет примус.
Так, наверное, про неё и думали. Отдельные неудачные попытки «достать» её, импровизированные набеги с вином и шашлыками уже создали ей в свете ту же репутацию «трехнутой», что когда-то была и у Гани. Знакомых гнало в Лужино любопытство, иногда корысть, возможность дачного прикола для самых разных и сомнительных целей. Ахали, восхищались, расспрашивали. Иоанна же, помятуя о тайной возможной духовной подоплеке каждого визита /от врага — искусить, от Неба — за вразумлением/, выпив рюмку-другую, оживлялась, заводила иногда вдохновенную проповедь, и нельзя сказать, чтоб её не слушали. Тоже ахали, задавали вопросы, иногда даже плакали. Растроганная Иоанна звала приезжать ещё, но при повторном визите убеждалась, что гость начисто не помнит предыдущего разговора, всё надо начинать с нуля, а затем опять с нуля, и заканчивается всё, в конечном итоге, отсутствующим взглядом, зевком и «осетриной с душком». Обычные разочарования неофитки... Вскоре она к ним привыкла, не впадала в отчаяние по поводу потерянного драгоценного времени, а просто отфутболивала всех непрошеных гостей то хитростью, то ссылками на крайнюю занятость или нездоровье. А потом и вовсе, чтобы их отвадить, подыгрывала слухам о «съехавшей крыше» каким-либо экстравагантным поступком или заявлением.
В общем, её в конце концов оставили в покое в ту первую лужинскую зимовку — наедине с прекрасными вариными книгами, снегом, тишиной /если не считать лая Анчара/. И с Небом. В погребе было вдоволь припасено картошки, солений, компотов, яблок; можно было спокойно соблюдать посты и в магазин не ходить вообще, разве что за хлебом, по воскресеньям бегать на лыжах к отцу Тихону, сунув в рюкзак юбку /в лыжном костюме входить в храм не полагалось/. А по дороге, купив хлеб на всю неделю, сидеть целыми днями у камина с ногами в кресле и вместе с великими избранниками Неба размышлять о смысле жизни, замысле Творца о человеке и о путях восхождения к Нему.
А после причастия светло и радостно лить слезы, потому что на душе покойно и чисто, и любишь весь мир. И, о чудо! — синицы, которых ты кормишь, клюют прямо с ладони, и прибегает белка, и кажется, само солнце клонит тебе на плечо голову. И здоровается идущий из школы незнакомый пацан, и всё прекрасно, и кажется, так будет всегда.
Если б навеки так было... Казалось, так и будет всегда. Отрадные весенние хлопоты в саду, азартная летняя торговля, дающая возможность по благословению отца Тихона постепенно высвобождаться от материальной зависимости у телевидения, Дениса, государства... И Денис постепенно освобождался от неё. Как-то сам собой приказал долго жить их сериал, постаревший Кравченко ушёл в театр играть Чехова. И писал свои сказочки. Денис наконец-то пробил совместно с французами проект о международной мафии, сценарий написал сам — Иоанна лишь чуть-чуть помогла, радуясь, что он оперился и теперь сможет летать. Взял сниматься Лизу, которая произвела фурор неземной своей красотой, ухитрилась между съёмками родить и вести хозяйство. Свекровь впилась в правнука, как когда-то в Филиппа, но скандалов не было, Лиза крепко держала вожжи в прелестных своих ручках, умело укрощая даже дурные страсти Филиппа по части Бахуса и Эроса, во всяком случае, он её боялся и буквально умолял, заехав как-то в Лужино с какой-то двухметровой манекенщицей /Иоанна их, разумеется, выгнала/:
— Ты, мать, только Лизке не брякни!..

ПРЕДДВЕРИЕ

«Их можно по праву назвать героями, ибо они черпали свои цели и своё призвание не просто из спокойного, упорядоченного, освящённого существующей системой хода вещей, но из скрытого источника, из внутреннего духа, ещё не видимого на поверхности, но рвущегося в наш мир и разбивающего его на куски, как скорлупу. /Таковы были Александр, Цезарь, Наполеон./ Они являлись практическими и политическими деятелями. Но одновременно они были и мыслящими людьми, остро осознающими требования времени, видящими то, что созревало для перемен. То была истина их века, их мира.
...Именно их делом было узреть этот нарождающийся принцип, этот необходимый ближайший шаг в развитии, который предстояло сделать их миру, превратить его в свою цель и вложить в её осуществление всю свою энергию. Вот почему всемирно-исторических людей, Героев своей эпохи, следует признать проницательными людьми; именно их действия, их речи — лучшие для данного времени...
Ведь всемирная история совершается в более высоких сферах, нежели та, в которой своё место занимает мораль, то есть что носит личный характер, являясь совестью индивидуумов... Нельзя к всемирно-историческим деяниям и к тем, кто их совершает, предъявлять моральные требования, неуместные по отношению к ним. Против них не должно раздаваться случайных жалоб о личных добродетелях — скромности, смирении, любви к людям и сострадательности...
Такая великая личность вынуждена растоптать иной невинный цветок, сокрушить многое на своём пути». /Гегель/


«В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного /академик В. Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме/, ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген лёгких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Всё делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти.
Где-то заседала Академия медицинских наук, решая, что бы ещё предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то ещё медицинский совет, тоже решавший, как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, — кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим... Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, — это чувствовали всё — и вели себя подобающим образом.
Только один человек вёл себя почти неприлично — это был Берия. Он был возбуждён до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были — честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть... Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить и как бы не недохитрить! И это было написано на его лбу. Он подходил к постели и подолгу всматривался в лицо больного, — отец иногда открывал глаза, но по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании. Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуманенные глаза; он желал и тут быть «самым верным, самым преданным», — каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чём, к сожалению, слишком долго преуспевал.
...А когда всё было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: «Хрусталёв! Машину!»
Это был великолепный современный тип лукавого царедворца, воплощение восточного коварства, лести, лицемерия, опутавшего даже отца — которого вообще-то трудно было обмануть. Многое из того, что творила эта гидра, пало теперь пятном на имя отца, во многом они повинны вместе, а то, что во многом Лаврентий сумел хитро провести отца, и посмеивался при этом в кулак, — это для меня несомненно. И это понимали все «наверху»...
Сейчас всё его гадкое нутро пёрло из него наружу, ему трудно было сдерживаться. Не я одна, — многие понимали, что это так. Но его дико боялись и знали, что в тот момент, когда умирает отец, ни у кого в России не было в руках большей власти и силы, чем у этого ужасного человека.
Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, — я любила отца сильнее и нежней, чем за всю свою жизнь. Он был очень далёк от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные увеличенные фото детей, — мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, — а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И всё-таки его любили и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он упокоился, наконец, на своём одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце моё разрывается от печали и от любви...
Когда в Колонном зале я стояла почти все дни /я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило/, окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение. Я ещё не знала и не осознавала — какое, в чём оно выразится, но я понимала, что это — освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнёта, давившего все души, сердца и умы единой общей глыбой...» /Св. Аллилуева/


— Они радовались, что кончилось Восхождение! — печально прокомментировал AX, — Что можно не карабкаться по скалам к Небу, обдирая 6 кровь руки, задыхаясь от нехватки воздуха, поддерживая друг друга, вытаскивая из пропасти, страдая от боли и усталости, — а можно, наконец-то остановиться, оглядеться, передохнуть, посидеть, а потом на этой же «пятой точке» понемногу начать движение вниз. Всё быстрей, быстрей, пока не скатятся благополучно на исходные позиции... А иные и пониже поверхности земли умудрятся — прямо в ваши владения, отпрыск тьмы.
«Обрушились народы в яму, которую выкопали; в сети, которую скрыли они, запуталась нога их.» /Пс. 9:16/.
  «Но папочка и мамочка заснули вечным сном, а Танечка и Ванечка — в Африку бегом!» — захлопал чёрными ладошками АГ, — Прямо Бармалею в лапы!.. Свобода, блин... Вместо культа личности — культ наличности.

* * *

«— Деньги при социализме должны быть или не должны быть? Они должны быть уничтожены.
— Снижение цен, постоянная зарплата, хлеб в столовых бесплатно лежал... Приучали, — говорю я.
— Бесплатно — едва ли это правильно, рано. Это тоже опасно, это за счёт государства. Надо думать и о бюрократизме в государстве, потому что, если государство будет бюрократизироваться, оно постепенно будет загнивать. У нас есть элемент загнивания. Потому что воровство в большом количестве. Вот говорят, отдельные недостатки. Какие там отдельные! Это болезнь капитализма, которой мы не можем лишиться, а у нас развитой социализм! Мало им развитой — зрелый! Какой он зрелый, когда — деньги и классы!
— Не могу понять, что же такое социализм. У нас начальная стадия развитого социализма — я так считаю.
— Какой зрелый? Это невероятно уже потому, что кругом капитализм. Как же капитализм так благополучно существует, если зрелый социализм? Потому капитализм ещё и может существовать, что наш социализм только начал зреть, всё ещё незрелый, он ещё только начинает набирать силу. А ему всё мешает, всё направлено против — и капитализм, и внутренние враги разного типа, они живы, — всё это направлено на то, чтобы разложить социалистическую основу нашего общества...
Ругают наш социализм, а ничего лучшего нет, пока что не может быть. А то, что есть, — социализм венгерский, польский, чешский — они держатся только потому, что мы держимся, у нас экономическая основа принадлежит государству. У нас, кроме колхозов, всё государственное...
У нас единственная партия стоит у власти, она скажет — ты должен подчиняться. Она направление дала.
— А если направление неправильное?
— Если даже неправильное направление, против партии нельзя идти. Партия — великая сила, но её надо использовать правильно.
— А как же тогда исправлять ошибки, если нельзя сказать?
— Это нелёгкое дело. Вот надо учиться... Лучше партии всё равно ничего нет. Но и у неё есть недостатки. Большинство партийных людей малограмотные. Живут идеями о социализме 20-30 годов, а это уже недостаточно. Пройдены сложные периоды, но впереди, по-моему, будут ещё сложнее...
— Сейчас бытует такое мнение, что неплохо бы нам устроить небольшой процент безработицы. Некоторые так считают, — говорю я.
— Найдутся такие. Это мещане, глубокие мещане.
— Много бездельников.
— Меры должны приниматься.
— А вот как при социализме заставить всех работать?
— Это, по-моему, простая задача. Но так как мы не признаём уничтожения классов, то и не торопимся с этим. Это имеет разлагающее влияние. Воровства, спекуляции, надувательства много. Но это и есть капитализм в другой форме. С этим борьбы нет, на словах борются. При капитализме это вещь обычная, а при социализме невозможная. Коренной разницы не признают и обходят вопрос.
— Революционность очень сильно утратили.
— Её и не было, — говорит Молотов, — социалистической революционности. Демократическая была. Но дальше не шли. А теперь теоретики совсем отказались от уничтожения классов.
— Они говорят: колхозы и совхозы — теперь одно и то же, всё подчиняется плану, райкому партии, разницы больше уже не видно.
— Большой разницы нет, но она имеет разлагающее влияние, эта разница. Об этом как-то надо особо говорить. Пока это очень запутанный вопрос. А если мы до этого не додумаемся, пойдём назад к капитализму, безусловно». /Молотов — Чуев. 1984г./


— Иосиф заставлял их восходить, грести против течения, ибо «Царствие силою берётся», — заметил AX, — Теперь, как пишет Светлана, «наступило некое освобождение»...


«Дыхание всё учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели... В какой-то момент — не знаю, так ли на самом деле, но так казалось — очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвёл ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошёл всех в какую-то долю минуты. И тут, — это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть - тут он поднял вдруг кверху левую руку /которая двигалась/ и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился... В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела.
Душа отлетела. Тело успокоилось, лицо побледнело и приняло свой знакомый облик, через несколько мгновений оно стало невозмутимым, спокойным и красивым. Все стояли вокруг, окаменев, в молчании, несколько минут, — не знаю сколько, — кажется, что долго...
Пришли проститься прислуга, охрана. Вот где было истинное чувство, искренняя печаль. Повара, шофёры, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники, — все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слезы, как дети, руками, рукавами, платками. Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача...
Пришла проститься Валентина Васильевна Истомина, — Валечка, как её все звали, — экономка, работавшая у отца на этой даче лет восемнадцать. Она грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос, как в деревне. Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей.
Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, — наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только «начальников» — генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость — наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка — как и все они — за последние годы знала о нём куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчуждённо. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, — конечно, в рамках своего кругозора, — но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем...
Было часов пять утра. Я пошла в кухню. В коридоре послышались громкие рыдания, — это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму громко плакала, — она так плакала, как будто погибла сразу вся её семья. «Вот, заперлась и плачет — уже давно», — сказали мне.
Все как-то неосознанно ждали, сидя в столовой, одного: скоро, в шесть часов утра по радио объявят весть о том, что мы уже знали. Но всем нужно было это УСЛЫШАТЬ, как будто бы без этого мы не могли поверить. И вот, наконец, шесть часов. И медленный, медленный голос Левитана, или кого-то другого, похожего на Левитана, — голос, который всегда сообщал что-то важное. И тут все поняли: да, это правда, это случилось. И все снова заплакали — мужчины, женщины, все... И я ревела, и мне было хорошо, что я не одна, и что все эти люди понимают, что случилось, и плачут вместе со мной.
Здесь всё было неподдельно и искренне, и никто ни перед кем не демонстрировал ни своей скорби, ни своей верности. Все знали друг друга много лет. Все знали и меня, и то, что я была плохой дочерью, и то, что отец мой был плохим отцом, и то, что отец всё-таки любил меня, а я любила его.
Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, ни злодеем, — его любили и уважали за самые обыкновенные человеческие качества, о которых прислуга всегда судит безошибочно...
...я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку /старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией/, и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я никуда не годная дочь, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своём Олимпе человеку, который всё-таки мой отец, который любил меня, — как умел и как мог, — и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром...» /Св. Аллилуева/
 

СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ.
ДАЧА СТАЛИНА:
 

«Дом ходил ходуном. Из-за невесть откуда появившейся стойки прямо у входа давали в бумажных стаканчиках виски и шампанское. На пиршественном и одновременно политбюровском столе в гостиной валялись пустые бутылки из-под пива; под немыслимые в этих стенах рок-н-рольные ритмы отплясывала развесёлая молодёжь; кто-то нежно целовался в углу, кто-то лежал поперёк коридора; кто-то развалился на Его диване, где издал он последний хрип; а с балкона кабинета на втором этаже кто-то затаскивал заначенные бутылки и упаковывал их для завтрашнего похмелья. И невозмутимый стоял Роберт Дювалл, исполнитель роли Сталина, уже разгримированный, в красном пуловере с натуральным орденом Ленина на груди. Потом давали гамбургеры, воздушные куски торта, вкатили огромный торт из мороженого, по-моему, с надписью «Сталин» и, кажется, с его головой, не хватало только 112 свечей, а заодно и помела, рогов и копыт, приличествующих этому случаю». /Свидетельствует А. Авдеенко о работе съёмочной группы Ивана Пассера с амер. компанией Эйч-би-оу/

Шёл он от дома к дому,
В двери чужие стучал.
Под старый дубовый пандури
Нехитрый мотив звучал.

