Дремучие двери

Ваша оценка: Нет Средняя: 4.5 (2 голосов)

Юлия Иванова

ДРЕМУЧИЕ ДВЕРИ 

ТОМ I

МОСКВА 1999
ПАЛЕЯ—СВЕТ

Фантастический роман Юлии Ивановой «ДРЕМУЧИЕ ДВЕРИ» стал сенсацией в литературном мире ещё в рукописном варианте, привлекая прежде всего нетрадиционным осмыслением — с религиозно-духовных позиций — роли Иосифа Сталина в отечественной и мировой истории.
Не был ли Иосиф Грозный, «тиран всех времён и народов», направляющим и спасительным «жезлом железным» в руке Творца? Адвокат Иосифа, его Ангел-Хранитель, собирает свидетельства, готовясь защищать диктатора на Высшем Суде. Сюда, в Преддверие вечности, попадает и героиня романа, ценой собственной жизни спасая от киллеров Лидера, противостоящего новому мировому порядку грядущего Антихриста. Здесь, на грани жизни и смерти, она получает шанс вернуться в прошлое, повторить путь от детства до седин, переоценить не только свою личную судьбу, но и постичь всю глубину трагедии великой страны, совершившей величайший в истории человечества прорыв из царства Маммоны, а ныне умирающей вновь в тисках буржуазной цивилизации, «знающей цену всему и не видящей ни в чём ценности»...
  Книга Юлии Ивановой привлечёт не только интересующихся личностью Иосифа Сталина, одной из самых таинственных в мировой истории, не только любителей острых сюжетных поворотов, любовных коллизий и мистики — всё это есть в романе. Но написан он прежде всего для тех, кто, как и герои книги, напряжённо ищет Истину, пытаясь выбраться из лабиринта «дремучих дверей» бессмысленного суетного бытия.

«Суд же состоит в том, что свет пришел в мир;
но люди возлюбили более тьму, нежели свет,
потому что дела их были злы»
/Иоан. 3,19/

«Вы куплены дорогой ценой;
не делайтесь рабами человеков»
/I Кор.7, 23/

 

День выдался странным с самого начала. Накануне у неё были дела в городе. Переночевав в московской квартире, она уже по дороге на дачу, проезжая мимо храма, неожиданно решила зайти.
Вдоль церковной ограды прямо на асфальте сидели нищие, среди которых выделялся то ли узбек, то ли таджик в малиново-зеленом полосатом ватном халате и чунях с галошами, несмотря на жару. На коленях у него лежала тюбетейка с мелочью, один глаз был перевязан прозрачной женской косынкой с люриксом. Когда она подала ему, старик скосил на неё другим глазом, подслеповато-водянистым, медузьим, закивал, улыбнулся, обнажив редкие гнилые зубы, и пробормотал по-своему что-то неразборчивое.
Служба едва началась, на исповеди народу было мало, и она подошла, вспомнив, что давно не исповедывалась. Отстояла литургию, на молебен не осталась и, приложившись к кресту, сразу же вышла и поспешила к машине. Старик с перевязанным косынкой глазом по-прежнему сидел у ограды. Он полоснул по ней из-под люрикса здоровым глазом, и тот был уже ярко-желтым, как предупреждающий сигнал светофора. Но самым странным был даже не этот глаз, а то, что он вдруг старомодно и церемонно, на чистейшем русском, как какой-нибудь замоскворецкий купец, выговорил:
— С днём памяти святых благоверных мучеников Бориса и Глеба, матушка!
Она ошеломлённо вывалила в засаленную тюбетейку всю оставшуюся в кошельке мелочь и бросилась прочь. И тут удивление сменилось открытием, что да, ведь сегодня действительно «Борис и Глеб», и поведал ей об этом какой-то чудной южный дед, а сама она, простояв всю службу, как-то всё пропустила мимо ушей. И вот теперь надо срочно позвонить Варе, если она в Москве, передать Глебу от неё поздравления — сегодня они наверняка созвонятся. И, конечно, пусть заодно передаст привет Гане...
Варя оказалась в Москве и сказала, что пусть Иоанна непременно приезжает, что сегодня будут Егорка с Айрис — отметят Глебовы именины, а потом они вечером провожают Айрис рожать в Штаты. Так настояли её родители, а Егорка /«ты же знаешь, какой от него в этом смысле прок, вечно занят по горло»/ — согласился. Так что они вместе посидят, отпразднуют, морально поддержат Айрис и помолятся, чтобы всё прошло благополучно.
Приехать Варя велела сразу же, чтоб помочь накрыть стол. Хотя правилами Златогорья и не поощрялись лакомства, Иоанна дерзнула купить торт к чаю и фруктов для Айрис и будущего бэби.
В квартире Златовых всё изменилось — две смежных комнаты, где когда-то жили дети, с отдельным входом из коридора, — были заставлены столами с компьютерами. Там работали какие-то ушлые ребята, беспрестанно что-то верещало, попискивало. Варя пояснила, что там теперь пресс-центр Златогорья. На вопрос об иконах, библиотеке и картинах со снисходительной улыбкой успокоила, что всё вывезено и «в деле», то есть работает и даёт доход и пользу приносит, что теперь у них свой выставочный зал, читальня и т.д.
Про торт Варя сказала, что это разврат, белая смерть, но «красотища», дала руководящие указания насчёт стола и сообщила, что Егорка повёз Айрис за город к отцу Андрею получить благословение перед дальней дорогой и родами. Что уже почти наверняка известно, что будет девочка, наука идёт вперёд, и будущую девочку решили назвать Марией — самое почитаемое имя по обе стороны океана. Машенька, Мэри. Хлопнула входная дверь. Егорка.
— Ма, у меня здесь дела, надо срочно кое с кем связаться, ты съезди с Айрис. Она внизу в машине, ей тяжело лишний раз подниматься... Там с ней Владик и Николай /шофёр и телохранитель/, пусть прокатится, он мне здесь не нужен... Поклон от меня отцу Андрею и побыстрей возвращайтесь. Привет, Иоанна. Как хорошо, что ты здесь...
Егорка, несмотря на разницу лет, всегда называл её по имени и на «ты». Впрочем, он всех своих так называл, по-христиански.
Иоанна сразу же поняла — какое-то ЧП. У неё было чутьё на подобные вещи. Она открыла было рот — Егор приложил палец к губам. И только когда лифт с Варей поехал вниз, увлёк Иоанну на кухню и прикрыл за собой дверь,
— Что случилось?
Русоволосый темноглазый Егорка, «лёгкий вес», в потёртой джинсе — к таким всю жизнь обращаются: «молодой человек», Егорка — он же властитель, возмутитель дум, освободитель душ, лидер «той самой» таинственной Изании, витязь на белом коне...
— Ну что?! — почти заорала она.
— Прежде всего, тише, — заговорил он своем обычным тоном, властным, не допускающим возражений. — Машина твоя здесь?
— Вон на насыпи, серая мышь. А что?
— Вижу. Очень хорошо. Сейчас ты спустишься, сядешь в машину и будешь читать газету. Есть в машине газета?
— Кажется, да. «Мир новостей».
— Прекрасно. Будешь читать «Мир новостей», будто кого—то ждешь. Зеркало установи так, чтоб было видно, что происходит перед домом. Если заметишь что — дай знать, — он протянул ей мобильный телефон. — Номер наизусть помнишь?
— Что замечу?
— Погоди... Может, показалось. Ну, ты сама знаешь, на нас бесконечные наезды, провокации, угрозы, в последнее время особенно часто...
— Что им надо?
— Надо, чтоб нас не было. Чтобы мы «свернули богадельню», как они говорят... Это всё нормально, значит, началось, процесс пошёл... Просто мне показалось, я их увидел. Они пригнулись, но я видел. Троих. С автоматами, на головах эти... с прорезями, эдакий боевичок а ля рюс. Видел у светофора, потом ещё. Им что-то помешало, я даже знаю, что... Шестисотый мерс, темно-синий, номер заляпан. Темно-синий Мерс, почти чёрный. Им нужен я... За машиной нашей они вряд ли поехали, они меня пасут. Будут где-то здесь ошиваться. Пока выйду... Заметишь у подъезда возню или Мерс поблизости — звони. Дождись наших и поднимайся следом, ребята тебя заменят.
— Ой, а как же... — она растерянно глянула на заваленный продуктами кухонный стол и тут же поняла, что сморозила глупость.
— Иди, я всё сделаю. И вот что — у их мерса фары разные — белая и жёлтая. Запомни, гигант детективного жанра.
Неулыбчивый максималист Егорка балагурил крайне редко. Она поняла, что всё очень серьёзно.
Она в точности исполнила Егоркины указания, но, как ни вперяла взгляд в окрестности дома Златовых — ничего такого. Она пролистала всю газету и совсем было успокоилась. «Фары у него разные — белая и жёлтая». Ну разные, ну и что? Мысль, что где-то это уже сегодня было. Разные. Белая и жёлтая. Господи, нищий! То ли узбек, то ли таджик с разными глазами и замоскворецким говором... Чушь какая-то, причём тут старик?
А ведь это он её направил к Варе, она б давно уже была на даче, гуляла с Анчаром...
Неприятный холодок пробежал по спине. Но тут подъехала егоркина машина. Айрис с Варей безо всяких эксцессов вошли в подъезд, ребята, как и полагалось, остались внизу на посту. Ничего такого...
Иоанна поднялась следом, расцеловалась с Айрис, заметно округлившейся и без привычного загара /загорать запретили врачи/, восхитилась профессионально накрытым столом, подумав, что вот уж верно — талантливый талантлив во всём. Егорка снова приложил к губам палец, и она покорно выслушала незаслуженные комплименты в свой адрес по поводу сервировки.
Подгребли из «пресс-бюро» ещё какие-то гости, прочли молитву и сели за стол. Пытались дозвониться до Глеба, но там были неполадки с линией. Варя на всякий случай продиктовала телеграмму и сказала, что вечером, когда ребята уедут /самолёт улетал около полуночи/, попробует ещё позвонить.
За столом, как обычно, вскоре заговорили о златогорских делах и проблемах, а Иоанна, распрощавшись и спустившись к машине, уже совсем собралась было ехать на дачу, но почему-то раздумала. Нет, пусть она покараулит ещё часок-другой, но зато на сердце будет спокойно. Убедится, что они уехали, что ничего не случилось, перекрестит вслед Егорку с Айрис...
Никакого конкретного плана действия на случай ЧП у неё не было — телефон она вернула Егорке. Просто акт самоуспокоения...
Вот уже десять лет как её страну, в которой она выросла и прожила жизнь и которую любила, захватил многоглавый дракон. Он разодрал страну на части — каждой голове по куску, разорил, осквернил, оплевал и опоганил всё вокруг, он жрал всё подряд — воинов, взрослых кормильцев, стариков, невинных девушек и детей. Жрал не только тела, но и души, заставляя служить не высоким идеалам, а пищей своей ненасытной многоглавой похоти. Дракон заразил страну своей жаждой крови, и люди жадно расхватывали остатки кровавой пищи с барского стола, не думая, что это кровь их ближних. А то и пожирали этих ближних сами.
Она привыкла к дракону, к тому, что он непобедим, что жертвы спокойно роют себе братскую могилу, умоляя лишь заплатить за рытьё, чтоб было что выпить и закусить перед смертью. Она привыкла, что клятвоотступников возводят в святые, а верных до гроба низводят в предатели, что всё не то и не так, что артиллерия бьёт по своим, что белые лебеди чернеют на глазах, лев сдаётся комару, а голова голосует за своё отделение от тела. Что червонцы превращаются в пустые бумажки, полуголые гражданки всех возрастов, в тачках и без, снуют по городу, а на всевозможные «сеансы с разоблачениями» уже никто не обращает внимания. Что самолёты падают людям на головы, наши бомбы — на наши мирные дома, а вылезающие из-под руин старухи интересуются не судьбой близких, а чем закончилась очередная серия «Санта-Барбары». Что героиня «Молодой гвардии», по которой прежде молодёжь сверяла свою жизнь, и несгибаемый «председатель» доживают жалкими придворными шутами и шутихами, что многочисленные Иваны Бездомные со свечками и в кальсонах бегают за чёрными котами по Патриаршим, она привыкла к этому вдруг воплотившемуся в жизнь абсурду, когда «кости встают дыбом», «кровь застревает в жилах», и «волосы стынут в горле». К тому, что «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», что всё здравое и разумное отныне невозможно, лишь прямиком в эту проклятую смрадную пасть... Что уже «близ, при дверях», и летит птица-тройка не вперёд, не назад, а к чёртовой бабушке, в бездну. Она убеждала себя, что все это предсказано в «Апокалипсисе», в Библии, что колесу истории противостоять невозможно, и что Егорка Златов со своей распрекрасной Изанией, сын Варвары и Глеба, просто существует в каком-то ином измерении, недоступном дракону, куда дракону нельзя. Как никогда не прорвется в сказочную страну, куда улетела Дюймовочка, какой-нибудь озверевший танк с кротом и мышью в кабине и не пальнёт из пушки по эльфам...
Она знала изначально — с Егоркой ничего не может, не должно случиться. Покров Божий над ним, ибо Господь не посылает испытаний сверх меры и не случайно дал Егорку её отчаявшейся гибнущей стране. «Волос с головы не упадёт», — убеждала, уговаривала она себя, и всё же уехать почему-то не могла.
Обычно они стреляют у подъезда, когда жертва садится в машину. Или в самом подъезде. Или подкладывают бомбу. Или из оптического прицела с чердака соседнего дома... Подъезд ребята наверняка проверили... Нет, она всё же дождется, и спокойненько поедет на дачу, и будет смеяться над своими страхами. Только бы они не заметили, что она, дурёха, здесь торчит. Хорошо, что темнеет.
В опостылевшем «Мире новостей» уже нельзя было различить ни строчки, когда они, наконец, вышли — Егор, Айрис и Варя. Расцеловались. Айрис села впереди с шофёром, Егорка с телохранителем сзади. Она пригнулась — вдруг заметят несмотря на темноту, услыхала шум отъезжающей машины, хлопнула за Варей дверь подъезда.
Ну вот, теперь и ей можно в путь. Она повернула ключ зажигания и в ту же секунду увидала в зеркале выползающий из-под арки чёрный мерс с зажжёнными в сумерках фарами. Белой и жёлтой.
Господи, этого не может быть, этого не должно быть... И всё-таки это происходило. Как в кошмарном сне разноглазый, неизвестно откуда взявшийся мерс выползал из черной бездны арки, поворачивая направо. Она сразу поняла, похолодев, что он сейчас там, у аптеки, развернется и промчится как раз под ней, по дороге под насыпью, потом выскочит на проспект и понесётся чёрным разноглазым демоном за мчащейся к аэродрому егоркиной машиной. В молниеносном прозрении она увидела, как мерс настигает их, бьёт по колёсам, прошивает молниеносной очередью шофёра, Егорку и Айрис с будущим бэби, девочкой по имени Мария, самым чтимым по обе стороны океана. Смрадно взревёт мотор, сверкнут разноглазые фары, и он, безнаказанный, неуловимый, несудимый, умчится в ночь, как всегда, победив. И не будет никогда ни Марии, ни Айрис, ни Егорки, снова только ночь, беспросветный этот апокалипсис...
И она ничего, ничего не может сделать.
Ну уж нет. Никогда! Неистовая, нечеловеческая ярость, вся ненависть этого десятилетия, накопленная день ото дня, придавленная, заглушаемая прежде разумом, осторожностью, инстинктом самосохранения, прорвавшись вдруг, сжалась и скрутилась внутри каким-то невероятной плотности ядром, сродни тому первозданному, космическому, из которого полетели когда-то во все стороны галактики со скоростью света — чудовищной плотности точка, готовая к свершению. Ненависть к этому многоглавому драконову отродью, всеоскверняющему и всепожирающему — Родину, святыни, чистоту, судьбы, тела, души.
Ну уж нет!
Она знала, что делать. Ни страха, ни колебания не было, только упоение, восторг от предвкушения счастья наконец-то их остановить, смертельным кляпом влететь в их смрадную прожорливую глотку и разнести в клочья. Так, наверное, кидались на амбразуру, шли на таран. Заткнуть! Откуда-то издалека, из детского прошлого, может, из какого-то фильма донесся светлый и чистый зов трубы. «Поднимайся, барабанщик!» И ещё откуда-то властное: «Встань и иди».
Кровь в висках четко отсчитывала секунды — она уже каким-то сверхчутьём распределила их. По возможности осторожнее сползать с насыпи, — какое счастье, что она поставила машину носом к дороге! — и потом резко нажать на газ.
Вот машина ползет, ползет, зависает, клюет носом... Ну ещё, миленькая, ещё мгновенье! Ей казалось, что жигулёнок дрожит от нетерпения, готовясь к прыжку, они теперь были одно целое. Разноглазый мерс ещё не видит опасности. Развернувшись, он мчится прямо на неё, ревя мощным мотором и набирая скорость, уже слепят его фары. Колесо истории, которое она призвана остановить. Помоги, Господи... Всё. Пора.
Машина заскакала по насыпи, задёргался в руках руль, взревел мотор. Истошный вой клаксона справа, заметавшиеся фары, визг тормозов. Всё, ребята, свершилось. «Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй».
—Жри, гадина! — то ли прокричала, то ли подумала она, с наслаждением швыряя в надвигающуюся разверстую огнедышащую пасть этот свой торжествующе-победный крик, бешено раскручивающуюся, как праща, ярость вместе с плотью, сознанием, душой, железом и страшным апокалиптическим хрустом, скрежетом, огнем и крушением всего и вся.
Его зубы вонзились в неё, но ошеломляющая невозможная боль утихла, едва начавшись, и закувыркался мир, что-то вспыхнуло, грохнуло, заметались в кувыркающемся мире огненные отблески.
— Это они, они! — краешком сознания поняла она. — Теперь им не добраться до Егорки. Свершилось! — в победном ликовании пело, орало всё её уничтожаемое, дробящееся, кувыркающееся вместе с машиной естество, и невыразимое неземное наслаждение было в этой смертной муке. Так, наверное, умирает зерно, прорастая в иное измерение. Побеждает, уничтожаясь. — Я сделала это. Неужели сделала?..
И когда всё остановилось, замолкло, погасло, когда сжатая, раздавленная, стиснутая со всех сторон — островок сознания, тонущего в сплошном океане какой-то тупой, отогранённой, будто не её боли, — она ещё раз успела подумать, что вопли, сполохи и рёв пламени — это там, у них, в Вампирии. И блаженно-райским было видение мчащейся по шоссе егоркиной машины, в аккурат успевающей на полуночный заокеанский рейс.
Остановись мгновенье... В прекрасном этом мгновении вечно летел в довоенном синем небе запущенный отцом змей, вечно танцевала она с Ганей, скинув туфли, на пушистом ковре у Регины, и вечно мчалась по шоссе в вечной безопасности егоркина машина, спешащая на полуночный заокеанский рейс.
Дальше всё происходило уже в ином измерении. Чьи-то голоса, прикосновения, отзывающиеся всё той же «не её» болью, то озабоченные, но чаще любопытные пятна лиц, носилки, ослепительная лампа над головой... Потом лампа станет то ли луной, то ли солнцем — не разберешь из-за наползающих отовсюду туч. Тучи сомкнулись и пошёл дождь, капли были острыми, раскалёнными, жалили нещадно. Иоанна едва спаслась от них в какой-то полутёмной и душной то ли оранжерее, то ли галерее, где можно было продвигаться лишь по узкой дощатой дорожке. Едва отклонишься — снова капли-иглы вонзались в лицо, шею, руки... Иоанна старалась идти только вперёд, не обращая внимания на расположенные вдоль тротуара то ли кадки с засохшими стеблями, то ли пустые рамы из-под картин...
Как душно, дышать всё труднее, скрипят доски под её шагами, хотя ног своих она не чувствует. И что-то ей всё это напоминает, что-то очень давнее и страшное. Этот деревянный коричневый прямоугольник, к которому она неотвратимо приближается. Четыре ромба с облупившейся краской, криво прибитая ручка...
Дверь с ромбами! Нет, Господи, только не это. Сейчас она проснется, и тот давний детский кошмар окажется лишь пустой заблудившейся во времени страшилкой...
Но проснуться не получается. Назад, вправо, влево — не получается — везде огненные иглы впиваются в шею и плечи, и пусть уж лучше иглы...
Она задыхается, бороться нет больше сил. Дверь открывается медленно, Иоанну втягивает в неё, как в чёрную воронку, чёрная вода пополам с чёрной глиной склеивает глаза, нос, губы...
И дверь гулко захлопывается.
За ней нет ни галереи-оранжереи, ни огненных разящих игл, ни чёрной воды пополам с чёрной глиной, ни боли, ни самой Иоанны. Есть только последняя мысль Иоанны. Остановившаяся, как стоп-кадр, отчаянное: «Вот и всё».
Эта застывшая мысль и была отныне самой Иоанной, всем, что от неё осталось и ныне, и присно, и во веки веков.
«Вот и всё». Навеки заевшая пластинка, навсегда остановившийся кадр. Вечная Иоанна — мысль по имени «Вот и всё». Конец фильма, где она сыграла свою жизнь. Гаснет свет, зрители расходятся по домам. Все, кроме неё.
Вот что такое ад. Ни раскалённых сковородок, ни небытия. Лишь бессмертная кромешная мысль, что уже никогда ничего не будет. И где-то есть Вечное и Прекрасное «Всё», от которого она навеки отлучена.
— Чего вопишь-причитаешь? — проник во тьму кромешную вкрадчивый шепот /Разве она кричала?/. — Ещё не пробило полночь, Иоанна, ещё есть шанс вернуться. Просто проедешь мимо храма, и никаких тебе узбеков с разными глазами, никаких мерсов... Проснешься в Лужине с небольшой мигренью, вот и все дела. По рукам?
— А Егорка? — не спросила, а подумала она.
— Что «Егорка», дался тебе Егорка, проживём и без Егорки, — ласково шелестел Шёпот. — Открутим твой фильм назад и прибавим ещё пару серий с хэппи-эндом. А Егорка останется в предыдущей серии — разве не бывает? Внезапная кончина актёра, поправка поневоле... Ты же профессионалка, Иоанна...
Иоанна-мысль «Вот и всё» стала Иоанной «Нет».
— Ну, на нет и суда нет, — подосадовал Шепот, — Наше дело предложить.
Приоткрывшаяся было дверь с ромбами, за которой пахнула бензиновым шумом московская улица, снова захлопнулась гулко.
Но Иоанна уже знает — это не совсем конец, коли есть выбор. Значит, есть и другая дверь, в прошлое. Там лестница, ведущая на второй этаж в детство, к самым истокам бытия Иоанны... Надо лишь перемотать кассету на начало, а там, за дверью, как тогда, мама... И мама, конечно, спасёт. Но по-прежнему ни дверей, ни стен, ни самой Иоанны. — Господи!.. — взывает Иоанна-мысль.
И вдруг тонкий золотой луч спасительным проводком пробивает толщу тьмы, влечёт за собой... Иоанна оказывается замурованной в стене, снова чувствуя тело — сгусток нестерпимой боли и адского холода, сплющенный со всех сторон этой стеной, так что нечем дышать, под странно белым слепящим солнцем, вокруг которого плывут, кружатся в замедленном хороводе белые маски.
И надо вырваться от этого застрявшего в стене собственного тела, как дух из бутылки...
—Господи!..
И золотой луч помогает ей. Она уже видит в проломе стены слабо-призрачную желтизну лампочки под лестницей, ведущие на второй этаж щербатые ступени, мамин силуэт в этой желтизне, её протянутые руки, выдирающие из боли, холода и тесноты бесценную свою Яночку...
Узкое горло бутылки сжимается до невозможности.
— Ма-ма-а!..
  Внезапная волшебная лёгкость, и всё начинается сначала, с самого первого кадра. Когда она впервые подумала: «Я хочу». И удивилась этому своему новорождённому «Я».
 

* * *

Перед ней холодное оконное стекло, мутное и белесое, за которым какое-то непонятное белое движение. Трехлетней Яне страшно интересно, что там, на улице. Она взобралась с ногами на подоконник, смотрит во все глаза. Наконец, догадывается мазнуть ладошкой по запотевшему стеклу и видит кусок неба, населенного странными белыми существами.
Та, другая, взрослая Иоанна знает, что это снег, что она в раннем своём детстве. Иоанна помнит про ненавистный разноглазый мерс, про мчащегося к аэродрому Егорку. Но трёхлетняя Яна со своим полным незнанием, Яна, для которой сейчас ничего не существует, кроме таинственных существ за окном, — эта Яна куда реальнее. Она вбирает в себя Иоанну знающую, как река ручей, и ручей уже течёт по всем законам реки, растворяется в реке, оставаясь в то же время самим собой. Истоком, сутью, началом реки.
Какая-то сила подхватывает её сзади под мышки и опускает с подоконника на пол. До чего же он высок, подоконник, на котором она только что стояла. Окна с полу и не видно. Яна ревёт. Слезы затекают в нос, в уши, за шиворот.
— Соня, она опять... Товарищи, дайте же работать!
Отец. Она почти не помнит его. Он всегда сидел над диссертацией, когда бывал дома, а мама с Яной ему мешали. Так он и не защитится — через год уйдёт на войну и никогда не вернётся.
Взглянуть бы на его лицо... Обернуться... Но Яна-маленькая не собирается оборачиваться, она ревёт, пытаясь дотянуться до подоконника. Ревёт по неразгаданному чуду, которое у неё отобрали.
—Соня!
Яна снова взлетает на подоконник. Боже мой, мама. Её удивительный запах. В нём кисели и молочные каши, пелёнки и цветочное мыло /не делают больше такого мыла/ — и ещё мамины духи. Она не меняла с возрастом духов, и когда они исчезли, то ли «Весенние зори», то ли «Весенние грезы» —совсем перестала употреблять какие бы то ни было.
Но сейчас шелковый мамин халатик благоухает «Зорями» вовсю, и ещё в нём сто других маминых запахов, и ее тепло, и...
—Ну что, ну снег там. Идёт снег... Он холодный. Бр-р! Если нагреть — растает и будет вода. По нему можно кататься на санках. Вот когда выздоровеешь...
Краем глаза Иоанна видит совсем рядом юный мамин профиль, силится повернуть к ней голову, но... Та, другая Яна поглощена лишь снегом. Удаётся выреветь невозможное — закутав в платок, мама разрешает ей высунуть руку в форточку и ощутить на коже щекочущее ледяное прикосновение. Яна разочарованно разглядывает мокрую пустую ладошку.
— Да вот же она, вот! Смотри.
На рукаве — крошечное белое чудо. Снежинка той последней предвоенной зимы. Первый в памяти снег.
Где она, в каком измерении? Их как бы двое. Яна-первая удивляется снежинке, Иоанна — своей крошечной ладони. Но она повторяет всё, что делала тогда. Никакой свободы воли. Удалось обернуться. Наверное, она и тогда обернулась. Видит отца за столом, под зелёным стеклянным абажуром его лампу, служащую ей во время игры клумбой, чёрный репродуктор над головой. Стол в тёмном углу, и лампа горит даже днём. Как хочется разглядеть отца, но он будто не в фокусе. И мама уходит не в фокус. Она уходит просто на кухню, Иоанна даже чувствует оттуда запах жареной рыбы... Но ей нельзя туда. Она не помнит, что было дальше, глазу не за что ухватиться, и комната расплывается, исчезает. И вот уже всё вокруг другое, Яна на несколько месяцев старше. Она не хочет это вспоминать, но от неё ничего не зависит.
Яна сидит в кресле, как паша, вся обложенная плюшевыми подушками. На коленях у неё мишка, тоже плюшевый, в руке — плитка шоколада, в волосах — огромный бант.
Но самое интересное — перед ней. Таинственный ящик с трубой, таинственный дядька, нагнувшийся к ящику. Дядька и ящик покрыты чёрным, только волосатая рука видна. Но и рука эта необыкновенная — на ней кланяется и гримасничает Петрушка в красном колпачке с кисточкой.
И всё это для неё, только для неё. Яна-маленькая то замирает в восторге, то закатывается смехом, даже повизгивает от счастья.
— Чудесно. Должно получиться просто замечательно. Только знаете, мы бы ещё хотели снять её плачущей — у неё такая забавная мордаха, когда ревёт...
— К вашим услугам, дамочка, пусть плачет.
— Ну, у нее всегда глаза на мокром месте. Яна, видишь, Петрушка заболел, у него головка болит, смотри, он плачет, у—уу... Подыграйте же, товарищ фотограф!
Петрушка поник, схватился руками за голову, но рот у него по-прежнему до ушей и ясней ясного — ничего у него не болит, просто притворяется. Яна хохочет. Фотограф пожимает плечами.
—Яна, слышишь, я ухожу. Совсем. Я брошу тебя здесь одну. Вот, смотри, я ушла.
Конечно, мама тоже притворяется. Мир для трехлетней Яны справедлив и незыблем, и этот мир — мама, его основа, воплощение. Мама скрывается за дверью, но Яна даже не смотрит в её сторону. Вот и Петрушка поправился — у него больше не болит голова. Все просто играют с ней, сейчас мама вернется. Яна хохочет. Мама возвращается.
—Ну, дамочка, будет ваш ребёнок плакать? Вы мне, между прочим, процесс задерживаете. Очередь ждёт, дамочка.
Мама идёт к Яне, лицо у неё какое-то странное, непохожее. Не надо, мама! Ну что тебе эти снимки Яны плачущей — они разойдутся по родственникам и знакомым, потеряются, останется один, тот, что валяется сейчас в коробке из-под пива вместе с другими фотографиями. Который она в детстве злобно исчертила карандашом, и на который до сих пор предпочитает не смотреть. Не делай этого, мама. Может, наши отношения сложились бы иначе, может, я выросла бы другой. Не надо...
Шлёп, шлёп... Рука Яны чуть порозовела. Мама ударила не очень больно, но она ударила всерьёз. Ударила НИ ЗА ЧТО. В первое мгновение Яна не хочет поверить в случившееся. Смотрит на руку, на маму, надеясь, что здесь какая-то ошибка, что сейчас мама всё объяснит, исправит.
Но мать отводит глаза. Мир рушится. Нестерпимо горький клубок катится откуда-то из глубины к горлу, растёт, всё больше наливаясь горечью, обидой, не даёт вздохнуть, и, наконец, Яна выталкивает его криком. Закатывается и оглашает комнату таким неслыханным рёвом, что и другие дети немедленно начинают ей вторить.
Фотограф побыстрей делает снимки, машет руками.
— Ступайте, дамочка, я вас без квитанции обслужу. Вы мне всех клиентов распугаете, дамочка, подумают, у нас тут режут.
Неистовые виноватые мамины поцелуи, ласковые слова, конфеты, посещение магазина игрушек и, наконец, взятка — рыжая кукла с вытаращенными стеклянными глазами постепенно делают своё дело. Яна успокаивается, только ещё время от времени судорожно всхлипывает. Ещё много раз в её жизни будут рушиться миры, но Яна-маленькая этого пока не знает. Яна не знает, что в трамвае, где мама стоит, а она сидит на почётном детском месте, беззвучно рассказывая лупоглазой кукле про свою обиду, не знает, что сейчас она впервые жалуется сама себе.
 

* * *

Она не помнила, как началась война, только остался в памяти разрытый двор и глубокая-преглубокая канава, куда надо было спускаться по ступенькам — видимо, щель бомбоубежища. Ребята постарше играли там в какие-то свои игры, а Яну лишь однажды взяли с собой — у неё был папин карманный фонарик. Фонарик мальчишки, конечно же, сразу отобрали, убежали куда-то, и Яна осталась одна в подземелье.
Хлюпает под ногами вода. Сандалии совсем промокли, вязнут в противно чавкающей глине. Дрожа от холода и страха, Яна-маленькая раздумывает — не лучше ли зареветь? Но тут видит... подземное дерево. Оно растет прямо в земляной стене. Ясно виден толстый, толще руки, ствол, голые ветви. Некоторые выбились из стены, безжизненно свисают к воде, другие обрублены — круглые белые печати. Дерево без листьев... Чем выше, тем толще ствол. Дерево растет вниз головой!
Яна-маленькая ошеломлена — разве можно расти вниз головой? Иоанне-знающей нет дела до какого-то берёзового корня, она ждет отца. Ведь именно он должен спуститься за ней и вытащить на свет Божий — это она хорошо помнит. Может, удастся, наконец, разглядеть его.
Вот он появляется в отверстии щели, вглядывается в темноту, скрипят ступени... Проклятая темнота. Яна-маленькая нарочно отступает, прячется но, не выдержав, прыскает.
— Жанна, ты? Ну, держись, вражья сила!
«Жанна» — так он настоял её назвать в честь своей любимой Орлеанской девы. Но мама терпеть не могла иностранщины, и в свидетельстве записали русский вариант — редкое «Иоанна».
Сколько народу, и все куда-то спешат, бегут... С чемоданами, мешками, узлами, тележками. Платформа, вагоны. Те вагоны, из детства, со ступеньками, с оконными стеклами, со скрежетом задвигающимися, вагоны, в которых ездили на крышах, висели на подножках, махали руками из окон. Яна по-прежнему на руках у отца, будто он так и вынес её из щели бомбоубежища на платформу, с которой они уезжали в эвакуацию. Память объединила эти мгновения в одно, а между ними, наверное, несколько дней, неделя...
Отец уже в военной форме. Сегодня он их проводит, завтра — на фронт, а через несколько месяцев в их пустую квартиру придет похоронка. Долго будет белеть в почтовом ящике, попадет по ошибке к Снежиным вместо Синегиных и, уже конверт в конверте, настигнет их, наконец, в маленьком уральском посёлке. «Вы уж простите, но мой муж не Синегин Аркадий Иванович, а Снежин Аркадий Ионович. Я на почту документы носила, они просили перед вами извиниться» — было в письме. «Просили извиниться»...
Мама всё пересчитывает узлы. На ней серый габардиновый пыльник и шляпка с короткими полями. В июльскую-то жару. Наверное, не влезло в чемодан. Сейчас Яне хорошо видно её раскрасневшееся, ещё по-детски округлое лицо с прилипшими ко лбу кудряшками перманента, бисеринки пота на верхней губе.
Маме — 27 лет, отцу — 26.
— Ну куда ты столько набрала — ну женщины! Война через пару месяцев кончится, а ты... Куда столько мыла — слона купать?
Мыло кончится через полтора года. Каждый кусок мама будет делить на четыре части, натирать на тёрке и заливать водой. Несколько кусков выменяют на сахар.
Они болтают о какой-то ерунде. Боты, квитанции, ключи... Мама даже смеётся. Через много лет отчим в гостях будет наливать в твой бокал лимонад, потому что после одной-двух рюмок ты начинаешь плакать. И рассказывать первому попавшемуся гостю о великой неповторимой любви еврейской девочки Сони и русского парня Аркадия. О том, как бабушка с дедушкой, тоже погибшие в войну, заперли тебя на втором этаже, и ты, комсомолка, со значком ГТО, спустишься с балкона по простыне, босиком, и отец так и увезет тебя босоножкой-бесприданницей на мотоцикле.
Он в Австралии, — будешь рассказывать ты, — Попал в плен и теперь в какой-то закрытой лаборатории. Его просто не выпускают — он такой талантливый!
Вокруг обычная вокзальная суета, никаких слез. Все и вправду верят, что война ненадолго. Неужели она так и не разглядит отца?
Яне скучно, она начинает хныкать. Отец сажает её на узел, они с матерью прощаются. Яне скучно, она не глядит на них.
— А у меня чего есть...
Рядом на чемодане девчонка в панамке. Яна сразу понимает — что-то у неё в самом деле есть, что-то необыкновенное — такой уж вид у девчонки. И с этого момента девчонкино «что-то», оказавшееся обыкновенной черепахой, превращает Яну-маленькую в одно сплошное «Дай!», не имеющее ничего общего ни с отцом, ни с эвакуацией.
— Ой какая! Дай подержать... Можно погладить? Ой, шевелится! Мама — черепаха! Живая! Папа — черепаха! Хочу! Дай! Ну купи!..
Яну хватают, тащат в вагон, оглушенную собственным ревом, ослепшую от слез. Уговоры матери, её раздражённый подзатыльник, прощальные поцелуи отца, урезонивания окружающих, что «милиционер заберёт» — все ничто по сравнению с вожделенной живой коробочкой на ножках, без которой дальнейшая жизнь не имеет никакого смысла. И никто не хочет ей помочь. Никому нет дела до её безутешного горя.
 