В напеве его и в песне,
Как солнечный луч, чиста,
Жила великая Правда,
Божественная мечта.

Сердца, превращённые в камень,
Будил одинокий напев,
Дремавший в потёмках пламень
Взметался выше дерев.

Но люди, забывшие Бога,
Хранящие в сердце тьму,
Вместо вина отраву
Налили в чашу ему.

Сказали ему: «Будь проклят!
Чашу испей до дна!
И песня твоя чужда нам,
И правда твоя не нужна!»
/Иосиф Джугашвили (Сталин)/
 

* * *

Она оказалась в одном из мучительных, суетно-хлопотных дней, когда, набрав кучу дел, вынуждена была ехать в Москву и разом всё прокручивать. Их последняя серия затянулась, душа к ней не лежала, и опять надо было выхлопотать хоть несколько дней пролонгации и избежать скандала. Но сначала Иоанна позвонила «на квартиру». «Домом» она теперь называла Лужино. Там всё принадлежало ей, только ей, там все вещи терпеливо ждали её в том порядке или беспорядке, как она их оставила, там восторженным визгом встречал Анчар. Там можно было запереться на все замки, выдернуть из розеток все теле- и радиовилки, даже вообще вырубить электричество и погрузиться во вневременную тишину. Или зажечь камин и послушать, как потрескивают дрова...
А на квартире с тех пор как свекровь парализовало и родился Тёмка, был дурдом. Лиза разрывалась на части. Филипп «керосинил», надо было туда заехать, купить продукты, взять бельё из прачечной, сделать нужные звонки и ещё, ещё — огромный список дел на машинописную страницу через один интервал. Надо было жить. И Иоанна, стоя в очереди в гастрономе, в булочной, торгуясь на рынке из-за гранатов для Тёмки и даже проверяя сдачу с четвертака, — с любопытством наблюдала за собой будто со стороны — надолго ли хватит? Денис уехал в загранку, теперь всё на ней, никуда не денешься.
Из первой попавшейся будки позвонила на квартиру, подошла Лиза. Лиза в панике — Филипп не ночевал дома и ей мерещатся всякие ужасы. Будто в первый раз! В такой ситуации с ней разговаривать бесполезно. Иоанна, как может, успокаивает её, но в трубке уже сплошной рёв.
И она поехала на студию.
Там, использовав все дозволенные и недозволенные приемы, ей удалось вырвать у близкой к обмороку редакторши / «натура уходит», «у Петрова скоро новая роль, у Сидорова — в театре скандал» и т.д./ неделю пролонгации. Можно было, конечно, сказать правду, что ей всё это обрыдло, и заморозить «Черный след» на веки вечные... Но нет, она по-прежнему была рабой, и изворачивалась, врала, хитрила. И всё это напоминало бег петуха с отрубленной головой.
Прачечная, сберкасса, квартира...
Едва Иоанна выходит из лифта, Лиза выскакивает навстречу — дежурила у двери. Филиппа всё ещё нет. Лиза даже не пытается скрыть разочарование при виде свекрови, если можно назвать разочарованием печать вселенской катастрофы на её классически правильном беломраморном личике. Ни дать, ни взять — ожившая Галатея. Едва ожила, и тут же конец света. С такой внешностью прилично восседать где-нибудь под стеклом в бюро эталонов рядом с метром, килограммом и статуей Венеры Милосской. Венера без рук, а Лиза — с руками. Руки её прекрасны, хоть и в муке. Лизе совсем не пристало сходить с ума из-за какого-то алкаша и балбеса, заночевавшего, видимо, у очередной владелицы теле- и видеоаппаратуры. Не может позвонить, кретин... Лиза ждёт второго ребёнка, и Артёма ещё не отняла от груди не в пример этим современным мамашам. За такие «концы света» Филиппу надо голову оторвать.
Иоанна начисто лишена родовых инстинктов — в конфликтах сына со школьными приятелями, девушками, теперь вот с Лизой, Иоанна всегда проявляла третейскую объективность, в отличие от денисовой матери, которая делила мир на Градовых, Окуньковых /её девичья фамилия/ и на прочую шушеру. Иоанна была шушерой. Обитая с супругом преимущественно за границей, мадам Градова-Окунькова вначале не имела физической возможности вмешиваться в их с Денисом семейную жизнь, но после скоропостижной смерти свёкра целиком отыгралась на воспитании Филиппа. Она портила его и баловала с такой дьявольской последовательностью, будто задалась целью увенчать генеалогическое древо Градовых-Окуньковых величайшим монстром всех времён и народов. Ожесточённые стычки Иоанны со свекровью из-за Филиппа вели только ко взаимной ненависти, Филипп хужел день ото дня, ловко играя на баталиях взрослых. Денису же всё было до фонаря, кроме ДЕЛА. В конце концов, Иоанна отступила. Семья Градовых-Окуньковых с её неразрешимыми проблемами постепенно отодвигалась на второй план, а потом и вовсе перекочевала куда-то за кадр её бытия. «Филипп перебивается с двойки на тройку», «Филипп прогуливает уроки», «Филипп грубит учителям», «Филипп хулиганит», — эти сигналы из школы, а позднее из милиции Иоанна со злорадным спокойствием переадресовывала свекрови: «Балуй дитя, и оно устрашит тебя»... «Детей надо баловать, тогда из них вырастают настоящие разбойники».
И та бегала по родительским собраниям, отделениям милиции, просто по обиженным гражданам. «Что вы хотите, мальчик растёт без матери. Вы её когда-либо здесь в школе видели? Нет? Ей плевать на сына. А отец что, отец очень занят. Режиссёр Градов, слыхали?..»
В ход шли также слезы, заграничные сувениры. Иоанна на свекровь не обижалась, в глубине души зная, что та права. Сына она бросила, самоустранилась. Свекровь дала ей эту возможность. И желанная свобода, и совесть не грызёт, и вот уже чужой парень равнодушно прикладывается при встрече к её щеке, колясь усами:
— Привет, ма.
— Филипп и так помешался на своих дисках, а бабка ему японскую систему покупает. В доме невозможно работать...
— Твоя мать, вот и скажи.
— Этот деятель школу собирается бросать, а она, видите ли приветствует. Пусть, мол, идёт в техникум, у мальчика талант. Спидолы соседям за бабки чинит, Эйнштейн. На днях в «Узбекистане» видели, девчонок мантами кормил. А у меня на радиодетали клянчит. Больше не дам ни копейки... — ворчал Денис.
— Мать даст, — усмехалась Иоанна.
А сама всё-таки трусила, боясь катастрофы. Однако ни суперзлодея, ни гангстера из Фили не вышло, а губительная страсть к радиотехнике действительно обернулась положительной стороной. Свекровь оказалась права. Филипп стал работать в телеателье, очень быстро освоился, переходя от чёрнобелых телевизоров к цветным, потом к зарубежным, потом к видео. Клиентура росла и солиднела. Филипп уже не клянчил у «предков» десятку, а сам мог при случае снабдить сотней-другой, обзавёлся «Ладой» в экспортном исполнении. И, наконец, семьёй. Лизу Денис пригласил на эпизодическую роль английской леди в одной из серий «Чёрного следа». Он всегда относился скрупулезно к такого рода эпизодам, панически боясь обвинения в «клюкве», и хотел, чтобы леди выглядела самой что ни на есть настоящей. Две настоящих леди с родословными, которых ему удалось раздобыть то ли в посольстве, то ли среди иностранных студенток, выглядели на её фоне дворняжками. Критерий у Дениса был своеобразный: когда она входит, у меня даже мысли не должно возникнуть шлёпнуть её по заднице.
Видимо, в отношении леди с дипломами, претендующих на аристократическую внешность, это желание у Дениса возникало — он всех отмёл. Напрасно Иоанна говорила, что и у аристократов бывает потомство и что критерий Дениса весьма спорный — поиски продолжались, пока один из друзей-режиссёров не сообщил ему, что во ВГИКе есть такая «потрясающе породистая» девчонка. Что её и приняли туда за «породу» и она уже снялась успешно в двух-трёх эпизодах.
Когда на пробах в кадре появилась Лиза, эдакое роскошное мраморное изваяние с холодным эталонным блеском на обнажённых плечах, в поддельных бриллиантах на лебединой шее, с таким же ледяным блеском равнодушно устремлённых куда-то за линию горизонта прекрасных очей, Денис протёр глаза. Оставь надежду навсегда... Галатея, притом ещё не ожившая. Порода! Какие уж тут шлепки по заду! Иоанна была вынуждена признать, что он прав — Лиза производила именно такое впечатление. Откуда у провинциальной курской девчонки такая стать? Об этом могла поведать лишь покойная мать Лизы, на которую она была совсем не похожа, как, впрочем, и на отца — фото висит у Лизы в комнате. Правда, лизина тётка, приезжавшая иногда в Москву за покупками, делала туманные намёки на семью каких-то ссыльных голубых кровей с мудрёной фамилией. Лиза почему-то сердилась.
Лиза была молчаливой, держалась особняком — то ли характер, то ли совершенная её красота отпугивала поклонников и подруг... Находиться рядом с ней было рискованно — сразу бросались в глаза малейшие недостатки собственной внешности, одежды, поведения. Это было всё равно что гулять нагишом по Царскосельскому дворцу.
И тут всех удивил Филипп. Лиза по просьбе редактора завезла Денису какие-то бумаги. Безвкусная иракская дублёнка, стоптанные сапожки и потёртая лисья ушанка выглядели на ней как на княжне Волконской, когда та собиралась к мужу-декабристу в Сибирь. Лиза казалась прекрасной и недосягаемой как никогда, на её расцвеченное морозом лицо боязно было смотреть.
— Что за девочка? — и прежде чем Иоанна с Денисом успели ответить, Филипп схватил пальто и с криком: «Стойте, куда же вы?..» — кинулся следом, опережая лифт. Лизу внизу ждала машина.
— Ой! — сказала Иоанна.
— Сейчас будет вынос тела, — сказал Денис. Но выноса не последовало. Тело Филиппа уехало в машине с Лизой и к полуночи позвонило:
— Передай бабушке, что я заночую у ребят, а то она будет психовать /он был уверен, что родители психовать не будут/ — А завтра прямо на вызов.
— Но ты же без шапки! — заорал Денис в параллельный телефон, но сын уже повесил трубку.
— Ничего, наденет её лисью, — сказала Иоанна. Но Денис не сдавался — это было бы для него в какой-то мере крушением иллюзий. Он поверил лишь через неделю, когда Лиза переехала в филиппову комнату, заставленную магами, телеками и видиками всевозможных цен и фирм. В доме произошли отрадные перемены — Лиза оказалась замечательной хозяйкой и женой. Прежде всего, стало тихо.
И добилась она этого наипростейшим и безболезнейшим способом — заставила Филиппа пользоваться наушниками. Почему-то это красивое решение никому в голову не приходило.
Стало не только тихо, но и чисто, уютно. Взамен бутербродов и консервов появилась нормальная домашняя еда, не то чтобы кулинарные симфонии, но щи, котлеты, творожники, разнообразные компоты вместо вечного кофе — быстро, полезно и вкусно... Иоанна к тому времени уже сбежала в Лужино, свекровь парализовало после инсульта, и присутствие в доме настоящей женщины было как нельзя более кстати. Ни Иоанна, ни свекровь никогда не были такими вот полноценными жёнами, хранительницами очага. Восхищаясь Лизой, Иоанна перебрала в памяти всех своих родственников и знакомых и пришла к выводу, что таких вот «хранительниц» пора заносить в красную книгу. К тому же Лиза ухитрялась одновременно рожать детей, продолжать учёбу, сниматься пусть в небольших, но вполне пристойных ролях и, вообще, оставаться эталоном физического и морального совершенства.
Самые пламенные и изысканные комплименты действовали на неё как гудение бормашины в зубном кабинете. Похоже, Лиза действительно испытывала отвращение ко всему роду мужскому за исключением их с Денисом отпрыска. Филипп был довольно смазливым мальчиком, женщинам он нравился своей «загадочностью», как призналась Иоанне как-то одна из его подружек. По мнению Иоанны эта «загадочность» была просто плохим воспитанием свекрови, распущенностью и непредсказуемостью поведения. Ибо Филипп делал, что его левая нога хочет, и мог во время урока, собрания, юбилейной речи вдруг молча встать и выйти вон. Объяснение у него было однотипное: «Надоело».
— Ты мне тоже надоел! — орала Иоанна, — Что же мне теперь, бросить тебя и сбежать?
В конечном счёте она так и поступит.
Так же непредсказуемо и неожиданно Филипп уходил из жизни своих подружек, чтобы потом ни с того ни с сего опять появиться или исчезнуть навсегда. Но не хамством же своим он завоевал такое совершенное создание как Лиза! Лиза — вот кто была для Иоанны настоящей загадкой. Она, мать, уже ненавидела Филиппа за те мучения, которые он доставлял Лизе, а та не просто терпела — многие бабы терпят, но со скалкой, со скандалами или молча, со слезами, или расчётливо делая вид, что ничего не знают — Лиза всё знала. Она терпела, прощая.
Техника шла вперёд. Приёмники и маги Филипп, как правило, ремонтировал дома, телевизоры прямо на квартирах, а уж о фирменных зарубежных системах и говорить нечего — кто ж отдаст оную в телеателье или куда-то еще. А квартира отдельная, благоустроенная, муж, естественно, на работе или в загранке, а принимает молодого симпатичного мастера Филиппа хозяйка в халатике, дама, как правило, импортная, по всяким там Сингапурам езженая. И халатик, и духи, и косметика у неё «самые-самые», в домашнем баре — виски, в холодильнике — икорка. Службой дама не особенно обременена — через год-два опять за кордон, а там с адюльтерами строго, у мужа может карьера полететь. Лучше уж здесь, в родном доме, где и стены помогают... И нравственность у дам тоже импортная, нагляделись всяких порно... Приедет мастер ведь не на пятнадцать минут, а на час-два, а то и больше, как тут не угостить, не поболтать о том, о сём...

Эпоха видиков вообще стала стихийным бедствием. Понавезли всякого сомнительного ширпотреба, для нас — экзотика, у каждой хозяйки найдётся что-нибудь эдакое, а это уже на несколько часов. Иногда, до утра, иногда на бровях. И момент социального неравенства отсутствует: мастер — сынок этих самых «черноследников»...
Что было хуже всего — Филипп понемногу начал спиваться. А Лиза терпела, страдала и... оправдывала. Для неё объяснить — означало оправдать.
— Это от пустоты, — говорила Лиза, — И пьёт он от пустоты, и женщины эти... И они с ним от пустоты... Плохо им, всем плохо, как вы не понимаете...
— Вот-вот! — бушевала Иоанна, — Все преступления в мире, милая, от пустоты... Пожалела мышка кошек. А тебя кто пожалеет?
— Вы, — сказала тогда Лиза и неожиданно ткнулась лицом в её плечо. Иоанна чувствовала на шее её частое тёплое дыхание, свежий младенческий запах высветленных для очередной съёмки волос /Лиза употребляла только детское мыло/ и вдруг осознала, что кажется любит её, любит больше своего обормота Фильки с его загадочностью, хамством и всеобъясняющей пустотой.
И сейчас, когда Иоанна видит невестку на лестничной площадке, несчастную и зарёванную, ей действительно жаль только её в этой истории, а не пропавшего без вести Градова-Окунькова Среднего, хоть бы он совсем провалился, сукин кот!
Именно этого боится Лиза. Панический страх перед всякими несчастными случаями и стихийными бедствиями, пожалуй, единственный лизин недостаток. Повсюду ей мерещились автокатастрофы, пожары, убийцы-маньяки, внезапные остановки сердца и роковые стечения обстоятельств. Она белела при виде телеграммы, от визга тормозов за окном и удара грома. Болезненное воображение сразу подсовывало ей десятки вариантов возможных несчастий и тут уж с Лизой ничего нельзя было поделать — она металась, плакала, всё у неё валилось из рук, пока не поступала информация, что на этот раз, слава Богу, пронесло. Все попытки внушить Лизе, что состояние её ненормальное и надо лечить нервы, разбивались о неопровержимый её довод: «Но разве так не бывает?»
— Да, бывает, но очень редко, обычно люди об этом не думают...
— Редко! — рыдала Лиза, — А в «Скорую» не дозвонишься... И возразить ей было нечего. Роковая мистическая пропасть, куда свалиться можно в любой момент, действительно существовала, но большинство человечества благоразумно предпочитало её не замечать. Предохранительный клапан, почему-то отсутствующий у Лизы. Но зато Лиза, измотанная перспективами глобальных катаклизмов, не реагировала на обычные человеческие источники страданий вроде супружеских измен, неприятностей по работе, денежных затруднений и очередей за дефицитом.
Потому и прозвали Лизу в актёрских кругах «Царь-Рыбой». Поглядели б они сейчас на эту Рыбу!
Иоанна знала, что сейчас с Лизой разговаривать бесполезно, и, поцеловав её в мокрую щёку, стала искать свои тапки. Тапки тоже были лизиным нововведением ещё до появления Тёмки. Тёмка орал в гостиной как резаный, в кухне что-то горело, Лиза рыдала в телефон. И в довершение картинки периодически испускала истошные вопли свекровьина кошка Марта, требуя кота.
Иоанна нашла тапки, выключила на кухне сгоревшие сырники, огрела кошку веником и пошла к внуку. Тёмка валялся на спине в манеже — упал и не мог подняться, ревел, дрыгая ногами, вокруг в таком же положении валялись заводные машины, звери и луноходы. Иоанна взяла его на руки — он был сухой и кормленый, ещё тёплая чашка с остатками каши стояла на столе. Тёмка ревел от унижения и одиночества, на руках он сразу замолчал. Иоанна усадила его на колени и, покачивая, принялась разглядывать. Подрос. А похож стал, пожалуй, на Дениса.
Лиза опять кому-то звонила. Зря она — всё в порядке с нашим бесценным Филиппом, хотя бы по теории вероятности. Впрочем, у Лизы на этот счёт наверняка есть в запасе прецеденты... Она коллекционировала эти несчастья как значки.
Тёмка тоже внимательно разглядывал «бабу». Интересно, что он о ней думает? Иоанна улыбнулась — он тоже. Эта ответная детская улыбка... Тёплое поползло по ноге — Тёмка пустил лужу. Иоанна сменила ему ползунки и пошла в ванную. Ей стало чуть легче.
— Жанна!
Это свекровь. Придётся зайти. Мадам Градова-Окунькова полулежала на подушках в своей до предела заставленной вещами комнате, напоминающей запасник какого-то фантастического музея всех времён и народов. Чего тут только не было! И павловский книжный шкаф красного дерева рядом с собратом из карелки, и письменный стол покойного Градова-Старшего со шведской шторкой, и пушкинский бюро-секретер с бронзой, и белый, будто из кружев, французский столик с таким же кружевным стульчиком...
Современную мебель свекровь, к счастью, не любила, но зато отыгралась на мелочах — фонариках, вазах, безделушках и масках, развешанных по стенам между довольно приличными «голландцами» и русскими «академиками», в своё время купленными по дешёвке в Ленинграде и на Арбате.
Когда Филипп подрос, бабушка великодушно отдала ему свою вторую комнату, но с вещами расставаться не пожелала и втиснула в девятнадцать метров и счастливое своё закордонное прошлое с Градовым-Старшим, и беготню по комиссионкам во время коротких визитов домой /купленная тамошняя фанера в обмен на тутошний антиквариат, пока у нас ещё не разобрались, что к чему/. И даже закордонные свои привычки, начиная с апельсинового сока с тостами по утрам и кончая игрой в бридж, к которому она от скуки пристрастилась вместе с другими посольскими дамами где-то в забугорье. Даже двух своих партнёрш удалось ей сохранить с тех далёких времён, и теперь они, все уже бабушки и вдовушки, собирались на бридж по четвергам и воскресеньям в свекровьиной комнате, жалея о четвёртой партнёрше, туземке-аптекарше русского происхождения по имени Наташа, научившей их этой интеллектуальной игре.
Нынешней четвёртой их партнёрше приходилось терпеть обидные реплики вроде: «Наташа бы тебя за такой ход...», от которых она иногда плакала и бросала игру. Но всякий раз дамы мирились, потому что в Москве бриджистки на дороге не валяются.
Свекровь полулежала на подушках в накидке из какого-то длинноворсового меха, при косметике и причёске — это означало, что сегодня она ждёт гостей. Наверное, в том же наряде она выходила когда-то на веранду посольского особняка, где её уже ждали приятельницы, и садилась за белый кружевной столик, и курила длинные сигареты, кутаясь в обезьянью накидку, защищавшую от ветра со стороны Средиземного моря. И на своей сдаче думала: «Остановись, мгновенье!..»
Теперь ветер дул с шумной московской улицы, приносил запах бензина и тушёной капусты из ближайшей столовой, но дверь балкона приходилось держать открытой, потому что дамы нещадно курили — всё те же длинные тонкие сигареты, купленные в «Берёзке». И пили кофе, а то и джин с тоником из той же «Берёзки».
Свекровь прекрасно выглядела, и если бы не неподвижно вытянутые ноги, прикрытые шотландским пледом, да въевшийся запах мочи, который не могли заглушить никакие духи, её можно было принять за активистку районной группы «Здоровье». Это было заслугой всё той же Лизы. И вообще, если бы не Лиза, антикварно-карточный домик свекровьиного бытия рухнул бы, когда подвернулся необычайно выгодный размен старой квартиры. Но любимый внучек Филипп наотрез отказался взять к себе бабушку. А с Дениса взятки гладки: дома он почти не бывал — съёмки, фестивали, дома творчества, а матери нужен постоянный уход. Иоанна же к тому времени постоянно жила в Лужине, к тому же она была «чужая», так что совесть её была чиста. И она не без тайного злорадства наблюдала, как Денис с Филиппом, два чистопородных отпрыска генеалогического древа Градовых-Окуньковых виртуозно отфутболивали свекровь друг другу, а потом, выдохшись, вспомнили о пансионате для престарелых.
Но эту спасительную идею им развить не удалось. Лиза, молча гладившая в углу бельё, вышла из комнаты со стопкой рубашек и вскоре вернувшись, объявила:
— Я позвонила, что мы от обмена отказываемся. Давайте чай пить.
Подвиг Лизы никто не оценил, меньше всех сама свекровь. Иоанна слышала, как разъярённый Филипп кричал жене:
— Кому нужна твоя жертва? Знаешь, что она думает? Что ты из-за её рухляди не хочешь переезжать. Чтоб тебе антиквариат этот хренов достался. Пусть, говорит, не надеется меня обдурить — правнукам завещаю после достижения совершеннолетия... Пусть, мол, меняется — так ей и передай...
— Это она от гордости, — сказала Лиза, — И от обиды. Она вас любит и не верит, что вы могли бы её бросить.
Последний козырь Филиппа не сработал — Лиза на бабку не обиделась, и выгодный обмен не состоялся.
— Как же, уедет она! — ворчала Градова-Старшая. И действительно оформила завещание неведомо на кого, пригласив нотариуса. Но Лиза как ни в чём не бывало продолжала подавать ей судно, обмывать и делать массаж.
Похоже, обижаться Лиза вообще не умела. «Она же старая», «Она же больная», «Она чудит...» — вот и всё. Поставить диагноз и пожалеть.
Лиза была для Иоанны доказательством того, что есть категория людей, которые беспрекословно и радостно идут на Зов, часто не зная, чей он. И таких Господь обязательно спасёт, даже если они «не воцерковлены», — просто они от рождения «правильные». Не безгрешны, конечно, а здоровы в главном — в шкале ценностей. И что Евангельское «Я — дверь», свидетельствующее, что только судом и решением Иисуса Христа можно туда войти, означает, что овцы, которые пришли на Зов к Двери, не ведая Имени Пастыря своего, могут быть впущены в Царствие Пастырем с большей вероятностью, чем знающие, чей это Зов, слышащие Его, но остающиеся пастись где-нибудь в злачном месте. Или вообще бегущие в обратную сторону...
— Что он у вас без конца орёт? Не можете ребёнка успокоить, две бабы в доме, — проворчала свекровь.
Иоанна жила то в Лужине, то в Доме творчества, но во всех домашних происшествиях оказывалась в ее глазах изначально виновной.
— И что там у вас на кухне горит?
— Уже сгорело.
— Филипп звонил?
— Нет. Лиза на стенке сидит, он её доконает, дубина. Воспитали вот, гордитесь.
— Да от такой жизни кто угодно сбежит! Она его, вишь ты, от рук отучает, Тёмку, вот и орёт... А кошке кота надо, я уже договорилась. Ты-то сбежала!..
— Вам только кота не хватает, — Иоанна шагнула к двери.
— Жанна!
Свекровь плакала, размазывая по щекам чёрные от туши слезы.
— Жанна, надо что-то делать. Я так боюсь за Филиппа — он спивается. Вот на днях, ночью... Я проснулась, он здесь. И пьёт. Ночью, прямо из горлышка. Тайком от неё... Жанна, вы с Денисом должны его устроить в больницу. Я так боюсь... А вдруг малыш родится больной — сейчас про это такие ужасы передают...
— Да, да, я всё сделаю...
Поскорей скрыться в ванной. Она стоит под душем в каком-то оцепенении, закрыв глаза и не чувствуя ни времени, ни бьющей по плечам слишком горячей воды. Она отвыкла от проблем, у неё просто нет сил...
— Мама, вы скоро? Мы садимся обедать, — послышался за дверью веселый голосок Лизы. Это означало, что вернулся Филипп.
Когда Иоанна вышла из ванной, квартира будто по мановению волшебной палочки преобразилась. Вокруг всё сияло уютом и чистотой, из кухни пахло чем-то вкусным, Тёмка спал, рядом в кресле спала кошка. Сам «волшебник» сидел за столом, хмуро размешивая в борще сметану. Вид у него был помятый.
— Привет, ма.
— Ты что, недоделанный, свой номер телефона забыл?