* * *

Что это были за цветы! Больше никогда и нигде я их не увижу! То есть будет нечто похожее, приблизительное, напоминающее, но таких голубых и огромных и в таком изобилии — нет, никогда. Железнодорожная насыпь была голубой. Кажется — протяни руку — и коснёшься их, влажных от дождя, тёплых от солнца, прохладно-свежих от ветра, дующего откуда-то с полей.
Яна знает: когда у поля нет конца, это называется степью, когда нет конца у пруда, это называется морем.
Поезд стоит уже давно, но все боятся, что он вот-вот тронется, поэтому никто не выходит из битном набитых, душных вагонов нарвать голубых цветов. Так объяснила мама.
Яна лежит локтями и грудью на оконной раме, руки по локоть в паровозной саже. Яна разговаривает с голубыми цветами. Она рассказывает, что они с мамой едут в эвакуацию — это такой город, где нет войны, а папу они оставили, потому что папа на войне нужен, а они с мамой не нужны. Они с мамой не умеют стрелять, а на войне надо стрелять и не бояться бомб. И там надо отдать свою жизнь за Родину. А когда папа отдаст свою жизнь за Родину, он приедет в эвакуацию и заберет их с мамой домой.
— Ма-а... Ну, ма, же!..
— Отстань, не видишь — маме некогда. Вот я тебе выпачкаюсь! Я тебе поторчу на сквозняке...
Ведь не бывает же таких цветов — почему ты не смотришь? Или я, та Яна, вижу их другими? Другими, чем ты, чем все взрослые? Впрочем, разве тебе до цветов? И не до меня тебе, жива я, здорова, ну и ладно. Так уж получилось — война. Скоро мы почти не будем видеться — из детского сада меня будет забирать квартирная хозяйка, кормить ужином — меня, сына Кольку и бабку Ксению. Чечевичная каша, или суп из селёдочных голов, или картофельные дранки, чудо из чудес.
После ужина бабка Ксения будет мне рассказывать про своего Бога, научит непонятным, таинственным словам, которыми надо разговаривать с Богом. Я буду выпаливать их перед сном, как пароль, а потом уже по-своему рассказывать, что случилось за день. Богу бабки Ксении, а не тебе. Советоваться с ним, что-либо клянчить.
Ты будешь возвращаться с завода, когда я уже сплю, и уходить, когда я еще сплю. Только ночью сквозь сон я буду чувствовать рядом твое тепло. Даже по воскресеньям ты или в поле подшефного колхоза, или дома над кастрюлями, корытами, хозяйской зингеровской машинкой.
— Потом, Яна, потом — видишь, сколько дел у мамы. Ты уже большая, должна понимать. Иди, Яна...
Я отвыкаю от тебя. «Вот погоди, кончится война...» Мы живём будущим. Когда кончится война, я снова увижу папу, и мне купят мороженое, и наш поезд на обратном пути остановится у насыпи с голубыми цветами. Будет стоять долго-долго, и мы нарвем большие-пребольшие букеты...
Перед сном я прошу Бога бабки Ксении, чтобы завтра кончилась война, и тогда всё сбудется.
Мы вернемся осенью сорок третьего — какие осенью цветы? На Казанском вокзале ты купишь мне мороженое. Папы уже не будет. А ты...
После работы — занятия на вечернем отделении института, ты будешь навёрстывать, навёрстывать эти годы. Дерзкая мысль — завершить диссертацию отца. И опять я почти не буду тебя видеть.
Во имя чего? Институт ты, правда, закончишь, но аспирантура как-то сама собой отпадет, потому что выяснится, что папину тему уже кто-то где-то успешно разработал и завершил.
И ты сломаешься, будешь сидеть вечерами дома, не зная, куда себя деть. Ты уже отвыкла от дома, я от тебя, и мы будем только мешать друг другу.
Потом спохватишься, что тебе уже за тридцать, и коли не получилось с аспирантурой и наукой, надо самоутвердиться иначе, и кинешься искать мужа — исступлённо, как всё, что ты когда-либо делала. В комнате нашей появятся коробочки, флакончики, отрезы, запорхают имена всяких там Леокадий и Эмилий из парикмахерской, соседи станут говорить, что ты прямо-таки невероятно похорошела, а в тебя и вправду будто вселился бес. Такой худой ты не была даже в юности, а худоба тебе идет. Подведенные глаза кажутся мрачно-огромными, как у цыганки-гадалки, прекрасный открытый лоб, легкие тени на впадинах скул, ярко-вишневый мазок губ, и вся ты — яркая, гибкая, узкая в том своем узком вишневом платье с вышивкой, в котором и шагу-то ступить невозможно (я, во всяком случае, не могла, когда примеряла), а ты в нем летала, скользила, закидывала ногу на ногу, будто родилась в этом невероятно узком наряде, будто он был твоей второй кожей.
Такой ты мне запомнишься, девчонки будут говорить: «Какая у тебя красивая мама!» — и ты в конце концов отыщешь себе мужа в том послевоенном безмужье, причем мужа вполне приличного — доброго, внимательного, непьющего вдовца, даже внешне приятного, даже работающего каким-то начальником. Мы с ним будем решать задачки про рыболовов и пешеходов и вообще отлично поладим, и когда ты станешь удирать от нас обоих — то к каким-то подругам, то заделаешься вдруг заядлой театралкой, то общественницей, то просто будешь задерживаться на работе, по поводу и без повода, лишь бы не домой — я буду осуждать тебя и жалеть отчима. И только через много лет пойму, что не нужна тебе была ни аспирантура, ни кипучая деятельность, ни самый что ни на есть расхороший муж. Что нужен тебе был только Аркадий Синегин, что состоять его женой, его «половиной» на земле было твоим предназначением, призванием в самом высоком смысле этого слова, потому что у больших ученых (отцу прочили блестящее будущее) должны быть именно такие жены. И кто знает, сколько великих человечество получило лишь благодаря этим самым «половинам». Только много лет спустя я пойму, что его гибель явилась для тебя не потерей мужа и любимого человека — это была потеря призвания, смысла, цели жизни, и здесь причина твоих слепых беспорядочных метаний. От работы к работе, от мужчины к мужчине, от роли к роли. Корабль без компаса...
Ты переиграешь десятки ролей, неудавшихся, не твоих, и когда, наконец, вспомнишь о роли «мать» и решишь, что вот твое «то», единственное, я буду уже почти что в другом измерении, за несколько тысяч дней от голубой насыпи. Дней без тебя.
Меня будет шокировать этот внезапный шквал родительских чувств, все твои «моя маленькая», «надень кофточку», твои поцелуи и прочие «нежности». Ты покажешься мне смешной и нелепой, как старая дева со сборками и ужимками школьницы, мне, Иоанне Синегиной, печатающей в городской газете свои вдохновенные опусы на морально-этическую тему. Знатоку человеческих душ. Твоей дочери.
И потом, еще через несколько тысяч дней, сама в голодной запоздалой тоске по твоим «моя маленькая» и «надень кофточку», мучимая стыдом за тупую чёрствость, я буду трусливо откладывать встречу с тобой, должную наконец-то соединить нас, мать и дочь. А пока что посылать тебе в Керчь открытки к праздникам.
«Дорогая мамочка, поздравляю тебя...»
Всегда не любила и не умела писать письма.
В Керчь ты переедешь после моего замужества. Там родился и вырос Аркадий Синегин. Там вы познакомились на пляже. Он подошел и сказал: «Девушка, вы, по-моему, сгорели». Тебе в этой фразе чудилось нечто символическое.
Телеграмма из Керчи меня не застанет — туристская поездка по Италии. Посовещавшись, мне решат не сообщать и не расстраивать — всё равно ведь ничего не изменишь. Я опять опоздаю к тебе. В последний раз опоздаю к тебе, мама!
А у меня черепаха, — хвастает Яна голубым цветам. — Она домики надевает. У ней во-о сколько домиков. Пальто-домик, платье-домик... Цветы удивленно покачиваются на неправдоподобно длинных стеблях.
— Ой, мама, мамочка, уже поехали...
Сейчас мама встанет, чтобы закрыть окно, она боится за Янины уши. С ее колен, звякнув, упадут ножницы, и пока она нагнется их поднять — всего пять секунд, Яна будет еще видеть летящую мимо голубизну.
Поезд влетает в тоннель, движется всё медленнее, наконец, совсем останавливается в кромешной тьме. Яна с ужасом осознает, что она снова в тамбуре среди дремучих дверей, где нет ничего, кроме этой тьмы, безмолвия и липкого ледяного страха. И, как тогда, девочка Яна садится на пол, дрожа и давясь беззвучными слезами, зная, что этот плен навсегда.
Они тогда только вернулись с мамой из эвакуации, в доме ещё будет кавардак, суматоха, и Яну впервые выпустят погулять во двор. Она заиграется с ребятнёй, потом как-то разом стемнеет, всех позовут по домам, двор опустеет. Яна, ещё полная до краёв неистовым восторгом бытия, какой бывает лишь в детстве, — визгом, хохотом, бегом, стуком мяча, тоже влетит с разбегу в дверь с ромбами. Дверь сзади тяжело захлопнется и...
Ошеломленная внезапной тишиной и темнотой, Яна сделает по инерции несколько шагов, ладони упрутся в стену, потом во что-то холодное, омерзительно-скользкое и мокрое. Охнув, Яна отпрыгнет, вытирая руки о пальтишко и беспомощно озираясь в надежде разглядеть дверь — ту, внутреннюю, что ведёт в коридор и на лестницу, где на втором этаже была их с мамой комната. Или хотя бы ту, уличную, в которую она только что вскочила.
Но ничего не было. Никаких дверей, вообще ничего. Ей показалось, что у неё нет больше ни глаз, ни ушей, так было темно и тихо, ни тела, которое одеревенело от страха. Ничего, кроме кромешной тьмы, тишины и липкого ледяного страха. Даже плакать она боялась, чтобы то бесконечно страшное и злобное, в плен к которому она попала, не обнаружило её присутствия. Она каким-то животным чутьём ощущала, как оно точит о стены когти, обшаривает их мохнатыми щупальцами, чтобы схватить её. Сколько она так стояла? Пять, десять, пятнадцать минут? Потом не стояла, потому что ноги уже не держали, а сидела на холодном полу, дрожа и давясь беззвучными слезами, зная, что так будет всегда.
Потом она услышит во тьме чьи-то быстрые надвигающиеся шаги, найдёт всё же силы вскочить, по мышиному пискнуть в смертной тоске, теряя сознание, и тут где-то сбоку в тишину и тьму прорвутся скрип, слабо призрачная желтизна лампочки над лестницей и — чудо! — мамин силуэт в этой желтизне, её протянутые руки, в которые с рёвом обрушится то, что осталось от Яны.
Потом она ещё очень долго будет до смерти бояться этого тёмного тамбура между двумя дверями, и стараться проскочить его как можно скорее даже днём, когда в квадратик небольшого оконца проникал свет со двора. Ну а уж вечером без взрослых — ни за что.
Мальчишки разнюхают про эту её дурь и будут забавляться, втаскивая силком в страшный плен, отчаянно визжащую и отбивающуюся. Потом она прокусит кому-то до крови руку, и её оставят в покое. Она назовет это «дремучие двери», и даже когда в тамбуре повесят лампочку и привинтят ручки на дверях, страх останется и постепенно перекочует в сны, сны-кошмары, где она умирала от тоски и страха в чёрной дремучей ловушке между двумя дверями-мирами, внешним и спасительным внутренним, откуда лестница вела домой к свету и теплу. Куда она, вырвавшись, бежала каждый раз с бешено колотящимся сердцем, чтобы упасть в протянутые мамины руки и спастись.
Постепенно мама из сна исчезнет, исчезнет и их комната. За их дверью окажется ещё один коридор, ещё двери, лабиринт дверей и коридоров, по которым она будет из последних сил удирать от гонящейся за ней тьмы. И лишь в пробуждении обретая спасение.
 

* * *

Чьё-то лёгкое прикосновение, и она видит странного, невесомо-плоского, будто сошедшего с черно-белой фотографии, мальчика в белой рубашке и белой панамке, в тёмных трусах и сандалиях — такая форма была у них в Артеке, в темных очках на белом прозрачном лице. От него исходит какое-то лунное призрачное сияние, Яна видит облупленную штукатурку на стенах тамбура, старый веник в углу и выброшенный букет засохших полевых цветов.
— Вставай, — сказал мальчик, подавая ей прозрачно-невесомую руку, — Он просил тебя привести.
Яна не стала спрашивать, кто такой «он», кто этот мальчик и почему круглое пятно света под ними превратилось вдруг во что-то вроде пола лифта без стен, и этот лифт, со всех сторон окруженный лишь тьмою, вдруг понесся вверх, так что сердце в пятки ушло. Всё равно не было ничего страшнее, чем оставаться там, среди дремучих дверей.
Потом лифт-не лифт остановился внезапно, тьмы вокруг уже не было. Серебристая, будто предрассветная голубизна, не свет и не мрак. И круглая площадка под ногами, на которой стояла Яна среди сплошной предрассветной бездны. Да и самого мальчика видно не было, хотя она слышала его голос каким-то внутренним слухом.
— Не бойся, ты в Преддверии. Не вверху и не внизу. Не в прошлом и не в будущем. Ты в глубине.
— В глубине чего?
— Времени. Не исторической линии и не космического круга, а экзистенциональной точки.
Яна хотела спросить, какая глубина может быть у точки, но мальчик ответил, будто читая её мысли:
— Здесь начало того конца, которым оканчивается начало.
—Кто ты?
Ангел-Хранитель. Сокращённо — АХ.
— Мой Ангел-Хранитель?
— Твой АХ рядом с тобой в реанимации. Он не имеет права оставить историческую временную линию, пока ты жива.
— Я жива?
— Пока ты жива, — повторил АХ. — «Он» просил привести тебя. Вот, Иосиф. Та самая девочка.
В призрачной предрассветной голубизне вдруг проступила в самодельной деревянной рамке, закачалась на неведомо куда вбитом гвозде фотография подростка с гладко зачёсанными на косой пробор волосами, нежным детским ртом и по контрасту пронзительно-жёстким взглядом куда-то мимо, вдаль, в одному ему видимую цель.
Внутренне ахнула Иоанна-взрослая. Так вот кого ей напоминал в детстве Егорка Златов!
Только у Егорки волосы были светлые.
Она невольно подобралась, как когда-то на пионерской линейке.
— Здравствуйте, товарищ Сталин.
Мальчик на фото не шевельнулся и молчал. Тёмные глаза по-прежнему напряжённо всматривались куда-то мимо, в невидимое.
—Мне сказали, что вы... Это я. Синегина Яна. Я пришла.
Молчание.
— Не дёргайся, он всё прекрасно видит и слышит. Просто его историческое время кончилось. В отличие от твоего, любительница повторных фильмов. Иосиф лишён слова до Суда.
— Какого Суда?
— Того самого. Высшего и Последнего, который обжалованию не подлежит. Но и на Суде Иосиф лишён слова вплоть до приговора. Защищать его буду я. Верный его спутник, телохранитель и душехранитель с первых дней жизни.
— Но как же...
— Не дёргайся, его душа тебя видит и слышит. А фото — это я для тебя повесил — тебе привычнее разговаривать со зрительным образом...
— Но о чём разговаривать?
— Скажи, что будешь по-прежнему молиться за него, если вернёшься в историческое время. Между прочим, ты единственная девочка на свете, которая молится за него уже более полувека. Иосиф, ты ведь о молитвах хотел просить Иоанну — это для нас сейчас самое главное?.. Не молчи, Иосиф.
Значит, фотография безмолвствовала не только для неё! Иоанна вдруг ясно поняла, что нет, о чём-то другом, тоже очень важном, хочет и не может попросить её этот пятнадцатилетний мальчик на старинном снимке. То ли злодей всех времён и народов, то ли величайший светоч и гений, то ли просто «кавказец неотёсанный, нуль без палочки». Недоучившийся семинарист, неизвестно кем, Светом или тьмой, вознесённый на самый пик земной власти... За которого она действительно молилась, как научила бабка Ксения — за маму, папу и товарища Сталина. Вначале о здравии, потом об упокоении. Просто так уж сложилось.
Разве может быть неправедной молитва ребёнка, пусть и длящаяся полвека?
Когда вождь умер, ей было шестнадцать, и она продолжала поминать Иосифа, ушедшего в вечность с концом её детства.
Нет, не о молитве, не о вечном покое себе, не её заступления хотел он просить, не для того позвал. Но ничего не мог сказать без посредника АХа, лишённый слова.
— Это что ещё за свиданка противу правил? — услыхала они знакомый вкрадчивый шёпот, — Заявляю решительный протест.
Перед Иоанной возник плоский мальчик — негатив, двойник АХа, но рубашка, панамка и лицо у него были чёрные, а трусы, сандалии на тёмных ногах и очки — белые. Будто на стеклах очков налеплены две бумажки.
Фото Иосифа, снова закачавшись на вбитом неведомо куда гвозде, растаяло вместе с гвоздём.
АХ сообщил, что это АГ, Ангел-Губитель, что у них сейчас просмотр судебных материалов и свидетельских показаний, и ей здесь не место.
— Готовимся, знаешь ли. Суд может начаться в любую минуту.
Там, где только что висело фото Иосифа, появился самодельный экран из двух крахмальных простыней — точно такой висел в клубе-бараке её детства, всегда набитом битком, куда они, малышня, бегали «на протырочку» и устраивались прямо на полу перед экраном, задрав головы. Всё было, как тогда, даже настлались сами собой такие же шаткие скрипучие полы. Но за спиной почему-то оказался вполне цивильный просмотровый зал, не со скамейками, а с кожаными креслами, а в первом ряду, где обычно размещалось мосфильмовское начальство, устроились рядом АГ и АХ, негатив и позитив — точь-в-точь представители Госкино на худсовете.
— Гасите свет, пора начинать, — прошелестел АГ.
Иоанна осознала, что как только свет погаснет, она снова окажется в дремучем тамбуре, страшнее которого нет ничего на свете, и спрыгнула в панике с площадки прямо на дощатый пол перед экраном.
— Тётя Клава, почему в зале посторонние?
Невесть откуда взявшаяся в экзистенциональном времени свирепая билетерша тётя Клава из детства спешит на разгневанный голос АГа откуда-то из предрассветной вечности. Яна ползет от неё, втискивается меж рядами кресел, и в этот момент свет гаснет. Но тут же трещит, вспыхивает проектор, тот же, из детства, Яна видит краем глаза угол светящегося экрана и две пары ног в сандалиях — белых и тёмных.
— Начало, раннее детство можно промотать... Здесь всё давно исповедано, чисто. Иосиф в духовном училище, церковный хор... Стоп, вот момент существенный. Крещенское водосвятие, прямо на узкой улочке возле Окопского храма молебен, Иосиф поёт в хоре. И эта твоя гнусная проделка — бешено мчащийся с горы фаэтон прямо на певчих...
— Да, терпеть не могу церковные праздники! Если б ты не успел выхватить Иосифа буквально из-под колес...
Мальчика принесли домой без сознания и рыдающая Екатерина Кеке, у которой уже умерли трое младенцев, молила Господа оставить ей Coco, поклявшись посвятить его Богу.
— А ты две недели вместе с ней не отходил от его постели, Екатерина читала вслух Библию. Иосиф едва понимал, и когда дремал, ты напел его душе Первую Песнь о Главном. Это было незаконно, ты нарушил права отрока, воспользовался его болезнью, тем, что он не мог встать и убежать от твоих нудных проповедей...
 

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ, НАПЕТАЯ АНГЕЛОМ-ХРАНИТЕЛЕМ БОЛЯЩЕМУ ОТРОКУ ИОСИФУ О БОГЕ И ПЕРВОМ ЧЕЛОВЕКЕ.

«О Ты, Который превыше всего. Что иное позволено мне изречь о Тебе? — ибо Ты невыразим никаким словом. Как воззрит на Тебя ум? Ибо Ты непостижим никаким умом. Тебе воздаёт честь всё одарённое разумом!.. Тобой единым всё пребывает, к Тебе всё стремится. Ты начало и конец всего...» /св. Григ. Бог./ «Бог есть свет и нет в Нём никакой тьмы» /I Ин.1,5/
«Господь есть дух, а где Дух Господень, там свобода» /2 Кор. 17,3/
«Прежде нежели родились горы, и Ты образовал землю и вселённую, и от века и до века Ты — Бог» /Пс.89,3/
«Он один существенно живёт, не может не быть. Существо Его и естество есть сама жизнь. Всё содеянное имеет начало, так как им приведено из небытия в бытие; и могло бы снова не быть, если бы Он так изволил. Но Создатель как был всегда — и прежде мира, так и ныне Тот же, и вечно будет Тот же неизменно. И как прежде не мог не быть, так и не может не быть. Поэтому не только называется «Вечным», но и «вечность», не только «Живой», но и «жизнь», не только «Безначальный и Бесконечный», но и «безначальностъ и бесконечность»; не только «Пребывающий», но и «бытие». Мы называем Его «Сущий», то есть и был, и есть, и будет. /Святитель Тихон Задонский/
Дети Света сотворены Богом «по образу и подобию Своему». Так лучи являются сынами солнца, несущими свет и тепло, то есть жизнь. Он подарил им счастье бытия. Вначале ангелам бесплотным, потом первому человеку, Адаму, и все жили в любви и единстве в Доме Отца, пока некоторые ангелы во главе с самым светлым, Денницей, не захотели быть сами по себе, вне Бога и Света. И Бог исполнил их волю, ибо сотворил свободными, позволил уйти из Дома во «тьму внешнюю», где нет Бога, то есть Жизни и Истины.
И сделался Денница Князем тьмы над воинством тьмы. Отцом лжи и вечной смерти.
«И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их»./ Быт. 1,27/
То есть это было как бы одно богоподобное существо, Двоица. Мужское и женское начала, спаянные любовью.
Бог подарил человеку свободу, предоставив право выбора: послушание или непослушание Отцу. «Не ешь плодов с запретного древа, или смертию умрёшь».
Князь тьмы, ненавидящий Бога, обернувшись змеем, соблазнил человека ослушаться, просто-напросто солгав:
— Не умрешь. Не будешь слушать Отца — сам станешь, как Бог, знающий добро и зло. Свободным и всемогущим.
Вот он, обман. Быть любимым сыном, наследником Творца, или сказать: «Хочу от Тебя отделиться, потому что я сам — бог».
Так вместе с непослушанием в сердце человека вошли гордость, тьма и смерть. Так он оказался на чужбине, был изгнан с неба на землю.
«В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты и в прах возвратишься ». /Быт. 3,19/
— Ничего себе свобода! — прошелестел со своего места AГ, — Он злой, ваш Бог.
— Да, именно так ты смущал сердце болящего отрока Иосифа, будто запамятовав, что не может непослушное Отцу пребывать в Доме Отца, не может тьма пребывать в Свете, в Котором нет тьмы. Не наказать, а спасти человека захотел Господь этим изгнанием.
«И теперь как бы он не простёр руки своей и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно.» /Быт. 3,22/. Это об Адаме.
Что может быть страшнее бессмертного зла? Вечного отлучения от Бога? Такова участь падших ангелов, духов злобы поднебесной.
«И низвержен был великий дракон, древний змий, называемый Диаволом и сатаною, обольщающий всю вселенную, низвержен на землю, и ангелы его низвержены с ним». /Отк.12,9/
Во спасение дано человеку отныне смертное тело, чтобы он мог сбросить его на чужбине вместе с ветхими лохмотьями грехов. Такие, как АГ, бессмертны в своём бунте против Творца, их единственная отрада — вредить Замыслу.
Человек же получил право свободно избрать за свою земную жизнь послушание или непослушание Творцу, Свет или тьму. Как прекрасная бабочка из червя, оставив прах земле, взлететь любящим и любимым сыном в небесное отечество. Или...
— Ладно, Позитив, давай не отклоняться, — проворчал АГ.
— Ты первый начал, Негатив. Ладно, продолжим. О том, что когда Адам стал смертным, мужское и женское начала в нем распались, и «Адам познал Еву, жену свою; и, она зачала, и родила Каина». /Быт. 4,1/
Снова соединились две половинки, но не в небесную Двоицу, спаянное любовью целое, а в супружескую пару. Чтобы дать начало истории человечества — дроблению, размножению, смене поколений.
С точки зрения земного наблюдателя это — вечная смерть под маской вечной жизни, где каждое новое поколение вырастает на костях предыдущего, чтобы самому затем стать пищей для последующего. С точки зрения неба — вечная жизнь под маской вечной смерти, ибо Любовь и милость Божия чудом скрепляют в единый организм вечно враждующие друг с другом души своих безумных больных детей, чтобы, когда наступит конец времён, отделить «зерно от плевел» согласно Замыслу. «Ни серебро их, ни золото их не может спасти их в день гнева Господа и огнем ревности Его будет пожрана вся эта земля, ибо истребление, и притом внезапное, совершит Он над всеми жителями земли». /Соф. 1,18/
Души человеков, прорвавшиеся из ветхих своих темниц-клеток к Небу, свободно избравшие Свет сыны Божии послужат основой воссоздания богочеловечества. Нового Адама. Согласно Замыслу, который состоит в том, что...
Бобина в проекторе внезапно заходила ходуном, дикторский текст на полуслове прервался.
— Часть ещё не кончилась, там должно быть о Замысле, — заволновался АХ.
— Сапожники! — свистнул АГ, затопав белыми сандаликами. — Вечно ты. Позитив, на плёнке экономишь. Небось, обрыв на склейке... Кстати, чем больше ты нас будешь уверять в избранничестве Иосифа, что он чуть не с младенчества готовился к священству, тем ужаснее покажется его отступничество.
  — Не было никакого отступничества! — гневно топнул АХ в свою очередь ножкой в чёрном сандалике. Пол под Яной заходил ходуном, заблистали молнии. Яна в страхе зажмурилась, а когда открыла глаза, очутилась в одном из дней военного своего детства, в эвакуации.
 

* * *

Яна сидит на полу перец шкафчиком, стаскивая с валенок слишком тесные калоши.
На шкафчике Яны наклеена лягушка — не царевна, а так, невзрачная, беспородная. Наверное, вырезана из учебника зоологии, с жёлтыми пятнами клея и проступающими буквами. Но всё равно она — волшебная, и комната с маленькими столами и стульчиками, и настоящее — не соевое — молоко на завтрак, и рыбы в аквариуме, и самодельные игрушки. Сервизы, куклы, мебель из раскрашенной глины. Бумажные кошельки, лодки, кораблики, коробочки, пилотки — из той же бумаги. Всё это чудеса, и название «Детский сад» — чудо. Сад и дети. Дети и сад.
Пальто, платок, калоши, мокрые варежки, продетые на тесёмке в рукава, — скорей освободиться, сбросить, выскользнуть, как Царевна-лягушка из кожи. Хлопает дверца шкафчика, торопливый мамин поцелуй, её запах...
Яна сидит рядом с воспитательницей — она несколько раз дралась за это место и, наконец, завоевала. Не помню, как её зовут. Она — тоже чудо. Фея Детского Сада. Тогда она представлялась Яне вполне «тётей», теперь видно — ей едва ли восемнадцать. Фея невысокого роста, круглолицая, румяная. На ней полосатая кофточка, короткая черная юбка и валенки, надрезанные в голенищах, стягивающих полные икры.
— Сложите листок вот так и так. Саша, я же показываю. Андрей, у тебя опять нет платка? Да, правильно. И у тебя правильно.
Сегодня Фее не до нас, и вчера было не до нас — торчит у неё какой-то солдат. Я — по правую руку, он — по левую. И солдат этот для неё самый главный. Мы ревнуем, и он тоже.
— Лучше б ты совсем не приходил, — грустно говорит Фея. Я ликую. Нечего приходить.
— Другим и вовсе не дали, — говорит он. — Прямо из госпиталя, — в часть.
— Ну пусть бы на недельку, — шепчет она. — Теперь вот здесь загните и оторвите. Получилось что? Квадрат. Теперь загните, чтоб уголки были внутрь. Неужели нельзя ещё хоть денёчек? Один-единственный?..
— Вот так? — встреваю я злорадно. И тут же со всех сторон: — А я? А у меня?
Солдатик смотрит на нас уже с откровенной ненавистью, я торжествую. Какой он принц для нашей Феи? Бритоголовый, лопоухий, с тонкой цыплячьей шеей, натёртой воротничком гимнастёрки.
—Теперь снова пополам, так и так. Все смотрят, я кому показываю? Ты у меня останешься сегодня, и всё. Ритки не будет, она к тётке уйдёт. Она всё знает.
— А к матери? — он смотрит куда-то в угол, — Нельзя, я ей обещался.
— И опять загните внутрь, — Яна вдруг видит с ужасом, что Фея плачет. Слеза катится к уху, где малиново вспыхивает серёжка.
— Дурная, а как совсем не вернусь? Вон мой дружок с трёхмесячным оставил. Не вдова, не жена.
— Ой дура-ак, — тянет она и уже смеется, — Дурак и есть. Ну-ка, что у нас получилось? Андрюша, что?
— Корабль, да?
— Двухпалубный корабль, с парусами. После обеда запустим.
После мёртвого часа Яна выкрасит паруса в оранжевый цвет, и будет её чудо плавать с другими разноцветными чудесами в море-корыте.
— Солнце вышло, живей гулять!
Фея выталкивает детей за дверь, все наперегонки бегут в раздевалку. Смуглый мальчик со странным папиросным именем «Казбек» дёргает Яну за косу. Яна прощает, потому что у него есть настоящий кожаный мяч.
Мы уже оделись как попало — Феи нет. Но мы терпеливо ждём в полутёмной раздевалке, каким-то чутьём зная, что звать её нельзя.
Наконец, дверь распахивается. Прошло не больше минуты, прошла вечность. Как медленно тянется в детстве время! Дверь настежь — на пороге моя Фея. В коридор из комнаты врывается солнце, в волосах у Феи — солнце, на блузке, на щеках губах горит солнце. Яна хватает её руку. Сейчас, мягко шлёпая валенками. Фея отведёт их во двор, и Яна никогда не узнает, чем закончится для неё этот день. Будут ещё обычные дни, без солдата, потом они вернутся домой, в подмосковный городок.
Скачет Фея по солнечным классикам-квадратам. Яна так не умеет — до чего ловко. Фея есть Фея.
Что было с тобой потом, моя Фея? Этого она никогда не узнает.
 

* * *

Снова затрещал проектор в просмотровом зале, где лежала ничком Яна, зажатая рядами кресел, и видны ей были лишь две пары ног в сандаликах да край светящегося экрана. Она до смерти боится дремучих дверей и тёти Клавы.
— Лекарь подтвердил диагноз: рука сохнет, заражение крови, надежда только на сильный организм. А Екатерина надеялась лишь на Бога, и чем горячее становились руки и лоб спящего в забытьи сына, тем горячее и исступлённей она молилась:
«Я отдала его тебе, Господи, так пощади, не забирай Coco слишком рано..»
 

ПЕСНЬ ВТОРАЯ О ГЛАВНОМ, НАПЕТАЯ АНГЕЛОМ-ХРАНИТЕЛЕМ ТЯЖКО БОЛЯЩЕМУ ОТРОКУ ИОСИФУ.

Тайну Замысла Божия о мире и богочеловечестве нельзя понять без тайны Святой Троицы, единосущной и нераздельной. Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой. Трое в Одном — как это может быть? Не один наш Бог, но Един. И разгадка здесь лишь в Любви Божественной, взаимопроникающей, взаимомилующей, взаимоспасающей, какой не бывает на земле.
Нет слиянного, спаянного в одно целое мира, а ведь именно так он был задуман «по Образу и Подобию» Святой Троицы. Всё вокруг буквально кричит о Замысле, всё назидательно для внимательного ока.
Вот солнце, к примеру. Оно даёт свет, тепло и жизнь. Свет, тепло и жизнь существуют в солнце нераздельно, это источники существования всего живого. Нет жизни без тепла и света, нет света без солнечного тепла, нет тепла без солнечного света. И всё это вместе — солнце.
Всякое дерево, растение, птица, тело наше, любой живой организм свидетельствуют о Замысле... Вот корень, ствол, ветви, каждый листочек — все на своем месте, все самозабвенно работают на целое, а целое — на каждого. Никто друг с другом не враждует, никто не мешает, а если надо заменить отжившее новым, молодым, смиренно уступают место… Но даже самые первые листочки, которые давным-давно отпали осенью, продолжают жить в дереве, — в других листьях, стволе, дереве — в целом. Это тот самый вечный двигатель...
— Муравейник! — прошелестел презрительно АГ. — Соцмуравейник по Достоевскому...
— Человек — не муравей. Негатив, он «по образу и подобию». Для муравья единство — способ выживания в лесу, для человека — в вечности. Цель — вот в чём главное. Земля или Небо? Не тела собирает Господь, но души бессмертные. Закон Троицы, Любовь Божественная — эликсир бессмертия в Доме Отца. Специально для тебя, сын тьмы, прочту цитату Федорова из «Философии общего дела»:
«Не в конвентах, не в парламентах, не в декларациях прав человека выработан этот образец бессмертного общества. В представлениях лиц Святой Троицы «нераздельными», то есть неотчуждающимися друг от друга, не вступающими в борьбу, которая сама по себе ведёт к разрушению общества и смерти, в таком представлении союз Божественных лиц являлся неразрушимым, бессмертным. Представлением же лиц Святой Троицы «неслиянными» устранялась их смерть, потому что неслиянность означает устранение поглощения одним лицом всех прочих, которые при нём теряют свою личность, делаются его бессознательными орудиями и, наконец, вполне с ним сливаются, обращаясь вместе с ним в полное безразличие, в ничто.»
— Мы, негативы, тоже бессмертны, — усмехнулся AT. — И тоже не вступаем в борьбу друг с другом...
—Вечно объединяющая вас ненависть к Источнику Жизни — это не бессмертие, а вечная смерть. Вечная смерть — вовсе не бессмертие.
— Протестую, — прошипел АГ.
— Протест принят, — отозвался откуда — то голос билетёрши Клавы, — Прошу адвоката не отклоняться от темы.
— Итак, изгнанное из рая человечество росло, множилось, поколения сменяли друг друга. Но Замысел Творца о богочеловечестве неотделим от замысла о каждом человеке, сотворённом «по образу и подобию», то есть богоподобным. Сыном Бога.
Богочеловечество после конца истории и Суда должно возродиться в Царствии, в Доме Отца. Богочеловечество вызревает в человечестве земном, — как бабочка в коконе, чтобы, сбросив всё непригодное, греховное, лишнее, взлететь в Небо. Плоть — земле, душа, выбравшая Свет — Свету. Душа, выбравшая тьму — тьме.
О том поведано было болящему отроку Иосифу, что каждый из нас — клетка, атом этой единой богочеловеческой души, созданной, задуманной по Закону Неба, по образу Святой Троицы.
Сто тысяч, сто миллионов и более «Я», не поглощаемых друг другом, не враждующих друг с другом, одновременно и свободных, и спаянных в единое Целое свободной Любовью.
С новым миром, новой землёй и друг с другом в Доме Отца. Как это бесконечно далеко от вашего земного бытия! Как много предстоит изменить в себе и своей жизни, чтобы избавиться от эгоизма, вражды, жадности, самоутверждения за счёт других! Ведь каждый бесценен и нужен в этом Целом по Замыслу Творца, и как ужасно, если твоё место, замысел о тебе будут в Царствии отданы другому ввиду твоей несостоятельности!
Это происходит ежеминутно в любом живом организме, который бросает на исцеление все силы, потому что в одиночку ни одной клетке не выздороветь. Но если клетка безнадёжно больна, чужда, бесполезна, а чаще всего вредна организму, он вынужден её отторгнуть.
Человечество тяжело больно, оно неспособно жить в Доме Отца по Закону Неба. Цель земной жизни каждого — служить своему и общему выздоровлению. Соборность. Коллективное спасение.
Сейчас, Иосиф, весь организм бросился на помощь твоей больной руке. И твоя мать, и я, твой Ангел-Хранитель, помогаем тебе своей любовью, и молим Бога, Источника Жизни, исцелить тебя, чтоб ты мог исполнить Замысел.
Безумие со стороны клетки, группы клеток, каждого отдельного органа служить самому себе в ущерб Целому. Или, более того, заставлять без надобности служить себе /руке, ноге, или желудку/ другие клетки или даже само Целое, отнимая жизненно важное у других органов, в результате чего заболевает весь организм, включая саму эту взбесившуюся клетку. Заболевает и гибнет.
Это — первородный грех, сродни раку, бешеное разрастание одной части Целого за счёт жизнеспособности других частей в ущерб Целому. Такие клетки непригодны для Царствия, для исполнения Замысла — ибо если больно, дурно и голодно хотя бы одной клетке — страдают все. Такое противоречит Замыслу, ибо в Доме Отца нет страдания и тьмы.
В конце времён Господь соберет в житницу Свою души всех детей Света, когда-либо живших на земле, и воссоздаст из них богочеловечество. Нового Адама, свободно избравшего и полюбившего Небо, преодолевшего тьму. Рухнут клети внешние смертных и грешных тел... Сказано — «Царствие Божие внутри вас». Новая жизнь зреет в каждом, кто соблюдает Закон Неба, служит Небу, обращая дни наши суетные в тепло и свет. Только Тепло и Свет дают Жизнь — учит Троица. Только они бессмертны.
— Вопросик можно ? — прошелестел AГ, — Что же такое получается, господа? Или подчиняйся, или на свалку? Где же тут любовь?
— Когда любящий Отец зовёт чадо домой, потому что наступает вечная ночь, а тот бежит в лес, в противоположную сторону, где полно хищных зверей...
—Значит такового следовало запереть.
— Дети Божии свободны, Негатив. Есть, конечно, наёмники — служащие Господу в ожидании награды на Небе. Есть рабы — покорные Его Воле разумом и от страха. И есть сыны — полюбившие Его всем сердцем, «рожденные свыше».
— Бедные рабы и наёмники! Значит, им не на что рассчитывать? Опять обман?
— Господь милостив, сын тьмы. Даже если после Суда от кого-то останется лишь монада, пустая скорлупка без всяких заслуг, но смиренно избравшая Бога своим Хозяином, Господь может наполнить её Своим Светом и спасти. Вспомни благоразумного разбойника на кресте...
И Ангел-Хранитель пел тяжко болящему отроку Иосифу, что если он станет пастырем, как обещала Небу Екатерина, он должен стремиться воспитывать именно «сынов», — горячих, самоотверженных, жертвенных служителей Делу Божию на земле — умножению жатвы Господней.
Великому Делу восхождения к абсолютной, всепроникающей, всепобеждающей и всепрощающей Любви.
О том, что каждая частица будущего Богочеловечества, каждая душа рождается, призывается из небытия в определённое время, в определённом месте, с определённой сверхзадачей-Замыслом, на осуществление которого ей даны дары Неба — время, здоровье, таланты. Вписанный в сердце Закон Неба. И знание Замысла о тебе...
О том, что нет выше звания пастыря, «ловца человеков». С-пасти, с-пасать — они — прямые воины Спасителя.
— Думаешь, он что-либо понял из твоих нудных проповедей, Позитив, проникся ими? Он любил верховодить мальчишками, всегда быть первым, был обидчивым, драчливым, злопамятным, лукавым...
— Скажи ещё жестокосердным, коварным, кровожадным...
— Мальчики, не ссорьтесь! — рявкнула тётя Клава из вечности, — Гроза начнётся...
И тут же наступила тьма кромешная. Яна проснулась внезапно и села в кровати, готовая зареветь со страху.
 