— Он за городом был, — грудью встала на защиту Лиза, — Там телефона нет. Вечером свет погас, на даче часто свет гаснет, сами знаете... Не приезжать же по новой. Пришлось систему чинить с утра, провозился, а телефона нет. Он сам перенервничал, устал...
Иоанна принялась за борщ, борщ был превосходный. Она вспомнила, что весь день ничего не ела.
В дверь позвонили — пришли бриджистки. Лиза приветливо щебетала в прихожей, помогая гостьям раздеться.
— Береги её...
— С ней же невозможно, — взорвался Филипп, — Ну скажи, разве это нормально? Эти дети, старухи — они сожрут её. Лучшие годы, надо сниматься, играть, а она... Горшки, пелёнки... Говорил — избавься от второго, не время — вылупила глаза: — Он же человек!.. А если их двадцать будет, таких человеков?.. А она — не человек? И бабка ещё сто лет проскрипит — что же теперь, свою жизнь кошке под хвост? В пансионате врачи, уход... Подумаешь, бриджа там нет... Будет в «дурака» — какая разница?
— Большая, — вставила Лиза, появляясь в дверях, — Врач говорит, для таких больных очень важно сохранить стереотип. И Тёмку она любит. Я их всегда вместе завтраком кормлю — тарелки подчистую. А врозь капризничают.
— Капризничают, — передразнил Филипп, — Из-за этого губить жизнь...
— Ну почему губить, — Лиза спокойно раскладывала по тарелкам жаркое, — Раз так получилось... Раз иначе нельзя... Мама, объясните ему...
К Иоанне, к её дару слова Лиза относилась с благоговением. Именно к ней, а не к Денису. Иоанна была для неё «своей» — не по родству, а по духу, хотя попытки «воцерковить» Лизу особых успехов не принесли. Лиза была не по-женски «земная» и ни во что потустороннее не верила, просто шла в направлении, указанном внутренним компасом, не задумываясь, кто ей его заложил в глубины души. Единственно, чего Иоанне удалось добиться, это покрестить Артёмку, сама же Лиза, да и её Филипп, были некрещёными, а настаивать отец Тихон ей запретил и вообще велел не втягивать семью в религиозные дискуссии, чтобы не искушать.
И всё же Лиза относилась к Иоанне так, будто только она знала и могла выразить словами какую-то общую их тайну, которую не умеет сказать она, Лиза. Эти её «мама, скажите им», — будь то спор с Филиппом, Денисом, бабкой или кем-то в общей компании, всегда повергал Иоанну в панику. Будто Лиза ждала от неё не рассуждений о чувстве долга, эгоизме и что «сам будешь старый», а какого-то иного «волшебного» слова, от которого сразу все всё поймут, заулыбаются, подобреют и пойдут, взявшись за руки, навстречу светлому будущему.
— Лиза права, — сказала Иоанна.
— Вот видишь! — обрадовалась Лиза. Филипп мгновенно воспользовался ситуацией. — За это надо выпить, за любовь к человечеству.
— Ни за что.
— Как это, за человечество не хочешь? А за маму? В кои-то веки мама приехала!
Лиза со вздохом достала из-за зеркала полбутылки водки.
— Лизке нельзя. А ты, ма?
— А я за рулём. И тебе ни к чему.
— Мать, я устал.
Филипп выпил, заработал вилкой. Хорошо хоть закусывает.
Зазвонил телефон.
— Тебя, — сказала Лиза.
— Отключи. Покоя нет.
— Тебе надо менять профессию. Сопьешься.
— А без меня они сопьются.
— Кто «они»?
— Граждане, — Филипп кивнул в сторону отключённого телефона, — Народ. Вот когда крутят хотя бы ваш «Чёрный след» — знаешь, сколько по статистике пустеет пивных, подъездов и подворотен? Народ трезв, народ у голубого экрана. Но вот ящик сломался. Народ приходит с работы, а мастера не было. Народ не знает, куда себя девать, у него повышается кровяное давление, адреналин и холестерин, падает производительность труда, народ орёт на жену, у него появляются всякие нехорошие мысли... Народ идёт на улицу, надирается и оказывается в милиции. Да, да, мамочка, это статистика, а против статистики, как известно, не попрёшь.
— Больше читать будут, — сказала Лиза, — К нам в театр придут...
— Ага, бегом в консерваторию на Баха... Много ты его у себя видела в театре, народу? Ему эти производственные диспуты на работе надоели. И ведь не переключишь. Сиди — уплочено...
Филипп налил ещё. Он раскраснелся, глаза блестели. Иоанна отобрала у него бутылку.
— Ты понимаешь, чем это кончится?
— Всё кончится концом, мамочка, летай иль ползай. Рюмка-другая, и уже не так тошно. «Нормально, Константин. Отлично, Григорий!» Что вы взамен-то можете предложить, душеведы? «Карету мне, карету!»? «В Москву, в Москву» — да? Ладно, театр кончился, я в Москве, ну и что? Теперь «за туманом» ехать прикажешь? Знаю я вашу духовную жизнь, нагляделся. Как «не надо» вы знаете, мастера. Нет, вы скажите, как надо, чтоб без сорокоградусной... Чтоб душа пела, а? Назови, мать, хоть что-то стоящее... Только про попов мне не плети, я их достаточно навидался...
Похожий разговор был на скамье перед Исаакием. Много лет назад...
— Тебе не повезло. Те, с кем знакома я, вообще «ящик» не смотрят.
— Да сколько угодно стоящего, — вмешалась Лиза, — Сеять хлеб, выращивать детей, строить дома, сажать яблони...
— И груши. Что дети? Вот меня бабка вырастила. А я её в богадельню чуть не сдал... Ну, наелся народ твоего хлеба, закусил яблоком, квартиру получил, зубы вставил... Ну, и что? Ну, аппендицит вырезали... А дальше? Зачем? Пришёл с работы и в ящик мой уставился, пока в другой ящик не сыграет. Потом сын его перед ящиком устроится, чтоб тоже в ящик сыграть. А зачем? Космос осваивать? Ну построим на Марсе многоэтажку, там сядем перед ящиком, там сыграем в ящик...
— Мама, скажите ему...
— Когда будет трезвый. Компот вкусный. Как ты готовишь?
— Да это же ваш, консервированный, вчера открыли банку... А может, смысл в том, чтобы просто жить и радоваться жизни?
— Слышишь, мать, глас народа? Отдай бутылку, я буду радоваться — «Ин вина веритас»... Радость, Лизок, понятие субъективное. Кто Америки открывает, кто законы, кто бутылки... А некоторые вообще радуются, когда крокодил заживо человека жрёт — такие кассеты нарасхват. Их едят, а они глядят...
— Перестань! — замахала руками Лиза. В соседней комнате заплакал проснувшийся Тёмка и Лиза вышла.
— Просто ты зажрался, — сказала Иоанна, — У нас таких вопросов не было. Ломоть хлеба — счастье, конфета — счастье, кукла тряпочная, мячик — всё счастье...
— Стоп, приехали. Значит счастье — это когда война, голод, больница, коммуналка, да? Зачем же тогда делать жизнь лучше? Если мы можем чему-то радоваться лишь когда «этого» мало или нет? Недельку в новой квартире пожили — уже старуха бранится: выпросил, мол, дурачина квартиру... Итог — разбитое корыто и опять же ящик. Слышишь, ма, тебя Лиза зовёт...
Лиза её не звала, и когда Иоанна вернулась в столовую, бутылка на столе была, разумеется, пуста, а Филя заплетающимся языком продолжал выступать уже по телефону.
Лиза с Тёмкой на руках вышла её проводить. Иоанна обняла сразу обоих и ощутила под тканью просторного халатика непривычную Лизину худобу — просто кожа да кости... Она такой не была.
— Возьми ты академический, нельзя так надрываться.
— Надо диплом получить, потом будет ещё трудней.
— А как же Тёмка?
— С бабулей договорилась со второго подъезда. Звоню, когда надо, она и приходит. Крепкая ещё бабуля, и за нашей присмотрит, если что. Нам бы до лета дотянуть... Мама, вы бы поговорили с ним, — Лиза кивнула на дверь столовой, откуда уже доносился храп Филиппа, — Это он врёт про радость, ему знаете как потом плохо бывает! Пульс щупает, темноты боится... При свете спим. Как-то плакал: Лиза, спаси меня!.. Он хороший, мама, очень хороший, но почему-то и актёры у нас — самые хорошие — пьют...
— Дю, — сказал Тёмка.
— Это его бабуля научила по-французски, «Адью» значит...
Пронзительные утробные вопли снова обрушились на квартиру. Это проснулась кошка.
— Вот ещё за котом надо ехать, а Филипп спит...
— А ты её веником...
— Она не виновата, — сказала Лиза, — Она сама мучается, пора пришла.
Уже в пути Иоанна вспомнила, что надо заехать в поликлинику, где Денис проходил обследование. У дверей Беллы Абрамовны сидела очередь.
— Извините, я только узнать, — она проскользнула в кабинет. Белла Абрамовна порылась в бумажках и сообщила, что у Дениса «что-то плохо с кровью».
Однажды в компании развлекались привезённой из-за границы рулеткой. Зелёное сукно, прыгающий шарик, красное-чёрное, чёт-нечет; мелькающие числа, глаза гостей, тоже в лихорадке прыгающие вслед за шариком. Потом замедление, стоп, победа или поражение, недолгая радость или разочарование, и опять всё по новой, опять гонка за шариком. Жизнь — рулетка. Банально... Игра. Сегодня ты, а завтра — я. Жизнь разбивается на периоды суетливого вращения, мелькания, когда видишь перед собой лишь цель — шарик. Потом остановка, поражение или триумф, выиграл-проиграл, и уже новые ставки, опять прыгает шарик, жадно следят за ним глаза гостей, можно сказать «на этом празднике жизни», не замечая ничего вокруг.
Иоанна тогда подумала, что самое примечательное тут — передышка, когда рулетка стоит. Одни переживают результат, другие пытаются осмыслить причину, третьи торопятся сделать новые ставки. А четвёртые... Четвёртые вдруг прозревают в этих коротких остановках странное нездешнее дуновение иной жизни, трагически насыщенное молчание, спрашивающее и отвечающее, порицающее и прощающее, пугающее и манящее, сулящее одновременно полёт и падение, как край бездны. Что это? Конец всякой долгой интересной работы, начинания, увлечения... Даже в момент свершения и победы вдруг острое осознание, что подлинное бытие вовсе не в этой победе твоей и не в возобновлении игры, а в этой остановке... Когда начинаешь различать вокруг лица, предметы, когда видишь, что за шторой уже сумерки и слышишь, как бьют часы...
И что сейчас позже, чем тебе кажется.
А порой вдруг чья-то невидимая рука властно и неожиданно останавливает движение, и тогда визжат тормоза, бьётся посуда, летят с полок спящие пассажиры, летят под откос поезда. Или проносятся в нескольких метрах от твоей жизни.
Иоанна смотрела на Беллу Абрамовну, которая что-то ей втолковывала, а стрелка рулетки неотвратимо замедлялась, затормозился привычный жизненный водоворот. И ни вскочить, ни убежать от этого было нельзя.
Денису надо срочно приехать и получить направление в клинику на обследование, придётся сейчас ехать к нему в Болшево. О, Господи, что же теперь будет с «делом»?.. Какое уж тут «дело»...
Всю дорогу она будет с тоской придумывать, как сказать Денису, который вообще никогда не болел, о необходимости лечь в больницу... И что вся работа теперь свалится на неё. А тут ещё Филипп, Лиза, свекровь...
В малодушной своей панике она не заметит, что переезд закрыт, вернее и самого-то переезда не заметит, просто проскочит, притормозив, какие-то рельсы, увидит сзади в зеркальце бешено размахивающую руками женщину, и тут же сзади метрах в двух от машины загрохочет по одноколейке поезд.
Надо было удирать. Жигулёнок, взревев, рванулся, разметал грязную лужу, заляпал стёкла и поскакал по асфальтовым буграм к спасительному повороту.
От кого спасались они с машиной — от ГАИ или от костлявой, которая промахнулась косой на каких-то пару мгновений? Не поздоровилось бы обоим. Груда металлолома, костей... И никаких проблем.
Стояла машина, стояла рулетка. Надо снова её раскрутить, придти в себя, придумать, как сообщить Денису... И прочесть молитву Ангелу-Хранителю...
А в Болшеве Денис скажет, не отрываясь от стола:
— Да, знаю, она недавно звонила, Белла. Лизе позвонила, а Лиза — сюда. Анализы нормальные, вышла какая-то путаница... С этими диспансеризациями всю дорогу так. Ты уж извини, что пришлось тебе такой крюк... Кофе будешь?
 