* * *

Яна просыпается внезапно и садится в кровати, готовая зареветь со страху. Она одна, в комнате тихо и душно, хоть окно и открыто. Никакой прохлады с улицы, ни звука, занавески не шелохнутся. Что-то необычное, зловещее в этой липкой душной тишине. И вдруг дворик за окном осветился, обозначился, но не как днем, а каким- то призрачным, зыбким и нереальным светом. Вспыхнул двор и погас. И тут же нечто глухо зарычало в отдалении. Постепенно набирая силу, рев пронесся над домом, звякнули стекла в окне.
А мама в ночной смене.
Грозы Яна боялась и потом, и всегда, уже зная название этому «нечто» и его причину...
— Уу-у... Аа-а...— воет Яна, но от тоскливо-одинокого своего воя ей еще страшнее.
— Яничка, ты чой-то? Бежи, бежи ко мне, — слышится из-за занавески.
Бабка Ксеня больна. Болезнь у нее не как у других, что приходит и уходит, — это ее обычное всегдашнее состояние. Она почти всегда лежит. Не стонет, не жалуется, и если б не кашель с хрипами, свистом и щелканьем, не кашель, а целый оркестр, хоть и глушит его бабка тщетно в подушку, — все бы, наверное, вообще позабыли, что в темном углу за пологом живет бабка Ксеня.
Бабкин угол — в большой комнате, она же столовая, она же комната мамы с Яной — им принадлежит огромная кровать, шифоньер, тумбочка и картина над кроватью, изображающая зеленый пруд, зеленую луну и зеленых купающихся девушек. — По-моему, эта штука квакает, — сказала как—то мама. Зеленая картина входит в понятие «хорошая меблировка», и за нее им приходится доплачивать. Зато бабка Ксеня с кашлем-оркестром считается «неудобством» и хозяйка исчисляет это неудобство примерно в стоимость картины. То есть получается так на так.
Поскуливая, Яна босиком шлепает за полог. Бабка протягивает руки, и Яна ныряет под лоскутное одеяло, прижимается к сухому горячему тельцу Ксени.
— Пронеси, Господи, — мелко крестится бабка, — Не пужай дите. Ну будя, будя, ты повторяй, как я, и все минует... «Даждь нам днесь».
— Аж ан есь, — всхлипывая, вторит Яна. Гроза лютует. Изображение комнаты пульсирует в беспорядочном ритме ослепительных фиолетовых вспышек. Есть — нет, есть — нет. Рев, грохот. Кажется, дом вот—вот треснет, расколется, как яичная скорлупа. Яна натягивает на голову одеяло, зажимает уши ладонями.
— Ну, разбушевался, — ворчит бабка на Бога. — Ну попугал, и будя. Дал бы дожжичку — все б лучше. И огород полил бы, а то ить, сам знаешь, как поливать руками-то...
— Аж ан есь, аж ан есь, — твердит Яна, как заклинание. Колючая раскаленная бабкина ладонь касается ее мокрых щек, глаз, и слезы мгновенно испаряются, высыхают. Будто зарываешься лицом в сено. И пахнет сеном.
— Дождь, Яничка, дожжь...
По-прежнему грохает и пульсирует комната, «нечто» за окном рычит и рвет когтями темноту, но Яна понимает, что оно уже не страшно. «Нечто» будто поймали в клетку, отгородили стеной от мира, и стена эта — монотонный шум за окном, и внезапная прохлада, и запах, и другое «нечто» — спокойное, незыблемое...
— Огнь,Яничка с водой врозь. Бежит огонь от воды, спасается. Ишь как полосует, кабы огурчики не прибило. Сохрани огурчики. Господи...
— Ба, а где он. Бог?
— Бог-то? На небе.
— А как же не падает?
— Поздно, будя, Яничка, грех. Ступай к себе.
— Ба, а какой Он ?
— Про то нам знать неведомо.
— А почему?
Бабка закашлялась, замахала руками.
— Ступай с Богом... ступай...
Яна пошлепала к остывшей уже кровати, с наслаждением вытянулась после тесного бабкиного ложа и зевнула.
Ветер надувал парусом мокрую занавеску, на полу у окна блестела большая лужа. Там, во дворе, жил дождь. Дождь шел. Он шел по улицам струйчатыми ножками, увязая в мокрой глине, вспенивая лужи, шуршал по кустам. Потом дождь побежал. Он бежал все быстрее, догоняя страшное «нечто», которое удирало, глухо урча. Все это представила себе Яна, потом попыталась представить себе бога бабки Ксени, да так и не смогла и заснула.
 

* * *

— Во здравие солдат наших Аввакума, Аверкия, Аврамия, Агава, — бормочет бабка Ксеня.
Она попросила отдернуть полог, чтоб было посветлей, крест-накрест повязала под подбородком чистый платочек в горошек, надела очки с треснувшим правым стеклом. В руке у нее церковный календарь.
— Во здравие Анания, Акепсия, — тоненько поет она, заглядывая в календарь.
— У вас, мамаша, все не те имена, так теперь никого не называют.
Сегодня дома сама хозяйка, и мама дома. Воскресенье. Шумит самовар. Хозяйка раскладывает по блюдцам темные ломтики пареной свеклы. А Яне мама выдает к чаю настоящую конфету, в обертке с бабочкой. Если обертку расправить и сложить конвертом, получится фантик, а это уже богатство, едва ли не дороже самой конфеты. В фантики можно играть, ими можно меняться, или менять на цветные стекла, на свистульки, на мячи на резинках — да мало ли на что можно сменять стоящий фантик! Яна счастлива.
— А может, кто и назвал, — говорит бабка, — Может есть такой солдатик Ананий, а я его обойду. Как же, нельзя... А как называют-то?
— Ну Петр, Сергей, Владимир, Виктор...
— Аркадия помяните, — говорит мама.
Повисает над столом тишина, все смотрят на маму. Воспользовавшись замешательством, Колька хватает с блюда горсть свекольных ломтиков и запихивает в рот.
— Ты что. Соня, думаешь все-таки живой? — почему-то шепотом спрашивает хозяйка.
— Колька свеклу таскает, — ябедничает Яна, но на нее не обращают внимания. Тогда и Яна тянется к заветной тарелке.
— Аркадия, тетя Ксеня, — повторяет мама. Бабка перестает кашлять. Осторожно спрашивает:
— А то, может, за упокой?
— Во здравие, — мама храбро улыбается, она не выносит, когда ее жалеют. Хозяйский Колька снова лезет за свеклой, но на этот раз получает увесистую оплеуху и ревет. Яна великодушно отламывает ему кусок конфеты.
— Во здравие воина Аркадия, — тянет бабка Ксеня.
 

* * *

— Ба, а ты почему такая горячая?
Бабка Ксеня, скорчившись, ловит ртом воздух. Кашель ломает ее жёлтое сухонькое тело, оно похрустывает, как осенний лист на ветру.
— Жар у меня, Яничка, — бабка по капле выжимает из пересохшего рта улыбку, — худо. Огнь, огнь во мне. Може, Бог даст, помру...
Как помрешь?
Бабка переводит дух.
— Так уж. Успокоится Ксения навеки, во гроб ее положат, как невесту, во всем белом, цветами засыплют, и улетят душа моя на серебряных крыльях...
Сияют бабкины глаза, она счастливо смеется.
— У меня уж все, Яничка, припасено. И платье белое, и туфли, и белье чистое пошила.
— Покажи, ба...
— Выдвинь-ка, отопри сама.
Ёкает сердце. Вот он ключ от заветного сундучка, откуда извлекала бабка Ксеня пожелтевшие фотографии, клубки разноцветных ниток, пуговицы и лоскутки, старые письма и другие хрупкие бумаги с печатями и без печатей, отжившие бесполезные деньги, дешевенькие стеклянные сережки и бусы — чего только здесь не было! Вся Ксенина прошлая жизнь, перемешанная наугад, как колода карт, никому не интересная, кроме самой бабки, которая перебирала, уходя, эту свою жизнь. Отзвуки, осколки, лоскуты когда-то пошитых платьев, когда-то бывших с бабкой людей и минувших событий.
Яна была ее единственной благодарной слушательницей, ее подругой, и длинные бабкины рассказы о происхождении той или иной бумаги, вещицы, фотокарточки — не самой себе, не в пустоту, а ей, Яне, видимо явились для бабки Ксени смыслом и благодатью ее последних дней.
Лоскуты, обрывки, осколки, то, что не имеет решительно никакой ценности у разумных взрослых, влечет к себе стариков и детей.
Яна лезет в бабкину жизнь всей своей ненасытной пятерней, боясь, как бы бабка Ксеня не передумала, не отобрала ключик — ведь прежде доставалось Яне бабкино прошлое лишь скудными порциями, причем право выбора принадлежало владелице сундучка.
Наконец-то можно завладеть им целиком!
— В марлечке оно, с самого верху... приданое-то, — сипло втягивая в грудь воздух, наставляет бабка. — Ты уж тихохонько, гляди, не сомни... Подушку подсунь мне, подушку...
Полулежа, в зыбком кольце света от коптилки, которое мечется по стенам, по лоскутному одеялу при каждом приступе кашля, бабка Ксеня раскладывает на коленях свое белое «приданое», любуется им, ласкает, разглаживает жаркими колючими пальцами, приглашая и Яну полюбоваться, восхититься.
Приданое. К рожденью, к свадьбе, к смерти. Одно и то же слово, один и тот же цвет.
Урча от удовольствия и чихая от нафталина, Яна шурует в сундучке. Глубже, глубже, уже руки по локти в сокровищах, и вот, на самом дне... Что-то круглое, гладкое, холодное... Пальцы сомкнулись, тащат. Бутылка! Ой, да это та самая, праздничная, хозяйкина, с наклейкой, которая вдруг в праздник пропала со стола, когда все пошли плясать во двор. Хозяйка прямо обыскалась, кричала, негодовала, подозревая всех и каждого Кольку, гостей, маму, Яну... А она вот где, бутылочка. Та самая. И вино в ней плещется.
Приданое, цветы, вино... Приданое пошито, цветов можно нарвать, на худой конец, бумажные есть, а вот вино нынче дефицит, и кто знает, достанут ли, когда придет пора проводить бабку Ксеню? Может, этими соображениями руководствовалась бабка, а может, из самых эгоистичных стянула бутылку с праздничного стола, чтоб глотнуть из нее, когда особенно невмоготу? Каким-то десятым чувством Яна понимает, что спросить бабку Ксеню про бутылку неприлично. И прячет ее, где лежала. На самое дно.
 

* * *

Полутемная кухня, на столе глиняная миска с томатным соусом. Чисто вымытая раскаленная плита, раскаленная хозяйка у плиты с разливной ложкой в руке. И запах, восхитительный запах этих штук, — Яна зовет их «плюхи».
Плюх, плюх — из ложки на плиту, пузырясь и растекаясь, вываливается жидкое беловатое месиво. Корчится, вспухает пузырями, твердеет. Хозяйка ножом ловко переворачивает плюхи на другой бок, а у тех уже румяные корочки, и с другой стороны будут такие же румяные...
У Яны подкашиваются коленки, слюна обволакивает язык, слезы на глаза наворачиваются, так хочется плюх.
— Да отойди ты, горе голопузое, — беззлобно ворчит хозяйка, — уйдет, а дите как хошь. Оставила картошки мерзлой! А у дитя самый рост, его питать нужно... Говорила вот мамке — была б поумней, тоже б мучицей разжились. Вроде нация оборотистая. Так ей, вишь ли, совестно, а дите мучить не совестно? Конечно, Матрена добрая, Матрена угостит...
И в руку Яны попадает горячая плюха. Можно вонзить в нее зубы, хрустеть корочкой, глотать не жуя, обжигаясь...
— В соус-то обмакни, горюшко.
Соус, про соус-то она забыла, а плюха почти съедена, остался малюсенький кусочек. И только сейчас, когда обжигающая хрусткость плюхи размягчается кисло-сладкой прохладой соуса, Яна наконец-то чувствует вкус, и на те несколько секунд, пока последняя крошка не растаяла во рту, Яна окунается во что-то забытое, довоенное. Теплая распаренная земля, нагретые солнцем плоды с красной сочной мякотью — от их сока чуть пощипывает язык, сок течет по подбородку, пальцам...
А прямо перед ней на плите снова пузырятся, румянятся плюхи, дразнит глиняная плошка на столе.
— А я чего зна-аю, — говорит Яна. — А чего я видела-а...
Сейчас Яна предаст бабку Ксеню. Она расскажет, что видела у нее в сундучке ту самую бутылку. Расскажет, чтобы получить еще одну плюху, и получит ее, и обмакнет в соус, и съест, пока хозяйка будет на весь дом распекать бабку и расшвыривать тряпки из ее сундука. В эти минуты Яна опять будет там, на распаренной солнцем грядке, среди огромных теплых плодов предвоенного лета.
И не сразу, а потом начнется плохое, непонятное, мучительное. Яна почувствует, что не может войти к бабке Ксене, хотя ей этого никто не запрещал. Будет недоумевать, откуда взялось это «нельзя», в которой раз подходить к бабкиному пологу и в который раз отступать. Тяжелое постыдное наказание, неизвестно кем придуманное.
Яна будет утешать себя, что не ей, а бабке Ксене плохо из-за того, что Яна с ней больше не водится. Что у нее, Яны, есть двор, трава, лето, фантики, цветные стеклышки, собака Тобик, и соседний двор, и свалка, где чего только не найдешь. А бабка Ксеня лежит себе одна за пологом — выходит, бабка наказана, а не Яна.
Но когда Яна будет носиться по двору, играть с Тобиком, в цветные черепки или фантики, и чего только ни находить на свалке, она будет все время знать, что ей нельзя к бабке Ксене, и знание это будет как болезнь, как бабкин кашель, от которого не избавиться.
 

* * *

Бабка Ксеня лежит на столе, торжественная и недоступная. В белом платье, в цветах, — всё, как ей мечталось. Морщины разгладились, румянец не как обычно неровными пятнами, а как у девушки, во всю щеку. На причёсанных волосах белый венчик, сомкнутые губы тоже подкрашены.
Будто невеста... Как есть спит. Красавица!.. — шепчутся вокруг бабы. Они не расходятся, ждут, наоборот, народу всё больше, и Яна знает, чего все ждут, и сама с трепетом ждёт. Сейчас бабка Ксеня — главная. Яна горда и счастлива их дружбой. И за бабку, что всё сбылось, как она хотела, а их размолвка, — это постыдное «нельзя» — такая мелочь по сравнению с тем, что сейчас должно произойти.
—Ма, а как же она полетит?
—Куда полетит?
—На небо, к Богу, Ведь потолок.
—Никуда она не полетит, глупышка, успокойся.
— К Богу, ты не знаешь. Он на небе, высоко, вот и не видно, — убеждает Яна.
Женщины рядом одобрительно улыбаются Яне, они явно на её стороне.
—Полетит, — повторяет Яна, — Она сама сказала.
— Перестань болтать, или живо во двор!
Угроза действует, и Яна замолкает — ведь со двора она ничего не увидит. Как же, всё-таки, будет с потолком? А может, надо открыть окно? Или дверь?
Мать зовут в соседнюю комнату, отпаивать валерьянкой хозяйку, которая «не в себе». Тоже нечто странное — как это «не в себе»? А где? И почему хозяйка плачет? Она ведь просила Бога поскорей забрать бабку Ксеню — Яна сама сколько раз слыхала.
Яна пробирается поближе к Кольке, который всегда все знает.
—Коль, а почему она всё лежит да лежит?
—А чего ей ещё делать? Померла, вот и лежит, — Колька со скучающим видом растирает челюстями комочек смолистой жвачки, сплёвывает сквозь редкие, вкривь и вкось, зубы. — Сейчас отвезут на погост, будет в земле лежать.
— В какой земле?
— В обыкновенной, — Колька потопал по полу ногой в грязных подтёках. — Зароют в яму и будет лежать.
— Врёшь ты всё! — Колькины измышления до того нелепы, что смешно. — А цветы зачем?.. Платье?.. И всё такое красивое зачем?.. Ага, наврал?
— Похороны, вот и цветы. Ещё и музыка бывает, и вино будут пить. Зароют и будут пить.
— Врёшь ты всё.
Но тут мама и ещё женщина под руки выводят из соседней комнаты хозяйку. Яна видит её лицо, опухшее, с невидящими щелками глаз, и вся цепенеет от её страшного нечеловеческого воя.
— Матушка ты моя роодненькая! На кого ж ты меня покинула одну — одинёшеньку! Брошусь я за тобой во сыру зеемлю!
Бабы вокруг тоже тихонько подвывают, сморкаются, вытирают глаза краями платков. Сейчас Яна тоже заревёт —мать называла этот её рёв «извержением» — до звона в ушах, до икоты, с невесть откуда взявшимися неиссякаемыми запасами слез, от которых мгновенно промокало всё вплоть до волос и воротников. Заревёт не только от страха за бабку Ксеню, за хозяйку, за маму и сморкающихся бабок. Это будет рев-протест против чудовищной нелепости разыгрываемой взрослыми сцены в её мире, где еще несколько минут назад было всё так разумно и надёжно.
Мама уведёт её, и даже поступится своим комсомольским атеизмом: — Конечно, полетит Ксеня на небо, с кладбища и полетит. Ночью, когда звёзды выглянут. Она к ним и полетит, они будут дорогу указывать.
И Яна успокоится. В день похорон бабки Ксении, особенно после назидательных слов, сказанных на поминках батюшкой, что да, смерть всех заберёт с земли, и всех зароют рано или поздно на кладбище, только Бог обязательно заберёт к Себе на небо тех, кто в Него верит, а остальные вечно останутся лежать в земле, — Яна раз и навсегда сделала выбор в пользу Бога. Да, Он всё сотворил. Он всё может, чего не может никто — остановить грозу, помочь нашим победить фашистов и даже помочь кого угодно найти в прятки. Он — Волшебник, самый главный волшебник над всеми волшебниками. Все «откуда?», «почему?», «когда?», «где?» и «зачем?», которые она уже начала бесконечно задавать себе и другим, упирались в Него и разрешались только в Нём. Всегда, везде, всевидящий, всемогущий и всезнающий. Она будет отныне каждый раз перед сном повторять Ему про себя наизусть таинственную Ксенину молитву, а потом своими словами просить о счастье мамы, уже убитого отца. Чтоб скорей кончилась война и они вернулись домой, чтобы скорей стать взрослой, и, конечно, о товарище Сталине, который ведёт нас к победе и защитит маму от фашистов, которые убивают евреев. Она привыкнет разговаривать с Богом, и Он будет слышать. Радоваться вместе, иногда сердиться, обижаться и прощать. «И чтоб Тебе тоже всегда было хорошо!» — будет молиться она Богу о Боге.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

— В нём никогда не было смирения и покорности, — шипел AГ, — Иосиф любил верховодить мальчишками, всегда быть первым. Его даже прозвали Кобой, что означает «Непримиримый», в честь какого-то разбойника...
— Этот Коба из книжки был защитником слабых и угнетённых, Иосиф любил читать про таких Робин Гудов и рассказывать о них друзьям. А те — слушали во все уши. Разве не сказано в Писании:
«Дух Господа Бога на Мне, ибо Господь помазал Меня благовествовать нищим, послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленникам освобождение и узникам — открытые темницы». /Ис. 61,1/
«Он будет судить бедных по правде, и дела страдальцев земли решать по истине; и жезлом уст Своих поразит землю, и Духом уст Своих убьёт нечестивого». /Ис. 11, 4/
— В духовном училище Иосиф переходил из класса в класс по первому разряду, пел в церковном хоре, знал наизусть многие главы из Писания. Особенно был ему близок Ветхий Завет:
«Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные из сынов человеческих возвысились». /Пс. 11, 9/
«Наведи, Господи, страх на них; да знают народы, что человеки они». /Пс. 9, 21/
«Ибо нечестивый хвалится похотью души своей; корыстолюбец ублажает себя». /Пс. 9, 24/
«Подстерегает в потаённом месте, как лев в логовище; подстерегает в засаде, чтобы схватить бедного; хватает бедного, увлекая в сети свои;
Сгибается, прилегает, — и бедные падают в сильные когти его;
Говорит в сердце своем: «забыл Бог, закрыл лице Свое, не увидит никогда».
Восстань, Господи, Боже мой, вознеси руку Твою, не забудь угнетённых» /Пс.9,30—33/
«Ты видишь, ибо Ты взираешь на обиды и притеснения, чтобы воздать Твоею Рукою. Тебе предает себя бедный; сироте Ты помощник». /Пс. 9, 35/
— Иосифу нравилось представлять себя пастырем, проповедовать, пересказывая детворе любимые свои книги и главы из Библии. Сейчас будет эпизод, когда ты. Негатив, искушая его, привёл к богатому дому, откуда мать забирала в стирку бельё. Иосиф ждал её, чтобы помочь донести до дома тяжёлую корзину. С ним, как всегда, был эскорт ребятни, внимающей каждому слову.
— Тщеславие и властолюбие!
— А я говорю — ревность о Боге. Необходимое качество для будущего «ловца человеков». Он ведь рассказывал про прекрасных, любимых своих героев, защищающих правду и справедливость. А ты подослал ему эту коляску с разряженной девкой и подвыпившими барчуками. Вот, мол, смотри, Иосиф, как весело и беззаботно живут люди, на которых горбатится твоя мать... И ты, молодой, сильный, смелый можешь стать таким же, и на тебя будут горбатиться другие. Это совсем не трудно такому, как ты, выбиться в люди, брось только жалкие свои проповеди для слабаков...
Они кого-то ждали у парадного. Девка была пышногрудая, смешливая, рыжеволосая. Она непрерывно что-то жевала из стоящей у ног корзины с лакомствами, поправляя съезжающую набок шляпку, ёжилась, хихикала, увёртываясь лениво от тискающих её кавалеров. Все трое были в подпитии...
Да, это было абсолютное торжество плоти над духом, наглое торжество денег, безделья и мамоны, перед которым пасуют всякие байки про святых и прекраснодушных героев, заступающихся за народ... Девка улыбнулась Иосифу, скорчила рожицу — чего, мол, уставился?
— А ты, Губитель, шептал. «Поклонись моему хозяину, откажись от Призвания и материнской клятвы, и получишь и это, и более того... И другие будут ишачить на тебя».
— Но ты, Негатив, просчитался — Иосиф ещё больше возненавидел порядок, при котором многие матери, сестры, отцы и братья должны зарабатывать на хлеб насущный, обслуживая и ублажая каких-то ничтожных лоботрясов, а то и губить свои души, как эта шлюха. Тоже чья-то дочь и сестра...
— И тогда я ещё кое-что придумал, — хихикнул АГ, — Девица снова улыбнулась уставившейся на неё голоштанной мелюзге, что-то шепнула кавалеру, тот порылся в кармане и бросил мальчишкам горсть монет. Ох как жадно бросились те за добычей, катались в пыли, завязалась драка. В коляске веселились от души. Побледневший Иосиф молча смотрел на них, стиснув губы.
— Вот она, твоя паства, — шептал я ему, — Твои прекраснодушные слушатели, дети Божий и все эти проповеди про Замысел и Истину... Вот она, истина. Сатана тут правит бал, и так будет всегда.
«Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные из сынов человеческих возвысились». /Пс. 11,9/. Теперь ты знаешь всему цену. Поклонись нам, Иосиф!
— И когда со двора, с чёрного хода вышла Екатерина, сгибаясь под тяжестью бельевой корзины, Иосиф молча взял у неё ношу — удушливый запах пота, духов и блевотины, и пошёл прочь.
Ты добивался, сын тьмы, чтоб Иосиф возненавидел унизительную бедность и взалкал мамону и порок, но добился прямо противоположного — он навсегда возненавидел унижающее, порабощающее богатство, а заодно и бедность, позволяющую так себя унижать и порабощать. Да, он будет пастырем — думал он, и будет всеми силами обличать порок и вести народ к Свету Истины...
«Призри на завет Твой, ибо наполнились все мрачные места земли жилищами насилия.
Да не возвратится угнетенный посрамленным; нищий и убогий да восхвалят имя Твое.
Восстань, Боже, защити дело Твоё, вспомни вседневное поношение Твоё от безумного». /Пс. 73,20—22/
«С небес Ты возвестил суд: земля убоялась и утихла,
Когда восстал Бог на суд, чтобы спасти всех угнетённых земли». /Пс. 75, 9—Ю/
«Он укрощает дух князей. Он страшен для царей земных.» /Пс. 75, 13/
А теперь дадим слово свидетелям жизни Иосифа в юности. Вот показания свидетеля Д. Гогохия:
«На выпускных экзаменах Иосиф особенно отличился. Помимо аттестата с круглыми пятёрками, ему выдали похвальный лист, что для того времени являлось событием из ряда вон выходящим, потому что отец его был не духовного звания и занимался сапожным ремеслом».
«Осенью 1894 года Иосиф Джугашвили блестяще сдал приемные экзамены в Тифлисскую духовную семинарию и был принят в пансион при ней», — свидетельствует С. Гогличидзе.
«После поступления в семинарию Coco заметно изменился. Он стал задумчив, детские игры перестали его интересовать». /Свидетель Д. Папиташвили/
— И тем более прискорбно следующее свидетельство, — злорадно вздохнул AГ: — «В 1899 году Coco провёл в семинарии всего лишь несколько месяцев. Он ушёл из этого училища и перешёл целиком на нелегальную работу среди рабочих».
— Протестую, это уже совсем из другой части. А в этой ещё должен быть кусок про вампиров. Опять обрыв, что ли?
Затрещал проектор, и...
 

* * *

Они возвращались из эвакуации. Картинки памяти хаотично накладываются одна на одну, наверное, так оно и было в спешке, это «Домой!» с того внезапного маминого решения, когда едва был дозволен въезд в Москву, и мама сразу же стала собираться, не слушая ничьих уговоров, что, мол, лучше подождать, хотя бы из-за ребёнка.
Безрассудная фанатичная уверенность — там, в подмосковном городке, в нашем доме, в нашем почтовом ящике на втором этаже её ждёт письмо от отца.
Это Иоанна поймёт потом.
Летающие над чемоданами мамины руки, летящие туда как попало вещи — она утрамбовывает их, вминает, что-то трещит, ломается. Яна с детсадовским мешком для калош, тоже беспорядочно набитым фантиками, черепками и лоскутами /наследство бабки Ксении/, смотрит, как пустеет, обезличивается их угол. Как за непривычно голым, без занавесок, окном, Колька с хозяйкой пилят дрова, и идёт во двор похвастать, что они едут домой, что она опять увидит голубую насыпь, и их дом, и отца, и ей купят мороженое...
Но не во двор она выходит, а на палубу, где полно баб с корзинами и мешками, с цепляющимися за подол детьми, потому что руки у баб заняты, и тоже держится за мамин подол, пока та с чемоданами продвигается к выходу.
Берег всё ближе. Берег-гора, берег-город. Город на горе. Яна собирается спросить маму, почему дома не скатываются с горы, но уже сидит на чемодане на платформе. Вокруг снова бабы с цепляющейся за подол ребятнёй, а мамы нет, она ушла «хлопотать». Для Яны это непонятное слово зрительно представляется чем-то вроде игры в ладошки. Хлопать, лопотать, перехлопываться. А мамы нет и нет, начинает накрапывать дождик. То ли Яна хлюпает, то ли капли дождя ползут по щекам.
Потом они в теплушке, вагон отчаянно скрипит, качается. Жарко, душно, и те же бабы с ребятней, и дождь по вагонному окну, ничего, кроме дождя, как ни старается Яна что-то разглядеть за окном.
— Какие ещё цветы? Осень.
Говорит, а сама тоже смотрит в окно. То верит в помятый треугольник в нашем почтовом ящике, как Яна в синие цветы, — тогда её взгляд торопит, летит впереди поезда, — то не верит — и взгляд в тоске остаётся где-то на удаляющемся стыке рельсов, но потом, опять ожив, опомнившись, летит вслед за поездом, догоняет, обгоняет... Опять ищет там, за обтекающей стекло серой мутью сложенное треугольником, запечатанное хлебным мякишем чудо.
Самое удивительное — детали. Едва заметный штрих на маминой скуле — от носа к уху, будто кто-то черкнул карандашом и тут же стёр. Его не было, когда они уезжали в эвакуацию и видели голубую насыпь. Потом штрих будет становиться всё глубже, заметнее, пока не станет, как шрам. И из-за него будет в ней нечто от стареющей актрисы. Но это потом, а пока лишь еле заметный штрих на щеке, и мамин запах, и ещё запах жареного лука в вагоне — Яна слышит, как шипит на буржуйке сковородка. А на столике газета — та, военная. Но Яна ещё не умеет читать. Иоанна может только повторять себя, ту Яну. Никаких отступлений, актриса. Нет, кукла, марионетка, которую дёргает за ниточку прошлое, никакой свободы воли.
Москва. Господи, Москва. 43-го. Кажется, они приехали на Казанский. Ну да. Комсомольская площадь. Очень мало машин, допотопные модели, всё больше чёрные. Еле ползут и гудят вовсю. Девушки в длинных приталенных пиджаках, стриженые или с высокими чубами, с локонами, падающими на квадратные плечи пиджаков. Да не спеши ты, мама! Идём через стихийную толкучку, торгуют хлебом, американской тушенкой, тряпьём, петушками на палочках. Подкатывает трамвай. Глубокоуважаемый вагоноуважатый... Вскочить бы сейчас на подножку, и к Каланчёвке, по Садовому, к Центру. Побродить по той Москве!
За спиной у мамы рюкзак, в руках по чемодану. Яне приказано держаться за хлястик пальто. И так бегом; через площадь к другому вокзалу. До их станции поезд идет около часа, а там пешком двадцать минут до их дома с почтовым ящиком на двери. Яна хнычет, требуя обещанного мороженого. Мама покупает. Полное разочарование. Это никакое не мороженое, а холодный кусок шоколада на палочке. Яна помнит мороженое в бумажном широком стаканчике, белое, с ванильным вкусом, помнит даже лопаточку.
Мама, наконец, не выдерживает. Получив тумака, глотая слезы, Яна вгрызается в шоколадку, исходя из принципа «лучше что-то, чем ничего». И тут же блаженно замирает, ощутив на языке, под хрусткой шоколадной корочкой «то самое», довоенное.
Наверное, у всех детей войны столько волшебных воспоминаний связано с едой.
Яна сидит на чемоданах. Липкая, тающая, ванильная, сладкая. Вся в мороженом, сама — одно сплошное мороженое. Мама ушла брать билеты. Через двадцать минут поезд. Поезд в детство.
У неё было удивительное прекрасное детство. Или это тоже особенность, привилегия детей войны? У них всего было мало — хлеба, одежды, игрушек, развлечений, но именно поэтому они умели по-настоящему радоваться малому. Новому платью, перешитому из старого маминого, конфете, бутылке лимонада, рыночному бумажному мячику на резинке. И уж как у них работала фантазия, наделяя это «малое» всеми атрибутами необходимого детству волшебства, значительности, многозначности!
Эти сказочные елки с самодельными флажками и клочками старого ватина на ветках, самодеятельные концерты с непременным хором /«Варяг» и «Артиллеристы, Сталин дал приказ», пляской «Яблочко» и «Светит месяц»/, с декламацией; «И улетел суровый, и стал фашистов бить, а сестры в туфлях новых пошли себе ходить»... Сейчас смешно, а тогда... Какими замечательными казались эти стихи о суровом герое-лётчике и его мужественной сестрёнке Наде, которая, бросившись тушить «огненные бомбы» не пожалела новых туфелек. А велосипед, который в награду подарил ей вернувшийся «со славой» брат! Это были замечательные стихи.
А новогодние подарки! Три конфеты, два печенья, один мандарин и картинка, которую надо вырезать и повесить на ёлку, замечательные подарки.
Замечательное детство.
Их небольшой двухэтажный дом /восемь квартир, восемнадцать семей/ стоял на самой окраине городка, который тогда был скорее большим селом. Сразу же за домом — огороды, колхозный луг и колхозная смородина, пруд и лес, так что можно сказать, что у неё было деревенское детство, детство на лоне природы. Но деревенского этого «лона» тоже было мало. Ничего буйного, бескрайнего, пышного, необозримого. Редкий лесок, где она знала наизусть все деревья, овражки и поляны, но всё же это был настоящий лес, в котором чирикали птицы, в июле попадалась земляника, а с августа — грибы, который был то зелёным, то золотисто-багровым, то беззащитно-прозрачным, обнажённым, то торжественно белым, в зависимости от времени года. Правда, земляника в нём мерялась не банками, не стаканами, а соломинами, на которые ягоды нанизывались, как бусы. Грибы же — не вёдрами и корзинами, а штуками. Тот, кто находил боровик, становился героем дня. Счастьем было увидеть неизвестный цветок на лугу, бабочку-траурницу или «Павлиний глаз», стрекозу. Всего этого было мало, и потому особенно ценился и лес, и пруд / со своей купальней, с площадкой для ныряльщиков, со своим омутом — убежищем лягушек и пиявок/, и спуск к пруду, служивший зимой горкой, и ребристый неровный лёд на катке, когда пруд застывал, и единственная ива с толстой верёвкой, уцепившись за которую можно было летать над водой.
Видимо, уже тогда в этом хрупком пограничном мирке чувствовалась трогательная беззащитная обречённость, и отстаивая, защищая его, дети любили и отстаивали столь необходимую человеку уверенность в незыблемости, прочности, вечности мира своего детства. Начала начал.
Так он и сохранился в её памяти, будто на том старом снимке, который Иоанна доставала из пивной картонной коробки, когда «мучилась дурью» /теперь это называют депрессией/. Фотограф остановил мгновенье, когда семилетняя Яна растянула в дурацкой клоунской улыбке сомкнутые губы, боясь продемонстрировать вечности дырки от выпавших молочных зубов. Но шут с ней, с этой неудачной улыбкой — главное, Яна стояла на том самом изгибе дороги, ведущей от вокзала к их дому, откуда были видны луг и огороды, и пруд с ивой, и лесок. Он был как на ладони, этот её мир, это начало начал, такой знакомый, такой обманчиво-доступный...
Иоанна мысленно совершала путешествие через огороды и луг до ивы и, вцепившись в колкую, пропахшую дёгтем верёвку, пролетала над зеленоватой, местами подернутой ряской водой. И так же ёкало, замирало сердце, и тело томилось, наслаждаясь и мучаясь раздвоением — наслаждаясь полётом и желая приземления, опоры. И когда, наконец, память её неуклонно втыкалась ногами в берег, приходили сила и исцеление. Будто у Антея, коснувшегося матери-земли.
И вот однажды, в одно из воскресений, особенно «мучаясь дурью», Иоанна, стыдясь, но утешая себя тем, что ностальгия по прошлому свойственна нынче человечеству в целом, приехала на площадь трёх вокзалов и взяла билет в детство.
Паровиков, естественно, уже не было, электричка до её станции шла около получаса, и, вообще, Иоанне казалось, что она просто едет в наземном поезде метро по новому району Москвы. Кварталы многоэтажных домов, заводы, бетонные платформы со станционными стекляшками... Участки леса проносились мимо окон быстро и редко, будто поезд въезжал на несколько секунд в зелёный тоннель.
А городок её детства стал теперь настоящим городом. Здесь ходили автобусы, такси и, пробираясь сквозь лабиринт многоэтажных новостроек, она опять не могла отделаться от ощущения, что так и не уехала из Москвы.
Она ничего не узнавала, и уж совсем было отчаялась найти что-либо хоть отдалённо имеющее отношение к той фотографии, как вдруг поняла, что стоит в той самой точке, где был прежде поворот дороги к дому. Только нет впереди ни огородов, ни луга, ни леса за ними, ни, тем более, пруда с болтающейся на иве верёвкой, а есть Комбинат бытового обслуживания, перед которым толпится народ в ожидании конца обеденного перерыва, есть детский сад с ярко раскрашенными качалками и песочницами, а дальше дома, дома, жители которых ходят в этот Комбинат сдать в чистку костюм или починить телевизор, их дети — в этот садик или вон в ту школу, а вечерами взрослые берут этих своих детей и идут вон в тот кинотеатр, если дети до шестнадцати допускаются...
Вот что было впереди, а тропинка... Тропинка осталась. И вела она к её дому.
Поразительно, что здесь ничего существенно не изменилось, будто этот клочок земли с её домом, с ведущей на чердак лестницей, с тремя берёзами у подъезда и даже протянутой меж берёзами бельевой верёвкой, был аккуратно вырезан из её памяти и пересажен сюда, в этот другой новый мир. Но город отторгал, не принимал его, как нечто чужеродное, несовместимое. Бывшее когда-то реальностью, насыщенной жизнью и красками плотью, съёжилось, обесцветилось, оно ещё было, но умирало и рушилось на глазах.
Дом уже давно не ремонтировали, штукатурка на стенах была вся в трещинах и подтёках, местами облупилась, и там, будто рёбра, просвечивала дранка, на крыше проступали ржавые пятна. Грязное осеннее месиво вокруг дома составляло невыгодный контраст с чистенькими, закованными в бетон тротуарами, по которым она только что шла.
Там, где тропинка поворачивала к её дому, асфальт обрывался. Экономия. Это напоминало доску для ныряльщиков на пруду.
Когда-то её дом был предназначен стать началом нового города — двухэтажный среди одноэтажных. Видимо, поэтому ему и удавалось до сих пор держаться в реконструкторских планах. Но город шагнул мимо эпохи двухэтажек, в эпоху многоэтажную, блочную и крупнопанельную. Её дом не был ни началом нового города, ни концом старого. Он ничего не выражал и не символизировал, он был сам по себе, чужаком.
Она будет стоять у края тротуара, смотреть на сидящих у подъезда старух и думать, что наверняка среди них окажутся знакомые, бывшие когда-то не старухами, и какой это будет ужас — сейчас подойти к ним, да ещё по грязи, да ещё в сапогах-чулках, — последний писк, которые она неизвестно зачем напялила...
Старухи будут тоже смотреть на нее и перешёптываться.
— Девушка, вы что-нибудь ищете?
Она вздрогнет и только туг почувствует, насколько натянуты нервы — голос за спиной обрушится на неё, как лавина. А парень будет улыбаться — в нейлоновой куртке на молнии, в расклешенных брюках и с волосами до плеч. Он будет из этого нового города, которым он гордится и знает назубок, где какой корпус, где детсад, где школа и комбинат бытового обслуживания, так же, как она когда-то знала всё о своём том городе.
Но он принял её за свою — на ней тоже будут расклешенные брюки, прикрывающие лаковые сапожки-чулки, да ещё кожаный пиджак в талию, и кожаный берет с большим козырьком, и сумка через плечо. Девушка!..
Она будет в упор смотреть на него и будет в тот миг сама по себе, не со старухами и не с ним, как и её дом. Но парень так и не заметит своей ошибки, видимо, она всё же лучше сохранилась, чем дом. Он одобрительно оглядит её пиджак в талию, берет с козырьком и сумку через плечо, горя желанием рассказать и показать, где какой корпус.
И тогда малодушно повернётся спиной к дому и старухам и, ужасаясь сама себе, спросит, как пройти на вокзал.
Она вдруг осознает, что не пошла на его похороны, потому что он вовсе не умер, её дом. Он сам удрал с этих похорон и сейчас уезжал вместе с ней, живой и невредимый. Открытый семи ветрам, высокий — до самых облаков, в празднично-дерзком яркорозовом наряде. С огородами, лугом и лесом, с нашим прудом, с ивой на берегу и шершавой верёвкой, уцепившись за которую, можно птицей взмыть над водой в мучительно-сладкой противоречивой жажде полёта и приземления.
Он ждёт её. Она бежит к дому по размытой тропинке, и Толька Лучкин в голубом дамском пальто катит ей навстречу свой обруч.
 