ПРЕДДВЕРИЕ

ИЗ БЕСЕДЫ С РОМЭНОМ РОЛЛАНОМ:

Сталин. Наша конечная цель, цель марксистов — освободить людей от эксплуатации и угнетения и тем сделать индивидуальность свободной. Капитализм, Который опутывает человека эксплуатацией, лишает личность этой свободы. При капитализме более или менее свободными могут стать лишь отдельные, наиболее богатые лица. Большинство людей при капитализме не может пользоваться личной свободой.
Роллан. Правда, правда.
Сталин. Раз мы снимаем путы эксплуатации, мы тем самым освобождаем личность. Об этом хорошо сказано в книге Энгельса «Анти-Дюринг»... Там сказано, что коммунисты, разбив цепи эксплуатации, должны сделать скачок из царства необходимости в царство свободы.
Наша задача освободить индивидуальность, развить её способности и развить в ней любовь и уважение к труду. Сейчас у нас складывается совершенно новая обстановка, появляется совершенно новый тип человека, который уважает и любит труд... Ударники и ударницы — это те, кого любят и уважают, это те, вокруг кого концентрируется сейчас наша новая жизнь, наша новая культура.
Роллан. Правильно, очень хорошо.


«...наша идеология такая: свергай капитализм социалистической революцией! Вот наша идеология.
Если держаться этой идеологии, тогда вся наша мораль будет революционной, направленной к осуществлению этих задач. Наш гуманизм — марксистский, он не может походить на гуманизм буржуазный. Их гуманизм такой, чтоб никого не обижать — вот их гуманизм. Христианский, антихристианский, но это гуманизм буржуазный. Не трогать буржуазного строя, воспитывать людей — Толстой проповедовал, да потому что он был помещик, не мог понять, что без изменения строя человека не изменишь.
Если мы мораль направим на то, чтобы воспитывать в человеке добрые качества, а строй оставим, какой есть, — со взятками, с хищениями, если мы это оставим, то вся эта мораль останется гнилой. А если мы поставим задачи революционные, ломающие строй, доделывающие, тогда нужно приспособить мораль к победе, к борьбе за победу. Это другая мораль. Это все хотят обойти. Поэтому все разговоры о морали, о гуманизме, они насквозь фальшивы. Если нет корня — за что боремся, куда идём? За мирное сосуществование. Тогда одна мораль.
У нас ещё нет социализма. У нас взятки, у нас хищения, у нас всякие безобразия...
Троцкий — жулик, жулик стопроцентный, он упрекает Сталина, что неравномерность развития капитализма определили ещё буржуазные философы. Конечно, они вроде этого говорили, те или иные слова и фразы около правды были и у буржуазных философов, пока они верили в свои силы, они за революционные действия были. Словом, сорвали голову Карлу этому в Англии, уничтожили Людовика, не жалели, когда нужно было. Но на этом революция не кончается. Помещиков значит вышибли — это большое революционное дело. А дальше-то им не подходит. А рабочие были слабоваты. Можем ли мы на этом остановиться? Не можем. Вот в этом всё дело, что надо теперешние революционные задачи понять, в чём они заключаются, — не в словах о коммунизме, не в благих расположениях о мирном сосуществовании, а в уничтожении классов. Никаких других революционных задач решающих сейчас нет. А если есть, назовите...
Об этом сейчас не говорят, потому что это революционные задачи. Сразу классы нельзя уничтожить, так давайте обсудим, как это сделать. А вот не обсуждают. И не хотят обсуждать. А есть ли другой путь?
Сейчас работают лишь бы, лишь бы. Для этого надо воспитывать людей. Конечно, надо зарплату, но, кроме того, надо воспитание. А этого нет. Все думают, что деньгами возьмут. У нас революционные задачи не решены. Нам надо всё сделать так, чтобы не допустить мировой войны и, тем более, надо не сдать наши позиции, а усилить... Как это сделать? Борьбой. А борьба опасна. Вот тут и выбирай...
... — Сталин говорит: при коммунизме не должно быть государства, но, если останется капиталистическое окружение...
— Армия и аппарат будут.
— Какой же это коммунизм? — говорит Молотов, — Хорошее жильё, хорошая жизнь, обеспеченность — этого, с обывательской точки зрения, достаточно. Если все бедняки будут жить более-менее хорошо, значит, это уже социализм, не капитализм, Это ещё не полный социализм...
...Максимального удовлетворения вообще никогда не будет. Это очень зря Сталин употребил, это, так сказать, заигрывание. Каждый заведёт себе рояль, каждый заведёт себе авто — это же абсурд. Значит, не максимальное, а удовлетворение всех основных потребностей. Всё будут иметь, любой пользуйся — общественным. Вот теперь, я в том числе, и все министры и прочие пользуются столовой. Заплатил 60 рублей в месяц и получил все продукты. Маркс и говорит — каждый будет получать за проработанное своё количество дней. Работал, вырабатывал башмаки, 100 пар, проработал 100 дней над этими башмаками, ты берёшь лишь пару башмаков, а остальные 99 ты получишь другими продуктами, и выбирай, что тебе нужно.» /Молотов — Чуев/.


— Стоп! — всплеснул белыми ручками AX, — Вот он, тупик, край стола! Дальше ничего на плоскости не решается, дальше — только выход в Небо, или крах... Опять вливание молодого вина в старые мехи, опять — мещанство осуждает, а говорите материальной заинтересованности. С одной стороны — обогащайся, делай как можно больше, а с другой — обогащаться плохо — неравенство плодит, да и вообще развращает. Тупик. Мы тут вплотную к Егорке подходим, к РЕВОЛЮЦИИ СОЗНАНИЯ. Не материальная, а духовная заинтересованность!
— Не было у них Егорок, — развёл чёрными ручками АГ.
— Антивампирия была завоёвана, отвоёвана и отстроена, надо было продолжить ВОСХОЖДЕНИЕ, нужен был новый, если не пастырь, то хотя бы «проводник», и уже не «с жезлом железным», а с «сердцем горящим». Нужен был Данко, ибо на новом этапе восхождения должны стоять сыны во главе народа. Они, собственно, всегда были нужны, но после смерти Иосифа особенно... Данко, Прометей, Иоанны Богословы... Но «Других писателей у меня для вас нет»!.. В карманах жрецов советской культуры прятались гонорары и кукиши, жрецы были трусливы и алчны. Они оглянулись назад, как жена Лота, и превратились в камни. Их души омертвели, а слова... «Дурно пахнут мёртвые слова», — как сказал Гумилёв.
А из номенклатурных яиц всё чаще вылуплялись змеёныши... На смену Вячеславам Молотовым пришли архитекторы перестройки — Александры Яковлевы:
«Крот рыл изнутри. Иной раз можно выиграть сражение, поставив своих людей вместо полководцев противника». /Советский идеолог А. Яковлев о своей деятельности/.


«Никто из должностных лиц, включая и секретаря генерального, и председателя Совнаркома, Совета Министров, — никто из должностных лиц не должен получать выше среднего рабочего. Это осуществляла парижская Коммуна. Но разве у нас это есть? А мы приукрашиваем недоделанное. А главное в том, что нельзя преодолеть бюрократизм, пока один 100 получает, а другой — 1000 в месяц...
...Организовать может только рабочий класс, а вот внести идеологию социализма — научно подготовленные люди, то есть интеллигенция». /М. — Ч./
— Ха-ха-ха!.. — как писал Иосиф на полях библиотечных книг.
«— Правильно ли, что интеллигенцию назвали прослойкой?
— Правильно. А что же она такое?
— Какое-то унизительное звучание.
... — Сейчас у нас всё есть: сильная страна и содружество социалистических государств. Бояться нам некого и нечего, кроме собственной расхлябанности, и с этим нужно бороться, чтобы укрепить дело социализма...» /М. — Ч./
— Ха-ха-ха, — повторил АГ.
«Вот этого крестьянина берегут, колхозника. А его беречь нельзя, если хочешь счастья этому крестьянину. Его надо освободить от этих колхозов. И сделать его тружеником социалистической деревни. Вот эти сторонники крестьянского, демократии, они-то как раз реакционеры, они крестьянина этого в том виде, в каком он есть, хотят заморозить. Отупели в своём мелкобуржуазном мещанстве.
Не раз я вспоминал, сколько Сталин говорил, что бытие определяет сознание, а СОЗНАНИЕ ОТСТАЕТ ОТ БЫТИЯ! И думаю: ведь по сути дела мы должны мыслить коммунистически. А мыслится 17 веком: как бы кого спихнуть!
— Ленин боялся власти денег, — говорит Кванталиани, — Высокое жалованье развращает людей.
— При Сталине тоже жалованье давали, деньги, всё, но такого, как сейчас, кто из нас мог подумать. В мыслях не было. А сейчас, только занял какой-нибудь пост, скорей строить дачу. Каждый хапает кругом. Ленин, я часто думаю об этом, говорил, что ни одна сила Советской власти не подломит, кроме бюрократизма. Но этот бюрократизм, оказывается, порождает целую серию всяких других пороков.» /М. — Ч./


«...горе пастырям израилевым, которые пасли себя самих! не стадо ли должны пасти пастыри?
Вы ели тук и волною одевались, откормленных овец закололи, а стада не пасли... и не будут более пастыри пасти самих себя, и исторгну овец Моих из челюстей их, и не будут они пищею их». /Иез. 34:2, 3, 10/


«В марте Сталин умер, а уже в июне-июле Хрущёв возглавлял тот же самый ЦК. Как же это получилось так? Хрущёв, Микоян, люди правых настроений, они сидели и изображали из себя величайших сторонников Сталина. Микоян ведь сказал к его 70-летию: «Сталин — это Ленин сегодня». Вы не повторите, я не повторю, а он в своей статье к его 70-летию так изобразил, что вот вам был Ленин, а теперь такой же Сталин. А через несколько месяцев после смерти Сталина он от этого покрутился. А Хрущёв? Он ведь группу сколотил! Вот вам крепость. Вот вам и всё очистили! Вот вам уже и всё пройдено! Ничего ещё не пройдено!» /Молотов — Чуев/
«— Вы закончили борьбу, — говорит Шота Иванович.
— Ничего мы ещё не закончили, — отвечает Молотов.
— Внутри страны.
— И внутри страны мы ничего ещё не закончили. Основы только построили. ...Да и при Хрущёве не закончено было, и теперь не закончено. Наоборот, идеология, которая у нас в Программе КПСС, — тормозящая.
— Программа-то неверная, господи.
— Не то что неверная — она тормозит строительство социализма. Рабочие двигают и двигают дело вперёд, крестьяне, колхозники медленно, но идут вперёд. У них нет настоящего руководства... Нет у Маркса, Энгельса, Ленина такого социализма, где продолжается господство денег... Найдите. А у нас продолжается...
Колхозы — это переходная форма, переходная. И никакого социализма при двух формах собственности нет, законченного социализма. А мы говорим, что у нас развитое социалистическое общество, себя этим успокаиваем и тормозимся. Нам надо это ликвидировать и развернуть все силы народа. Это всё накаляется, оно найдёт свои пути. Но наши руководители сейчас не понимают, а те которые подсовывают им бумажки — просто мелкобуржуазные идеологи, которые не могут ничего сделать. Уже построены основы, повернуть назад не могут, и вот: «Это развитой социализм! Переходим к коммунизму!» и прочее. Ничего мы не переходим. Вот Брежнев один из таких руководителей, которые не понимают этого, не потому, что не хотят, а они живут мещанской идеологией. Мелкобуржуазной. Этого добра у нас ещё очень много, и это не может не тормозить. Но самое интересное то, что вы не найдёте серьёзных людей, которые над этим задумываются.» /М. — Ч./
«— Ликвидировать колхозы, ввести государственную собственность?
— Да, да. Чтобы это сделать, надо провести громадную подготовительную работу, а мы ещё не делаем, потому что будто бы всё построили, и этим задерживаем подготовительную работу к ликвидации и колхозов, и денег. И я должен сказать, что, кроме Сталина, никто не решился, да и не понимал просто — я прочитал и обсуждал со Сталиным это дело. И у Сталина вначале нерешительно сказано, а в последнем письме очень определённо — двадцать лет назад он сказал, что колхозы уже начинают тормозить. Теперь колхоз может на свои средства рассчитывать, а если государство вложит в это дело? Колоссально увеличатся темпы. Но суть-то, почему у нас сейчас плохи дела — машинизация, механизация. А в Америке не нуждаются ни в хлебе, ни в хлопке, ни в свёкле — почему? Потому что кругом машины. Всё комплексно механизировано. А если мы сумеем это сделать, мы их обгоним... А если мы перейдём на совхозный тип строительства, когда государство всё будет делать, чтобы обеспечить механизацией всесторонне и комплексно, это было бы замечательно.» /Молотов — Чуев./


СТАРЫЕ МЫСЛИ О ГЛАВНОМ:

«Да приидет Царствие Твоё!» — молим мы Небо. Государство может участвовать в этом построении Царствия, помогая каждому желающему состояться в Образе и Замысле, то есть возвести Царствие в себе, в преображённой душе. И тогда Царствие Небесное прорвётся в лежащий во зле мир изнутри, благодатью и светом «рождённых свыше» душ.


ЕДИНСТВО — соединение каждого с ЦЕЛЫМ, с ЦЕЛЬЮ /один и тот же корень/. У «рождённых свыше» — соединение каждого с Творцом, где всё пронизано жизнью и светом Божьим. «Святым духом всяка душа живится». Это — мир творческой свободы в Боге, общение в Любви. Центр Церкви и соборного сознания находится в каждой личности, соединённой со Христом. Это и есть «Царствие внутри нас».
ЧУДО — прорыв духовной силы в природный порядок.
Весь мир внутри меня, если я соединяюсь с Сыном, победившим мир. Мир не имеет надо мной власти, если я — воин Сына и больше не подчиняюсь миру. Я владею миром, когда перестаю быть у него в рабстве.
И «мы» могут входить в «я», я могу добровольно присоединять «я» к «мы», и участвовать в какой-либо «стройке коммунизма» и быть счастливым, ибо сделал ДОБРО. И действовать так, по-Божьи свободно, по зову сердца, а вовсе не по причине рабства моего у тоталитарного режима или коллектива. То есть у «мы». Коллективные добрые дела не были рабством у мира. Единственный способ спасения сейчас — уход из мира, подчинённого Вавилонской блуднице. «Выйди от неё, народ Мой...» Здесь всё подчинено вещизму, власти Мамоны. Всё порабощает и втягивает в грех.
Служение обществу не в Боге — идолопоклонство. Но те, кто строили, выращивали хлеб, лечили, учили, одевали, защищали, сеяли «разумное, доброе, вечное», вершили дела любви и милосердия, являлись тем самым творческими помощниками Создателя.
«Вечные начала — ценности, реализованные в субъективном духе.»