* * *

Мама ведёт Яну по тропинке к их дому — от станции минут двадцать ходьбы. Мимо бараков и деревянных домишек с палисадниками, с гераньками на подоконниках. Мальчишка в голубом дамском пальто, подпоясанном ремнем, в солдатских сапогах, катит по дороге ржавый обруч, шмыгая мокрым носом. Это Толик Лучкин, сын продавщицы Нади. Он будет катать обруч до шестого класса, и еле ползти на тройках, и тонуть в соплях, и тётя Надя будет рыдать над весами, поливая печенье и пряники горячим солёным дождём слез по поводу нерадивого Толика.
А потом она пошлёт Толика на лето в Крым, в санаторий — лечить хронический насморк, и там случится с ним чудо. Он не только излечится от соплей, но вернётся вдруг таким красавцем, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Вроде бы и Толик, и не Толик. И все девчонки в школе будут по нему помирать, а Яна даже посвятят Толику стой первые в жизни стихи, где будут такие строчки:
 

Но когда ты в ноябрьском парке
Грустно бродишь, меня ожидая,
Первый снег вдруг становится жаркой
Тополиной метелицей мая.
 

Это будет враньём, поэтическим вымыслом. Толик никогда не поджидал в парке ни Яну, ни какую-либо другую девчонку. Ни в мае, ни, тем более, в ноябре. Толик Лучкин теперь просиживал всё своё свободное время в Павильоне Тихих Игр, где и в мае, и в ноябре, и даже в январе /павильон не отапливался /собирались любители шахмат. В Ялтинском санатории Толик не только излечил насморк и стал писаным красавцем — он научился играть в шахматы.
Потом Толик получит разряд и окончательно помешается на шахматах — будет ездить на соревнования, олимпиады, расти и совершенствоваться, про него начнут писать в газетах, и когда через много лет Яна случайно встретится с ним, он будет уже знаменитостью, международным гроссмейстером.
Уставший от славы и от солнца /по капризу судьбы встретятся они как раз на пляже в Ялте/, облысевший и опять потерявший свою чудесную красоту Толик будет лениво просматривать «Литературку», отбиваясь от жужжащих вокруг «любителей». На нём будут чёрные сатиновые трусы и клетчатый носовой платок на голове с торчащими рожками завязанными уголками. Рядом дебелая матрона-жена будет вязать ему свитер, а Толик — покорно подставлять голую спину для примерки.
— Плавки б мужику купила, клушка! — проворчит соседка Яны по номеру, — И кепочку нормальную... Везёт этим клухам! Небось барахла вагонами тащит из-за бугра. И такой мужик интересный!
А Яна будет смотреть на Толика и видеть, как он катит по улице обруч, шмыгая носом, как сквозь его замёрзшие оттопыренные уши розово просвечивает солнце, как ревёт за прилавком тётя Надя и как она, Яна, и ещё две девчонки, коченея от холода, прильнув к замёрзшему окну «Павильона Тихих Игр», любуются чудесной красотой Тольки Лучкина, разыгрывающего очередной дебют. Всё это вспомнит Иоанна спустя много лет на Ялтинском пляже и почему-то раздумает подходить к Толику, а отправится с соседкой по номеру в парикмахерскую делать маникюр. И почему-то мысль, что эта матрона со спицами — невестка их тёти Нади — будет особенно нестерпимой. А потом она будет, встречая в газетах его «шахматные прогнозы», представлять себе его голую спину с нашлёпкой недовязанного свитера.
Мальчишка обдаёт их грязью и удирает, путаясь в полах голубого пальто и гремя обручем. Мама даже не оборачивается. В руках по чемоданищу, за спиной — рюкзак, а она летит, будто крылья в руках, крылья за спиной. На щеках — два жарких пятна — огонька. Белый призрак отцовского письма в нашем почтовом ящике манит её, подхватывает, и она бежит за этим призраком, не разбирая дороги, как Толик за своим обручем.
— Дурак! — кричит Яна ещё незнакомому Тольке Лучкину. И спешит за мамой. Мимо длинного одноэтажного барака с большими окнами — здесь она проучится семь лет, мимо тёти Надиного магазина, за которым прячется домик, где живёт её Люська, ужасная, вся от бурых косм до грязных пяток со знаком минус, запретная и обожаемая её Люська. В Люськином дворе сушатся пелёнки — братишкины. Через три года они с Люськой возьмут его катать на самодельном плоту и едва не утопят в пруду. Потом он поспорит с Яной на тысячу рублей, что никогда не женится, потом поступит в Суворовское, а потом, лет через двадцать, судьбе будет угодно, чтоб в один день подошла у них очередь на «Жигули». И у Яны не будет сомнений, что коренастый майор с портфелем — Люськин брат Витька /у Витьки под правым глазом родимое пятно с пятак/. И не будет сомнений, что нервная вертлявая дама — «Только вишневый, слышь, вишнёвый, лучше уж завтра придём!..» — его законная супруга, а значит, что тысячу рублей сейчас самое время с него получить.
Иоанна будет великодушна и просто спросит у Витьки про Люську. Он ответит, что Люська второй раз замужем, кажется, удачно, что у неё дочка, и что работает она в КБ на заводе.
Люська — чертёжница! Всё равно что представить себе бешено тарахтящую иглу швейной машинки за вытаскиванием занозы из пальца.
Окажется, что живёт теперь Люська в десяти минутах ходьбы от неё, и Иоанна запишет номер её телефона.
Иоанне достанется серый автомобиль, и Витьке серый, и остальной очереди. Им объяснят, что вся партия — исключительно «серая мышь».
Люське она так и не позвонит.
Но всё это будет потом...
Поворот к дому. Над огородами стелется дымок — жгут ботву от убранной картошки. За огородами — пруд, ива с поржавевшей осенней листвой, полоска луга. Дальше, насколько хватает глаз — лес.
Направо — их дом. Они идут по тропинке, выдирая ноги из хлюпающей грязи.
Какой он красивый, их дом! Высокий, до неба, открытый семи ветрам, свежевыкрашенный самой немыслимо яркой розовой краской. Потому что до смерти надоели маскировки и затемнения, и не надо бояться бомбёжек. Скоро жильцы вернутся — с фронта, из эвакуации, и дом встретит их в этом дерзком, ошеломляющем, экзотическом и праздничном наряде. Они расселятся по квартирам, пахнущим масляной краской, и всё у них будет — работа и отпуска, любовь и ссоры, болезни и выздоровления, падения и взлёты... Будут умирать старики и рождаться дети. Дети будут лежать в колясках под окнами под присмотром всё тех же старушек, потом играть в песочнице под тремя берёзами, потом им разрешат бегать за огороды к пруду, потом пойдут в школу... Будет — было... Она вернулась к тебе, старый дом. Из прошлого и из будущего. Дом ждал её. И ждал тех, кто вернётся из прошлого в прошлое. И тех, кто не вернётся никогда.
Мамины шаги всё медленней. У подъезда ей навстречу кидается какая-то тётка, обнимает, ахает, потом тормошит и Яну.
Яна вырывается, берётся за массивную ручку, выкрашенную, как и сама дверь, коричневой масляной краской. Она ещё липкая, эта краска, на двери выпуклый ромб.
Дремучие двери...
Яна входит, и внезапная темнота. Она тонет в ней, барахтается, захлёбывается, слепо тычась во что-то твердое и холодное.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

Трещит проектор. Яна барахтается на полу меж кресел просмотрового зала, и тётя Клава из вечности грозно свистит в милицейский свисток. Яна замирает в страхе, в щеку упёрлась холодная ножка кресла, но шевельнуться нельзя. Перед глазами — край светящегося экрана-простыни и две пары сандаликов.
Плёнку склеили. АХ повествует о третьей тяжкой болезни отрока Иосифа — оспе, и снова слезно молится Всевышнему Екатерина, и вновь молитвы услышаны, смерть отступает. Кто-то приносит выздоравливающему потрёпанную книжицу Толстого, только не Льва, а совсем другого, про упырей, вурдалаков и вампиров, что, впрочем, одно и то же.
— Все они вампиры, — вдруг пришёл к выводу Иосиф, — Все богачи. Они живут за счёт народного труда и пьют у него кровь. И ничего не боятся, потому что весь мир на стороне богатых. Даже церковь.
— Вот это правильно! — оживился АГ. Зато АХ замахал ручками:
— Что ты говоришь, Иосиф? Разве не осуждает Писание каждой строчкой своей служение мамоне, богатству? Особенно неправедно нажитому, за счёт других. Вспомни — богач лишь за то в ад попал, что пировал, когда у дома его сидел нищий Лазарь и страдал...
—Я не о Писании, я о церкви. Как начнут молиться о царе, о родне, слугах его, обо всех богатеньких, что кровь пьют... А за бедных кто заступится? У них и денег-то нет на поминание! Эти кровососы даже Бога не боятся, их убивать надо.
— Браво, как анархисты! — захлопал в ладоши АГ. — Вот это по-нашему!
— Опомнись, Иосиф, нам же сказано: «Не убий!» Нет никаких вампиров. А потом, кроме осинового кола, они пуще всего боятся Света...
— Где его взять, Свет-то, коль кругом одна тьма — прошелестел АГ, — Коли весь мир во зле лежит?
«В надмении своём нечестивец пренебрегает Господа: «не взыщет»; во всех помыслах его: «нет Бога!»
Во всякое время пути его гибельны; суды Твои далеки для него; на всех врагов своих он смотрит с пренебрежением;
Говорит в сердце своём: «не поколеблюсь; в род и род не приключится мне зла».
Уста его полны проклятия, коварства и лжи; под языком его мучение и пагуба». /Пс. 9, 25—28/
Свидетели: помощник инспектора С. Мураховский, инспектор семинарии Иеромонах Гермоген:
«Джугашвили, оказалось, имеет абонементный лист из «Дешёвой библиотеки», книгами из которой он пользуется. Сегодня я конфисковал у него соч. В. Гюго «Труженики моря», где нашёл и названный лист».
«Наказать продолжительным карцером — мною был уже предупреждён по поводу посторонней книги — «93г. В. Гюго».
 

РОССИЯ, КОТОРУЮ МЫ ПОТЕРЯЛИ. ОПРОС СВИДЕТЕЛЕЙ.

«Звери алчные, пиявицы ненасытные! Что мы крестьянину оставляем? То, чего отнять не можем. Воздух. Да, один воздух!» Свидетель Радищев.
«Ничего доброго, ничего достойного уважения или подражания не было в России. Везде и всегда были безграмотность, неправосудие, разбой, крамолы, личности угнетение, бедность, неустройство, непросвещение и разврат. Взгляд не останавливается ни на одной светлой минуте в жизни народной, ни на одной эпохе утешительной». Свидетель Хомяков.
«Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй». /Свидетель Радищев/
 

«И горд и наг пришёл Разврат,
И перед ним сердца застыли,
За власть Отечество забыли,
За злато продал брата брат.
Рекли безумцы: нет Свободы,
И им поверили народы.
И безразлично, в их речах,
Добро и зло — всё стало тенью —
Всё было предано забвенью,
Как ветру предан дольний прах.
/Свидетель Пушкин/
 

Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца,
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе питать не смея,
Здесь девы юные цветут
Для прихоти бесчувственной злодея.
/Свидетель Пушкин/
 

«Горе помышляющим беззаконие и на ложах своих придумывающих злодеяния, которые совершают утрам на рассвете, потому что есть в руке их сила!
Пожелают полей, и берут их силою, домов — и отнимают их; обирают человека и его дом, мужа и его наследие.
Посему так говорит Господь: вот, Я помышляю навесть на этот род такое бедствие, которого вы не свергнете с шеи вашей, и не будете ходить выпрямившись; ибо это время злое.» /Мих, 2, 1-3/
 

Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Читают на твоём челе
Печать проклятия народы,
Ты ужас мира, стыд природы,
Упрёк ты Богу на земле.
/Свидетель Пушкин/
 

«Везде насилия и насилия, стенания и ограничения, — нигде простора бедному русскому духу. Когда же этому конец? Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования?» /Свидетель Никитенко, Дневник, 40-е годы 19 в./

Вы, жадною толпой стоящие у трона.
Свободы, гения и славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — всё молчи?
Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата,
Есть грозный Судия — Он ждёт
Он недоступен звону злата.
И мысли, и дела Он знает наперёд.
/Свидетель Лермонтов/
 

«Проповедник кнута, апостол невежества, поборник мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете?.. Что вы подобное учение опираете на православную церковь, это я ещё понимаю — она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма: но Христа-то зачем вы применили тут?.. Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения...
Если бы действительно преисполнились истиною Христовою, а не диаволова учения — совсем не то написали бы в вашей новой книге. Вы сказали бы помещику, что так как его крестьяне — его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он должен или дать им свободу, или хоть, по крайней мере, пользоваться их трудами как можно выгоднее для них, сознав себя, в глубине своей совести, в ложном положении в отношении к ним». /Свидетель Белинский. Письмо к Гоголю/
«Вы знаете, что князья народов господствуют над ними, и вельможи властвуют ими.
Но между вами да не будет так, а кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою». /Мф. 20, 25-26/
«Князья твои законопреступники и сообщники воров, все они любят подарки и гонятся за мздою; не защищают сирот, и дело вдовы не доходит до них». /Ис. 1, 23/
«Вот пост, который Я избрал: сними оковы неправды, разреши узы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгните всякие узы. Когда голодному будешь преломлять хлеб свой и скитающихся бедных будешь принимать в дом; когда увидишь нагого и оденешь его и единокровного твоего не спрячешься: тогда проглянет как заря свет твой и исцеление твоё процветёт скоро и праведность твоя будет тебе предшествовать, и слава Господня будет сопровождать тебя». /Ис. 58, 6-8/
 

Вихорь злобы и бешенства носится
Над тобою, страна безответная,
Всё живое, всё доброе косится...
Слышно только, о ночь безрассветная,
Среди мрака, тобою разлитого,
Как враги, торжествуя, скликаются,
Как на труп великана убитого!
Кровожадные птицы слетаются,
Ядовитые гады сползаются!..
Дни идут... всё так же воздух душен,
Дряхлый мир — на роковом пути.
Человек — до ужаса бездушен,
Слабому спасенья не найти!..
Хватка мёртвая: пока не пустит по миру,
Не отойдя, сосёт...
/Свидетель Ник. Некрасов/

* * *
Бывают времена постыдного разврата,
Победы дерзкой зла над правдой и добром.
Всё чистое молчит, как будто бы объято
Тупым тяжёлым сном.
Повсюду торжество жрецов тельца златого,
Ликуют баловни бессмысленной судьбы,
Ликуют, образа лишённые людского
Клейменые рабы.
Жизнь стала оргией. В душонках низких, грязных
Чувств человеческих ничто не шевелит.
Пируют, пляшут, пьют...
Всё пошло, безобразно.
А совесть крепко спит...
/Свидетель А.П. Барыкова/
 

«А вы ненавидите доброе и любите злое; сдираете с них кожу их, а кости их ломаете и дробите как бы в горшок, и плоть их — как бы в котёл.
И будут они взывать к Господу, но Он не услышит их и скроет лице свое от них на то время, как они злодействуют. /Мих. 3, 2-4/
 

* * *
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!

Где вы — певцы любви, свободы, мира,
И доблести?.. Век «крови и меча»!
На трон земли ты посадил банкира,
Провозгласил героем палача...

Толпа гласит: «Певцы не нужны веку!»
И нет певцов... замолкло божество...
О, кто ж теперь напомнит человеку
Высокое призвание его?
/Свидетель Некрасов/
 

«Стоит только оглянуться вокруг себя, чтобы ужаснуться перед той заразой, которую, не говоря уже о фабриках и заводах, служащих нашей же роскоши, мы прямо, непосредственно своей роскошной жизнью в городе разносим между теми самыми людьми, которым мы потом хотим помогать. /Свидетель Лев Толстой/
И далее он же: «Я весь расслабленный, ни на что не годный паразит, который может только существовать при самых исключительных условиях, который может существовать только тогда, когда тысячи людей будут трудиться на поддержание этой никому не нужной жизни...
... Каким образом может человек, считающий себя — не говорю уже христианином, не говорю образованным или гуманным человеком, но просто человек, не лишённый совершенно рассудка и совести, жить так, чтобы, не принимая участия в борьбе за жизнь всего человечества, только поглощать труды борющихся за жизнь людей и своими требованиями увеличивать труд борющихся и число гибнущих в этой борьбе? А такими людьми полон наш так называемый христианский и образованный мир. Мало того, что такими людьми полон наш мир, — идеал людей нашего христианского образованного мира есть приобретение наибольшего состояния, т. е. возможности освобождения себя от борьбы за жизнь и наибольшего пользования трудом гибнущих в этой борьбе братьев...
...Как ни стараемся мы скрыть от себя простую, самую очевидную опасность истощения терпения тех людей, которых мы душим, как ни стараемся мы противодействовать этой опасности всякими обманами, насилиями, задабриваниями, опасность эта растет с каждым днём, с каждым часом и давно уже угрожает нам, а теперь назрела так, что мы чуть держимся в своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот гневно поглотит и пожрёт нас. Рабочая революция с ужасом разрушений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живём уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем её взрыв... Давящие народ классы, кроме царя, не имеют теперь в глазах нашего народа никакого оправдания; они держатся все в своём положении только насилием, хитростью и оппортунизмом, т.е. ловкостью, но ненависть в худших представителях народа и презрение к нам в лучших растут с каждым годом...
...Собственность в наше время есть и источник страданий людей, имеющих или лишенных её, и опасности за столкновение между имеющими избыток её и лишёнными её.
Банкиры, торговцы, фабриканты, землевладельцы трудятся, хитрят, мучаются и мучают из-за собственности; чиновники, ремесленники, землевладельцы бьются, обманывают, угнетают, страдают из-за собственности, суды, полиция охраняют собственность. Собственность есть корень зла; распределением, обеспечением собственности занят почти весь мир».
 

* * *
Средь мира дольнего для сердца вольного есть два пути.
Одна просторная — дорога торная, страстей раба,
По ней громадная, к соблазну жадная идёт толпа.
О жизни искренней, о цели выспренней там мысль смешна.
Кипит там вечная, бесчеловечная вражда-война.
За блага бренные... Там души пленные полны греха.
На вид блестящая, там жизнь мертвящая к добру глуха.
Другая тесная, дорога честная, по ней идут
Лишь души сильные, любвеобильные, на бой, на труд.
За обойдённого, за угнетённого стань в их ряды.
Иди к униженным, иди к обиженным — там нужен ты...
/Свидетель Некрасов/
 

«Входите тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими;
Потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их». /Мф. 7, 13-14/
— Как говорится, комментарии излишни, — сказал AX, — Свидетельствуют лучшие люди России. Можно сказать, её честь и совесть...
— Протестую, — прошипел AT, — Лев Толстой отлучён от церкви...
— Он отлучён за выступления против церковных догматов и таинств, а не за социальную проповедь. Кстати, к началу прошлого века произошёл раскол. Духовные течения делались всё более равнодушными к социальной теме, а социальные — к духовным. Что тоже явилось одной из причин революции. Вот, что писал граф: «Все можно простить, но не извращение тех высших истин, до которых с таким трудом дошло человечество...
Жизнь наша господская до того безобразна, что мы не можем радоваться даже рождению наших детей. Рождаются не слуги людям, а враги их, дармоеды. Все вероятия, что они будут такими...
Мы, богатые классы, разоряем рабочих, держим их в грубом непрестанном труде, пользуясь досугом и роскошью. Мы не даём им, задавленным трудом, возможности произвести духовный цвет и плод жизни: ни поэзии, ни науки, ни религии. Мы всё это берёмся давать им и даём ложную поэзию...
Какой ужасный грех. Если бы только мы не высасывали их до дна, они бы проявили и поэзию, и науку, и учение о жизни».
— Что, кстати, успешно доказало государство Иосифа. Но об этом — в следующей части. А неизбежность революции предсказана самим Господом:
«Горе городу нечистому и осквернённому, притеснителю! Не слушает голоса, не принимает наставления, на Господа не уповает, к Богу своему не приближается;
Князья его посреди него — рыкающие львы, судьи его — вечерние волки, хищники, не оставляющие до утра ни одной кости.
Пророки его — люди легкомысленные, вероломные, священники его оскверняют святыню, попирают закон». (Софон. 3,1)
«Горе тому, кто без меры обогащает себя не своим — надолго ли? И обременяет себя залогами.
НЕ ВОССТАНУТ ЛИ ВНЕЗАПНО ТЕ. КОТОРЫЕ БУДУТ ТЕРЗАТЬ ТЕБЯ, И НЕ ПОДНИМУТСЯ ЛИ ПРОТИВ ТЕБЯ ГРАБИТЕЛИ, — И ТЫ ДОСТАНЕШЬСЯ ИМ НА РАСХИЩЕНИЕ?» /Авв. 2,6/
— Что ты, Позитив, собственно говоря, пытаешься доказать? Что отступничество обвиняемого...
— Было не отступничеством, а поиском Истины среди моря лжи. Ибо понятие «Святая Русь» в девятнадцатом — начале двадцатого веков вовсе не соответствовало действительности по многочисленным свидетельствам её лучших представителей. А отец лжи — твой хозяин, Негатив. Назревал бунт не только против социальной несправедливости, но и чего-то несравненно более важного.
Вспомни формулу спасения в главе о Страшном Суде: накорми голодного, одень разутого, дай крышу над головой бездомному, утеши и ободри страждущего... И ещё — «Сказал также Христос ученикам Своим: невозможно не придти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят; лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтоб он соблазнил одного из малых сих». /Лк.17,1-2/
Не являлось ли несоответствие названия и сути великого православного государства соблазном для «малых сих», то есть подданных, когда государственная идеология утверждала одно, а «вписанный в сердце Закон», то есть совесть — другое?
— Государство не обязано никого спасать. Я, разумеется, про души.
— Понимаю, не маленький. Тогда смени вывеску, не вводи в заблуждение.
«Горе вам, книжники, лицемеры, фарисеи, что затворяете Царство Небесное человекам; ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь: за то примете тем большее осуждение. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, дабы обратить хотя одного; и когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас.
Горе вам, вожди слепые, которые говорите: «если кто поклянется храмом, то ничего; а если кто поклянется золотом храма, то повинен».
Безумные и слепые! что больше: золото или храм, освящающий золото? Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мёртвых и всякой нечистоты; змии, порождения ехиднины! как убежите вы от осуждения в геенну?» /Мф. 23, 13-17, 25, 27, 33/
«И от всякого, кому много дано, много и потребуется; и кому много вверено, с того больше взыщут,
ОГОНЬ ПРИШЕЛ Я НИЗВЕСТЬ НА ЗЕМЛЮ И КАК ЖЕЛАЛ БЫ, ЧТОБЫ ОН УЖЕ ВОЗГОРЕЛСЯ!» /Лк. 12, 48-49/
— Ну, ты меня достал своими цитатами.
— Терпи, бес. Тогда поймёшь, что именно Писание, а не всякие безбожные манифесты привели нашего подсудимого в революцию. В заключение ещё стихи малоизвестного поэта. Попробуй угадать, чьи:
 

Когда герой, гонимый тьмою,
Вновь навестит свой скорбный край,
И в час ненастный над собою
Увидит солнце невзначай.
Тогда гнетущий сумрак бездны
Развеется в родном краю.
И сердцу голосом небесным
Подаст надежда весть свою.
Я знаю, что надежда эта
В моей душе навек чиста.
Стремится ввысь душа поэта —
И в сердце зреет красота.

Шёл он от дома к дому,
В двери чужие стучал.
Под старый дубовый пандури
Нехитрый мотив звучал.

В напеве его и в песне,
Как солнечный луч, чиста,
Жила великая правда —
Божественная мечта.

Сердца, превращенные в камень,
Будил одинокий напев.
Дремавший в потёмках пламень
Взметался выше дерев.

Но люди, забывшие Бога,
Хранящие в сердце тьму,
Вместо вина отраву
Налили в чашу ему.

Сказали ему: «Будь проклят!
Чашу испей до дна!..
И песня твоя чужда нам,
И правда твоя не нужна!»
 

Поэту, певцу крестьянского труда князю Рафаэлу Эристави:

Когда-то гнёт крестьянской доли
Тебя, певец, потряс до слез.
Но, Боже, сколько зла и боли
С тех пор увидеть довелось.

Но родиной всю жизнь хранимый,
Ты песни не забыл свои,
С её мечтой всю жизнь единый,
Ты снова молод от любви...

Певца Отчизны труд упорный
Еще вознаградит народ.
Уже пустило семя корни
И жатва тяжкая грядёт.

Не зря таких, как Эристави,
Мой край любимый породил.
И что тебе земная слава?..
Ты вечность песней покорил.

ЛУНЕ
Но твердо знай, кто был однажды —
Унижен и повергнут в прах,
Ещё с Мтцаминдой станет вровень
И веру возродит в сердцах.
 

Знаю я эти стихи, — проворчал АГ, — газета «Иверия», первая страница, 1895 год, под псевдонимом Сосело /Иосиф/ Не Пастернак. Хоть и вошли в хрестоматию.
— Но согласись, что-то непохож наш подсудимый на социалиста — завистника, жаждущего перераспределения собственности в свою пользу... И на материалиста-безбожника не похож! Это скорее правдоискатель, романтик...
— Ну, немного погодя у самого Иосифа таких правдоискателей-романтиков будет полный примус, — хмыкнул AT, — А в результате такое «мурло мещанина» выползет...
При этих словах вдруг действительно выкатилось из-за кресел и закачалось над головой Яны нечто бритоголовое, в наушниках и со жвачкой, одним словом, «мурло». И прежде чем она успела испугаться, оказавшись внезапно в замкнутом пространстве «дремучих дверей» с разбитой или вывинченной кем-то дефицитной лампочкой, без единого окошка или щели, мама со своими чемоданами и рюкзаком выталкивает ее из тьмы на лестницу и бежит наверх за белеющим в ящике призраком никогда не написанного отцовского письма.
 

* * *

Это уже на всю оставшуюся жизнь. «Сходи за газетой» — будет просить она по нескольку раз в день. Через год, два, пять лет... Ей нужна будет не газета. Ключ от почтового ящика будет висеть на цепочке над ее кроватью, как распятие.
Потом Яна оказалась в зимнем метельном дне. Взрослые степенно тянулись к клубу. Важно кивнув друг другу, стряхивали с плеч снег и проходили в зал, перегороженный потёртым зелёным плюшем. Они брали у сидящих за столиками агитаторов бюллетени, проходили к ящику, похожему на почтовый, только побольше, с двумя пальмами по бокам, и спешили опустить сложенные листки в щель ящика. А затем будто разом расслаблялся какой-то узел, связывающий прежде туго-натуго их движения, жесты, мышцы лица, голос, и там, за дверью, все начинали смеяться, шутить, громко разговаривать, размахивая руками.
Лабиринт. Мгновения, минуты, часы. Яна просачивается сквозь его невидимые стены из одного мгновения в другое. Они, эти мгновения, перетасованы, как колода карт.
Пока мама копается у столика, Яна крутится у таинственной плюшевой шторы, похожей на занавес в театре, куда мама её однажды водила. «Синяя птица» Метерлинка. Занавес для Яны означал сказку, чудо.
Затаив дыхание, она заглядывает за край зелёного плюша, В полумраке — крохотная комнатка — кабинка. Ничего особенного. Голый стол, стул, на столе — остро отточенный карандаш.
Яна прокралась вдоль занавеса. Ещё одна такая же кабинка.
— Ма, смотри, иди сюда!
Мать хватает её за руку и тащит прочь, нарочито громко, виновато смеясь, как бы приглашая всех посмеяться вместе с ней. Мол, вы уж извините, что с неё возьмёшь, ребёнок! Вот что означает этот смех — Яна его хорошо знает. Так всегда бывает, когда она сделает или скажет нечто глупое, бестактное, неприличное.
Мама подводит Яну к ящику, подаёт ей бюллетень.
— Опусти. Сама опусти.
И опять по её голосу, выражению лица Яна понимает, что если предыдущий её поступок был оплошностью, то теперь ей даётся почётное право его загладить. И она, став на цыпочки, суёт листок в щель, и в этот момент что-то вспыхивает, будто молния. Это фотограф Миша сфотографирует её для отчётной фотовитрины. Снимок будет висеть на стене в клубе, а им с мамой Миша так и не отпечатает дубликат, хоть и обещал.
Но потом подарит сам снимок, мама повесит его на стене над отцовским письменным столом, а Яна, готовя уроки, будет сочинять всякие необыкновенные истории про таинственные кабинки за плюшевой занавеской. Про остро отточенный карандаш на столе, к которому нельзя прикасаться, не то...
Это будут её первые сочинения.
Из зала мама с Яной идут в фойе. Здесь танцы. Пальто, шапки, платки, валенки свалены на стульях, вдоль стен. На дамах /здесь, в основном, дамы/ яркие летние платья с короткими рукавами. В фойе холодно, дамы окоченели, особенно нетанцующие, голые руки в мурашках, но дамы крепятся, фасонят, притоптывают ногами в лодочках. Редко на ком чулки, капрона ещё нет, фильдеперсовые — дефицит, и простые — дефицит, просто босые ноги в валенки и порядок. Маму танцы не интересуют. Она берет у своей приятельницы — библиотекарши ключ от читального зала и идёт на второй этаж готовиться к сессии. Яне ведено идти гулять, вернуться домой к обеду и ни в коем случае не торчать у патефона.
Патефон — слабость Яны, потому что он тоже — чудо.
Голос и музыка из чёрного репродуктора обычны — звуки бегут по проводам, как электричество. Это Яна знает и понимает. Но патефон...
Больше всего её потрясает даже не сам патефон, а пластинки, хрупкие диски, в каждом из которых уже живёт целиком песня или танец. С придыханиями певца, звуками оркестра, иногда даже с покашливанием в невидимом зале... Этого, конечно, не может быть на самом деле, поэтому каждая пластинка — волшебная. И чудо, что её можно по желанию оживить, осторожно опустив на край диска мембрану с иглой.
Яна удивлялась тем ребятам, которые тайком стучали по ящику, царапали ногтем пластинку или старались каким-то образом заглянуть внутрь патефона. С её точки зрения это было так же нелепо, как искать, где спрятан мотор у ковра-самолёта.
Больше всего ей нравится пластинка, в которой есть слова:
 

«Пусть муж обманутый и равнодушный
Жену покорную в столовой ждёт...»
 

Яна представляет себе большую общественную столовую, голодного обманутого мужа за столиком, которому не несут обед, потому что талончики у жены, и она их отдала любовнику, чужому дядьке. И очень жалела мужа.

«А на диване подушки алые...»

Когда Яна вырастет, и у нее на диване будут красные подушки...
Массовичке Тоне тоже хочется потанцевать, и она доверяет Яне менять пластинки. Яна ставит самую её любимую — танго из «Петера». Танго называется «медленный танец» и танцевать его как в «Петере» не разрешается. Муся танцует с морячком, который еле передвигает ноги, зажав уголком рта папироску и скользя ленивым взглядом по лицам танцующих «шерочка с машерочкой» женщин.
Какие они все юные — прежде казавшиеся чуть ли не стариками! И она вес о них знает. Могла бы предсказать им будущее, столько бед предотвратить! Но сцена может лишь бесконечно повторяться. Пьеса про себя.
Яна спешит к пруду, зажав под мышкой «санки» — сиденье от венского стула. Ветер швыряет в лицо пригоршни колючей белой пыли, выдувает из глаз слезы. Яна закутывается в платок по самые брови и остро ощущает вокруг губ, на подбородке мокрую тёплую колкость распаренной дыханием шерсти.
Зима — это запах мокрой шерсти, это едва заметные следы на снегу пока неподшитых и без калош, только что купленных на вырост валенок, это даже ещё не звуки, а их предвкушение — где-то там, у пруда, за серой толщей падающего на землю неба, за тишиной, угадывает Яна «своих» — орущих, визжащих, хохочущих, ревущих. Каким-то щенячьим чувством /наверное есть такое у детства/ — угадывает и кратчайший путь к «своим», спешит, бежит по занесённой тропинке, быстрей, быстрей, и не поспевает за сердцем, которое скачет, рвётся вперёд толькиным обручем. Туда, где темнеет ледяная горка, отполированная дощечками, фанерами, шубами, шароварами. Несколько секунд от вершины до подножья, несколько секунд чуда, в котором и восторг, и ужас, и боль разбитого носа и обжигающий, крапивный, попавший за шиворот снег.
И хорошо, что уже остановка, и плохо. И жажда, чтоб «ещё».
Нет ли в детских играх какого-то глубинного смысла, символики?
Лёд — тоже чудо. Скоро Яна научится высекать из него радугу и сочинит историю, как дождь с радугой превратились в лёд.
Высечь радугу просто. Нужен лишь небольшой острый камень. Или ударить задним концом конька.
 

* * *

От луга за домом поднимается пар, жаркий, душистый, будто от только что заваренного чая. Прошёл долгий дождь — может, в несколько дней и ночей, и теперь неистовое июньское солнце шпарит вовсю. Янины носки, сандалии давно промокли, подол хоть выжимай, липнут к ногам длинные стебли травы, ромашек, колокольчиков, сплетаются, мешают идти.
А идёт Яна к плетню — кто-то отхватил от луга небольшой огородик, огородил плетнём, и уже взошёл на грядке зелёный лучок, а в руке у Яны ломоть хлеба, смоченный подсолнечным маслом, посыпанный крупицами соли, и если к этому ещё несколько пёрышков лука...
Идёт Яна навстречу своему счастью — не луку, конечно, лук — ерунда. Сейчас она познакомится с Люськой — и прощай покой. Понесутся дни сладостные, мучительные, со всякими там переживаниями и острыми ощущениями, жгучими, аж слезы из глаз. Этот самый лук, перец, горчица и ещё невесть что — такая она. Люська. Есть у Маршака:
 

Вот тебе пирожок сладкий.
С луком и корицей,
С перцем и горчицей.
 

Вот что такое Люська. Сейчас, сейчас получит Яна свой сладкий пирожок. До Люськи несколько шагов. Сидит на плетне — одной босой ногой зацепилась за прутья, другой просто болтает — неимоверно грязной, с налипшими комьями глины, так что Яне вначале кажется, будто Люська в коричневых ботинках.
Солнечный удар. Нокаут с первого взгляда. Разве может быть на свете другая такая девочка? Волосы у Люськи перепутаны, как сено в стоге, обломок гребёнки торчит в них, как вилы без ручки. Платья на Люське никакого, только лиловые штаны, закатанные, как трусы. Худое, гибкое, как у ящерицы, тельце отливает чернотой, и не разберёшь, где грязь, где загар. От плеча до локтя у Люськи — татуировка — русалка с рыбьим хвостом. Но самое замечательное у Люськи — глаза. Только что они были закрыты — Люська, казалось, дремала, греясь на солнышке, потом приоткрылись, чиркнули в них узкие щелки — Люська почуяла приближение Яны. Зафиксировали и тут же захлопнулись, тусклые, равнодушные. Яна глядит в них, будто с улицы в окна. Но вот чудо — вдруг вспыхнули, брызнули жарким ласковым светом. Скорей сюда, ко мне, я тебе ужасно рада, я тебя ужасно люблю...
Взаимность! Яна балдеет от счастья, ей всё не верится. Неужели чудо протягивает ей руку, неужели можно запросто коснуться сплетённого из разноцветных проволок колечка на мизинце чудо-девочки?
Яна коснулась кольца — Люська улыбнулась. Зуб — провал, два зуба — опять провал. Будто черно-белые клавиши. Яна зажмурилась, благоговейно пожала сухие горячие Люськины пальцы. Проволока от кольца царапнула ладонь.
— Дай куснуть, — сказала Люська.
Зубы-клавиши вонзились в хлеб, влажно скользнули по коже — Яна едва успела отдёрнуть руку с зажатым в пальцах огрызком со следами Люськиных зубов...
— Я тебя знаю, — сказала Люська, с трудом шевеля набитым ртом, — Ты из большого дома, у тебя отец погиб и ты вчера с наволкой плавала.
Яна счастливо кивает, проглатывает огрызок, не чувствуя вкуса. Какой уж тут лук!
— На наволке здорово, — говорит Люська, — Только моя с дыркой.
— У меня ещё одна есть.
— Тогда тащи и айда на пруд.
Яна бежит к дому, но нет, не успеть, не добежать. Тускнеют краски, наползает туман... Сейчас перевернётся страница, и она не успеет содрать с подушки новую накрахмаленную наволочку, — первое преступление ради Люськи, а сколько их будет!
Отвлекать билетёршу Клаву, чтоб Люська прорвалась на «Даму с камелиями», отвлекать сторожа, пока Люська лакомится колхозной смородиной, отвлекать учительницу, пока Люська шпаргалит... Яна попадалась. Люська — никогда. Яна считалась хулиганкой. Люська — паинькой. Яну распекали, наказывали, но она была счастлива. Это была настоящая страсть — жертвенная, самоотверженная.
Однажды у мамы пропал новенький пуховый берет. Через несколько дней они столкнулись с Люськой на улице — Люська щеголяла в мамином берете. Яна ревела, клялась, что подарила берет, прямо силой навязала, а зачем, сама не знает. Наверное, такая уж она гадкая, и пусть мама её хоть год не пускает в кино, только не жалуется люськиной матери.
Тогда мама сказала, что пусть уж Люська извинит, раз Яна такая чокнутая, но берет ей самой нужен, так что она его забирает, но поскольку так нехорошо получилось и на улице холодно, пусть Люська наденет её шерстяной платок с розами и вообще возьмёт его насовсем, а с Яной она дома поговорит.
Люська ласково щурилась на Яну из-под платка с розами, платок ей очень шёл. Яна плелась за мамой, готовая вынести любое наказание. Мама молча войдёт в комнату, швырнёт на диван пальто, злополучный берет и, притянув её к себе, спросит с горьким недоумением:
— За что ты её так любишь?
Этого Яна сама не знала. Это заболевание почему-то тоже назвали любовью. Конечно, она не должна была любить Люську. Она должна была тогда любить её, маму. И теперь, через много лет, она уже совсем не любит Люську, и всё понимает, но мамы давным-давно нет, и только Небо может что-то исправить.
 

* * *

Дворовая игра в войну, в наших и фрицев. Девчонок если и принимали, то фашистами, которыми быть никто не хотел, и устанавливали обязательную очередность. Проигравшие иногда ходили «во фрицах» несколько дней подряд и от унижения порой лютовали как настоящие фашисты.
Однажды Яна дослужилась до высокой чести быть партизанкой и разрушить мост, который враги соорудили через канаву. Мост состоял из старой двери и нескольких гнилых досок, охранял его Зюка, — младший Зюкин. Был ещё Зюкин-старший, того звали Зюк. Имён их никто не знал.
Яна применила военную хитрость. Подкралась и, спрятавшись за дерево, пустила по течению кораблик из сосновой коры, который мастерски соорудил ей знакомый дяденька. Кораблика было жалко, но игра стоила свеч. Зюка, само собой, погнался за приманкой, течение после дождя было сильное, и Яна успела завалить в канаву мост и броситься наутёк.
Обведённый вокруг пальца, Зюка, к тому же не поймавший кораблик, без труда догнал партизанку, дал затрещину и взял в плен. Но, чтобы восстановить мост, надо было выпустить пленницу — верёвки у Зюки не было. Поколебавшись, разъярённый Зюка решил плюнуть на мост и, покрутив под носом у Яны грязным кулаком, заявил, что не отпустит, пока Яна не скажет, где их партизанский штаб. Штаб был неподалёку, в сарае у Катьки, но партизанка Яна, разумеется, в восторженном ужасе сказала «Никогда!» И Зюка под дулом деревянного автомата отвел ее через соседний подъезд на чердак их дома. По пути им попадались знакомые взрослые, оба чинно с ними здоровались, будто ничего не происходит — вмешивать взрослых в игру категорически не разрешалось под угрозой жестких санкций до конца детства.
— Колись, в последний раз спрашиваю...
Яна яростно мотнула головой.
Зюка впихнул ее на чердак, задвинул снаружи щеколду и прорычал через дверь, что, если она передумает, пусть откроет окошко чердака — это будет условный знак, что она сдается. А то пусть сидит здесь всю жизнь.
Коварный Зюка придумал так, что она даже окно не имела права открыть. И позвать на помощь не имела права. Темнело, что-то потрескивало, шуршало, попискивало — крысы, наверное... Внизу раздавались голоса, топали по лестнице, возвращаясь с работы, потом долго и встревожено звала ее мать. Теперь еще и влетит, если она вообще отсюда когда-нибудь выйдет... Одно твердо знала Яна — окно она не откроет никогда. Пусть ее даже съедят крысы.
Было уже совсем темно. Обливаясь слезами от страха, Яна молилась Богу бабки Ксении, чтоб Он вмешался, спас:
— Сделай что-нибудь, боженька, миленький, ведь мама за меня волнуется. Ты ей шепни, что я здесь...
И чудо произошло. Топот по лестнице, смех, дверь распахивается. Полыхнули по стенам карманные фонарики, и ворвались на чердак дети, за ними и взрослые пришли, открыли чердачное окно, и Зюка был тут же, на нее не смотрел, будто они и не сражались только что насмерть... Все пришли смотреть салют, только что объявили по радио; взят какой-то город. Двадцатью артиллерийскими залпами... Салют над Москвой был виден лишь отсюда, с чердака, и Зюка был уже совсем не враг, и другие ребята, и даже мама, пригрозившая:
— Завтра в кино не пойдешь, где ты шляешься?...
Мама обняла ее, приподняла, чтоб лучше видно было...
Кино это что, мелочи жизни, ну не пойдет. А может, завтра подобреет мама...
И тут вдали за лесом вспыхнуло, расцвело волшебно-разноцветное зарево.
— Ура-а!.. И все хором отсчитывают залпы, и восторженным хором стучат сердца... Наши взяли еще один город. Она, партизанка Яна, сегодня тоже победила, и Бог услышал ее. Мы все вместе, и Бог с нами...
Остановись, мгновенье...
Май сорок пятого, праздничный салют после парада победы. Небо то и дело взрывается ликующими неистовыми красками, и море-толпа несет, качает. Подожмешь ноги, и плыви себе. Щека Яны мокрая от чьих-то слез, поцелуев, все без разбору целуют друг друга, свои и чужие, здесь нет чужих, здесь все «наши». Щеку не вытереть — руки не поднять, так тесно.
И все поют, поют, сбиваются, путают слова, затягивают новую песню, и мама поет, кажется, громче и звонче всех, но взгляд все с той же голодной цепкостью обшаривает толпу. А вдруг? В шесть часов вечера после войны?..
 

ПРЕДДВЕРИЕ

— Почему ушёл из семинарии незадолго до окончания? Ладно, давай разберёмся. Биографы пережёвывают несколько версий: потерял веру в Бога, увлёкся марксизмом, мать забрала домой из-за якобы начинающегося туберкулёза — это версия самой Екатерины...
Иосиф же всё объясняет издевательским режимом и иезуитскими методами в семинарии. Ни о каком атеизме или отступничестве речи не идёт, АГ, и не надейся.
На вопрос немецкого писателя Эмиля Людвига, нет ли у иезуитов положительных качеств, Иосиф сердито отвечает:
— Да, у них есть систематичность, настойчивость в работе для осуществления дурных целей. Но основной их метод — это слежка, шпионаж, залезание в душу, издевательство — что может быть в этом положительного?
— Да это же его автопортрет! — хихикнул AT, — Нечего туману напускать. Ушёл, потому что в Бога больше не верил, и весь сказ.
— А ты сам-то, сын тьмы, — ты знаешь, что Бог есть, «веруешь и трепещешь»... Но разве это тебя спасёт? Давай разберёмся. Положительный или отрицательный ответ на вопрос о вере ничего не решают — сразу возникает следующий вопрос: Об имени и сущности твоего Бога, Его учения. Наш подсудимый не верил в иезуитского бога, суть которого — мелочная слежка, издевательства, а главное — служащего кесарю и угнетателям, которых на каждой странице бичует Писание. Не защищающего униженных и угнетённых...
«И льстили Ему устами своими, и языкам своим лгали пред Ним; Сердце же их было неправо пред Ним, и они не были верны Завету Его». /Пс. 77, 36-37/
«Выкатились от жира глаза их, бродят помыслы в сердце. Над всем издеваются; злобно разглашают клевету; говорят свысока. Поднимают к небесам уста свои, а язык их расхаживает по земле! Потому туда же обращается народ Его и пьют воду полною чашею. И говорят: «как узнает Бог?» и «есть ли ведение Вышнего?» И вот, эти нечестивые благоденствуют в веке сем, умножают богатство». /Пс. 72, 7-12/
— Ведь что они искали, обыскивая вещи семинаристов? Книжки и листовки, обличающие «жирных» и пытающиеся хоть как-то заступиться за «малых сих», которым они обязаны были служить согласно христианскому учению.
И прокламации эти порой так напоминали гневные обличения из уст Господа, которыми зачитывался Иосиф!
Coco нравилось, когда его называли Кобой — по-турецки «Непримиримый». В его любимой книге «Отцеубийца» одна простая женщина обращается к Кобе с мольбой о заступничестве. Там так и написано: «Странно! При организованном управлении, когда начальники, диамбеги, судьи, приставы и всякие другие чиновники наводнили страну, как муравьи, и делали вид, что чинят правосудие, простая, ни в чём не повинная женщина умоляла человека, совершившего убийство, защитить её от несправедливости».
— Вот свидетельство одного из воспитанников духовного училища: «В первые годы учения Coco был очень верующим, посещал все богослужения, пел в церковном хоре. Хорошо помню, что он не только выполнял религиозные обряды, но всегда и нам напоминал об их соблюдении». /Журнал «Безбожник», 1939/
Мальчик, конечно, не мог разобраться во всех тонкостях православного учения. Он полюбил Бога — заступника униженных и угнетённых, борца за правду, против «жирных вампиров», против лжи и насилия. И поверил в Него, ненавидящего пожирателей чужих душ и жизней.
Бога, призвавшего и благословившего его, Кобу, стать Его воином.
Иосиф мечтал стать Кобой, непримиримым и бесстрашным воином против вселенского зла.
Монашеский подвиг, внутреннее делание, монотонные однообразные требы в каком-либо приходе были ему чужды, хотя он и был по натуре аскетом. «Спасись сам, и вокруг тебя спасутся тысячи...» Нет, он жаждал в корне изменить мир. Он с восторгом перечитывал:
«Ибо дом Мой назовётся домом молитвы для всех народов.
Стражи их слепы все и невежды; все они немые псы, не могущие лаять, бредящие лёжа, любящие спать.
И это псы, жадные душою, не знающие сытости; и это пастыри бессмысленные; все смотрят на свою дорогу, каждый до последнего на свою корысть.
И сказал: ПОДНИМАЙТЕ, ПОДНИМАЙТЕ, РАВНЯЙТЕ ПУТЬ, УБИРАЙТЕ ПРЕГРАДУ С ПУТИ НАРОДА МОЕГО.
Я исполню слово: мир, мир дольнему и ближнему, говорит Господь, и исцелю его.
А нечестивые — как море взволнованное, которое не может успокоиться и которого воды выбрасывают ил и грязь.
Нет мира нечестивым, — говорит Бог мой.» /Ис. 5, 6, 7,10,11,57,14,19-21/
«Нет мира нечестивым»... «Непримиримый»... Коба.
— Вот я и утверждаю, сын тьмы, что сам положительный ответ на вопрос: веришь ли ты в Бога? — ничего не означает, ибо:
1.Ты можешь верить в ложного Бога, то есть твоё представление об Истине вовсе Истине не соответствует.
2.Или не верить в ложного бога, что уже неплохо.
3 .Верить в истинного Бога и Его учение, но учению этому не следовать, что явится сугубым грехом, ибо «Кому много дано, с того много спросится». Обратись к любому прохожему, даже к прихожанину в храме — во что ты веришь? Хорошо, если один из тысячи верующих ответит что-либо вразумительное. Большинство верит сердцем. Ну, а насчёт учения — тут до сих пор не только споры, но и войны идут. Не говоря уже о «следовании».
Вот, к примеру, идёт война, а военнообязанные на призывной пункт не явились. Дезертиры, под трибунал. А иные невоеннообязанные пришли добровольцами и воюют. Это как? Кто более угоден Богу?
Через много лет, на полях книжки Анатоля Франса «Последние страницы», где были строчки «Верить в Бога и не верить — разница невелика. Ибо те, которые верят в Бога, не постигают Его», Иосиф напишет: «Следовательно не знают, не видят. Его для них нет».
Так что не торопись осуждать Иосифа. Пока мы лишь установили, что он ушёл от Бога, мирящегося со злом, благословляющего зло.
Не верил он и в бога Льва Толстого, в непротивление злу насилием. На полях романа «Воскресение» он пишет: «ха-ха-ха», там, где автор утверждает, что «единственное и несомненное средство спасения от того зла, от которого страдают люди, состоит в том, чтобы люди признавали себя всегда виновными перед Богом и потому неспособными ни наказывать, ни исправлять других людей».
— Вот уж истинно «Ха-ха-ха!» — сказал AT, — Менты не будут какого-либо Чикатиллу ловить и сажать, а мы тем временем ему нашепчем полстраны перерезать...
— Вот видишь!
— Но разве не сам Господь сказал: «Не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щёку твою, обрати к нему и другую;» /Мф. 5, 39/
— «Злому», а не «Злу». «Кто ударит ТЕБЯ», а не другого! Прощай и люби СВОИХ врагов и обидчиков, но не врагов слабого и обездоленного.
«Избавляйте бедного и нищего, исторгайте его от руки нечестивых.» /Пс. 81, 4/ Иначе «молчанием предается Бог»... Предаётся, потому что Бог не может приказать своим воинам не вступаться за обиженных. Это противоречит вписанному в сердце Закону. От такого «бога» и народ, и народные защитники уходят в атеизм и берутся за топор. Что и случилось в царской России.
«ПОДНИМАЙТЕ, ПОДНИМАЙТЕ, РАВНЯЙТЕ ПУТЬ, УБИРАЙТЕ ПРЕГРАДУ С ПУТИ НАРОДА МОЕГО».
«НАРОД МОЙ». Разве это не богочеловечество, не составляющие Замысла, грядущего Царства единого, о Котором я ему когда-то напел?
Пылкий, жаждущий истины и справедливости мальчик воспринял эти слова Господа как приказ. Относящийся не столько к еврейскому народу, сколько к «купленным дорогой ценой» избранникам Спасителя. Борьба с Вампирией, царством кровопийц, до последнего вздоха. Он с восторгом подчинился такому «Своему Богу», принял Его в сердце и был Ему верен до конца.
Он никому не навязывал «Своего Бога», он отделил церковь от государства, но никогда не принадлежал себе, служа Его тайной Воле, истязая себя и других. Воли, которую он слышал каким-то внутренним ухом.
Одному ему слышимый Голос.
И марксизм, и революция, и личная власть никогда не были для Иосифа самоцелью — лишь средствами исполнить Волю.
— Революция, бунт не могут быть от Бога! Ты, Позитив, говори да не заговаривайся!
— Ну, во-первых, это не только моя точка зрения, что я обязательно докажу в следующей части. А, во-вторых, я же говорю — революция была для Иосифа лишь средством. Он отступил и от революции, и от марксизма, согласно Воле.
—Ого!
— Всё это не противоречит Замыслу, а лишь помогает его осуществлению. Клетка, верная Целому, должна смиряться перед личными амбициями, но не смотреть спокойно, как одни клетки пожирают других, ибо это — смерть Целого. Нужна хирургическая операция, которая осуществляется воинами Божьими по Его Воле. Я говорю о революциях.
«...и уразумеют все церкви, что Я есьм испытующий сердца и внутренности; и воздам каждому из вас по делам вашим;
Кто побеждает и соблюдает дела Мои до конца, тому дам власть над язычниками.
И будет пасти их жезлом железным; как сосуды глиняные, они сокрушатся, как и Я получил власть от Отца Моего;
И дам ему звезду утреннюю». /От. 2, 23, 24-28/
Иосиф ушёл из семинарии, служители которой уничтожали книжки, разоблачающие их ложь и лицемерие. Которые, как вампиры, почему-то боялись Света.
— Ваше ведомство уже и революции устраивает! — рассердился АГ, — Будто не я нашептал Иосифу, подговорил бросить семинарию. Мол, с твоими-то способностями и умом проповедовать каким-то полуграмотным старухам в провинциальном приходе... Ну пусть в Тифлисе — предел мечтаний. Да ещё когда «Русская церковь в параличе»... Не кривись, это не я, это Достоевский сказал... Будто не я подсовывал ему весь этот бред, что человек произошёл от мартышки и вследствие этого факта должен свершить мировую пролетарскую революцию...
— А Иосиф лишь посмеивался и вспоминал, как его дружки-пролетарии дрались в пыли из-за горстки монет, брошенных какой-то шлюхой... Нет, его на мякине не проведёшь. Он знал, что такое первородный грех, что «жертва» — лишь изнанка вампира. Потенциальный вампир, ждущий своего часа. Обожествление революции — чепуха! Она — всего лишь ступенька.
Вокруг — потенциальные оборотни. Первым был твой хозяин, АГ. Бывший Денница, светлый ангел, ставший Князем тьмы. Затем — Каин. Иуда вместе с целой толпой жителей Иерусалима, орущей сегодня «Осанна!», а завтра — «Распни!» Оборотень, вампир — в душе каждого — это Иосиф прекрасно усвоил. Твой звериный двойник с разросшимися когтями, зубами, пузом, гениталиями, которого надо ежеминутно в себе убивать и который нашёптывает:
«Не слушайся Бога — тогда сам будешь как Бог...»
Если ты не убьёшь его в себе, его рано или поздно убьёт Свет, ибо эти господа не выносят света. Стыдишься ты его в себе, ужасаешься ему? Вбиваешь в него осиновый кол или взращиваешь, питаешь чужой кровью — вот вопрос вопросов. Ибо тогда он станет твоей сутью и убьёт тебя!
Рано или поздно придёт Свет и убьёт тебя, ставшего зверем. Ибо вампир не выносит Света.
Вот во что верил подсудимый до конца дней своих. Я сам напел это ему в Третьей Песне о Главном.
— А у меня на все твои измышления есть одна цитатка:
«Там, в кругу русских рабочих — освободителей русских народов и застрельщиков пролетарской борьбы всех стран и народов, я получил своё третье боевое революционное крещение. Там, в России, под руководством Ленина, я стал одним из мастеров от революции.»
Это 1926 год, ответ тов. Сталина на приветствия. Это что, лицемерие? Но какой пафос... «Третье крещение»... — это ли не кощунство, отступничество?
— Ну, во-первых, речь идёт о «революционном крещении», это образ, пусть не очень удачный. Иосиф вообще часто употреблял слова и изречения из Писания.
— А эта его клятва выполнять «заповеди Ленина, держать в чистоте великое звание члена партии, как зеницу ока беречь единство партии, всеми силами крепить союз рабочих и крестьян, укреплять союз республик, быть верными принципам Коммунистического Интернационала»... И вообще вся эта «клятва» напоминает по форме православную церковную службу... Это что, тоже тактика?
— Разумеется. Партия — это охранники Антивампирии. Союз республик рабочих и крестьян — основа укрепления Антивампирии /так мы назовём бывшую «Святую Русь»/; принципы Коммунистического интернационала — красные флажки, которыми обложены волки... И во всём этом — ничего враждебного Воле. А может, и прямая Воля. Клятва охраны /Иосиф выступал от её имени/ новорожденного государства, противостоящего «лежащему во зле» миру. Пусть даже силами зла... А православная риторика — ну что ж, — воин Иосиф использует своё оружие. Которым он лучше всего владеет.
Здесь нет никакого отступничества. Повторяю, и партия, и революция, даже Интернационал для Иосифа — лишь средства. Позволь тебе по этому поводу напомнить про жезл Моисея:
«И сказал ему Господь: что это в руке у тебя? Он отвечал: жезл.
— Господь сказал: брось его на землю. Он бросил его на землю, и жезл превратился в змея, и Моисей побежал от него.
И сказал Господь Моисею: простри руку твою и возьми его за хвост. Он простёр руку свою и взял его; и он стал жезлом в руке его». /Исх. 4, 2-4/
Сам змей, заклятый враг человека, по Воле Божьей может стать жезлом, помогающим в пути.
«Он сойдёт, как дождь на скошенный луг, как капли, орошающие землю.
Во дни его процветёт праведник, и будет обилие мира, доколе не престанет луна.
Он будет обладать от моря до моря и от реки до концов земли. Падут пред ним жители пустынь, и враги его будут лизать прах. И поклонятся ему все цари; все народы будут служить ему.
Ибо он избавит нищего, вопиющего, и угнетённого, у которого нет помощника.
Будет милосерд к нищему и убогому, и души убогих спасёт.
От коварства и насилия избавит души их, и драгоценна будет кровь их перед очами его.
Будет обилие хлеба на земле, на верху гор; плоды его будут волноваться как лес на Ливане, и в городах размножатся люди, как трава на земле.
Будет имя его вовек; доколе пребывает солнце, будет передаваться имя его. И благословятся в нём племена; все народы ублажат его». /Пс. 71, 6-17/
 

* * *

Осень сорок пятого. Наш первый «Б». Латаный, штопаный, перелицованный, с холщовыми и брезентовыми сумками (редко у кого портфельчик), а в сумках чего только нет! Гильза от патронов, а то и настоящие патроны, трофейные губные гармошки, заводные лягушки, куски подсолнечного и макового жмыха — лучшего лакомства нашего детства.
Я и Люська по очереди лезем под парту мусолить огромный, твердый как камень кусище, выменянный только что на мой альбом для рисования. Учительница пения Фасоля (то ли от Фа-соль-ля, то ли оттого, что волосы надо лбом она укладывает тугой белесой фасолиной) аккомпанирует на гитаре. Пианино в школе нет, а гитара хоть и считается мещанским инструментом, зато гораздо легче баяна, с которым Фасоля не справляется, потому что она перенесла блокаду и очень ослабела.
Я не ленинградка и представляю себе блокаду чем-то вроде непосильно тяжелой бетонной плиты, которую согнувшись несет на себе наша Фасоля.
Говорят, что теперь Фасоля немного не в себе. Все свободное время она мастерит из разноцветных лоскутов и обрезков меха забавные куколки, фигурки птиц и зверей, но не на продажу (говорят, что тогда бы Фасоля могла как сыр в масле кататься). Это бы все поняли. И все бы поняли, если б она просто дарила ребятам зверюшек. Продавала — для выгоды, дарила — из-за доброты. Всё было бы понятно. Но Фасоля не была ни доброй, ни корыстной, она была не в себе — это было ясней ясного.
Дважды в неделю она устраивала у себя дома сольный концерт. Надевала черное узкое платье с глубоким вырезом, туфли на высоких каблуках, тщательно причесывалась, зажигала на стареньком пианино свечи и по два-три часа играла Шопена, Чайковского, Бетховена, Моцарта... Те взрослые, кому случайно удалось ее послушать, говорили, что играет она замечательно, однако взрослых она никогда не приглашала на эти концерты. Только нас, ребят, хотя, понятно, что уж, конечно, не Бетховен и Гайдн привлекали первоклашек, а эти самые зверюшки, которые Фасоля дарила каждому после концерта.
Она даже не скрывала, что потому и гнется ночами над игрушками, чтобы заманить нас к себе.
«Они хотят научиться любить и понимать серьезную музыку, — говорила Фасоля. — А такое желание достойно вознаграждения. Я уверена, — наступит день, когда они откажутся от этих безделушек и скажут:
«Дорогая Антонина Степановна...»
Но такой день всё не наступал — кому была охота отказываться от «фасолят», когда за каждого зайца можно было получить коробку цветных карандашей, несколько стаканов семечек или кататься в парке на карусели, пока не затошнит?
— Мы белые снежиночки,
Спустилися сюда,
Летим мы как пушиночки,
Холодные всегда, — тянет класс под аккомпанемент фасолиной гитары. Мы с Люськой по очереди мусолим под партой жмых.
— Синегина, я всё вижу. Ну-ка, иди сюда. И ты, Новикова. Сейчас я отстучу мелодию. Т-сс, слушают все...
Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук-гук...
— Ну, Синегина?
Молчу, изображая интенсивную работу мысли. Люська, страдальчески морщась, просится в туалет. Класс хохочет.
— Тс-с... Ладно, Новикова, иди. Ну, Синегина?
— «Катюша», — наобум говорю я. Ужасно хочется отпроситься вслед за Люськой, но это, разумеется, нереально.
— Ничего похожего на «Катюшу». Кто угадал?
— «Где ж вы, очи карие»? «Варяг»? — галдит класс.
— При чем тут «Варяг»? Да вы послушайте... Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук...
Мы молчим.
— «Николай, давай закурим», — вдруг изрекает с задней парты второгодник Седых Валька.
— В чем дело, Седых?
— Спички есть, бумаги купим, — не унимается Валька.
Мы гогочем.
— Прекрати безобразничать. Седых.
— Так то ж вы отстучали, — обиженно басит Валька, — «Николай, давай закурим!»
Класс веселится.
— Ох, ну конечно же... Да перестаньте вы. Валя прав. Верно, есть такие слова на музыку «Барыни». Валя угадал правильно. Я отстучала русский народный танец «Барыня». Молодец, Седых!
Когда Фасоля радуется, то становится какой-то прозрачно-розовой — так бывает, когда ладонь приближаешь к лампе. Смотрит Фасоля на второгодника Вальку и вся светится. А второгодник Валька глядит на нее, а лицо его — эдакий непробиваемый для педагогов кремень — постепенно оживает, расплывается в улыбке до ушей. И, звонко щелкнув по лбу соседа своего Секачева, чтоб кончал смеяться. Валька костяшками пальцев сам что-то барабанит по парте.
— Сед-ы-ых, — благоговейно шепчет Фасоля. — Да это же... Да ты же...
И тоже барабанит нечто, понятное лишь Вальке, Валька отвечает ей.
Опять Фасоля... Мы недоуменно переглядываемся.
Мелодия из «Севильского». Завтра, много лет тому назад, Фасоля сыграет ее снова, уже на своем пианино.
— Вот, ребята, что вчера отстукивали мы с Валей, верно, Валя?
И гордо кивнет второгодник Седых, и впервые я буду слушать Фасолю. Не слышать, а слушать. Потому что обидно: уж если второгодник Седых что-то понимает...
Ухвачусь за звуковую нить и буду распутывать, распутывать, и неожиданно нить пойдет мотаться сама, подчинит, завертит, закружит…
Я еще буду сопротивляться, раздваиваясь между привычно-обыденным «здесь» и ошеломляющим «там», новым «там». «Здесь» — это сижу на стуле нога на ногу, полуботинок навырост покачивается на большом пальце, рядом простуженный Кротов сопит, покашливает, чудачка Фасоля смешно размахивает над клавишами руками и закатывает глаза.
«Там» нет ни грязного полуботинка, ни простуженного Кротова, ни нелепых Фасолиных гримас, ни меня самой. Просто это «там», его никак не назовешь, не объяснишь. Что-то поет, дрожит, ликует, страдает, плачет, взлетает, падает, и это «что-то» — я сама.
Через пару вечеров я окончательно сдамся. Буду считать часы от концерта до концерта, хоть и по-прежнему посмеиваться над Фасолей. Тайная страсть к ее концертам будет представляться мне чем-то постыдно нелепым, я буду из всех сил стараться, чтобы ребята ее не обнаружили и не подняли меня на смех. И потом очень долго, уже когда Фасоля исчезнет, буду связывать музыку с нею и только с нею. Даже по радио слушать лишь то знакомое, что играла нам она.
Наверное, она была действительно замечательной пианисткой.
И, наверное, не одна я «заболела» ее концертами. Может быть, многие.
Но никто никогда в этом не признается. По-прежнему мы будем уносить в карманах ее мышей и зайцев. И Фасоля будет думать...
Так я никогда не узнаю, что она обо всём этом думала. Скоро, много лет назад, Фасоля исчезнет. Отыщется где-то какой-то там дальний родственник, и когда мы вернемся в школу после каникул, к нам придет новый учитель пения. С баяном.
Пианино Фасоля продаст Алкиной матери, и мы все будем учиться на нем играть. Алкина мать — «Полонез» Огинского, Алка — «Легко на сердце» одной рукой, а я — вальс «Березка» одним пальцем.
— Прилечь на землю хочется,
Но ветерок—злодей
Всё гонит, подгоняет нас,
И мы летим быстрей...
Люська так на урок и не вернулась. В окно вижу её — играет с какой-то девчонкой в «нагонялы». Мучаюсь завистью, ревностью и вгрызаюсь зубами в жмых. Хоть так отомщу, ничегошеньки не оставлю...
 

* * *

Девочку звали Маней. Была она неестественно белокожей, вытянувшейся в длину, как картофельный росток. Казалось, дунь — закачается, согнётся пополам, но мы уже знали: это впечатление, ох, как обманчиво! Дралась Маня по-страшному, всерьёз, так у нас даже мальчишки не дрались. Нам объяснили, что Маня два года пробыла в немецком концлагере, где, чтобы выжить, детям приходилось драться за каждую крошку хлеба. Вот она и получилась такая, это у неё душевная травма, и чтоб мы это понимали и имели к Мане особый подход.
Ещё была у Мани одна странность — она никогда не улыбалась. Даже когда «Волгу-Волгу» показывали, ни разу не улыбнулась. Вообще с середины встала и ушла. Такая она была. Маня. Вдруг ни с того ни с сего, когда игра и всем весело, — возьмёт да уйдёт. И на уроках — то ничего, пишет, считает, а то как замолчит, ничего с ней не сделаешь, учителям остается только не обращать внимания.
По возрасту Мане пора было в третий, а её посадили в первый, и мы радовались, что в «А», а не в наш «Б», потому что лупила.
В майский погожий день сорок шестого, в годовщину Дня Победы, шефы Мани привезли ей в подарок велосипед. Над Маней шефствовал целый завод. Однажды про неё поместили статью в городской газете — что она разучилась улыбаться, что столько пережила в фашистском плену, что Манина мать осталась на всю жизнь инвалидом и находится в больнице. С тех пор и появились шефы.
Посреди школьного двора стояла Маня, вцепившись одной рукой в руль, другой в сиденье, молчала и дико озиралась. Хоть бы спасибо сказала! Велосипед!.. Настоящий, не какой-то там подростковый — чудо чудное, диво дивное сверкало на майском солнышке всеми своими хромированными деталями. Звонок, кармашек с ключами, фонарик — с ума сойти!
Я даже дышать боялась, стискивая локоть стоящей рядом Люськи. А Люську мою прямо-таки перекосило от зависти. Вырвав руку, она мелкими лисьими шажками подкралась к шефам и, заглядывая им в глаза, промурлыкала:
— Дядечка-а... А нам мо-ожно покататься?
На лицах столпившихся вокруг ребят был тот же немой отчаянный вопрос. Шефы, два паренька с модно подвитыми чубами, растерянно переглянулись.
— В общем-то... Что тут такого? Маня вам разрешит, конечно... А, Мань, дашь ребятам прокатиться?
Даст она, как же! Маня молчала, но лицо её говорило выразительнее всяких слов — пусть-ка кто попробует коснуться её велосипеда!
Убедившись, что желающих пробовать не нашлось, Маня потащила велосипед за ворота. Оглядываясь и угрюмо сопя, — как зверь добычу. Шефы сконфуженно развели руками и поспешили ретироваться в столь трудной педагогической ситуации.
— Вот кабы вместе... — процедила сквозь зубы Люська, — Как бы ей да-ать!
Но сознательные наши ребята Люську не поддержали.
— А ну её! У ней судьба трудная, пусть себе...
— Жадина-говядина! Жадина-говядина! — верещали менее сознательные девчонки.
Несколько дней мы будем со злорадством наблюдать за бесплодными попытками Мани укротить свой велосипед. Он будет брыкаться, сбрасывать её, как норовистый конь, а она, длинная, нелепая, вся в синяках и ссадинах, будет снова и снова карабкаться на него и снова хрустко /ведь одни кости/ шмякаться оземь.
Первыми не выдержат мальчишки. Выудят Маню мокрую, грязную, оглушённую, из наполненной талой водой канавы, выправят погнутый руль, втащат на велосипед и примутся учить кататься.
Маня будет неподвижно торчать в седле, прямо, словно аршин проглотила, словно Дон Кихот на своём Росинанте, а мальчишки вокруг, шумные, запыхавшиеся, весёлые Санчо-оруженосцы, будут катать её по дороге, со всех сторон поддерживая велосипед, не давая упасть.
— Да не сиди ты, как припаянная, педалями верти!.. За руль не держатся, его самой надо держать. Так, так... Да поворачивай ты, тюря!.. Поворачивай...
А ещё через несколько дней, много лет тому назад, наступит июнь, и мне повстречается манин велосипед на уже просохшей дороге. Она будет ехать сама, отчаянно тренькая звонком, а сзади, на багажнике, свесив ноги, будет колыхаться один из «ашников».
  Я покажу Мане язык, а она покатит мимо, невидяще блестя глазами и зубами в младенчески-первой своей улыбке.