ЦИВИЛИЗАЦИЯ зачата во грехе.
Народная масса имела когда-то свою культуру, основанную на религиозной вере. Цивилизация же вместо веры в Истину предложила лишь мифы и символы — национальные, социальные, классовые и т. д. Служение им — идолопоклонство.
Страх, поклонение — не этого хочет от нас Творец, не дастся нам ни чуда, ни знамения. Даже не вера важна, ибо «и бесы веруют и трепещут». Нам нужно принять ПУТЬ Христа, признать и полюбить ПУТЬ, ИСТИНУ И ЖИЗНЬ, то есть отдать сердце Слову Любви, спасающей падший мир. Отдать не Властелину Вселенной, не Высшему Разуму, а жертвенной, ради нас распятой божественной любви, разделившей с нами все муки рождающейся новой Жизни — Нового Адама. Красоте и высоте Замысла Творца о грядущем Царствии, утверждённого кровавой печатью страданий Сына. Только отдав Сыну сердце, мы сможем жить в мире, где «все за всех».


ТВОРЧЕСТВО есть бунт против объектности мира, против царства необходимости.
Суть идолопоклонства — средство превращается в цель. Между тем как всё в этом мире — лишь средства, орудия Света или тьмы. Спасти или погубить. Включая науку, культуру, саму цивилизацию. Если Небу будет угодно продлить историческое время, чтобы свершилась РЕВОЛЮЦИЯ СОЗНАНИЯ — новая цивилизация должна явиться средством спасения.


КУЛЬТУРА призвана стать мостом, радугой между многонациональным и невоцерковлённым народом и Небом, воздействуя на душевную жажду Красоты и Истины всем многоцветьем красок, — в отличие от церкви, пробуждающей ДУХОВНОСТЬ, ДУХ.
В условиях смертельной схватки Света с тьмой, особенно в последние времена, нет права у слова, «полководца человечьей силы» — услаждать и почивать. Когда самые высокие идеи берёт на вооружение похоть — наступает коллапс.
Не «моральное удовлетворение», а «духовное удовлетворение».
Смысл смирения — стать проницаемым для Света, гордыня — запертый изнутри сейф, наполненный тьмой.
 

* * *

О Сталинском стремлении к власти. Нынешние вожди не устают «якать». Иосиф же почти не употреблял слово «Я» и даже о себе говорил в третьем лице: «товарищ Сталин». Он фанатично служил Делу, начисто забывая о себе и требуя того же от других.
Власть ему была нужна, чтобы «собрать расточенное», а нынешним — урвать побольше для себя и своего клана.

* * *

Вопрос смысла жизни: просадить, спустить свою жизнь в казино, как безумный игрок, или «беспробудно прохрапеть» своё время, или положить в банк на вечный счёт... Когда глубинное ведение в тебе свидетельствует, что удалось перевести в вечность своё время, это и есть «Царствие Божье внутри нас». Бывает и ад внутри, о котором «красный мученик» Николай Островский сказал: «Чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое.» Если мир исходит к чему-то злобой — значит, это близко к Небу. Всё, что «восходит», вызывает ненависть.
 