ПРЕДДВЕРИЕ 

Снова полутьма просмотрового зала, трещит проектор, ноет стиснутое меж кресел тело.
— Все твои измышления нуждаются в доказательствах, — заявляет АГ. — Нужны документы, свидетели... «Иосиф — богоданный правитель!» — это же чушь.
—То не я сказал, а патриархи, Сергий и Алексий Первый, и архиепископ Лука (Войно-Ясенецкий), кстати, известный хирург, получивший сталинскую премию первой степени за работу о гнойной хирургии. Но я о другом. Давай проследим, когда идея «Святой Руси» дала трещину и князья, а за ними и некоторые священнослужители перестали пасти овец, а стали их, грубо говоря, стричь и жрать, нарушая повеление Божие, которое мы уже здесь неоднократно приводили. Князья, «отцы и защитники» малых сих, постепенно превращались в хищников, соблазняясь сами и служа соблазном для народа Божия, «купленного дорогой ценой» — кровью Спасителя. Начнём с того, что всякая цивилизация сравнима с клеткой.
— Дались тебе эти клетки...
— Культ или тип религии — ядро. Культура — мантия. Общественное устройство — оболочка. Цивилизация, в которой нет ядра — веры, культа — бессмысленна и обречена. По Замыслу культура и государство должны служить ядру, а не наоборот.
В 1054 году произошёл раскол христианской церкви на восточную и западную. На православных и католиков, а затем и реформаторов-протестантов.
В 1453 году главная православная кафедра перешла из Константинополя в Москву и Филофей сказал свою знаменитую фразу, что Москва отныне — Третий Рим, «а Четвёртого — не бывать».
Финансовая олигархия стала у западной церкви самоцелью. Православная — ещё какое-то время держалась. Смысл православия был во внутреннем /Образ Божий/ самоутверждении человека, а не во внешнем, материальном /счёт в банке/.
«Нельзя одновременно служить Богу и Мамоне», — сказано в Писании. «Буржуа хочет количественной бесконечности, но не хочет бесконечности качественной, которая есть вечность», — сказал религиозный философ Ник. Бердяев. А Александр Пушкин написал по этому поводу «Сказку о рыбаке и рыбке», где жадная старуха вознамерилась заставить Золотую Рыбку служить ее похоти и быть у неё «на посылках». Что из этого вышло, мы хорошо знаем.
Церкви, как явления Бога в человеческой истории, которую «Врата ада не одолеют», мы ни в коем случае касаться не будем. Мы будем говорить о церкви как социальном институте и о теократическом государстве, то есть провозгласившем своей целью служение Богу.
Если такая церковь и такое государство, отступив от своего призвания, начинают служить Мамоне, порабощению одних братьев другими, при этом пытаясь освящать свои деяния Божьим Именем, они тем самым «отдают Божье кесарю» и служат страшным соблазном, результатом которого может явиться отпадение от церкви, хула на Бога, прямое отрицание бытия Божия.
Тебе скучно, бес? Но без такого исторического, философского и религиозного экскурса нам никогда не разобраться в роли Иосифа в Замысле.
— Ладно, валяй, — прошипел AГ, — можно я покурю?
— Только не дыми в лицо. Итак, уже при Иване Грозном цари руководили церковными делами и церковь была подчинена государству. Божие отдавалось кесарю. Один монах тех лет писал с горечью: «Безумное молчание, истину царям не смети глаголати. Безумное молчание, не смети глаголати истину своим царям!»
В то время возникла легенда о Граде Китеже, раскольники уходили в леса и обличали «царей-антихристов». При крепостном праве дворяне-помещики были народу уже не «отцами и братьями», а рабовладельцами. Крепостное право, как и западное вольнодумство, было глубоко чуждо подлинному христианству. Пропасть между народом и верхами растет, официальная церковь, за редким исключением, делает вид, что ничего не происходит.
Неудовлетворённые официальной церковностью, в которой всё более ослабевал дух, русские просветители искали истину в масонстве. Новиков за это получил 15 лет крепости. Потом — декабристы, всякие тайные общества...
— Страшно далеки от народа, но разбудили Герцена, — фыркнул АГ, — слыхали.
— Герцен — это позже. А пока происходило страшное — зарождающаяся великая русская литература искала Истину вне церкви, которую отождествляли с несправедливым государством. Это было своего рода восстание против царской России. Увлечение Гегелем, Сен-Симоном, Фейербахом, Фурье и, наконец, марксизмом носило во многом религиозный характер.
«Не через Родину, а через истину лежит путь к небу, — сказал Чаадаев. — Теперь страшен не раскол, а общеевропейское безбожие. Все европейские учёные теперь празднуют освобождение мысли человеческой от уз страха и покорности заповедям Божиим...»
«Если восторжествует свободная Европа и сломит последний оплот — Россию, то чего нам ожидать, судите сами. Я не смею угадывать, но только прошу премилосердного Бога да не узрит душа моя грядущего царства тьмы» /из письма игумена Черменецкого монастыря Антония Оптинским старцам/1848/.
— Так что отнюдь не большевики ввели на Руси безбожие. Оно, как соблазн, пришло с Запада и пало на благоприятную почву недовольства нехристианской сутью государства российского, поддерживаемого православной церковью.
Свидетели? — пожалуйста. «Поток—богатырь», А. К. Толстого:
 

И во гневе за меч ухватился Поток:
«Что за хан на Руси своеволит?»
Но вдруг слышит слова: «То земной едет бог,
То отец наш казнить нас изволит!»

Удивляется притче Поток молодой:
Если князь он, иль царь напоследок,
Что ж метут они землю пред ним бородой?
Мы честили князей, но не эдак!

Да и полно уж вправду ли я на Руси?
От земного нас бога Господь упаси!
Нам писанием велено строго
Признавать лишь небесного Бога.

И в другое он здание входит:
Там какой-то аптекарь, не то патриот,
Пред толпою ученье проводит:
Что, мол, нету души, а одна только плоть,
И что если и впрямь существует Господь,
То он только есть вид кислорода,
Вся же суть в безначалье народа.
 

Итак, поклонение кесарю. Как результат — безбожие. А сочувствие к угнетению народа, больная совесть элиты привели к идеализации и даже обожествлению народа, то есть новому идолопоклонству:

И, увидя Потока, к нему свысока
Патриот обратился сурово:
«Говори, уважаешь ли ты мужика?»
Но Поток вопрошает: «Какого?»

«Мужика вообще, что смиреньем велик!»
Но Поток говорит: «Есть мужик и мужик:
Если он не пропьёт урожаю,
Я тогда мужика уважаю!»

«Феодал! — закричал на него патриот —
Знай, что только в народе спасенье!»
Но Поток говорит: «Я ведь тоже народ,
Так за что ж для меня исключенье?»

Но к нему Патриот: «Ты народ, да не тот!
Править Русью призван только черный народ!
То по старой системе всяк равен,
А по нашей лишь он полноправен»...
 

— Прекрасное свидетельство, поздравляю, — прошипел АГ, нещадно дымя серой. — Тут тебе и человекобожие, и атеизм, и идолопоклонство в одном флаконе. Неужели 1871 год?
— Погоди, ещё не всё:
 

Тут все подняли крик, словно дёрнул их бес,
Угрожают Потоку бедою,
Слышно: почва, гуманность, коммуна, прогресс,
И что кто-то заеден средою.
Меж собой вперерыв, наподобье галчат,
Все об общем каком-то о деле кричат.
 

— В общем, «Отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног!»
— «Существуют, — говорит святой Кирилл Александрийский, — следующие три учреждения, от которых зависит благосостояние городов и стран: царская власть, подчинённые правительственные должности и превластное священство. Если они пребывают в хорошем состоянии, соответственно каждому из них, то все зависящие от них дела находятся в благоустроенном виде и подчинённые благоденствуют. Но если они захотят предпочитать превратную стезю и по ней тот час же начнут ходить, то всё придёт в нестроение и как бы в опьянении устремится к погибели. Как во время боли, поражающей телесную голову, необходимо ей сочувствуют и соболезнуют остальные члены, так и когда начальники уклонились ко злу со склонностью к порокам, подчинённые необходимо развращаются вместе с ними»....
— Постой, тут что-то про масонов. Это уже по твоей части... Локк, Вольтер, Дидро, Монтескье, Жан-Жак Руссо... — Здесь утверждается, что «Декларация прав человека» 1776 года составлена масонами Джеферсоном и Франклином, а лозунг «Свобода, равенство и братство»...
— А что с лозунгом? Прекрасный лозунг!
— Не мне тебе говорить, сын тьмы, что здесь речь идет о свободе внешней, которая в «лежащем во зле мире» именуется «отвязанностью», когда всё решает право сильного — безразлично, верхов или толпы. Следовательно, никакое равенство невозможно, не говоря уже о братстве...
А масонство толкует именно о «Всемирном братстве». Соединённые Штаты Европы, потом Соединённые Штаты Мира... Вот твой свидетель, брат Франклин, сказал на 1-м интернациональном Конгрессе масонов в Париже в 1889 году:
«Настанет день, когда народы, не имевшие ни 18 века, ни 1789 года, сбросят узы монархии и церкви. Этот день уже недалёк, день, которого мы ожидаем. Этот день принесёт всеобщее масонское братство народов и стран. Это идеал будущего. Наше дело ускорит рассвет этого всеобщего мирового братства».
— Очень красиво! Что тебя не устраивает? Всемирная революция, всеобщее братство — разве это не христианская идея?
— Такая идея уже была, когда Вавилонскую башню строили. Всякая дерзновенная коллективная попытка во грехе забраться на Небо — утопия, противоречащая Замыслу. Никакого «всеобщего братства» на земле быть не может в силу человеческой самости и греховности. Жатва Господня — это чистая пшеница, а не сорняки:
«И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать.
Сойдём же, и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого.
И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город». /Быт. 11, 5-8/.
Таким образом, каждая нация, каждый народ несет в замысле свою особую функцию, идею, у неё свой язык и свой путь к Небу.
А в день Пятидесятницы, после Вознесения Спасителя, «все они были ЕДИНОДУШНО вместе». /Речь идёт об учениках Христовых. Подчёркиваю «единодушно вместе», а не «тела вместе», «умы вместе» или «страсти вместе», как чаще всего бывает на земле.
«И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них.
И исполнились все Духа Святого и начали говорить на иных языках, как Дух давал им провещевать.
Когда сделался этот шум, собрался народ и пришёл в смятение; ибо каждый слышал их говорящим его наречием». /Деян. 2;1, 3, 4, 6/
Язык Духа и Святости — вот единый язык Неба.
— А Иосиф? — Разве он не строил это самое «Всеобщее братство»?
— Иосиф-то? Ха-ха-ха! — как бы он сказал. Иосиф строил Антивампирию и ничего больше. «Одна, но пламенная страсть».
«Носители государственной власти — враги масонства, так называемая государственная власть более страшный тиран, нежели церковь», — написано в масонском журнале.
— Да, это не Иосиф, — согласился АГ.
«Только благодаря союзу левых, главной ячейкой которого будет ложь, мы восторжествуем. Мы должны сгруппировать всех республиканцев, радикал-социалистов, коллективистов и даже в союзе с коммунистами выработать программу» /Брат Дельпаш, речь на конвенте Великого Востока/
— Ваши делишки, АГ? А раскол православной церкви? Император Павел Первый и Лефорт были в Голландии приняты в Тамплиеры, начались гонения на православие со стороны масонов-протестантов. И, наконец, отмена ПАТРИАРШЕСТВА.
Которое, между прочим, восстановил Иосиф.
«Унижая церковь в глазах народа, Пётр рубил один из самых глубинных и питательных корней, на котором стояло, росло и развивалось дерево самодержавия. При Екатерине Второй Фармазоны захватили науку в России. Лишь после обличений архимандрита Фотия ложи были закрыты» / Лев Тихомиров «Монархическая государственность»/.
И первая волна увлечения революцией:
 

«Тираны мира! трепещите!
А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!

Увы! куда ни брошу взор —
Везде бичи, везде железы,
Законов гибельный позор,
Неволи немощные слезы;
Везде неправедная Власть
В сгущённой мгле предрассуждений
Воссела — Рабства грозный Гений
И Славы роковая страсть.
 

Иосиф очень любил эти стихи. За сто лет до революции написаны, между прочим. А вы — «Иосиф, Иосиф»...
Ну и крестьянские волнения, декабристы...
— Почему же ты не напел Иосифу, что идея монархии — часть Замысла?
— Потому что это вовсе не так, — заявил АХ.
Даже Иоанна в тесном своём убежище дёрнулась от удивления, АГ пустил такой клуб серного дыма, что закашлялся, и Яна снова оказалась в осени сорок пятого года.
 

* * *

Двойка в тетрадке, жирная, красная, встала на дыбы, как взбесившийся червяк, и я, дрожа от омерзения, срисовываю с нее ряды двойников. Десятки лиловых червяков с завязанными хвостами. Когда я завязываю им хвосты, из-под пера брызжут липкие жирные кляксы — на тетрадку, на пальцы, на платье — они везде, мерзкие лиловые следы раздавленных червяков.
Бросаю ручку. Лиловые слезы капают на тетрадь.
— Дур-ра!.. раздраженно кривится Люська, — Ме-е... Дуррында! Во, видала?
Люськины двойки тонкие и изящные. Горделиво плывут они друг за другом по строчкам, выгнув грациозные фиолетовые шеи, и это, конечно, волшебство, как и все, связанное с Люськой.
А волшебство — всего лишь новенькое дефицитное перышко «уточка», которое забрала у меня Люська, подсунув взамен свое, с разинутым, как у прожорливого птенца, клювом.
— Слышь сюда, — Люськины глаза сверкают, горячий шепот обжигает, будто пар из чайника, — Развалины у вокзала знаешь?
— Это куда бомба попала?
— Ну!.. Там на стройке немцы работают. Взаправдышные.
— Врешь!
— Во! — блатной люськин жест: грязным ногтем большого пальца чиркнуть по зубам и шее означает самую страшную клятву. Мгновенно высыхают слезы. Немцы... Ужасные человекоподобные существа с окровавленной пастью, клыками и ножом за поясом, созданные грабить, жечь, убивать. Мистические носители зла, вроде Кащея, бабы Яги или Бармалея. Такие, как в книгах, плакатах, карикатурах. Живые немцы... Ой-ёй!..
— Сбегаем поглядим?
— Да-а, хитренькая...
— Вот дурында, мы же их победили, чего бояться-то? Они же пленные!
— Они что, привязанные?
— Да ничего они нам не сделают, у них же все ружья отобрали, дур-рында. Ну?
Уж эти Люськины глаза!
Мы крадемся вдоль сплошного дощатого забора стройки, замирая от страха, слышим редкие отрывистые звуки чужой речи. Должна же где-то быть щель! Одна из аксиом, которой мы научились в недолгой своей жизни — заборов без дыр не бывает. Хоть одна-единственная...
И когда мы находим эту одну-единственную, из-за угла появляется часовой. Это наш часовой, в пилотке и с ружьем. Он не смотрит на нас с Люськой. Он смотрит на женщину в короткой юбке. Та, чувствуя его взгляд, неспешно проходит мимо, покачивая бедрами. В руке у нее авоська с морковью.
— Тю-у!
— Чего тю-то? — весело оборачивается она к солдату.
— Угостила б морковочкой...
— Морковочки ему, много вас таких, — а сама уже остановилась, смеется, и часовой смеется, тянет к себе авоську.
— Лезь! — приказывает Люська.
— Да-а, почему я?
— Дур-рында, я ж тебе, как подруге, чтоб все поглядела... Я караулить буду, — шипит Люська и запихивает меня, упирающуюся, в дыру. Задвигает доской.
Дергаю доску — безрезультатно. Люська навалилась с той стороны.
— Ш-шш, часовой...
Первое желание — плюхнуться на землю и так лежать в по-осеннему редком кустарнике у забора, пока Люська не выпустит. А может, зареветь во весь голос этому самому часовому с ружьем? Он хоть и с ружьем, зато наш, а эти...
Я сижу на корточках, одной рукой судорожно сжимая портфельчик, другой прикрывая глаза. Я трусиха, страус. Меня не видно, потому что я сама себя не вижу.
От земли пахнет грибами.
Они где-то неподалеку, переговариваются. Все же любопытство пересилило. Глянула. Сперва одним глазом, потом двумя.
Вот те на! Там, у разрушенного здания, двигались обыкновенные люди. И не как немцы в кино — истерически визжащие, с искаженными лицами, беспорядочно дергающиеся, как марионетки. Эти двигались размеренно и в то же время быстро. Одни что-то размешивали в огромном корыте, другие таскали ведра и носилки, третьи обколачивали цемент со старых кирпичей — и все это деловито, даже весело, подчиняясь старшему с черной повязкой на глазу.
Какие же это немцы, это и не немцы вовсе! Наврала Люська. Обычные люди. Мало ли кто говорит не по-нашему? Украинцы, например, грузины. Цыгане тоже не по-нашему говорят...
Тот, с черной повязкой, поглядев на часы, что-то крикнул, они расселись мигом вокруг костра, над которым дымился котелок. Мгновенно у каждого оказалось по миске с ложкой, бойко застучали ложки по мискам. Строители перебрасывались словами, пересмеивались...
И наш часовой тут же с миской и ложкой, отложил ружье, расположился на травке вместе с этими. И они ружье не хватают, чтоб его убить. Вот он им что-то сказал, они разом загоготали, и наш посмеивался, грызя отвоеванную-таки морковку.
— Ну?..
Сунулась в щель Люськина физиономия с косящими от любопытства хищными глазками. И я отомстила. Зашипев на Люську, задвинула доску, сама навалилась спиной.
Нет, конечно, никакие это не немцы. Даже обидно. Надо придумать, что бы такое рассказать Люське...
И тут я увидела, что к забору, к кустам, прямо на меня идет человек. Один из этих. Долговязый, костистый, в хлюпающих сапогах со слишком широкими голенищами.
Цепенею от ужаса и в ту же секунду понимаю, что он меня не видит. Что он идет к забору по своим вполне определенным естественным надобностям.
Остается лишь зажмуриться, я — страус воспитанный. Томительно ползут секунды, ползут по голым ногам и кусаются злые осенние мухи. Терплю. Наконец, слышу его удаляющиеся шаги. Но тут проклятая Люська дергает сзади доску, доска скрипит, с треском ломается где-то совсем рядом сухая ветка и...
Кто кого больше испугался? Его лицо и шею заливает краска, и я понимаю, что он рыжий, хотя волосы, торчащие из-под смешной, как у гнома, шапки, не рыжие. Зато веснушки рыжие. Потом он улыбается совсем не как немец.
Я тоже отвечаю улыбкой.
Он спрашивает: — Ты что здесь делаешь?
Я догадываюсь, о чем он спросил, хотя не поняла ни слова. Просто именно это спросил бы любой другой на его месте. И ответила: «Просто так».
Еще он спросил, кивнув на портфель: — Из школы?
И опять я поняла — что ж тут было не понять?
Тогда он садится рядом, вытянув ноги в стоптанных сапогах, а потом, спохватившись, спрашивает, можно ли сесть.
Я разрешаю. Он достает кисет и просит разрешения закурить. Я опять разрешаю.
Удивительно, что я все понимаю, не понимая ни слова! Потом он стучит себя по груди и сообщает, что его зовут Курт. А я говорю, что меня зовут Яна.
Он оживляется, что-то мне втолковывает — не понимаю. Тогда он просит у меня портфель и рисует на промокашке девушку на коне. Рисует он здорово. И пишет: «Jana».
Пишет он не по-нашему. И я спрашиваю: Вы вправду немец?
— Я, — говорит он.
— Ты, — киваю я, — Ты разве немец? Да, — отвечает он по-русски, — Я есть немец. Наверное, что-то меняется у меня в лице, потому что он поспешно лезет в карман линялой гимнастерки и достает фотографию женщины с очень красивыми белыми локонами до плеч. Женщина сидит в плетеном кресле под деревом, рядом — конопатая девчонка с мячом, и конечно же она — дочь этого Курта и женщины с красивыми локонами. Девчонка как девчонка, немного похожа на Капустину из второго «Б».
Я хочу сказать немцу, что его дочь похожа на Капустину, но пока соображаю, как же будет по-немецки «Капустина», он протягивает мне жестяную коробочку. В коробке белеет кусок сахара. Поколебавшись, беру и говорю «спасибо». Такого куска, если его поколоть, на пять стаканов хватит. Вот так немец!
А он рассовывает по карманам кисет, жестянку, фотографию, руки у него дрожат и дрожит голос, когда рассказывает, что дочь его такая же, как я, и дрожат губы, и тут тот, с черной повязкой, что-то кричит, и мой немец мгновенно вскакивает, вытягивается — руки по швам, а потом, так же мгновенно опять присев (слышу, как коленки хрустнули) судорожно прижимает к груди мою голову. Этот запах. Пота, табака, и еще чего-то полузабытого, имеющего отношение к довоенному нашему миру, отцовскому ящику с помазками и лезвиями, куда мне не разрешалось лазить.
Лицо немца, впечатанное в серую оправу осеннего неба. Дрожащие губы, дрожащие на побледневших скулах конопатинки, глаза, наполненные влагой, напряженные, немигаюшие, — и вот они тонут, как лодки, захлестывает влага покрасневшие веки-борта...
Немец бежит к тому, с черной повязкой, хлюпают на ногах слишком большие сапоги.
За забором часовой свистит и орет на Люську. Слышу, как она удирает.
Через полчаса, много лет тому назад, не найдя сбежавшей Люськи, я помчусь домой, чтобы сообщить свое потрясающее открытие.
Немцы — тоже люди.
Они умеют любить и даже плакать, у них тоже есть дети, и они скучают по своим детям.
Я лечу как на крыльях, сжимая в кулаке великое доказательство — кусок сахара. Баба Яга обернулась феей, зло — добром. И это добро подарю миру я, Синегина Яна.
Коричневая дверь с ромбами, стон расшатанных ступенек, скользят кулаки по дерматину. Испуганное мамино лицо. Выпаливаю ей про немца и вижу, вижу, что с каждой секундой мы все больше не понимаем друг друга, и не знаю, почему — ведь все так хорошо и ясно! Разжимаю, наконец, кулак с «великим доказательством». Мама смотрит в каком-то оцепенении на волшебный кристалл, сияющий белизной в полутьме передней, и вдруг лицо ее искажается, ребро ладони гильотиной обрушивается на «доказательство». Яростно, исступленно топчут его каблуки, превращая в грязное крошево.
Вечером, когда стихнет, наконец, мой отчаянный рев, и мы с мамой помиримся и засядем за уроки, я, снова закручивая хвосты двойкам, буду мучительно размышлять — как же совместить мамино ненавидящее: «Они убили твоего отца! А бабушку с дедушкой... Там, в оккупации...» — как совместить это с девчонкой, похожей на Капустину, с его дрожащим голосом, дрожащими губами, с конопатинами на побледневших скулах, с тонущими лодками-глазами?..
Ведь и то, и другое не было ложью — это я чувствовала безошибочной детской интуицией. Как же совместить эти две несовместимые правоты?
Смертельная недоуменная обида на саму эту несовместимость, нарушившую гармонию моего тогдашнего мира, в котором зло было злом, добро — добром, и уж если оборачивалось зло добром, то взаправду и насовсем, чтобы все были счастливы, а не топтали это добро каблуками.
Воспоминание о крушащих маминых каблуках долго будет мучить, ныть во мне, как заноза, пока однажды не исцелит меня сон, странно чудесный, который я никому не расскажу — ни маме, ни Люське, но который запомню навсегда. В этом детском моем сне все дивным образом переплетётся, все станет всем. Там я буду сидеть на коленях отца, на том залитом солнцем довоенном берегу Клязьмы, куда отец однажды возил нас с мамой на мотоцикле с коляской. Но я буду не только мною, но и конопатой девчонкой, похожей на Капустину, и самой Капустиной, а у мамы будут локоны до плеч, потому что она станет и той блондинкой с фотографии, а обнимающий меня отец будет одновременно Куртом, этим моим немцем, и в руке у меня окажется мяч, и тот наш довоенный день станет тем их днем, когда остановилось мгновенье.
И дерево, и плетеное кресло, и берег Клязьмы, и жужжащие пчелы будут и теми, и этими. И небо, и облака. И мы все будем радоваться, что все так просто, чудесно разрешилось, и что так будет всегда, и июнь сорок первого никогда не наступит.
И запущенный отцом воздушный змей белой печатью скрепит остановившееся время.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

— Как это «монархии нет в Замысле»? — спросил изумлённый АГ, прокашлявшись.
— Свидетельствует Первая Книга Царств, глава 10. Внимай, сын тьмы:
«И созвал Самуил народ к Господу в Массифу
И сказал сынам Израилевым: так говорит Господь, Бог Израилев: Я вывел Израиля из Египта, и избавил вас от руки Египтян и от руки всех царств, угнетавших вас.
А вы теперь отвергли Бога вашего, Который спасает вас от всех бедствий ваших и скорбей ваших, и сказали Ему: царя поставь над нами. /10, 18-19/
Но я воззову Господа, и пошлёт Он гром и дождь, и вы узнаете и увидите, КАК ВЕЛИК ГРЕХ, который вы сделали пред очами Господа, прося себе царя.
И воззвал Самуил к Господу, и Господь послал гром и дождь в тот день;
и пришёл весь народ в большой страх от Господа и Самуила.
И сказал весь народ Самуилу: помолись о рабах твоих пред Господом, Богом твоим, чтобы не умереть нам; ибо ко всем грехам нашим мы прибавили ещё грех, когда просили себе царя. /12, 17/
И сказал Господь Самуилу: послушай голоса народа во всём, что они говорят тебе; ибо не тебя они отвергли, но отвергли Меня, чтоб Я не царствовал над ними.
Как они поступали с того дня, в который Я вывел их из Египта, и до сего дня, оставляли Меня и служили иным богам: так поступают они и с тобою.
И пересказал Самуил все слова Господа народу, просящему у него царя,
И сказал: вот какие будут права царя, который будет царствовать над вами: сыновей ваших он возьмёт, и приставит к колесницам своим, и сделает всадниками своими, и будут они бегать пред колесницами его.
И поставит их у себя тысяченачальниками и пятидесятниками, и чтобы они возделывали поля его, и жали хлеб его, и делали ему воинское оружие и колесничный прибор его. И дочерей ваших возьмёт, чтоб они составляли масти, варили кушанье и пекли хлебы. И поля ваши виноградные и масличные сады ваши лучшие возьмёт и отдаст слугам своим. И от посевов ваших и из виноградных садов ваших возьмёт десятую часть и отдаст евнухам своим и слугам своим. От мелкого скота вашего возьмёт десятую часть; и сами вы БУДЕТЕ ЕМУ РАБАМИ и восстенаете тогда от царя вашего, которого вы избрали себе; и не будет Господь отвечать вам тогда. /8, 11—18/
— Так что лучший вид правления по Замыслу, как понял Иосиф, — прямое подчинение Богу. О чём мы просим в молитве: «Да будет воля Твоя на земле, как на Небе». Но народ грешен и боится Света, чтобы не обличились злые дела его, и потому предпочитает быть рабом у такого же грешного царя- вампира.
И ещё запомнил Иосиф:
«Если же вы будете делать зло, то и вы и царь ваш погибнете». /12, 25/
Богу угоден лишь царь, служащий Замыслу — умножению жатвы Господней, а не заставляющий подданных служить СЕБЕ и своим вассалам.
Свидетель Чацкий по этому поводу сказал: «Служить бы рад. Прислуживаться тошно!»
— Ладно, кончай митинговать, — проворчал АГ, дымя серой. — Давай моих свидетелей, а то у тебя что-то все революционеры с нимбами...
— Погоди, я по порядку. Надо же разобраться. Свидетель В. А. Жуковский: «Реформация разрушила духовный, доселе нетронутый, авторитет самой церкви, она взбунтовала против её неподсудности демократический ум; дав проверять откровение, она поколебала веру, а с верой и всё святое».
— По этому поводу лишь одно уточнение. «Проверять откровение» — кощунство и грех великий, на этом Толстой и споткнулся. Но свидетель Бердяев вполне справедливо замечает:
«Когда церковь, как объективация и СОЦИАЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ, признаётся святой и социально непогрешимой, то начинается идолотворение и работворение человека».
Потому что в этом случае все грехи и несправедливости священнослужителей в сознании прихожан как бы связываются с Богом. А в «такого Бога» они перестают верить.
Свидетель Константин Леонтьев:
«Вместо христианских загробных верований и аскетизма явился земной гуманный утилитаризм, заботы о всеобщем практическом благе. Христианство же настоящее представляется уже не божественным, в одно и то же время отрадным и страшным учением, а детским лепетом, аллегорией, моральной басней, детальное истолкование которой есть экономический и моральный утилитаризм».
«Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам». /Мф. 11, 25/
Вот уж воистину, — вздохнул AX, — Кончай дымить, сын тьмы, твои пошли... Тут материалы по Первому Интернационалу.
Свидетель Маркс Карл: «Принимая во внимание, что для социалиста вся так называемая история мира означает не что другое, как творчество человека, созидание его рукой, и развитие природы для человека, он, тем, самым, обладает бесспорным доказательством того что и родился он сам из себя...»
— Круто! — захлопал в ладоши АГ, — Значит всякий, кто построил дом и посадил вокруг смородину, может считать, что сам себя родил... Замечательно. А дальше-то, дальше:
«Человек является высшим существом для человека»...
« Коммунисты не проповедуют морали...» «Вследствие мировой войны исчезнут не только реакционные классы и династии, но также и реакционные народы будут стёрты с лица земли. И это будет большой прогресс. Они навсегда будут забыты».
— Вот тебе и Замысел, — хихикнул АГ, — был народ и нету. На помойку его, реакционного!
— А реакционный — это какой?
— Да в Бога верующий, а не в «человекобога». Как свидетель Достоевский сказал в «Бесах»:
«Будет богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все чувства. Мир заполнит тот, кому имя человекобог». — «Богочеловек?» — переспрашивает Ставрогин. — «Человекобог, — отвечает Кириллов, — В этом разница».
— А в чём, собственно, разница? — пожал плечиками АГ.
— Как между слившейся с Океаном каплей, тоже ставшей Океаном, и каплей дождя на шляпе, которая кричит, что она океан.
Свидетель Михаил Бакунин:
«Дьявол — это сатанинский бунт против Бога, авторитета, бунт, в котором мы видим благородный зачаток всей человеческой эмансипации — революции. Социалисты узнают друг друга по словам: «во имя того, кому причинили несправедливость». Дьявол — первый вольнодумец и спаситель мира: он освобождает Адама и ставит печать человечности и свободы на его челе, сделав его непослушным.»
— Ну, что скажешь. Позитив?
— Тоже печальный результат неверной социальной политики церкви плюс дремучее невежество в вопросах христианства. Так что не совсем прав товарищ Бакунин, — вдруг заговорил почему-то АХ голосом одной дамы из Госкино. — И прочие сатанисты не совсем правы. Свобода была дарована запретным древом в раю, которое насадил Сам Творец и предупредил: «Не ешь, смертию умрёшь»... Полная свобода, выбирай. А хозяин твой, Князь тьмы, просто солгал:
«Съешь, не умрёшь, но будешь, как Бог». Мол, не прыгай с десятого этажа, разобьёшься, — экий деспот! А другой, душка-либерал — «Прыгай, ты свободен, полетишь!..» Ну и всмятку.
С тех пор большинство товарищей так и понимает свободу — есть запретный плод, полагая, что он не ядовит. Ну и всмятку. И на кладбище.
— Все там будут, — вставил АГ, — Летай иль ползай. У нас стопроцентная смертность.
— Не придуривайся, сын тьмы. Я о смерти второй и вечной. Я о плевелах.
— Ладно, поправка принята. Тут ещё свидетель Михаил:
«В этой революции нам придётся разбудить дьявола в людях, чтобы возбудить самые низкие страсти. Наша миссия состоит в том, чтобы разрушать, а не строить. Страсть разрушения — это творческая страсть.»
— «А он, мятежный, просит бури...», «Буря бы грянула, что ли, чаша с краями полна...», «Пусть сильнее грянет буря!» Сговорились они, что ли? В затхлом болоте всеобщей духовной погибели это естественная реакция внутреннего компаса — смахнуть разом со стола всю шахматную доску, только не продолжать эту кромешную гибельную игру... Вот и Иоанна наша мечтала о землетрясении, чтоб вся эта «перестройка»...
Иоанна съёжилась у себя меж стульев, затаила дыхание. А АХ продолжал, как ни в чём не бывало:
— Будет ещё буря, ребята, всё будет. Только одни катарсиса хотят, очищения, другие — справедливости, чтоб жить посытней, третьи — золота, крови и баб... А дьявола что будить, товарищ Бакунин — он вообще не спит никогда. Верно, АГ?
— Погоди, тут «наш человек» в чистом виде. Крупный социальный мыслитель Прудон. Между прочим, друг Маркса. Тот самый, который весьма справедливо сказал, что «Всякая собственность — кража». Но в труде «О правосудии и революции в церкви» товарищ Прудон призывает Сатану, то есть хозяина моего, якобы «оклеветанного низкими царями», «править на земле бал». Будто здесь кто-то другой этот бал правит! Вот уж воистину кто-то умный сказал, что величайшее достижение сатаны в том, что он заставил нас забыть о своём существовании! Даже я, щадя чувства оппонента, не дерзну приводить цитату полностью, скажу лишь, что мыслитель этот упрекает Творца в «лицемерии, фальши, тирании, нищете. Борьбе против культуры, свободы, человека. В безумии и трусости». Мыслитель договаривается до того, что «Вопреки Ему мы овладеваем знанием, достигаем благополучия и союзов. Каждый шаг — это победа над Божеством».
«Человечество, слуга царя и священников, будет проклято везде, где человек склонится перед алтарём».
— Да, неплохо поработало ваше ведомство, — вздохнул AX, — Надо же так перевернуть с ног на голову! Я уж не знаю, что за порядки были в церкви, к которой принадлежал мыслитель Прудон, какие бы они ни были, но похоже, что бунтарь вообще ни разу не открывал Писание. Человек плох, слов нет, потому что подчинился твоему хозяину и преступил все заповеди, а Прудон призывает сатану же его исправлять!
— Вот именно! — довольно хихикнул AT, — Таковы они, ваши революционеры.
— Нет уж, разбираться так разбираться... Такая дикая богохульная реакция — прежде всего результат отпадения от Истины церкви западной, если отвлечься от классической бесноватости данного мыслителя, который, не давая себе труда «отделить пшеницу от плевел», валит всё в одну кучу, сам же придумывает себе бога и сам же его ниспровергает... У нас тоже таких «богоборцев» хватало. Но мы здесь с одной-единственной целью — разобраться, ибо судить будет Сама Истина. А твой хозяин — великий путаник, его основное оружие — хитрая подмена понятий и путаница, которыми он прикрывает прямую ложь. На то он и змей, «хитрее всех зверей полевых», /Быт. 3, 2/ Поэтому истинные сатанисты — это те, кто, имея подлинное ведение о Боге, отвергает Его сознательно, как Путь, Истину и Жизнь.
Есть дерзкие богохульцы, которые, не дав себе труда вникнуть, вводят других в соблазн своими лживыми несправедливыми речами. А если, к тому же это напечатано, то веками работает против автора, хотя автор давным-давно покинул землю, как твой Прудон...
— Отдал, значит, Прудона? — прошелестел довольный АГ.
— Или этот... Флоренс. Парижский коммунар:
«Наш враг — это Бог. Ненависть к Богу — начало мудрости». Тоже, держу пари, в Писание не заглядывал... Но мне что, у них свои Ангелы-Хранители, пусть мучаются. Я к тому, сколько галиматьи попадало к нам с Запада, в том числе и к Иосифу. Читать он, надо сказать, любил. Но и размышлять любил...
— Да уж, всяких там Марксов-Энгельсов...
— А вот Энгельса не тронь. У меня тут прекрасное свидетельство имеется из его работы «Шеллинг — философ во Христе или Преображение мирской мудрости в мудрость божественную». Одно название чего стоит, правда?
«Со времён ужасной французской революции совершенно новый дьявольский дух вселился в значительную часть человечества. И безбожие столь бесстыдно и надменно поднимает свою наглую голову, что приходится думать об исполнении в настоящее время пророчеств Писания»...
— Стараемся. Но ты что-то путаешь, опять не ту ленту подклеили.
— Ту, я проверял. «Это уже не равнодушие и холодность к Господу: нет, это открытая, явная вражда. И вместо всяких сект и партий мы имеем теперь только две: христиан и противников Христа... Мы видим среди нас лжепророков, и даны им уста, говорящие гордо и богохульно... Они странствуют по Германии и хотят украдкой всюду проникнуть, проповедуя свои сатанинские учения на рынках и переносят дьявольское знамя из одного города в другой, увлекая за собой бедную молодёжь, чтобы ввергнуть её в глубочайшую бездну ада и смерти».
— Ничего не понимаю. И это — автор «Манифеста», где чёрным по белому:
«Коммунизм же отменяет вечные истины, он отменяет религию, нравственность».
— Парадокс. Далее там ещё из «Откровения»: «Се гряду скоро. Держи, что имеешь, дабы никто не восхитил венца твоего!»
Энгельс, кстати, сделал весьма любопытное пророчество:
«Демократическая, красная, даже коммунистическая чернь никогда не будет любить нас». Информация к размышлению. «Мир любит своё»... Он же сказал: «Всеобъемлющая любовь к людям является абсурдом».
Свидетель Моисей Гесс: «Красный катехизис для немецкого народа»:
«Что черно? Черно духовенство. Эти богословы — худшие аристократы...
Поп, во-первых, учит князей порабощать людей во славу Божию.
Во-вторых, он учит народ позволять порабощать себя во имя Бога. В-третьих, и главным образом, он обеспечивает себе, с Божьей помощью, привольную жизнь на земле, тогда как людям рекомендуется ждать её на небе»... Заметь, здесь говорится уже не о Писании, а о социальной политике церкви. Думается, эта точка зрения наиболее близка Иосифу.
Не могу удержаться, чтобы не процитировать ещё раз Писание:
«Главы его судят за подарки и священники его учат за плату, и пророки его предвещают за деньги, а между тем опираются на Господа, говоря: «не среди ли нас Господь? Не постигнет нас беда!»
Посему за вас Сион будет распахан как поле, Иерусалим сделается грудою развалин, и гора Дома сего будет лесистым холмом» /Мих. 3, 11-12/
Это пророчество наверняка прочёл Иосиф!
А вот ещё тот же Гесс:
«Бесполезно и безрезультатно поднимать людей к исторической свободе и ДЕЛАТЬ ИХ СОУЧАСТНИКАМИ В ДЕЛЕЖЕ БЛАГ СУЩЕСТВОВАНИЯ, не освободив их от духовного рабства, т.е. религии».
Под «исторической свободой» тут понимается «делёжка благ существования».
— Свидетель Владимир Ульянов /Ленин/. Пожалуй, наиболее характерный случай атеизма сознательного:
«Атеизм является неотъемлемой частью марксизма. Марксизм — это материализм, мы должны бороться с религией, так как это азбука каждого материалиста, а поэтому и марксиста».
Непонятно, но категорично.
Вл. Ленин Горькому:
«Миллион грехов, пакостей, насилий и зараз физических гораздо легче раскрываются толпой и потому гораздо менее опасны, чем тонкая, духовная, приодетая в самые нарядные идейные костюмы идея боженьки».
— В Бога-то Ильич не верил, а вот в хозяина нашего, кажется... Не то, чтоб верил, но прозревал:
«Государство в наших руках, а действовало ли оно в этот год, в новой экономической политике по-нашему? Нет, этого мы не хотим признать: оно действовало не по-нашему. А как оно действовало? Машина вырывается из рук: как будто бы сидит человек, который ею правит, а машина едет не туда, куда её направляют, а туда, куда направляет кто-то. Машина едет не совсем так, а очень часто совсем не так, как воображает тот, кто сидит за рулём этой машины».
А на смертном одре вождь-атеист и вовсе говорил замечательные вещи:
«Я сделал большую ошибку. Меня преследует чувство, как будто я потерялся в океане из крови бесчисленных жертв... Но для нас дороги обратно нет. Чтобы спасти Россию, нам нужны такие мужи, как Франциск Ассизский. Десять человек таких, как он, и Русь была бы спасена».
— В связи с этим вспомнилась цитата из Сергия Булгакова /«На пиру богов»/:
«Не понимаете, что между большевиком и Пушкиным больше таинственной, иррациональной, органической связи, нежели между ним и чаадаевствующими ныне от растерянности или немцем треклятым, грабящим по всем правилам военного искусства? Большевиком может оказаться и Дмитрий Карамазов, из которого, если покается, выйдет впоследствии старец Зосима. А из колбасника что выйдет?»
Вдали в вечности что-то гулко ухнуло, пронзительно засвистела в свисток тётя Клава.
— Это ещё что? — встревожился АХ.
— Пушка на Сенатской грохнула. Теперь декабристы наверняка Герцена разбудят...
Вспыхнул свет, и Иоанна снова оказалась в детстве.
 

* * *

Солнце льётся откуда-то сверху помещения. Над головой танцкружок разучивает «Бульбу» , отчего с потолка срываются и тоже пляшут в солнечном луче пылинки. Таинственно пахнет книгами. Их вокруг десятки, сотни. Солнце, книги и пылинки, пляшущие в солнечном луче.
Выбирай, — сказала библиотекарша Галя, давняя мамина подруга. Как тут выберешь? Стоят на полках неизведанные миры-планеты. В драной авоське потащит Яна домой города и страны, горы, реки и леса, потащит добрых и злых героев и всякие там волшебные лампы, скатерти-самобранки да ковры-самолёты. А потом — с ногами в отцовское кресло, поближе к печке, в свободной руке натёртая солью хлебная корка... Глотать страницу за страницей, заедая чудеса хлебной корочкой. А от печи теплынь — подкинешь полешко, весело запляшут на стене рыжие отблески-петухи. Серебристо синеет разрисованное морозом окошко, гудит печка, и до прихода матери надо бы успеть вместе с Элли и её друзьями добраться до Изумрудного города.
Яна выбирает книги. Пляшут доски на потолке, кружатся пылинки, страницы, имена героев, картинки — одна другой заманчивей, и уже голова кругом.
— Стихи хочешь?
Яна мотает головой. Стихи она не признаёт.
—А ты прочти-ка:
«Пред ним живая голова. Огромны очи сном объяты, Храпит, качая шлем пернатый, И перья в тёмной высоте. Как тени ходят, развеваясь, В своей ужасной красоте Над мрачной степью возвышаясь».
Конечно, бывают на свете стихи — «Уронили мишку на пол», «В лесу родилась ёлочка», «Как много девушек хороших». Стихи — чтоб петь, заучивать наизусть — стихами легче заучивать. Но книжки в стихах — ерунда, это всё штучки взрослых. Вроде как водили их всем классом в театр — так там на сцене не разговаривали, как люди, а пели друг другу, вообще ничего не поймёшь. Никому не понравилось, только ждали, когда можно будет в буфет. Но тут... Яна читает и видит спящую голову, развевающиеся в тёмном небе перья шлема, пустынную степь. И ползут по затылку мурашки, хотя вроде бы пока страшного нет.
 

И, сморщась, голова зевнула,
Глаза открыла и чихнула...
Поднялся вихорь, степь дрогнула,
Взвилася пыль, с ресниц, с усов
С бровей слетела стая сов...
 

Всё видит Яна, будто кино смотрит. Дрогнувшую степь, вспорхнувших с бровей птиц, слышит чихнувшее вслед за головой эхо, ржанье испуганного коня...
Пушкин, «Поэмы». Ладно беру.
— Но ты ведь не любишь стихов, — улыбается Галя.
— Это не стихи, а поэмы.
 

«А голова ему вослед, как сумасшедшая, хохочет,
Гремит: «Ай витязь! Ай герой! Куда ты? Тише, тише, стой!
Эй, витязь, шею сломишь даром; не трусь, наездник, и меня
Порадуй хоть одним ударом, пока не заморил коня...»
 

— Разве так разговаривают? — поддразнивает Галя, — Написал бы просто, — «И сказала голова витязю: куда ты, мол, глупый, прёшь? Шею сломаешь». — Просто и понятно.
Мама была жаворонком, Яна — совой, она поняла это лишь потом, а тогда никак не могла уразуметь, почему мать так мгновенно легко вскакивает в любую рань, даже когда за окном темень и мороз, и печка остыла за ночь, нос-то высунуть из-под одеяла страшно, веки невозможно разлепить, а при мысли, что надо встать, одеться, умыться ледяной водой и бежать в школу, мечтается о кори или коклюше — вот уж она отсыпалась!
А мама в это время невесомо проносится то к печи с охапкой дров, то на кухню, откуда уже аппетитно пахнет жареной с луком картошкой, и успевает сделать несколько гимнастических упражнений, растереть докрасна тело шерстяной рукавичкой, плавающей в тазу с той самой ледяной водой...
Зато вечером...
— Яна, я гашу свет.
— Да ещё и десяти нет!
— Я устала.
И всё. Щелчок, темнота. На самом интересном месте приходится закрыть книжку, а сна ни в одном глазу. Мозг, воображение работают вовсю.
И бессильная злость на маму, с койки которой уже доносится посапывание.
С этой злости всё и начнётся. Ах, ты так? Но я тебя всё равно перехитрю! И долгими зимними ночами Яна будет придумывать то, что не успела прочесть, а потом сверять с подлинником.
Это будят чудесная увлекательная игра.
Потом рамки игры начнут сковывать — её герои всё более дерзко отстаивать свою независимость.
Тогда она станет сочинять собственные истории. Ночью, по дороге в школу и из школы, вечером у печки. Длинные, с продолжением, и короткие, в несколько предложений.
Потом ей понадобятся слушатели. Она будет ходить, окружённая малышнёй, и пичкать их королями, принцессами и ведьмами. Пока Андерсен не научит её, что можно сочинять сказки про самое обычное — про швейную иглу, спичку, посуду.
Аудитория её будет расширяться, но никому Яна не признается, что сама придумывает эти байки. Мол прочла в старой книге без титульного листа, найденной на чердаке. Вот и всё.
И придёт день, когда она решится записывать. Нет, разумеется, не эти пустячки про бездомного щенка Кузю, который попадает в Великое Собачье царство, и не про приключения улетевшего воздушного змея. Нет, она решит написать рассказ о войне. Возьмёт ручку, чернильницу, чистый лист бумаги. И задумается. Пусть её героем будет... ну, к примеру, капитан. Надо придумать фамилию этому капитану. Яна огляделась. Стол, стул, окно, стена. Из стены торчит гвоздь.
— Ма, бывает фамилия «Гвоздев»?
— Бывает. Фамилия как фамилия.
«Капитан Гвоздев услышал взрыв» — напишет Яна, и... Тонкая верёвочка — строчка, а дальше — пустота, пропасть. Страшная белизна листа.
Пустота — в ней.
Яна позорно сбежит, бросив несчастного Гвоздева в печь. Панический страх перед чистотой бумажного листа завязнет в памяти, как осколок этого самого снаряда, взорвавшегося неподалёку от злополучного капитана.
 

* * *

Ещё она вернулась в памятный день 47-го, накануне Первомая, ехала вместе с другими ребятами в маленьком тряском автобусе. Всё в этот день было удивительным — и то, что Яне досталось счастливое место у окна с выбитым стеклом, и ветер из этого окна, пахнущий то лесом, то бензином, и огромная священная площадь, и дети, дети, необычно серьёзные и оробевшие от сознания важности происходящего.
— Р-равняйсь! Смир-рно!
Яна, как во сне, видит зеркальную, будто только что вымытую брусчатку, мавзолей с застывшими часовыми, разукрашенные к празднику трибуны.
—На первый-второй р-рас-считайсь! Первые номера — шаг впер-рёд! Р-раз, два!
И больше не видно зеркальной брусчатки — перед глазами — стриженый затылок Почивалова, заштопанный воротничок его белой рубашки. Яна вытягивает шею, но уже один за другим, будто по линейке, прочерчивают площадь до самых трибун рады белых рубашек, стриженых затылков и косичек с разноцветными бантами. Яна оглядывается — сзади площадь также линуют двигающиеся с Охотного ряда колонны.
Будто кто-то пишет ровные строчки на листе! Ниже, ниже, до самого нынешнего ГУМа.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

Просмотровый зал, треск проектора, две пары ног в сандаликах. От белых сандаликов пахнет хлоркой.
— Свидетель Герцен об идеалистах сороковых годов:
«Что же коснулось этих людей, чьё дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы о своём общественном положении, о своей личной выгоде, об обеспечении; вся жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких личных выгод; одни забывают своё богатство, другие свою бедность, — идут не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес жизни, интерес науки, искусства, юманите, поглощает всё.»
«Где, в каком углу современного Запада найдёте вы такие группы отшельников мысли, схимников науки, фанатиков убеждений, у которых седеют волосы, а стремления вечно юны?»
О русских мальчиках, «решающих проклятые вопросы», говорит и Достоевский.
Свидетель Иван Тургенев:
«Мы всегда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления».
«Лучшее, что в мире — это мечта», — говорит Киреевский.
Свидетель Виссарион Белинский:
«Я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен насчёт каждого из моих братьев по крови...»
«Судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судьбы всего мира и здоровья китайского императора».
— А китайский император, это что, не личность? — возразил АГ.
—Здесь вообще много противоречий, но сколько огня!..
« Я теперь в новой крайности, — это идея социализма, которая стала для меня идеей новой, бытием бытия, вопросом вопросов, альфой и омегой веры и знания. Всё из неё, для неё и к ней», — «Заметь, сколько библейских терминов! — отметил АХ, — Совсем, как у Иосифа...»
— «Я всё более и более гражданин вселенной. Безумная жажда любви, всё более и более пожирает мою внутренность, тоска тяжелее и упорнее».
«Я начинаю любить человечество по-маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнём и мечом истребил бы остальную».
А вы: «Иосиф, Иосиф...» — опять вздохнул АХ.
«Социальность, социальность или смерть».
— Вот интересно, что Белинский под ней понимает? Уж конечно, не просто передел собственности... Судя по уже приведённому нами «Письму к Гоголю» — это страстное желание сейчас же, немедленно, осуществить Правду Христову.
— Утопическая идея Царства Божия на земле, «сведение Небес на землю», по выражению свидетеля Достоевского, — оживился АГ. — Новая «Вавилонская башня». Величайший грех!
— Э, нет, сын тьмы, не так всё просто. Твой хозяин опять сознательно напутал да и свидетеля Достоевского с толку сбил... Почему же человекам тогда заповедано молиться: «Да будет Воля Твоя на земле, как на Небе?» Это ли не «сведение Небес на землю?» Причём тут Вавилонская башня!.. Сам Господь «стал человеком, чтобы мы обожились», то есть «сошёл на землю».
«Да приидет Царствие Твоё...» Ну хорошо, пусть это о Царствии, которое «Внутри нас есть». Но какое уж тут Царствие, когда из человека ежедневно раба и скота делают? И выходит, к лучшему ничего менять нельзя? Пусть рабство сменяется феодализмом, потом капитализмом, а к лучшему — ни-ни. Грех! Утопия. Славно придумано! Только кем?.. Почерк знакомый.
— Стараемся. Народ доволен.
— А я тебе скажу, почему доволен:
«Суд же состоит в там, что свет пришёл в мир: но люди возлюбили более тьму нежели свет, потому что дела их были злы.
Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идёт к свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы:
А поступающий по правде идёт к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге соделаны». /И. 3, 19/
— Вот и иди себе пожалуйста один к свету... — проворчал АГ. — И не мешай людям жить.
— А вместе, значит, нельзя? К капитализму можно, а к свету нельзя?
— За церковной оградой — можно и вместе.
— А на улице, значит, нельзя? Где это сказано? Покажи!
— У Достоевского и сказано:
«Социализм — это не есть только рабочий вопрос, или так называемого четвёртого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос — вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строительство без Бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю.»
— Я про Писание спрашиваю. Или про свидетельства святых отцов в таком важном вопросе. А Достоевский в карты играл. И в рулетку...
— И часто проигрывал, — вздохнул AГ, — По крупному. Но не будем судить.
— А я тебе вот что скажу, сын тьмы, — это долдонят те, кто «ненавидит свет и не идёт к свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы».
— Ладно, не нервничай, береги силы для Иосифа.
— Это имеет прямое отношение к Иосифу, будто не знаешь! «Не будет богатых, не будет бедных, ни царей, ни подданных, но будут братья, будут люди и по глаголу апостола Павла, Христос даст свою власть Отцу, а Отец-Разум снова воцарится, но уже на новом небе и над новой землёй».
— Здесь безусловная ошибка Белинского. «Отец-Разум». Дань моде того времени. Скорее трогательная, чем крамольная. Очень даже крамольная. Всё бы тебе всех оправдывать...
Свидетель Бердяев: «Русский атеизм родился из сострадания, из невозможности перенести зло мира, зло истории и цивилизации. Нужно организовать иное управление миром, управление человеком, при котором не будет невыносимых страданий, человек человеку будет не волком, а братом. Раненые страданиями человеческими, исходящими от жалости, проникнутой пафосом человечности, не принимали империи, не хотели власти, могущества силы».
— Я бы добавил «не принимали неправедной империи, неправедной власти и силы». А разве Господь считал иначе? Вот классический пример расхождения церкви Христовой и церкви социальной. Результат — атеизм. Отвергая искажённое учение, «мальчики» отвергали Бога. С водой выплёскивали ребёнка.
Белинский, слава Богу, это понимал. Да и многие другие. Белинский сказал: «Люди так глупы, что их насильно нужно вести к счастью». И ещё:
«Не в парламент пошёл бы освобождённый русский народ, а в кабак побежал бы пить вино, бить стёкла и вешать дворян».
— Что-то мы про Герцена забыли, ты не находишь?
— Изволь. Герцен свидетельствует:
«Под влиянием мещанства всё изменилось в Европе. Рыцарская честь заменилась бухгалтерской честностью, гуманные нравы — нравами чиновными, вежливость — чопорностью, гордость — обидчивостью, парки — огородами, дворцы — гостиницами, открытыми для всех /то есть для всех, имеющих деньги/».
«Все хотят казаться вместо того, чтобы быть». «Скупости мещан имущих, противополагается зависть мещан неимущих: с одной стороны — мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями, с другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достаток, но не имеют силы, то есть с одной стороны скупость, а с другой зависть. Так как действительного нравственного начала во всём этом нет, то и место лица в той или другой стороне определяется внешними условиями состояния, общественного положения.»
— Наверное, читая эти строки, Иосиф думал об оборотнях, о своих дружках, дерущихся в пыли из-за мелочи. Пролетарий — лишь изнанка буржуа — это он хорошо усвоил!
Кстати, вопрос на засыпку. Кому принадлежат слова:
«Пролетариат — люди наиболее обесчеловеченные, наиболее лишённые богатств человеческой природы. Они отравлены завистью и ненавистью»?
— Неужели Иосифу?
— Ну уж нет, — усмехнулся AX, — Иосиф умел скрывать свои мысли и убеждения. — Это — сам Карл Маркс.
— И этим людям мы доверили революцию! В идеалы не верят, в пролетариат не верят...
— Зато верят в Мамону.
«Капитализм есть религия золотого тельца. Капитализм есть не только обида и угнетение неимущих, он есть, прежде всего, обида и угнетение человеческой личности, всякой человеческой личности. Раб и сам буржуа, появление пролетариата — порождение человеческого греха», — свидетельствует Бердяев. « Буржуа — раб видимого мира, в котором он хочет занять положение. Он оценивает людей не потому, что они есть, а потому, что у них есть. Гражданин «мира сего»; царь земли. Устроился, вкоренён, доволен, не чувствует суеты, ничтожества земных благ. Единственная бесконечность, которую он признаёт — бесконечность экономического обогащения.»
«Буржуа — всегда раб. Он раб своей собственности и денег, раб воли к обогащению, раб буржуазного общественного мнения, раб социального положения, он раб тех рабов, которых эксплуатирует и которых боится.»
«Он создал огромное материальное царство, подчинился ему сам и подчинил ему других. В буржуазной роскоши гибнет красота.»
«Буржуа имеет непреодолимую тенденцию создавать мир фиктивный, порабощающий человека, и разлагать мир подлинных ценностей. Буржуа создаёт самое фиктивное, самое нереальное, самое жуткое в своей нереальности царство денег. Буржуа — не то, что он есть, а что у него есть».
— Назовём это буржуинское царство Вампирией, — сказал AX, — ввергающей весь мир в рабство Мамоне. Именно оно было главным врагом Иосифа. Именно его клеймило Писание, и именно его почему-то охраняла и благословляла официальная церковь.
Религиозный философ Николай Бердяев был выслан Лениным из России. Однако, это не помешало ему подвести итоги:
«Старый режим сгнил и не имел приличных защитников. Пала священная русская империя, которую отрицала и с которою боролась целое столетие русская интеллигенция /и не только она, добавим мы от себя/. В народе ослабели и подверглись разложению те религиозные верования, которые поддерживали самодержавную монархию. Из официальной фразеологии «православие, самодержавие, народничество» исчезло реальное содержание, фразеология эта стала неискренней и лживой... Для русской левой интеллигенции революция всегда была и религией, и философией... Русские атеизм, нигилизм, материализм приобрели религиозную окраску. Русские люди из народного трудового слоя, даже когда они ушли из православия, продолжали искать Бога и Божьей правды, искать смысла жизни... Русская идея — эсхатологическая, обращённая к концу. Отсюда — русский максимализм. Но в русском сознании и эсхатологическая идея принимает форму стремления к всеобщему спасению. Русская религиозность носит соборный характер. Христианство понимается прежде всего, как религия Воскресения».
Бога и Божьей правды искал Иосиф. Вне Вампирии и благословляющей её официальной церкви. Потому он и ушёл из семинарии.
Добролюбов и Чернышевский тоже были семинаристами. Глубоко религиозный и аскетичный Добролюбов в детстве бичевал себя, если съедал слишком много варенья... «Его возмущает духовно-низменный характер жизни православного духовенства, из которого он вышел, он не может примирить веру в Бога и Промысел Божий с существованием зла и несправедливых страданий. Отсюда — увлечение вульгарным материализмом, помешательство на естественных науках / «Природа — не храм, а мастерская»/ и т. д.»
«Нигилизм обвиняли в отрицании морали. В действительности в русском аморализме есть сильный моральный пафос, пафос негодования против царящего в мире зла и неправды, пафос, устремлённый к лучшей жизни, в которой будет больше правды. Неприятие мира, лежащего во зле, — оно было в православном аскетизме, эсхатологизме, в русском расколе». /Свидетель Ник. Бердяев/
«Он ничего не хотел для себя, он весь был жертва. В это время слишком многие православные христиане благополучно устраивали свои земные дела и дела небесные», — это свидетельство о Ник. Чернышевском, о котором везущие его на каторгу жандармы говорили: «Нам поручено везти преступника, а мы везём святого...»
«Лучшие из русских революционеров соглашались в этой земной жизни на преследования, нужду, тюрьму, ссылку, каторгу, казнь не имея никаких надежд на иную потустороннюю жизнь. Очень невыгодно было сравнение для христиан того времени, которые очень дорожили благами земной жизни / — Причём, за счёт других! — прошипел АГ/ и рассчитывали на блага жизни небесной».
— Всех в ад! — захлопал АГ в ладошки, — не пойму ты-то за кого? За тех, кто забыл, что «нельзя одновременно служить Богу и Мамоне», или...
— Я за Иосифа, а те... Господь им судья. Я только хочу сказать, что русский богослов Бухарев признал «Что делать» «христианской по духу книгой». Соблюдая свято Истину, русская церковь отказалась от проповеди социальной справедливости и человеческого достоинства в Образе Божьем. Эту социальную правду искали нигилисты, петрашевцы, затем народники, которых сами крестьяне зачастую выдавали властям.
Тогда и пришли террористы и марксисты...
— Ты про Герцена опять забыл! — возмутился АГ, — «К топору зовите Русь...» Мол, губит её «вера в добрые намерения царей...»
— Протест принимается. Иосифу, разумеется, был знаком этот призыв. Прочёл он и «Катехизис революции» террориста Нечаева. Провозглашается железная дисциплина, жёсткая централизация, аскеза покруче, чем у сирийских монахов. Ничего своего, личного не должен иметь революционер, как и монах — ни семьи, ни собственности, ни посторонних интересов, кроме интересов революции, даже имени.
При пострижении в монашество тоже меняли имя. Этим широко пользовались и русские революционеры, включая Иосифа.
Раскол между Церковью Христовой и церковью социальной особенно подтверждает речь на процессе свидетеля Желябова:
— Подсудимого Желябова, — поправил АГ.
— Это у них он был подсудимым, а у нас — свидетель:
«Крещён в православие, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Эта сущность учения среди моих нравственных побуждений занимает почётное место. Я верю в истину и справедливость этого учения и торжественно признаю, что вера без дел мертва есть и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за право угнетённых и слабых, а если нужно, то за них пострадать: такова моя вера».
— Я только хочу сказать, что когда церковь отмахивается от «проклятых вопросов», ими начинают заниматься всякие материалисты, атеисты, нигилисты и, к сожалению, террористы. И заканчивается это, в конце концов, революцией. Смывающей нераскаянные грехи кровью, чаще всего праведной, невинной. Говорят, что революция пожирает своих сынов. В первую очередь, самых лучших сынов.
«Живу Я! говорит Господь Бог; за то, что овцы Мои оставлены были на расхищение, и без пастыря сделались овцы Мои пищею всякого зверя полевого и пастыри Мои не искали овец Моих и пасли пастыри самих себя, а овец Моих не пасли, — за то, пастыри, выслушайте слово Господне.
Так говорит Господь Бог: вот Я — на пастырей, и взыщу овец Моих от руки их и не дам им более пасти овец, и не будут более пастыри пасти самих себя, и исторгну овец Моих из челюстей их, и не будут они пищею их».
/Иез. 34, 8-10/
«Посему так говорит им Господь Бог: вот, Я Сам буду судить между овцою тучною и овцою тощею.
Так как вы толкаете боком и плечом, и рогами своими бодаете всех слабых, доколе не вытолкаете их вон,
То Я спасу овец Моих, и они не будут уже расхищаемы, и рассужу между овцою и овцою.
И поставлю над ними ОДНОГО ПАСТЫРЯ, который будет пасти их, раба Моего Давида; он будет пасти их и он будет у них пастырем». /Иез. 34, 20-23/
— Тебе это ничего не напоминает?.. Мальчик мечтал — он, Иосиф, примет из рук Давида «жезл железный» и станет пастырем Господа... «Давид» — это одна из партийных кличек Иосифа.
А между тем у английских пуритан, переселенцев в Америку, уже появился девиз: «Бог любит богатых». Материальное благосостояние считалось признаком «небесного избранничества». Их называли не иначе, как «отцы-пилигримы». Мессианизм, американский образ жизни постепенно становится доктриной молодого «царства мамоны» служить которому и покровительствовать должен был, по их разумению, сам Господь Бог.
В связи с этим хочу спросить: что лучше — вера в злого несправедливого бога, покровителя вампиров и хищников, или атеизм, который Бердяев назвал «входом к Богу с чёрного хода»?
«Воинствующее безбожие есть расплата за рабьи идеи о Боге, за приспособление истинного христианства к господствующим силам. Атеизм может быть экзистенциональным диалектическим моментом в очищении идеи Бога. Отрицание духа может быть очищением духа от служебной роли для господствующих интересов мира. Не может быть классовой истины, но может быть классовая ложь и она играет немалую роль в истории.» /Ник. Бердяев/
— Забавно. Ты что же, оправдываешь атеизм?
— Я его объясняю. Во всяком случае, Господь предпочитает «холодных» «теплохладным»:
«Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч!
Но как ты тепел, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих.» /От. 3,15-16/
Евангельский богач и многие иже с ним спокойно пировали, пока на ступенях его дома страдал голодный и оборванный нищий Лазарь. Только за это богач попал в ад.
Толстой в положении Евангельского богача чувствовал себя несчастнейшим из людей, он мучился и искал. Может быть, не так и не там, но он не был «теплохладным».
 

Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует...
Он к свету рвётся из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушён,
Невыносимое он днесь выносит...
И сознаёт свою погибель он,
И жаждет веры — но о ней не просит...
Не скажет ввек с молитвой и слезой,
Как ни скорбит пред замкнутою дверью:
«Впусти меня! Я верю, Боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..»
/Свидетель Ф. Тютчев/
 

— Заканчивая часть, подведём итоги. Свидетель Сергий Булгаков:
«С развитием исторических событий всё яснее раскрывается религиозный смысл русской драмы, которая, выражаясь в политическом и социальном кризисе, коренится в духовном распаде и внутреннем раздоре русского народа. Мы опытно познали, что нельзя безнаказанно нарушать заповедь: «Ищите прежде всего Царствия Божия и правды Его, и вся прочая приложится вам». Мы заботились исключительно об этом прочем, оставляя в небрежении духовный мир человека, эту подлинную творческую силу истории. И мы потеряли духовное равновесие и разбрелись в разные стороны в погоне за этим «прочим», которое всё более дробилось и разъединяло людей... Рождение нового человека, о котором говорится в беседе с Никодимом, может произойти только в недрах человеческой души, в тайниках самоопределяющейся личности... Не в парламентах или народных собраниях происходит теперь самое решительное столкновение добра и зла, но в душах людей, и исторические судьбы России решаются ныне в той незримой внутренней борьбе, и к нам, в которых она совершается, вполне применимо грозное слово Моисея, предсмертное завещание пророчествующего вождя Израиля к своему народу, предопределившее его земные судьбы: «Призываю во свидетели небо и землю: жизнь и смерть положил Я тебе, проклятие и благословение. Избери же жизнь, да живёшь ты и семя твоё!» / «О противоречиях современного безрелигиозного мировоззрения»/
Кончается часть, а может, рвётся, гаснет проектор и...
 

* * *

Один за другим, будто по линейке, прочерчивают Красную площадь до самых трибун ряды белых рубашек, стриженых затылков и косичек с разноцветными бантами. Яна оглядывается — сзади площадь также линуют двигающиеся от Охотного ряда колонны.
Будто кто-то пишет ровные строчки на листе! Ниже, ниже, до самого нынешнего ГУМа.
Исписанная площадь-страница. Фразы, слова, буквы. Дружины, отряды, и они, — Вали, Пети, Саньки, и она, Яна Синегина, одна из тысяч букв! Справа, слева, спереди, сзади такие же дети-буквы, маленькие, но очень важные. Стоят плечом к плечу. Яна чувствует их тепло, дыхание, И знает: они испытывают то же, что и она.
Невидимый, вдохновенный голос откуда-то с зубчатой кремлёвской стены летит над площадью:
— Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик... Площадь повторяет звонким раскатистым эхом. Шумно взлетают, кружатся над головами вспугнутые голуби.
— Обещаю жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей социалистической Родины...
— Галстуки надеть!
И вот /о чудо!/ расцветает площадь алыми огоньками пионерских галстуков. Яна в ожидании, когда придёт её очередь выйти из ряда и, чётко печатая шаг, приблизиться к вожатому Мише, почти теряет сознание от волнения. А когда это мгновение наступит, и Миша обовьёт её шею огненно шелестящим шёлком, Яна вдруг осознает, что отныне должна у неё начаться совсем иная прекрасная жизнь, в которой не будет места ни Люське, ни набегам на колхозный сад, ни тройкам по арифметике, ни вранью, ни разным там глупым сказочкам.
Она дала клятву. Она станет достойной.
Случится так, что буквально через несколько дней она сама решит покреститься вместе с Люськиным братишкой Витькой, и даст ещё одну клятву, самую главную, только уже не Богу Ксении, а Богу пришедшего крестить Витьку священника, который повелит Яне поклясться вести себя хорошо, слушаться маму, не врать, учиться на отлично, любить свою Родину и больше всего — Бога и ближних. То есть товарищей, как поняла Яна. А Бога она и так любила, хоть Бог батюшки был построже Бога Ксении.
В конце войны объявили, что Бог не то чтобы есть и не то чтобы опиум для народа, как прежде считалось, а что-то вроде феи-волшебницы из фильма «Золушка», защитник правды и справедливости. Ведь Фея была не просто фея, а Золушкина крестная, и была в фильме волшебная страна, похожая на Царство Небесное, где исполняются все желания...
«Когда-нибудь спросят: а что вы собственно, можете предъявить? И никакие связи не помогут сделать ножку маленькой, душу — большой, а сердце — справедливым...» — весьма прозрачный намёк на Страшный суд.
 

«Есть грозный судия, он ждёт.
Он не доступен звону злата,
И мысли, и дела Он знает наперёд...»
 

То есть Бог по-прежнему оставался в сказочном измерении, но Он стал как бы положительным персонажем, нашим советским Богом. Он помогал громить немцев, спасал в бою, послал на Русь лютые морозы, чтобы вывести из строя живую силу и технику врага. Если раньше Бог как бы помогал «тёмным силам», которые «злобно гнетут», дурить и грабить простой трудовой народ, то теперь Бог «перевоспитался» и перешёл к нашим.
Бог, Фея-крёстная, дед Мороз. Сказочные силы, земные и небесные, помогайте России в смертельной схватке с «лежащим во зле» миром и фашисткой гидрой! Всё для фронта, всё для победы.
«Он вас, непрошеных гостей, уложит спать под ёлками, Он проберёт вас до костей холодными иголками».
Короче говоря. Бог — сказка, но эта сказка теперь добрая. Стали открываться церкви, но уцелело их мало, и сердобольные батюшки в гражданской одежде ездили по городам и весям, освящая дома, исповедуя и причащая желающих, собирая записки с поминанием о здравии и об упокоении и крестя на дому детей войны. Делалось это потихоньку, полулегально, но делалось, и власти закрывали на это глаза. И однажды Люська, раздуваясь от гордости, сообщила Яне, что завтра, в воскресенье, к ним в барак придёт батюшка, все будут молиться, чтоб скорее кончилась война, чтоб никого не ранило и не убило, будет выгонять из барака чертей, а потом — крестить детей. И её с Витькой покрестят, и Яшку со Светкой, и Маринку косую с третьего барака...
— А меня?! — обмерла Яна.
— Мамка сказала, что твоя мать не разрешит, потому что она еврейка.
Яна в слезах помчалась домой, приготовившись к жесточайшему сражению, но мама неожиданно сказала:
— Ты уже взрослая, решай сама.
Достала из комода чистую рубашку, дала денег на свечку и крестик, написала для батюшки расписку, что против крещения своей дочери Иоанны не возражает.
У всех детей были крёстные. Яна назвала своей крестной, конечно же, Фею, воспитательницу детского сада в эвакуации. Но она не помнила, как её звали и нарекла её Ксенией. И представила себе бабу Ксеню в белом платье, в венчике и в цветах, как она полетела к Богу; но лицо у крёстной было юное, девичье, как у Феи из детсада, и она держала в руках волшебную палочку и умела делать чудеса, как Фея, Золушкина крёстная.
Во время крещения Яна всех поразила, прочтя наизусть «Отче наш».
Никто не сказал ей, что пионер не должен верить в Бога, или что верующий православный не должен вступать в пионеры. Может, ей просто повезло, но лишь однажды, увидев на первой странице букваря профили Ленина и Сталина, она ясно осознала, что на первой странице должен быть Тот, Который всё сотворил, и Который Везде, Всё и Всегда. Так получилось, что с первых шагов жизни Бог, Отчизна и Вождь заняли в её бытии верные по иерархии места.
Она дала клятву Богу, Родине и товарищу Сталину. Она станет достойной.
Это будет в самом деле удивительная жизнь. Подхватит, понесёт пионерку, а затем комсомолку Яну Синегину стремительный водоворот сборов, слётов, костров, спартакиад, пионерлагерей — всё это в те первые послевоенные годы ещё было не засушено, живо. Как-то само собой выйдет, что она сразу станет активисткой — председатель совета отряда, комсорг класса и, наконец, редактор школьной стенгазеты «Орлёнок».
И по-прежнему каждый вечер перед сном — «Отче наш». О Родине, о Сталине, о ближних. Бог был на небе. Родина и товарищ Сталин — на земле, вот и всё. Не Бог, а земная церковь была для неё тогда табу, там обитали злобные старухи в чёрном и вообще было всё непонятно. Видимо, повлияло чтение гоголевского «Вия», от которого классик, вроде бы, к концу жизни отрёкся.
Как-то само собой выйдет, что отныне она будет у всех на виду, и ей уже станет неприлично получать не только тройки, но и четвёрки, придётся выбиваться в отличницы. И уж никак нельзя будет в трудную минуту не защитить спортивную честь школы то в эстафете, то в стометровке, то в прыжках, придётся часами истязать себя в спортзале. И на выпускном вечере подвыпивший физрук будет каяться, что если б он не был корыстным гадом и убедил Синегину заняться с настоящим тренером чем-то одним, то она б давно стала мастером, а то и повыше.
И получится, что не будет у Яны в этой новой разнообразной, насыщенной и стремительной жизни свободной минутки, придётся её, жизнь, стиснуть гранитными берегами строгого режима — уроки, спорт, общественная работа. Домой она будет приходить лишь переночевать да переодеться, даже обедать — в школьной столовой и заниматься — в читальном зале.
Ей будет казаться, что их это тоже устраивало. Маму и отчима. К тому времени уже появится отчим. Лучшие годы? Может быть. Никаких сомнений, тревог, мучительных бесплодных раздумий. Только действие. Энергия гребца, плывущего по течению, уверенного в правоте реки, несущей к неведомой цели. Она будет уверена, что живёт правильно, и потому счастлива. Никаких сказочек. Статьи, фельетоны, басни, рассказы из школьной жизни. Ежегодные призы за лучшую в районе стенгазету. Ставшее аксиомой: «Необычайно одарённая девочка, гордость школы». И ледяная отповедь уже поглядывающим на неё мальчикам — только дружба! И, наконец, Лёва Кошман, в узеньком своём засаленном пиджачке, с жёлтыми от никотина пальцами — ей он тогда покажется сошедшим прямо с Олимпа.
— Я из районной газеты «Пламя». Мы решили предложить тебе стать нашим нештатным корреспондентом, будешь освещать жизнь не только своей школы, но и других комсомольских организаций. В общем, выполнять задания редакции. Согласна?
— Так ведь у неё и без того нагрузок! — ахнет завуч Мария Антоновна. — А потом, видите ли, выпускной класс...
— Я согласна! — не своим голосом завопит Яна. — Марь Антонна, миленькая, я справлюсь!
И вновь так же весело и стремительно проносится Яна через ту свою жизнь. Коммунистический моральный кодекс был её искренним убеждением, совпадая с совестью, с записанным в сердце Законом. Высокие помыслы, внутреннее духовное восхождение, все люди — хорошие, только их надо воспитывать, забота об их нуждах, о справедливости, нравственная чистота, осуждение в себе и других эгоизма, жадности, обывательщины, ненужной роскоши — всё это совпадало и с её внутренней религиозностью. Очень рано она поняла, что народ в своей массе — паства неразумная, а власти и интеллигенция — охрана, «удерживающие» от последствий первородного греха, «пережитков прошлого», призванные служить мостом между Небом и народными массами, «сеять разумное, доброе, вечное». Недаром культура — от слова «культ». Служение Небу Память фиксирует мгновения, хаотичный монтаж из обрывков каких-то уроков, сборов, заседаний школьной редколлегии, тренировок. То она попадает в лето 51-го, когда её премировали путёвкой в Артек, сидит на перевёрнутой спасательной лодке, у ног плещется море, всё в огненных брызгах разбившегося о горизонт солнца. Рядом — кареглазая малышка Мадлен, дочь французского коммуниста, очень похожая на девушку с картины «Шоколадница». Яна с неподдельным интересом расспрашивает о положении коммунистов во Франции, как вдруг Мадлен кладёт ей голову на плечо и шепчет, старательно выговаривая русские слова:
— Я иметь гарсон во Франции. Мальчик, понимать? Амур. Я за него скучать, понимать?
И вот уже совсем другое лето, в предстартовой лихорадке она слоняется вдоль трибуны стадиона. Хочется смешаться с толпой болельщиков и удрать.
Она всегда тряслась перед стартом. Перед экзаменом, первой строчкой... Страх перед началом.
Участники забега на тысячу метров, на ста-арт!
Яна видит боковым зрением профили соперниц. Боже, только не последней! Она не имеет права подвести школу. Господи, помоги! Пальцы впиваются в белую меловую черту старта, врастают в грунт, каждый удар сердца вбивает их всё глубже, будто молоток. Кажется, уже никакая сила не выдернет пальцы из красной кирпичной крошки и это — ужас, позор... Помоги, Господи!
— Приготовили-ись!
Стартового выстрела она не слышит, просто вдруг понимает, что уже бежит. В ней, будто лопнув, бешено раскручивается пружина, быстрей, быстрей... Соперницы сзади. Впереди уже виден второй поворот, и Яна знает, что именно там обычно кончается завод, она начнёт выдыхаться, а за третьим поворотом начнётся и вовсе сущий ад — на последнем издыхании она будет глотать раскалённый воздух, боль в боку станет нестерпимой, но надо всё выдержать. Тогда она окажется в первой пятёрке, — поставленная тренером задача, ниже отступать некуда, иначе их не пошлют на областные соревнования... Вся школа смотрит. Господи, я ведь не могу их подвести. Ты же знаешь!
Последний поворот. Всё как всегда. Кинжалы впиваются в бок, воздух обжигает лёгкие, соперницы дышат в затылок. И не могут догнать.
—Я-на! Я-на! — слышит она будто над смертной бездной отчаянный вопль трибун, и бежит вдоль этой бездны, хота должна бы давно туда свалиться, в вожделенную прохладную недвижность. Не может, но бежит. Впереди никого.
— Не могу же я придти первой, — думает она, вернее то, что от неё осталось, — так не бывает. Я умираю. Ну и пусть.
Она перескакивает эту грань через «не могу», ведущую к смерти, но бежит.
Она придёт первой и покажет лучшее в своей жизни время. Ей даже удастся отдышаться и вкусить лавры победителя. Но спорт она с тех пор бросит, останется лишь глубокое преклонение перед этими людьми, перед их смертельным поединком с собой.
И недоумение. Неужели это можно выдерживать ради денег?
Благодарю Тебя, Господи, за прекрасное мое военное и послевоенное детство, за чудесные фильмы-сказки: «Золушка», «Кащей Бессмертный» «Василиса Прекрасная», «Каменный цветок»... За «Александра Невского» и «Ивана Грозного», за «Волгу-Волгу» и «В шесть часов вечера после войны», за «Девушку с характером» и «Небесный тихоход»... В чём-то приукрашенные, чисто по-детски наивные, как святочные истории, как жития святых, они учили бескорыстию, самоотверженности, мужеству, верности, предостерегали от гибельных страстей, недостойных высокого звания человека. За «Лебединое озеро», «Щелкунчик», «Аиду», за «Чайку», «Без вины виноватые», за «Оптимистическую трагедию» и «Синюю птицу»... Раз в месяц дребезжащий носатый подшефный автобус обязательно возил нас в Москву на какое-нибудь культурное мероприятие, и пропущенная сквозь цензурный отбор культура, именно от слова «культ», советская и золотого века, заменяла нам проповеди, ибо сама вышла из проповеди — попытка расчистить образ Божий в человеке от завалов мусора, грязи, безумия. Всему лучшему в себе она была обязана этой подцензурной культуре, в условиях религиозного голода явившейся тем «соевым молоком», которое, возможно, спасло тогда несколько поколений от духовной смерти. А отсеянное, запретное, за редким исключением /Достоевский, Булгаков, Религиозное возрождение серебряного века/, — эти запретные книжки, спектакли, фильмы, которые она разыскивала тайком на маминых и библиотечных полках, а потом все эти ходящие по рукам рукописи, ксероксы, подпольные просмотры — голода не утоляли. Оказывались, как правило, однодневками — будоражащими, развращающими, «будящими зверя»... В общем, как правило, бесовщиной.
Благодарю за детские книжки — Аркадия Гайдара, Маршака, Бориса Житкова, за «Как закалялась сталь» и «Молодая гвардия», за сказки Пушкина и Андерсена, издававшиеся огромными тиражами, как и Лев Толстой, Чехов, Гоголь, Лермонтов, Пушкин... Конечно, и классика прогонялась сквозь цензуру, вроде «Гавриилиады», но сам автор был бы за это, скорее всего, премного обязан. Благодарю за Рихтера, Ойстраха и Гилельса, за концерты Игоря Моисеева и «Берёзку»... После них хотелось жить чисто, честно, становиться лучше и строить светлое будущее. Пусть во многом упрощённый, лубочный, приукрашенный и тепличный мир (вершились в то время и кровавые разборки), но нас, детей, маленьких и взрослых (ибо наставление «будьте, как дети» всегда отличало настоящих «совков») — тщательно оберегали от бурь, грязи, борьбы за власть, метаний, крови и страстей, всего того, что называется «морем житейским». Мы, дети от пяти до семидесяти пяти знали, что где-то есть это грозное «море». Катастрофы, борьба за власть, за золото и место под солнцем, безработица, нищета, мафия и прочие ужасы, кое-что мы узнавали из запретных книг, скабрезных или злобных «просветительных» листков — «прочти и передай другому», «вражьих голосов» и забугорных изданий. Как правило, нас берегли от того, в чём потом следовало бы по канонам православия каяться. Берегли от зла и от тех, кто ратовал за свободу зла.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