* * *

Господь осыпал её тогда незаслуженными милостями. Вскоре иеромонах отец Андрей, бывший в миру художником Игнатием Дарёновым, начал исполнять требы в небольшом, но весьма известном подмосковном храме. Из Лужина туда легко можно было добраться электричкой и загородным автобусом. Иоанна наведывалась с набитыми сумками лужинских даров — солёных огурцов, квашеной капусты, варенья, ягод и фруктов — в летнее время, а то и просто с банкой рыночного творога или каким-то удавшимся домашним блюдом /кроме, разумеется, скоромных в пост/. Она, прежде ненавидевшая любую суету вокруг еды, испытывала блаженство при мысли, что готовит для Гани /конечно, плюс вся братия — принесённые прихожанами дары сразу же выставлялись на общий стол/. За щедрые дары её привечали обслуживающие храм матушки и называли «походной кухней».
Иоанна приезжала по будням с первым автобусом, но как бы рано она ни приехала, в исповедальне уже поджидал народ — религиозное возрождение семидесятых-восьмидесятых, скандально-популярная репутация знаменитого художника, эмигранта и теперь монаха, вернувшегося из капиталистического изобильного рая, чтобы служить Богу... Поначалу так объясняла себе Иоанна этот растущий ажиотаж вокруг нового батюшки. Но подслушанные разговоры ничего не понимающих в живописи и эмиграции простых прихожанок свидетельствовали об отце Андрее — молитвеннике, прозорливце и строгом постнике /как ни пыталась помешать последнему мнению Иоанна неуёмной своей стряпнёй/, требовательном жёстком наставнике. Сгорая сам, отец Андрей, считающий отныне небесным своим покровителем великого Андрея Рублёва, желал того же огня от духовных своих чад. Те стонали, но терпели. Число богато одетых дам, интеллигентов «на колёсах» и в дублёнках, среди которых попадалось немало знакомых лиц, росло день ото дня, оттесняя туземных бабулек, чем те были крайне недовольны. Поначалу их смиренно пропускали вперёд, побаивались, но потом пришельцы освоились и всё это стало напоминать пусть молчаливо-печальную, но всё же очередь. Многоликая советская толпа, блудные дети, наперебой тянущие руки к хлебу Небесному, к благодатному батюшке, похожему на подстреленного ворона своим будто нависшим над исповедником чёрным оперением. То — будто в бессильной смертной муке лежащими на аналое руками-крыльями, упавшим на руки лицом под сугробом как-то разом поседевшей, но по-прежнему пышной гривы, потом сугроб оживает, отец Андрей что-то говорит, иногда невыносимо долго, слышен лишь неразличимо-тревожный, как азбука Морзе, пульс слов... Опять чёрное крыло оживает:
— Да простятся чаду Георгию грехи его...
Мелькнёт то умилённо-счастливое, заплаканное, то пунцовое, обожжённое стыдом, то потерянно бледное от волнения лицо продирающегося к выходу исповедника, толпа выталкивает его из исповедальни, как пар под давлением, и каждый продвигается еще на шаг ближе к цели. И вот уже снова чёрный ворон, как подстреленный, падает на аналой, чтобы опять погрузиться во мрачные смрадные отстойники человеческой души, иной раз впервые пришедшей на исповедь, как и Иоанна когда-то. Впервые за десятки лет. Самое тёмное, злое, грязное, порой скрытое в помыслах, неосуществленных намерениях — дно души, преисподняя обрушивались на склонённую Ганину голову. Покорно, как перед гильотиной.
Каждый раз — гильотина — как-то он признался ей в этом:
«Господи, что же они творят!.. Самые умные, самые лучшие, самые надёжные — как страшно и неожиданно падают!..» — Ганя едва не плакал — невидимый для посторонних глаз в глубине опустевшего церковного дворика, и потрясённая этой вдруг прорвавшейся плотиной то ли слабости, то ли Любви, Иоанна сокрушалась вместе с ним над чьим-то падением... Она-то знала это смертельно притягивающее к краю бездны объятие злого помысла. Так жутко и сладко манят рельсы под приближающимся поездом. Она вспомнила уже, казалось бы, поросшую быльём гибель Лёнечки, их с Денисом многолетний детективный сериал... Каждый — потенциальный преступник, убийца, каждый носит в душе замедленную мину первородного греха, нужны лишь определенные условия, соблазны, чтобы она сдетонировала... Или включились противостоящие греху силы, защитные механизмы. Никто не может судить другого, не побывав в шкуре того другого. На его дыбе, на его костре. Так сказал простивший её Денис.
Лишь Господь, только Он — настоящий судья. Лишь у Сына — скреплённое кровью право...
Так и прошептал в ту минуту силы или слабости Ганя:
«Прости им. Господи, не ведают, что творят». Он не мог их исцелить, мог лишь молиться за них, выслушивать и отпускать грехи, любить и жалеть, несмотря на их безобразие, перевязывать раны, иногда резать по-живому... Но был лишь посредником, через которого передавалась исцеляющая сила благодати Божией.
— Я ничего не могу, я только проводник, — сокрушался Ганя, — Они слушают, но не слышат, а если слышат, то не слушаются. А слушаются-то лишь внешне, противясь сердцем, а велено «не казаться, а быть»...
Больной добровольно приходит в лечебницу, ложится на операционный стол, Ганя берёт скальпель, отсекает опухоли зла, делает переливание крови, но это ещё ничего не значит. Зло даёт метастазы, иногда более страшные, — обычная кровь тут не поможет.
«Сие есть Кровь Моя Нового Завета, еже на вы и на многие изливаемая во оставление грехов»... По вере, молитве, жалости и любви священника хлеб и вино превращаются в их сосудах, артериях не в обычную кровь, а Божественную. Всесильное исцеляющее чудо...
«Примите, ядите...»
— Почему они не исцеляются? Я, наверное, ничего не могу, я непроницаем для Света, я плохой пастырь…
Потом Ганя каялся в грехе малодушия и уныния.
Иоанна, как могла, утешала, ободряла, внутренне содрогаясь от сознания, сколько тайной мерзости приходится выслушивать каждый раз отцу Андрею. И не просто выслушивать, но брать на себя ответственность за отпущение греха, за выбор лекарства; и принимать единственно правильное решение, и давать один верный совет, находя ключ к каждой душе.
«Среди лукавых, малодушных, больных балованных детей...»
И за каждого отвечать перед Богом — для него это было предельно серьёзно. А ведь порой приходилось иметь дело просто с любопытствующими, желающими побеседовать с подавшимся в монахи известным художником...
Так или иначе, число чад отца Андрея стремительно росло, что явилось, разумеется, поводом для недовольства властей и соблазном для других священников. Ганя буквально валился с ног и таял день ото дня от нервного истощения. Он вдохновенно служил литургию, признаваясь, что иногда теряет сознание от ощущения близкого присутствия Божия и собственной тьмы перед Огнём... А ведь кроме литургии — молебны, панихиды... Мёртвые, за которых он тоже отвечал, по-церковному усопшие. И отвечал за хор из прихожан, ездил причащать больных и умирающих, венчал и крестил, помногу молился, спал по четыре-пять часов...
Она каждой клеткой чувствовала, как ему тяжко порой приходилось на этом костре, перед Престолом Господним, молилась за него слабой своей молитвой и больше ничем не могла помочь...
Итак, она приезжала очень рано с набитыми сумками, в непривычно длинной, вместо обычных джинсов, юбке, в завязанном под подбородком платке и стояла незаметно где-нибудь в уголке во время исповеди, литургии, причастия, молебна, панихиды... Потом вместе со всеми подходила к кресту.
— Иоанна...
Поговорить им почти не удавалось — после службы выстраивалась уже во дворе длинная очередь к батюшке по личным вопросам, их безуспешно разгоняли послушницы при церкви — мол, имейте совесть, дайте батюшке отдохнуть, пообедать хотя бы, он тоже человек... И наконец, уже у дверей трапезной, Иоанна передавала ему сумки — сначала просто с едой, потом с распечатанными религиозно-познавательными брошюрками, которые она по его заданию размножала, иногда составляя сама для его духовных чад — тогда такая литература практически отсутствовала и была недоступна. Главы из различных источников: о Боге, вере, грехе, посте, молитве, христианской жизни, о таинствах. Как готовиться к исповеди и причастию, о Кресте, о смерти, о православных праздниках.
Как-то незаметно эти брошюрки стали её основным делом, главным наполнителем лужинских дней. Служить Богу, помогая отцу Андрею сеять «разумное, доброе, вечное». «Если б навеки так было», — мечтала она, поджидая Ганю на скамье перед трапезной. Он возвращался с пустыми сумками — провизия отправлялась на общий стол, литературу Ганя прятал в келье и потом раздавал потихоньку. Религиозно-издательская деятельность весьма не поощрялась, в общине Глеба уже были крупные неприятности. Приходилось соблюдать предельную осторожность. Иоанну эта конспирация даже развлекала, все подобные запреты казались нелепыми, по-детски глупыми. Режим представлялся вечным, народ жил своей ребячьей жизнью, весело и беззлобно поддразнивая власть. «Ну, заяц, погоди!», «А ну-ка, отними», «Я от дедушки ушёл», «А нам всё равно...» По возможности сачковали, приворовывали, ходили в гости, спивались потихоньку. Техническая интеллигенция вкалывала и сачковала в бесчисленных НИИ, поругивая тупость и инертность вышестоящих органов, гуманитарная — митинговала на кухнях, потихоньку развратничала и тоже спивалась. Некоторые подались в модные восточные религии — буддисты, йоги, кришнаиты. Те же, кто преодолев гордыню и побратавшись с церковными бабулями вернулись в православие, — не умели верить сердцем, их «лжеименный» разум требовал доказательств, знаний и свидетельств. В основном, для них-то и составляла Иоанна свои брошюрки, одновременно убеждая и себя, укрепляя и свои шаткие религиозные догмы. Долгими лужинскими вечерами, обложившись литературой, она вела увлекательный разговор с Небом, спрашивая и получая ответы, стучала машинка, щёлкал скоросшиватель, брошюрки укладывались плотным слоем на дно сумок, сверху — банки. Ганя относил сумки в келью и возвращался с одной — сумка в сумке. А в целлофановом пакете, засунутом в пустую трёхлитровую банку — инструкция и деньги, кому позвонить, что и по какому адресу раздать нуждающимся и т. д. Это подполье ей ужасно нравилось... Хотя она и понимала, что всё может плохо кончиться. Первое время деньги на благотворительность были лично ганины и общинные, потом она присоединила к ним и часть своих, вырученных за цветы. Для многодетных, больных, просто попавших в беду. «Ой, доченька, погоди, скажи хоть кого благодарить?..» — «Господь послал, бабуля...»
Ей нравилось, как они неумело крестятся, распечатывая пакеты с рождественскими дарами, с каким детским восторгом извлекают оттуда какой-либо вкусный и полезный дефицит, и комната по-новогоднему пахнет мандаринами, навевая воспоминания о первых послевоенных подарках. И о преодоленном ею запретном плоде, о котором вспоминать было нельзя, да она и не вспоминала. Всё это было будто из другой, не её жизни, а в нынешней она развозила рождественские подарки на стареющем своём жигулёнке и рассказывала, что дед Мороз — это тот самый святой Николай Угодник, которого даже студенты просят послать на экзамене счастливый билетик. Санта-Клаус, святитель Николай.
Однажды он ей даже приснился, промелькнувший в безликой толпе старец в кумачовой мантии, с белоснежной метелью волос, похожей на ганину, к которому она рванулась в восторге, догнала, прося благословения. Старец возложил ей на голову легкоснежную свою руку и вздохнул печально:
— Веры в тебе маловато…
Наверное, так и было, иначе зачем бы ей снова и снова искать разумом доказательства бытия Божия? Она тешила себя мыслью, что ищет — для других. Находила, несколько часов была счастлива и... искала новое. Их, этих доказательств, уже набралось около десятка, и это не считая всяких чудесных с ней происшествий, совпадений и волшебных снов — цветных, полных тайного высокого смысла. Впоследствии сбывшихся, направляющих, предупреждающих. Она рассказывала их лишь Гане или отцу Тихону, который вместе с ней восхищался, ужасался, толковал... Один он знал и об её подпольной деятельности, знал и благословил. И для него она иногда готовила брошюрки.
Он опасался лишь их встреч с Ганей — «смотри, Иоанна, враг силён!..» Но в том священном благоговении, с которым она смиренно, как все, прикладывалась к руке отца Андрея, подходя под благословение, не оставалось места для плоти — всё сгорело тогда, в лужинском саду, смыло ливнем. В толпе атакующих прихожан ей удавалось перекинуться с ним лишь несколькими словами. Его караулили часами, как какую-нибудь эстрадную диву — обожали, ревновали, ссорились, интриговали. Чего тут было больше, неосознанного греха, религиозной экзальтации, жажды чуда, тайны? Кто знает... Но ничего не поделаешь, на земле где огонь, там и чад. Они боготворили батюшку, ловили каждое слово, потому что именно через него действовал Господь. И ждали от него чуда, спасения, помощи...
Иоанна смотрела, как он подолгу стоит в тоненькой, развевающейся на ледяном ветру рясе посреди двора, окружённый этой жаждущей толпой, не внемлющей увещеваниям послушниц: «Отпустите, окаянные, батюшку, вы вон все в польтах, а он окоченел поди...» И однажды собственноручно, в первый и последний раз, связала под руководством знакомой цветочницы толстенный длиннющий свитер из мягкой тёмносерой шерсти горной козы, который едва поместился в сумке. Она побыстрей всучила ему сумку и удрала трусливо, сославшись на занятость. И когда в следующий приезд увидала его в окружении прихожан на морозном ветру уже в её свитере под рясой — просто в меру упитанный батюшка, высокий воротник надёжно защищает шею, кожа уже не напоминает некондиционного цыплёнка по рубль шестьдесят за килограмм... Вот оно, счастье. Отстоять службу, перекинуться несколькими словами и пожеланиями, приложиться, как все, к благословляющей руке. Бесконечно мало и бесконечно много.
Однажды довелось им вдвоём служить удивительную панихиду. Это было в день смерти матери. Иоанна не помнила, в какую годовщину, в будний день /отец Тихон служил только по воскресеньям и праздникам/ она решила помянуть мать в ганиной церкви. У поминального креста, где обычно лежала стопка записок, белела всего одна с крупно написанным именем: «Юрий». Не было и певчих, догорал одиноко свечной огарок. Иоанна положила рядом с «Юрием» свою записку и стала ждать Ганю, которому уже сказала насчёт матери. Появилась знакомая прихожанка-художница, спросила испуганно:
— А ты чего тут?
— Да вот, батюшку жду, у мамы годовщина. Куда-то все делись...
— Ты что, не знаешь? — Татьяна кивнула на записку, — Новопреставленный Юрий.
— Ну и что?
— Это же Андропов, по всем церквам ведено поминать... Вот и разбежались.
— Почему?
Татьяна понесла какую-то ахинею про космическое зло, про чёрную ауру, окружающую всех безбожных политиков, чьи грешные души отсасывают у молящихся за них всю энергию, так что можно даже помереть. Чем за большего грешника мы молимся, тем больше требуется духовной энергии. А этим, вершащим судьбы целых народов, не помогут и святые, так что лучше в такие дни вообще сидеть дома.
Появился Ганя, и Татьяна спешно ретировалась.
Иоанна в двух словах изложила татьянину версию. Отец Андрей отмахнулся, сказав, что мы лишь проводники, просители, а энергия — у Господа, неисчерпаемая для самого страшного грешника. И тогда она запишет в поминание кроме Юрия и Софии, Леонида и Иосифа, она помянула бы всё усопшее Политбюро, если б вспомнила их имена. Иосиф и София с Аркадием, она с детства поминала их вместе в молитве перед сном, о здравии и упокоении и сказала об этом отцу Андрею. Он ответил, что да, всё правильно. Ибо не может быть неправедной молитва ребёнка.
— А как же «нельзя молиться за царя Ирода»?
— Ирод искал гибели младенца Христа, он был богоборцем. Но скорее по неведению. Вообще я бы тут поспорил с Пушкиным. Молиться за всех можно...
Отец Андрей отслужил потрясающую, на одном дыхании, панихиду, Иоанна была и прихожанами, и хором. Он был приятно удивлён её знанием заупокойной службы. Она стояла за его спиной, полузакрыв глаза, но ощущая каждой клеткой хлынувший откуда-то поток любви и жалости к тем, когда-то великим и могущественным, которым толпы кричали «Осанна!», а теперь боялись даже поминать... Кто уже ничего не может изменить в своей судьбе, остаётся лишь уповать на эту лукавую толпу, которая жаждет кумиров, выбирает жертву, возносит на высоту поднебесную, чтобы затем низвергнуть в пропасть, отказав даже в ходатайстве пред Богом за ею же учинённый соблазн.
А ведь сказано: «Не сотвори себе кумира»!
Она вспоминала и отца — за столом с зелёной лампой; маму, ту, юную, в шляпке с короткими полями и сером пыльнике, бабку Ксеню с её сундучком, кашлем и горячим тельцем, и вечно пьяненького оператора Лёнечку.
И всех их, праведных материалистов-аскетов, лишённых церковных таинств, без веры в чудо, в личное бессмертие, или в «такого бога», противоречащего вписанному в сердце закону Неба.
Вслед за отцом Андреем, открыв все силы души, нервы, сосуды, по которым нескончаемо и жарко текли в вечность потоки всепрощения, защиты и нездешней любви к ним, ушедшим, она осознала, что все они живы в ней... Так же как в Иоанне нынешней, молящейся сейчас за всех, «помощи и заступления требующих» — жива Иоанна-маленькая — Яна мамы, отца и бабки Ксении, и Иоанна-пионерка верующая, и Иоанна-юная, убитая — времён погибшего Лёнечки... Что во всякой живой формирующейся душе живы все, ближние и дальние, живы минувшие миры и поколения — Пушкины, Рублёвы, Блаженные Августины, Рембрандты, Чайковские и Шекспиры, равно как и дающие телу «хлеб насущный». И дававшие когда-то этот хлеб телу и душе жившим до неё поколениям; и Каин и Авель, и Адам и Ева — всех вмещает она, Иоанна, на стыке тысячелетий, как клетка — генетический код Целого. Как эта шумящая на церковном дворе береза — все свои листопады, а заодно и солнечное тепло, снега, ветры и дожди многих лет.
Она поймет, что каждый — лишь промежуточное состояние, ступень некоей стадии развития возрастающего и формирующегося в непреходящем будущем бессмертного Целого, осуществляющейся Полноты Бытия, которая преодолевает все травмы, опухоли, болезни отсеивает всё препятствующее этому всепобеждающему прорыву в вечность, где лишь несущее жизнь получает Жизнь. И лишь вмещающий всё получает Всё.
Вечно идти рука об руку с Ганей по тропинке лужинского леса, зная, что солнце никогда не закатится за горизонт, и тропа никогда не кончится.
И никаких «завтра».
«Завтра» — это был страшный зверь с одной из ганиных ранних картин. Иоанна молилась с отцом Андреем, и зверь тонул в море. Отцепились от скал его лапы, провалилась за горизонт голова в ржавых прутьях, освобождённый от когтей кораблик закачался на волнах...
Смотреть на ганины картины того периода Иоанна вообще боялась, а от этой просто позорно спаслась бегством, придумав какой-то нелепый предлог. Но поздно — картина отпечаталась намертво в памяти как некий грядущий апокалипсис, как призрак отца Гамлета — предвестник роковых перемен.
Вместо солнца над морем вставало чудовище. Оно уже уцепилось за прибрежные скалы огромными ручищами со звериными когтями — на одном из когтей болтался пронзённый насквозь кораблик...
Уже показалась на горизонте поросшая острыми ржавыми прутьями голова, низкий гориллий лоб — отвратительный, волосатый, бугристый. И на всём — на лбу этом, на скалах и облаках, на море — зловещие кровавые сполохи от глаз чудища. Самих глаз не видно, они ещё не показались из-за горизонта, но совершенно ясно, что страшнее них нет ничего на свете.
И всё живое — фигурки людей, горные козлы на скалах, чайки, крабы, собаки, змеи — в панике бегут, летят, ползут прочь.
А Регина сказала, что картину купила фигуристка из ФРГ за фантастическую по тем временам сумму. В подарок своему жениху.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

СТАРЫЕ И НОВЫЕ МЫСЛИ О ГЛАВНОМ

Имение каждого — дары Божий. Заставлять кого-то служить тебе этими дарами — кража не только у личности, но и у Творца.
Душа — ездок, ум — кучер, страсти — лошади, тело — телега. Тело и страсти — подчинить Разуму, Разум — Духу, Дух — Богу.
Для Бога необходима свобода. Значит, понятие СВОБОДЫ не исключает НЕОБХОДИМОСТИ. СВОБОДА — осознанная необходимость свободы В БОГЕ, а не ОТ БОГА.


Коммунизм построен на ОБЩИНЕ, социал-демократия — на ОБЩЕСТВЕ. Социальный — общественный. Коммунистический — общинный. Социализм — более-менее справедливые правила совместного проживания в гостинице. Коммунизм — неписаные законы любящей и дружной семьи. Целого, основанные на Замысле. Устроение родного дома.
Иосиф стремился сделать неписаные законы общины, семьи законами своего общества и отбрасывал всё, мешающее, несоответствующее этой цели. «Пережитки прошлого», «чуждые элементы», «паразиты и кровососы».
 

* * *

Хочешь убедиться в присутствии Истины — начни жить по Ее Замыслу — ведь даже наличие соли в супе определяется пробой!
Жизнь не по Истине безвкусна и тошнотворна, какие бы ценные компоненты в неё не входили.
Получая от Истины и Жизни жизнь, каждая отдельная душа должна нести в себе, вернуть Целому тоже жизнь. БОРОДАВКИ Целому не нужны.
Творец говорит: дерзни жить по Истине — и получишь Жизнь. Жизнь с большой буквы в обмен на земную. Вечную в Царствии в обмен на временную в «лежащем во зле» мире. Можно ли отказаться? Вера в человеческую личность «по Образу и Подобию» означает: «Я сказал: вы боги и сыны Вышнего все вы.»
Человеческое «Я» безусловно в возможности и ничтожно в действительности. В этом противоречии — несвобода, зло и страдание, разрешаемые лишь РЕВОЛЮЦИЕЙ СОЗНАНИЯ. Познайте Истину, и Истина сделает вас свободными.
Человеки... В детстве — в рабстве у родителей, в юности — у собственной плоти, в зрелости — у Мамоны, в старости — у немощи и болезней.
И в довершение всего — у вечной смерти. Не безумие ли мириться с такой судьбой?


Религиозная Истина имеет многочисленные ветви и листья, но единый корень.


Вечные ценности остаются. Все предыдущие поколения Руси и Союза, все «братья, друзья, товарищи» сейчас снова встали в строй и сражаются против Вампирии прошлой своей жизнью — делом, словом, помышлением — вместе с ныне живущими. Они воины, сеятели — пусть взошло через несколько поколений, но отлилось в оружие духа и снова сражается на баррикадах.


Церковь должна быть отделена от государства. Православие — свободное избранничество, основа его — СВОБОДА. Принудительное исповедание ПУТИ, ИСТИНЫ И ЖИЗНИ, равно как и ущемление на этой основе гражданских прав иноверцев — кощунство.
Но кесарь, желающий исполнить своё предназначение в сценарии Божьего Замысла, должен заботиться обо всех вверенных ему Небом подданных. Во всяком случае, об ограждении их «от лукавого».
Была эпоха, когда идеология правящих классов, включая и социальную церковную проповедь, представила Христа если не защитником и покровителем Вампирии, то, во всяком случае, непротивленцем. В доказательство приводят обычно слова: «Не противься злому», хотя они относятся к прощению каждым «злого человека», своего личного врага и обидчика. Однако, не защищать от обидчика слабых — немилосердие и грех:
«Никто не возвышает голоса за правду, и никто не вступается за истину; надеются на пустое и говорят ложь, зачинают зло и рождают злодейство.
Потому-то и далёк от нас суд, и правосудие не достигает до нас; ждём света, и вот тьма — озарения, и ходим во мраке.
Осязаем как слепые стену, и, как без глаз, ходим ощупью; спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми — как мёртвые». /Ис. 59:4, 9-10/
Непротивление Христа во время казни — не непротивление злу, а победа над злом, искупление грешного падшего мира Божественной Жертвой, Послушание Воле Отца и Замыслу. Мученический ореол Спасителя — не «непротивленца злу», а идущего на смерть крестную во имя победы над злом. «Молчанием предаётся Бог». Христовым путём шли Матросовы, а не толстовцы, подставляющие шеи вампирам и вводящие в соблазн одновременно и жертву, и хищника, умножая зло на земле.
За это искажение Замысла ищущая Истину российская элита, а затем и народ соблазнились атеизмом.
Церкви было недопустимо отдано КЕСАРЕВО. Роль кесаря — пасти ВСЕ народы многонационального государства. Духовенство таким образом оказалось в зависимости от кесаря и правящих классов, использовавших авторитет Церкви как средство давления на народ и оправдания насилия над ним и беззакония. БОГОВО было отдано кесарю.


ВАМПИРИЯ пожирает своих детей, ввергает их в «смерть вторую» и окончательную. Это — ложная шкала ценностей, ложный образ жизни, а не какое-либо конкретное государство, страна, общество, берущие время от времени или постоянно Вампирию на вооружение. «Ешь, солгал Бог»... «ЗАПРЕЩАЕТСЯ ЗАПРЕЩАТЬ» — табу сатаны, губящее народы, поколения, нации и отдельные личности. Использование даров Божиих, наследства Отца на обслуживание Вампирии...
Кредо большинства: «Жить, чтобы жить», «жить, чтобы есть», «жить, чтобы сделать карьеру» и т. д. вместо — «жить, есть, трудиться, чтобы СОСТОЯТЬСЯ В ОБРАЗЕ И ЗАМЫСЛЕ, ИСПОЛНИТЬ СВОЁ ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ, умножив жатву Господню.»


Где, на каком этапе «товарищи» всё растеряли? «Страшнее Врангеля обывательский быт», — писал Маяковский. Антивампирию съедали лозунги обывателей, их образ мыслей, их правила игры. Вернее, игры без правил. «Догнать и перегнать Америку»... — зачем перегонять «Царство Мамоны», безудержного потребления?.. Неуклюжие попытки найти новые стимулы производительности труда типа соцсоревнования, основанного на грехе тщеславия, несовместимого с новой моралью. Ну и всякие прямые идеологические диверсии.
Исторической миссией новой культуры должно было бы стать проложение пути к Небу, «напомнить человеку высокое призвание его». Возвращение крыльев, без которых всё постепенно погружалось в болото обыденности.


СЛОВА-ОБОРОТНИ: СВОБОДА — вседозволенность, распущенность. ЛЮБОВЬ — секс. СОБОРНОСТЬ — стадность, ИСТИНА — правдоподобие, ВЕЧНОСТЬ — время.


Частная собственность — химера, в этом мире существует лишь прокат, аренда. Отвергая мещанскую буржуазность, разнузданность, тщеславие, эгоизм — мы начинаем различать Зов Неба.
Мир задыхается в железных тисках безумцев — упырей, влекомый нагло-призрачным волшебством «Вавилонской блудницы». Цель — заставить всех жить по законам зла и тьмы, из которых не вырваться, как из кошмара американских «ужастиков», совершенно однотипных: загнанный до полусмерти каким-либо человекоподобным чудищем человечек мечется среди торжествующего мертвящего царства материи — нагромождения стальных конструкций, трубопроводов, котлов, тоннелей, ящиков, прилавков, складов...


«Идеал — в тебе самом. Препятствие к достижению его — в тебе же». /Т. Карлейль, английский историк/


«Спасение придёт от обновлённого соборного духа». /Вячеслав Иванов/
«Собором и чёрта поборем». /Пословица/


Была «тюрьма народов». Затем народы были «освобождены», и начались между ними кровавые разборки, прежние «товарищи, друзья и братья» превратились во враждующие звериные стаи. Для пробуждения в человеке зверя первородного греха нужны определённые условия, называемые на языке духовном «соблазнами». В данном случае свобода обернулась «отвязанностью».
Апостол Павел предостерегал первых христиан:
«К свободе призваны вы, братия, только бы свобода (ваша) не была поводом к угождению плоти; но любовью служите друг другу». /Гал. 5:13/
Слова эти обращены к верующим. Даже для них апостол видит в свободе определённую опасность. Что уж говорить о всех прочих...
Дружная семья живёт в хорошей многокомнатной квартире. Затем, в результате развода и раздела, у каждого оказывается по комнате. И получается враждующая друг с другом коммуналка «суверенитетов» с вечными сварами из-за мест общего пользования.


Важен не только профессионализм шофёра, но и в нужном ли он едет направлении.


Тело — не только «темница для души», но и защитная камера от падших духов, пронизывающих весь космос. Но падшие ум, душа и тело, по сути лишённые животворящего, мобилизующего и возвышающего ДУХА, уже не составляют Целое, не слушаются друг друга и вообще напоминают дом с распахнутыми дверями и разбитыми стёклами.
— Заходи, прохожий, выпей с нами тоже, — кивнул АГ чёрной головкой в белой панамке.


Больному и страждущему миру нужна великая исцеляющая сила Божией Любви. Но мир свободной волей «лежит во зле» и предан князю тьмы, который «правит бал». Творец действует, влияет на мир через «сынов света», святых, сумевших монашеским подвигом преодолеть падшую природу и ставших проницаемыми для Божьей благодати, ее проводниками в мир.
Господь спасает больных детей своих через святых. Для этих послушных Творцу избранников уже настало Царствие, которое «внутри нас есть». Они уже живут по законам иного мира.
На одре болезни надо представлять себя распятым рядом со Спасителем, но, в отличие от Него, страдающим заслуженно и молящим, подобно «благоразумному разбойнику»:
«Помяни, мя. Господи, во Царствии Твоём!»


СЛОВО АХА В ЗАЩИТУ ИОСИФА

«Хоти, хоти! Ограбь, но получи! Изнасилуй, но получи! Убей, но получи! Взорви весь мир, но получи! Загуби душу, но получи!»
Кредиты, реклама... Отовсюду — похотливая улыбка роскошно разодетой Вавилонской блудницы, сулящей немыслимые наслаждения телу, максимальное удовлетворение самых изысканных похотей. Получил сегодня — завтра опять желай, один раз живём! Ещё больше, ещё изысканнее или развратней — какая разница... Да ещё объявим, что Бог благоволит равно ко всем и приветствует любое наслаждение, любое непотребство. Будто и не слыхали о Содоме и Гоморре!
Даже слово «любить» сюда приспособили... Любить Бога и ближнего. Любить блондинок, любить креветки — всё едино. Ближнего — тоже в суп. Бога — служить «на посылках», иконы — часть интерьера.
Безудержное «хочу» — мать всем преступлениям, убийствам и войнам на земле. Почему кто-то имеет, а я — нет?
Это не просто беда той или иной страны, это — установка тьмы. Есть установка — весело встретить новый год... И есть установка всё время побуждать граждан к безудержно возрастающему вожделению тленных земных благ. Совершать нравственные и уголовные преступления и на этом наживаться. Тратить на грех лучшие силы души, таланты, драгоценное время жизни — такое можно творить, лишь игнорируя Бога и Его откровение.
Порочная сатанинская установка современной цивилизации является, по широко распространённому мнению, стимулом некоего мифического «прогресса». Зомбирование, обольщение, волшебство рекламы... Всевозможные «права», «свободы» и «демократии» обслуживают и защищают эту установку — право не слушаться Бога.
Установка Антивампирии Иосифа, если отвлечься от красивых призывов к построению «Светлого Будущего», — самоотверженный труд на общее благо, понимаемое не как излишки, а как накормить голодного, одеть, дать крышу над головой, учить, лечить и воспитать в рамке заповедей. Подтянуть пояс и быть «готовым к труду и обороне» в условиях внутренней и внешней Вампирии. Сражаться словом и делом с «пережитками прошлого», то есть с грехами и страстями человеческими, а проще говоря — против власти самого князя тьмы, в которого большевики, кстати, не верили. И строили прекраснодушные долгосрочные планы, будто его нет. Не Бога, а именно дьявола нет! Отменили частную собственность, осуждали вещизм, мещанство, эгоизм, разврат. Перерожденцев-номенклатурщиков время от времени клеймила печать, их подвергали репрессиям. Коммунистам остро не хватало Неба, Его тайны и таинств, без которых советский коллективизм приобретал постепенно внешний характер, превращаясь не в СОБОРНОСТЬ, а в социалистический муравейник.
Кто-то из святых сказал, что величайшей хитростью сатаны стало то, что ему удалось заставить людей забыть о его существовании.
Человечество всё более скатывалось в бездну, лежащий во зле мир проглатывал великую духовную культуру. Последняя попытка удержать этот процесс искусственно — Антивампирия Иосифа, Советский Союз.
Но советская культурная элита пала, не сумев противостоять соблазнам Мамоны и не выполнив своего предназначения. «Увидеть Париж и умереть», — мечтали они и умирали в Париже. В прямом и переносном смысле.
«Мы ответственны не только за то, что делаем, но и за то, что не делаем,» — сказал Мольер.
«Культура имеет религиозную основу. В ней есть священная символика. Цивилизация же есть царство от мира сего. Она есть торжество «буржуазного» духа, духа «буржуазности». И совершенно безразлично, будет ли цивилизация капиталистической или социалистической, она одинаково безбожная мещанская цивилизация». /Н. Бердяев/
«Не только русские замечательные люди, но и наиболее чуткие и тонкие западные люди с тоской ощущали, что великая и священная культура Запада погибает, что на смену ей идёт чуждая им цивилизация, мировой город — безрелигиозный и интернациональный, что идёт новый человек, парвеню /выскочка/, одержимый волей к мировому могуществу.
Фауст на путях внешней бесконечности стремлений исчерпал свои силы, истощил свою духовную энергию. И ему остаётся движение к внутренней бесконечности». /Н. Бердяев/
— Всё это началось задолго до Фауста, — вздохнул AX, — Толпа кричала Христу «Осанна!», желая от Него количественной, внешней бесконечности даров. А на другой день, когда Он предложил ей Путь в Царствие «не от мира сего», то есть бесконечность внутреннюю, бессмертие в Свете, — заорали «Распни Его!»


«Революции делаются средним человеком и для среднего человека, который совсем не хочет изменить структуры сознания, не хочет нового духа, не хочет стать новым человеком, не хочет реальной победы над рабством. ДУХ РЕВОЛЮЦИИ ОКАЗЫВАЕТСЯ ВРАЖДЕБНЫМ РЕВОЛЮЦИИ ДУХА». /Н. Бердяев/
 

* * *

«Роль Хрущёва очень плохая. Он дал волю тем настроениям, которыми он живёт... Он бы сам не мог этого сделать, если бы не было людей. Никакой особой теории он не создал, в отличие от Троцкого, но он дал возможность вырваться наружу такому зверю, который сейчас, конечно, наносит большой вред обществу. Значит, не просто Хрущёв...
— Но этого зверя называют демократией.
— Называют гуманизмом, — говорит Молотов. — А на деле мещанство...
— Хрущёв попросил бывшего председателя КГБ Семичастного найти ему все документы, касающиеся его пребывания на Украине. Причём это было в разгар кампании против Сталина.
— Наверное, принял меры, чтобы уничтожить подписанные им документы по репрессиям на Украине, — говорит Молотов.
Как выдвинулся Хрущёв? Снизу. Как он попал в ЦК? Там у него оказалось много союзников, много таких людей, которые могут искать более надёжного для себя лидера, а Хрущёв пообещал более спокойную лёгкую жизнь наверху, и сразу многие за это ухватились. И внизу пообещал. Это очень нравилось, но это был обман. И этот обман многим дал возможность поспокойней жить. Очень опасное дело. Сталин в этом отношении был беспокойный человек...
Сталин и Хрущёв... Но Хрущёв-то ноготка Сталина не стоит! А Сталин, несмотря на всё, сделал громадное дело. Он — великий преобразователь. Не дотянул в некоторых вопросах, и это тормозит, это против него. Теперь повторяют его ошибки, его же недостатки по крестьянскому вопросу повторяют. А то, что он сделал колоссальное дело, это стараются замазать.
...Хрущёв и Микоян в своё время дошли до того, что пытались доказать, будто бы Сталин был агентом царской охранки. Но документов таких сфабриковать им не удалось...
Таких критиков много. Что вы хотите, если нашлись люди среди бывших репрессированных, которые пытались доказать, что Сталин — агент международного империализма? Вот такая ненависть, на всё готовы...» /М. — Ч./