— Спасибо, Яна, твоё свидетельство нам очень помогло, — услыхала она над собой ангельский голосок АХа. — Вставай, негоже девушке валяться на полу. Детство кончилось, комсомолка Синегина.
— Какое ещё свидетельство?
— В защиту Иосифа. Сталинское детство Иоанны в защиту Иосифа. Девочки, которая, вопреки атеистической пропаганде, покрестилась в сознательном возрасте, молилась перед сном о здоровье мамы, отца, если он жив и где-нибудь в Австралии, Люськи и товарища Сталина.
Которая благодарила Бога, что завтра в клубе покажут «Золушку», что мама дала на мороженое, хоть Яна и не помыла посуду, за то, что жизнь прекрасна, вот только потерялась куда-то библиотечная книга и она, Яна Синегина, когда-либо должна умереть.
И просила Бога не оставлять её навсегда одну в ужасной тёмной яме, а взять к себе, как бабку Ксеню. И желала Богу, чтоб он всегда был добрым. И чтоб все были счастливы, в том числе и Сам Бог.
— Ты подтверждаешь свои показания, свидетельница?
— Да. А тётя Клава где?
— Да не бойся ты, она на вязальный кружок ушла.
— У меня вопрос к защите, — прошипел АГ, — Вступая в пионеры и комсомол — разве она не отрекалась от Бога?
— «Жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей социалистической Родины», — вот текст. Ни здесь, ни в комсомоле никакого богоотступничества или атеизма не требовали. Может, Иоанне просто повезло, не знаю, —сказал AX. — Любить и беречь Родину, бороться против «лежащего во зле мира», за построение светлого коммунистического будущего, о котором она молилась: «Да будет воля Твоя на земле, как на Небе»...
Не задирать нос, помогать товарищам, больным и слабым, слушаться родителей и старших, не гоняться за красивыми лишними вещами, как какие-нибудь мещане, не лгать, не брать чужого. Трудиться, потому что, по словам апостола Павла, «кто не работает, тот не ест». И вообще «все за одного, один за всех», «сам погибай, а товарища выручай», «хлеба горбушку, и ту пополам»...
То есть «душу положить за други своя»... По-товарищески, целомудренно относиться к мальчикам, ожидая своего единственного, Небом данного принца, быть скромным в быту... «Умри, но не давай поцелуя без любви»...
— Какое ханжество! — поморщился АГ.
— Это уже к Евангелию претензии. Там ещё строже: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя; ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не всё тело твоё было ввержено в геенну». /Мф.5, 29/
— Прошу музыку!
Неизвестно откуда взявшийся в вечности школьный баянист безногий Серёжа заиграл и запел под собственный аккомпанемент:
 

Близится эра светлых годов,
клич пионеров: «Всегда будь готов!»
Кто в дружбу верит горячо,
кто рядом чувствует плечо,
тот никогда не упадёт,
в любой беде не пропадёт!
А если и споткнётся вдруг,
то встать ему поможет друг.
Всегда ему надёжный друг в беде протянет руку!
 

АХ подпевал ему ангельским голоском, вспоминая всё новые и новые песни, а Иоанна подтвердила, что да, были они, их песни, как правило, целомудренными, светлыми, пронизанными христианским мироощущением добра, защищённости, грядущего Светлого Будущего, в котором, как она верила, ей предстояло жить и отдать «Всю жизнь и все силы борьбе за освобождение человечества».
АХ тут же не замедлил привести слова апостола Павла:
«К свободе призваны вы, братия, только смотрите, чтобы свобода ваша не стала способом к угождению плоти.» /Гал. 5, 13/
Иоанна подтвердила, что да, идеология боролась с рабством у плоти и страстей, против психологии буржуинов и плохишей, продававших «Великую Тайну» за «банку варенья и корзину печенья». И что как Истина обличала фарисеев, так и коммунистическая идеология, часто в её лице, журналистки Иоанны Синегиной, обличала новоявленных фарисеев и перерожденцев, бичуя и призывая «не казаться, а быть»...
— И это вы про тирана, убийцу, величайшего злодея всех времён и народов! — зашипел АГ.
— Успокойся, Негатив, у тебя свои свидетели — репрессированные, бывшие «враги народа», гулаговцы. Их дети, которые потом отомстят, разрушив ненавистную Антивампирию... Я не мешал, когда они свидетельствовали:
Ельцин — репрессированы отец и дядя в 38-м, Горбачев — два деда, Волкогонов — отец, Марк Захаров — дед сражался в армии Колчака, умер в Австралии, Солженицын — отец — офицер царской армии, отец Майи Плисецкой расстрелян в 37-м, отец Галины Вишневской арестован по 58-й, отец украинского Чорновила был эсэсовцем, отец Ландсбергиса — министр при оккупантах-нацистах. Я молчал, когда они свидетельствовали... Кстати, в Библии дети в ответе за вину отцов до нескольких поколений. А эти при советской власти все «випами» стали.
— Кем-кем?
— Вери импортант персонами, вот кем. Темнота!
— Ладно-ладно, сам говорил — береги нервы до Суда... Ещё вопрос: разве Иосиф не требовал, чтобы ему поклонялись, как Богу?
— Расхожий охмурёж! Приведём хотя бы свидетельство Светланы Аллилуевой:
«Отец вообще не выносил вида толпы, рукоплескающей ему и орущей «ура» — у него лицо перекашивалось от раздражения».
— Ну, так то дочка... Родственники, они всегда...
— Кстати, на Суде и до Суда, в молитвах по усопшим любое свидетельство любви бесценно...
— Я спрашиваю свидетельницу Иоанну... Все эти оды, славословия вождю... Этот культ разве не насаждал. Иоанна ответит, что это была бы нелепость — генеральному секретарю атеистической партии провозглашать себя богом, и никогда ничего подобного вождь, само собой, не требовал. Он был пастырем, вождём, взявшим на себя миссию сохранить в рамке заповедей стадо в отсутствии Господина, получив от Него приказ «сберечь овец». Использовал он для этого любые средства, включая собственный культ, но как «великого вождя», а отнюдь не Бога.
Для них, детей, Господь Бог был неким сказочным персонажем в сказочном Своём Царствии, в котором можно было верить или нет. Сталин был хозяином на земле. Бог — на Небе. Господь был Богом, Сталин — вождём, пастырем всего многонационального советского народа.
Вождь, как правило, не требовал Богово, не вмешивался во внутрицерковные дела, разве что восстановил патриаршество на Руси /акт укрепления православной церкви/. Единственным требованием вождя к священству было — лояльность к советской власти. Когда Сталин в начале войны почувствовал поддержку со стороны церкви, он стал ей оказывать прямое покровительство, но никогда не вмешивался в церковные догматы, как вмешивался в «вопросы языкознания» или в искусство.
И Господь, и вождь требовали, чтобы верующая пионерка, и комсомолка Яна соблюдала заповеди. Чтобы, по возможности, не было разлада между этими заповедями и ее совестью.
Разлад начался потом, после смерти вождя, после «оттепели», московского международного фестиваля молодёжи, в эпоху Хрущёва и его гонений на церковь, пообещавшего, что «скоро надобность в священниках начисто отпадёт». Когда необходимость жёсткого руководства огромной страной в условиях враждебного окружения стали именовать «тоталитаризмом за колючей проволокой», целомудрие — старомодностью и ханжеством, нестяжание — совковостью и нищенской психологией, соборность и коллективизм — стадностью, а любовь к Родине — квасным патриотизмом.
— Вопрос к свидетельнице. Что для неё «любовь к Родине?» Имперское мышление, национализм или классовая непримиримость? — не унимался АГ. — Все это идолопоклонство.
Иоанна ответила, что просто любила свою страну, ограждавшую и защищавшую её от «лежащего во зле» мира, от всего, что отвергала её совесть, её представление о смысле и предназначении человеческой жизни.
Она рассказала, что в детстве холодела от ужаса при мысли, что могла бы родиться в какой-то другой стране —богатой бездельницей, эксплуататоршей или домохозяйкой, потому что во многих странах женщины не работают. Или даже торгуют своим телом.
— Ты была рабом государства...
— Всякий, находящийся в убежище, его раб.
— Тогда рабыней идеологии...
Иоанна возразила, что рабыня подчиняется из-под палки, а ей нравилось противостоять дурному в себе, «верующей быть пионеркой». Может, ей просто повезло. Власть была порой утомительна, смешна, абсурдна, ей можно было наврать, обвести её вокруг пальца, но это была «её власть» — она защищала, а не пожирала или губила, во веяном случае, никогда не заставляла её идти против Бога и заповедей.
Даже потом, когда Иоанна занималась сама «идеологической пропагандой», разыскивая и даже придумывая положительных героев...
— Обманом. Лакировкой действительности...
— «Нас возвышающим обманом», — возразила Иоанна. — Бессознательной попыткой увидеть, разглядеть и красоту Божьего мира, и Образ Божий в каждом. И приподнять человека над суетой.
Она помогала людям стать лучше, — поддержал AX, — Именно этого от неё хотел Господь. И хотела власть.
«Меня и гнуло, и ломало затем, чтоб в трудностях окреп: ведь человеку мало надо — нужны иллюзии и хлеб.» /Е. Винокуров/
— Ты, как и большинство верующих, не была воцерковлена, — шипел AГ, — вы были лишены церковных таинств. Причастия, ради чего, собственно, Спаситель и сошёл на землю, и был распят...
С этим Иоанна была вынуждена согласиться. Гонения на церковь, безусловно были, это вопрос очень сложный, но она, Иоанна, при желании всегда могла бы потихоньку посещать храм. И её вина, что она этого не делала. Её инертность в вопросах веры, непротивление нелепостям атеистической пропаганды, которую она просто с порога отметала, но вникать и разбираться не желала. И нелепости эти, и наша «теплохладность» начались задолго до большевиков. За несколько веков.
Церкви в Москве были, но люди проходили мимо. Иоанна, в частности, просто стеснялась зайти. Для неё Бог совершенно не был связан с церковью. Бог — нечто могущественное, высокое, непостижимое, а в церкви полутемно, непонятно и скучно, там одни злые полуграмотные старухи в чёрном, поклоняющиеся нарисованным на иконах богам, похожим на людей, чего, конечно, не может быть. Так ей казалось. Она ничего не понимала и особенно не пыталась понять, и никто не хотел и не знал, как объяснить ей хотя бы азы православия. Культура, происходящая от слова «культ» и призванная служить мостом между Церковью и «лежащим во зле» миром, занималась, в основном, нравственной, идеологической проповедью, а, встречаясь с вопросами духовными, вынуждена была переходить на эзопов язык. Да и тут в бочку мёда примешивалась ложка дёгтя то «классовой борьбы», то какой-либо иной конъюнктуры. В общем, «разумное, доброе, вечное» сеялось, но на уровне «мы все произошли от обезьяны, поэтому давайте строить светлое будущее».
А азы православия постигались, как правило, лишь за церковной оградой, поэтому «теплохладная» Иоанна, не желающая разобраться в «вопросе вопросов» и легкомысленно связавшая церковь с суеверием, вроде веры в леших и домовых, ни разу даже не открывшая Библию, что лежала у них на полке, была, безусловно, виновна в невнимании к основным вопросам бытия и собственному спасению. Бог оставался для неё непостижной высшей силой, требующей и от людей некоей гармоничной и доброй сущности, приобщившись к которой, можно преодолеть смерть.
О сущности крестного подвига Спасителя и вообще о христианстве она, можно сказать, не имела ни малейшего представления. Это был её грех.
— И была не воцерковлена, и лишена церковных таинств, — подытожил АГ. АХ вынужден был с ним согласиться — да, безусловно виновна власть — в запрете исповедания Христа и Его учения вне церковной ограды, но, с другой стороны, в многонациональной стране, где столько религий, надо было тогда разрешать активную деятельность и других конфессий, и ни к чему хорошему это бы не привело. Кстати, Иосиф начал после войны многое делать в отношении православия, но всё оборвалось с его смертью.
И ещё АХ сказал, что государство в вопросах свободы веры должно соблюдать полный нейтралитет, ибо если кесарь соблазняет своих подданных атеизмом, равно как и использует веру в своих политических целях, он как бы берёт ответственность перед Богом за эти души, находящиеся у него в послушании.
То есть это вмешательство кесаря в дела Божии.
АХ неожиданно сделал очень сильный ход в защиту отделения церкви от государства, обратившись к истории православной царской Руси и призвав свидетельство Льва Толстого:
«В школах учат катехизису и посылают учеников в церковь; от чиновников требуют свидетельств в бытии у причастия. Но человек нашего круга, который не учится больше и не находится на государственной службе, и теперь, а в старину ещё больше, мог прожить десятки лет, ни разу не вспомнив о том, что он живёт среди христиан и сам считается исповедующим христианскую православную веру.»
«Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменялось совершенствованием вообще, т.е. желанием быть лучше не перед самим собой или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше перед другими людьми подменилось желанием быть сильнее других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других».
— То есть «Бог есть дух, — процитировал АХ, — И поклоняться Ему надо в Духе и Истине». А не «казаться» вместо того чтобы «быть». Свидетель Толстой прекрасно показывает нам путь от теплохладности к самости и вампиризму:
«Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство... Не было преступления, которого бы я не совершал, и за всё это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком.»
То есть выходило, что лучше «холодность», атеизм, чем «теплохладные» непотребства под маской верующего. Христос пришёл спасти грешников, но «верующих грешников», а «теплохладные», кощунственно именующие себя христианами, вместе с «теплохладным» государством, заставляющим своих подданных «пусть не быть, но казаться», уподобляются строителям Вавилонской башни, когда «лежащий во зле мир» вознамерился всем скопом вскарабкаться на Небо.
АХ сказал, что Небо — обитель избранников, что не раз подчёркивается в Евангелии: «Много званых, но мало избранных» /Мф. 20, 16/, путь туда — тайна великая и сокровенная. Хотя бывали, конечно, в истории случаи особой благодати Божией, вроде массового крещения Руси Владимиром. Но это скорее подтверждающее правило исключение.
Так что неизвестно, что лучше — государственный атеизм, или государственная вера. Наверное «оба хуже». Лучше всего для кесаря, судя по всему, не вмешиваться в «Богово».
АХ сказал, что ему неведомо, сознательно ли избежал Иосиф этого соблазна многих царей, но поскольку Христос — это прежде всего, состояние души, «Путь, Истина и Жизнь», то он вольно или невольно сделал этот Путь ко Христу крестным, многотрудным и истинным, омытым кровью новомучеников. Была очищена от несправедливости, лукавства и фарисейского лицемерия церковная социальная проповедь, о чём пишет свидетель Лев Толстой.
«Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему.» /Ис. 40, В/
Снова павшая озлобленная народная душа стала пустыней. Да, церкви были разрушены, но и оставшиеся пустовали, держались одно время лишь на этих самых неприветливых бабулях. Требовалось время и очищение, чтобы восстановить мост между русским православием и народом, переставшими понимать друг друга. Он, этот разрыв, не раз был омыт кровью.
«Ибо так говорит Господь: вот, Я Сам отыщу овец Моих и осмотрю их.
Потерявшуюся отыщу и угнанную возвращу, и пораненную перевяжу, и больную укреплю, а разжиревшую и буйную истреблю; буду пасти их по правде.» /Иез. 34, 11, 16/
Иосифу предстояло изгнать волков и поставить ограду от хищников.
— Железный занавес и цензуру, — фыркнул AT. — А как же демократия?
— Не забывай, сын тьмы, что Спаситель был приговорен к распятию демократическим путём! Подавляющее большинство кричало: «Распни Его!»
«В паровозных топках сжигали нас японцы...», « За счастье народное бьются отряды рабочих-бойцов...», «К станку ли ты склоняешься, в скалу ли ты врубаешься — мечта прекрасная, ещё неясная, уже зовёт тебя вперёд...»
Уж конечно, не о банке варенья с корзиной печенья пелось в этих песнях, а о том высоком состоянии души, о том самом освобождении от «похоти очей, плоти и гордости житейской», правящих «лежащим во зле» миром. От унизительной рабской суеты, от губительной самости — самоутверждения вне Бога...
Ведь от коллективизма до соборности не так уж далеко. Пример — Великая Отечественная.
Об очищении, реабилитации падшей больной души народа, постепенно поднимающей голову к Небу. О её возвращении в Храм.
Ибо Христос — Путь, и стоящие на Пути, дающие добрые плоды — уже неосознанно отдали Ему сердца. Народ, знающий сердцем Тайну, гораздо ближе к Небу, чем фарисейски исповедующие христианство плохиши и буржуины, отдавшие сердца Мамоне.
« И, как один, умрём в борьбе за это...»
Таким образом, АГу всё же пришлось согласиться, что Иоанну можно считать «верующей пионеркой» и свидетельницей в пользу Иосифа. АГ ещё больше почернел от злости.
— Оставайся в детстве, Иоанна, — прошипел он ласково ей на ухо, — «Детство наше золотое всё светлее с каждым днём...» До самого Суда пребудешь здесь — я выхлопочу разрешение. Ни грехов, ни страстей, ни моря житейского... Ни мерса, ни реанимации, ни дверей дремучих... Оставайся за первой дверью, я для верности тебя на три поворота ключа запру...
— У нас только на два замок...
— А у меня будет на три. Ну, по рукам?
— А Егорка? — отшатнулась она.
— Ну какой ещё Егорка в твоём детстве? Егорка вообще не родится... Без тебя вообще больше ничего не будет — тебя нет, значит, ничего нет... Субъективный идеализм.
И нету Златова Егора, осталась песенка одна...
Иоанна трижды, как учил отец Тихон, перекрестилась.
Во-он! — зашипел в ярости АГ, дохнув серой. Иоанну завертело в душном смрадном вихре, она обрушилась в чёрную бездну и падала в смертной тоске, но вдруг знакомый золотой луч АХа обвился вокруг неё, как лассо, и выдернул из падения, опустив в весну пятьдесят пятого прямо на стройплощадку многоквартирного дома для рабочих.
 

* * *

После информации и коротких заметок ей поручен впервые настоящий очерк о комсомольцах-строителях.
Выпускные экзамены на носу, а она прямо из школы — на строительную площадку, к своим будущим героям. Заляпанная раствором спецовка, косыночка до бровей — только прораб знает про отпечатанное на редакционном бланке задание. Для всех прочих она — подручная Яна. Янка. Ана, пойди, Янка, принеси! А ей только того и надо — повсюду бегает, приглядывается, изучает жизнь рабочего класса. Работают они на высоте, к высоте Яна привыкла быстро — весь городок виден, и дом их, и пруд, и вокзал, и школа. Летают на высоте облака и птицы, майский воздух пахнет тополями — их едва зазеленевшие ветви колышутся от ветра совсем рядом. Яна опишет потом и высоту, и тополя с птичьими гнездами, и ловкие валины движения... Шлёп мастерком раствор, приладила кирпич, постучала, скребнула лишнее — и снова шлёп, стук, вжик... И свою усталость опишет, и саднящие руки — там, где драная рукавица, на большом пальце мозоль от этих кирпичей, и глыбы рыжей глины внизу во дворе, которые ей напомнят лето 41-го, только что вырытое бомбоубежище, отца. Который погиб, чтобы они вот так, спустя много лет, строили новый дом и смотрели с высоты на птиц и облака. Так, или примерно так напишет Яна.
— Кончаем, обед!
Нижние, уже отстроенные этажи к их услугам. Любая квартира, любая комната. На обед у них серый круглый хлеб по двадцать копеек — другого Валя не признает, творожные сырки и по бутылке молока. А горячее Валя ест утром и вечером. Щи и жареную с салом картошку. Она приехала из деревни, у них там так положено — щи из русской печи утром я вечером.
Хлеб ещё тёплый, корочка хрустит на зубах. Полбуханки как ни бывало — ну и аппетит здесь на высоте! Юбка на талии уже не сходится. Валя сидит на подоконнике у открытого окна и молча степенно ест, собирая на ладонь хлебные крошки. Яна потом опишет, как Валя сидит вот так у открытого окна в пока что ничейной, безымянной и безликой квартире и думает, что вот, скоро оживёт, засветится огнями её дом, и что за люди здесь будут жить, какая у них будет мебель, заботы, мысли, мечты...
— Разве ж это молоко? — Валя морщится, разглядывая пустую бутылку — Можно и не мыть. Вот у нас — молоко!
— Скучаешь?
— Поди нет!..
— А чего уехала?
— Скукотища, вот и уехала. Молодёжи совсем не осталось, а после двадцати пяти — кому я буду нужна?
В очерк «Валин дом» разговор этот, само собой, не войдёт, но вот мужа внезапно прославившаяся Валя вскоре себе найдёт. Правда, пьяницу, не очень удачного, но в Подмосковье пропишется. А Яна задумает как-нибудь всерьёз заняться вопросом, почему бежит из села молодёжь, но так и не дойдут руки. «Что-то неладно было в Датском королевстве», проблемы ей попадались на каждом шагу, и она кидалась их разрешать и распутывать со всей горячностью восемнадцати лет.
И вот она в кабинете самого Хана — главный редактор попросил Синегину зайти. Срочно. Яна волнуется — обычно это ничего хорошего не сулит.
— Заходи, Синегина. Вот, Юра, наша старая большевичка. Садись, Яна.
У стены на диване нечто, названное «Юрой», крякнуло, зашевелилось, но Яна смотрела лишь на Хана — центр мироздания на данный момент. Усталое простоватое лицо, усталый голос — эдакая рабочая лошадка, тянущая всё на себе, вышедший из комсомольского возраста энтузиаст, способный работать по двадцать четыре часа в сутки. У него стремительные цепкие руки, рука взлетает, указывая ей на кресло, и тут же, мелькнув над столом, хватает, как ястреб добычу, телефонную трубку. Яна его уважает и боится.
— Ханин слушает.
Разговор идёт об организации похорон какого-то Баранова.
Яна видит на столе у Хана свой вчера сданный «Валин дом». Страница исчерчена красными карандашными молниями. О Господи! Яна не выдерживает, хватает, пролистывает. Красные молнии грозно сверкают перед глазами. Яна кладёт рукопись на место. Ей дурно.
Названному «Юрой», видимо, надоело слушать затянувшийся разговор о похоронах, он встаёт с дивана и оказывается невысоким румяным толстячком, к тому же весьма нахальным. Он тянется пухлой детской лапкой к многострадальной яниной рукописи. Яна не слишком вежливо отодвигает её подальше, но тут Хан заканчивает разговор. Яна убирает от его стола руку, а толстяк, напротив, снова протягивает и хватает «Дом». Хан не сердится, машет: — читай, мол.
— Ну что, Синегина, как выпускные?
— Пятёрки, четвёрки...
— А потом? Слыхал, в МГУ на журналистику подаешь, так?
— Если пройду, Андрей Романыч. Конкурс — ужас!
— Вот что, Синегина, у нас к тебе предложение. Редакция тебе даёт всякие там характеристики — рекомендации, а ты подаёшь на заочный — туда легче попасть. И берём тебя в штат на должность литсотрудника. Ну как?
— Андрей Романыч! — Яна, взвизгнув восторженно, подпрыгивает в кресле.
— Конькова мы уходим, сама знаешь за что, — Хан щелкает себя по горлу, — а ты человек непьющий, проверенный, почти с годовым стажем. Глядишь, скоро и очерки научишься писать.
— Плохо, да?
— В том-то и дело, что для начала совсем неплохо. Я только убрал художественные особенности — мы всё же газета...
— Слушай, а чего это ты бабочку вычеркнул? — неожиданно встревает забытый Юра, — «Трава будто вспыхнула, загорелась, и огненно-рыжая бабочка вспорхнула над пустырём...» — Образ? Образ. И этот парень новосёл, что собой измеряет комнату, ложится и измеряет... Ха, совсем неплохо. И смешно. Оставь парня.
— Ладно, парня оставлю, а остальное ни к чему. У нас всё-таки газета.
— Они тебя тут засушат, детка. Он же ничего не понимает.
— Я вам не детка и вы сами ничего не понимаете, — оскорбляется Яна. — Он знает, что можно, а что нельзя.
Толстяк не обижается. Оба смеются.
— Что, Широков, получил?
— А приезд новосёлов просто лихо написан! — неуёмный Широков перекатывается по кабинету, терзая Янину рукопись, сдирает скрепку, летят во все стороны листки. Широков, не замечая, топает прямо по ним. — Два-три штриха — и образ. И тётка со швейной машинкой, ребята с аквариумом. А кошка! На новой квартире... Как она двигается... Оставь кошку, балда!
— Ни за что, — смеётся Хан, — Дом ещё не сдан в эксплуатацию, а у Синегиной там уже люди живут и кошки бегают. Хороша точность!
— Это же героиня мечтает! — кричит Широков, прыгая вокруг стола, — Меч-та-ет! Грезит, так сказать...
— Нечего мечтать. Она каменщица, а не Жюль Верн. Вон у неё в корреспонденции герой уже мечтал, чтоб пенсионерам пенсию повысили, до сих пор расхлёбываем.
— Вот что надо вычёркивать! — всё больше распаляется Широков, — вот где бодяга. — Он вытаскивает ручку и начинает черкать. Яна возмущённо вырывает листки. — Не надо, мы сами! Какое ваше дело?
— Потому что талант у тебя! — орёт побагровев от ярости толстый Широков, — Тебе расти надо! Та-лант!..
Он отвешивает ей этот «талант», как оплеуху. И тут между ними вырастает Хан с телефонным аппаратом и говорит в трубку:
— Катя, туг Широков буянит с голоду, сваргань нам что-нибудь эдакого. И чайку. Юра, подержи, я с Синегиной попрощаюсь.
Он суёт толстяку телефон и освободившейся рукой выпроваживает Яну. Какая у него странная рука! Юркая, холодная и влажная. Рука-рыба.
— Оставь у Люды заявление. Получишь аттестат — оформим.
— Спасибо, я прямо не знаю...
— Ладно, ладно.
Вылетев из кабинета, Яна едва не задушит в объятиях машинистку Люду, и Люда тоже придёт в восторг, и вся редакция будет радоваться, и сбегают за водкой, и сделают по нескольку глотков из «чаши дружбы», и станет ещё веселей. Потом вернётся с обеда Хан, у него в кабинете начнётся летучка, а Яна будет писать заявление. И тогда Люда поинтересуется: чего это писатель орал — за дверью было слыхать?
И выяснится, что этот Юрий Широков — настоящий писатель, что они дружат с Ханом ещё с ИФЛИ — был в Москве такой институт. Часто ездят вместе на Оку на рыбалку на широковской «Победе», и вообще он известный, Широков, — Люда сама что-то читала, что-то про войну.
Короче, «Капитан Гвоздев услышал взрыв».
Никогда прежде Яна не встречала настоящих писателей, и уже иными глазами увидит сцену в кабинете.
— Потому что талант у тебя! Та-лант!..
То, что казалось нелепой эксцентричной выходкой в устах какого-то там чудака-толстяка, теперь прозвучит божественным благословением. Та-лант...
Сидя на ручке Людкиного кресла, под стрекот её машинки и перебранки за дверьми кабинета, Яна будет вслушиваться в таинственную музыку этого слова. Оно будет мерцать на пухлой широковской ладошке маняще и враждебно, как фантастический лунный камень, и её рука, уже готовая схватить его, как и все прочие чудеса, подаренные той жизнью, замрёт в нерешительности.
Талант. Это совсем не то, что пробежать быстрей всех, получить приз за лучшую стенгазету или даже сразу после школы устроиться на работу в районное «Пламя». Что с ним делать? Что он ей сулит? Почему, например, она не может рассказать о нём Люде и ребятам так же запросто, как об устройстве на работу?
Смыслом, счастьем той её жизни было жить, как все. Быть первой среди равных. Талантливый — не такой, как все. Он — другой.
Ей станет не по себе. Под стук машинки она с тревогой будет отыскивать в себе симптомы таланта, будто узнав вдруг, что больна какой-то редкой неведомой болезнью.
Припомнятся долгие зимние ночи, когда Яна-сова сочиняла в темноте продолжение недочитанных сказок. И как затем стала сочинять свои истории, длинные и короткие. И как явилась потребность в слушателях, и толпа ребятни вокруг, и все эти короли, принцессы, ведьмы...
И попавший в Великое Собачье царство щенок Кузя, и приключения воздушного змея.
И «Капитан Гвоздев услышал взрыв». Тоненькая верёвочка-строчка над пугающей бездонной белизной бумажного листа. Белая пропасть и пустота.
И что даже в этой новой стремительной жизни, заполненной до отказа самыми разнообразными делами, мечтами и задачами, всё новые истории-загадки не давали спать по ночам Яне-сове, — требуя продолжения, воплощения и осуществления.
И запомнившиеся ей почему-либо люди тоже продолжали жить в памяти своей самостоятельной жизнью. Допекали, терзали, просились на волю.
Но никаких слушателей, никаких записей. Нет времени. Яна выполняет свой долг — служит народу, Родине, Правде, а, значит, и Богу. Она дала клятву, её совесть спокойна. Вокруг много недостатков, но мы — советские люди, хозяева, и должны сами всё исправлять и строить новую жизнь. Как велит сердце. А сердце Яны и вправду велело, горело и пело.
Информации, заметки, фельетоны, репортажи. Конкретные люди, конкретные события. Писала и школьные сочинения на заданную тему. «Онегин — лишний человек», «Катерина — луч света в тёмном царстве».
Все умеют так писать, может, чуть похуже. Яну хвалят за хороший язык, за оперативность, лаконичность, за правильный взгляд на мир. За чувство юмора. Пишется ей легко и весело.
«Капитан Гвоздев услышал взрыв».
Беспомощное барахтанье на ниточке-фразе над пропастью чистого листа.
Гвоздева Яна уничтожила, но эти, другие, оказались похитрее. И парень, измеряющий своим ростом комнату, и мальчишки с аквариумом, что уставились друг на друга сквозь волшебную призму подводного мира, и кошка-новосёл, и другие обитатели этого ещё не сданного в эксплуатацию дома, вычеркнутые по этой причине Ханом, сама невычеркнутая Валя — только Яна знает, откуда они.
Коварные джинны, выпущенные на волю. Как они рвались на бумагу, а когда Яна, наконец, сдалась, в какой сизифов труд превратили прежде безмятежную райскую лёгкость её порхающего над бумагой перышка!
Когда-то бесплотные тени, такие изящные, невесомые, они превратились на бумаге в неуклюжие мёртвые глыбы. И требовали плоти и крови. Требовали воскрешения.
В муках билась она, оживляя их, два дня. Вздрагивали в агонии скомканные, умирающие на полу листы. Истерзанные, исчирканные. Когда ей показалось, что ненавистные жильцы дома, наконец-то, задышали, она их уже люто ненавидела.
А Хан умертвил их одним красным росчерком. Надолго ли?
Талант... В этом слове было одиночество, которому не оставалось места в стремительном водовороте той её жизни. Изнурительные сражения один на один с вырвавшимися на волю джиннами.
В четыре прыжка Яна слетает по узкой редакционной лестнице с липкими захватанными перилами, и вот она уже на улице, непонятно почему носящей имя Менделеева. Улица её короткой юности. Началась юность сегодня, много лет назад, кончится через десять месяцев, как в песенке «На том же месте, в тот же час». Только Яна ещё ничего об этом не знает. Повторение пройденного. Она вновь и вновь проигрывает «тех Ян», она должна их играть. Это что — ад? Рай? Чистилище, в которое она не верит? Меняется время, место, декорация, меняются Иоанны. Но каждая — всё же «Я», и каждая — повторение. Она должна повторять их, себя и повторяться. Повторяться...
С необычайной точностью и достоверностью она играет их — свои поступки, чувства, мысли. Наверное, не было в мире гениальней актрисы.
Или бездарней? Настоящие актрисы вкладывают в каждую роль свою индивидуальность. Она же может лишь присутствовать. Никакой свободы воли. Актриса-зритель. Забавный симбиоз.
Яне неполных восемнадцать. Двухэтажное строение с грязнозелёными, в подтёках и трещинах, стенами кажется райским чертогом. Хочется заорать на весь мир: «Я, Иоанна Синегина, буду работать в «Пламени»!» Щербатая дорожка ковром-самолётом несёт её мимо вывески «Продмаг», мимо вывески «Промтовары», мелькают домики в зелёной дымке едва проклюнувшихся листьев, полыхают гераньки в окнах.
«Когда из своей Гаваны отплыл я вда-аль...»
Популярная тогда песенка. Серенькое непогожее небо с клочками несущихся вместе с ней туч. Туда, где скатываются к полю последние домишки, где свободно гуляет ветер по свежевскопанным огородам, по ещё мутному от талых вод пруду с чёрным силуэтом ивы и прочерченной вдали кромкой леса.
Навстречу плывёт барышня — Люська под руку со Славкой Киселёвым с Полевой, у которого отец работает в ресторане «Метрополь». Ветер смерчем взмывает над Славкиным лбом набриолиненный чуб, похрустывает курточка из искусственной кожи, поскрипывают мокасины на толстенной микропорке. Брюки дудочкой. Славка Киселёв — стиляга. Он танцует «стилем», и все шмотки у него «стильные». Потом стиляг заменят хиппи и у них будет всё «хипповое». Потом —«прикольное» и «крутое».
Люська невероятно намазана и невероятно красива. Она в прозрачном плаще в горошек, тонко перехваченном в талии, и в белых чешских ботиках. В продмаге за ними драка была. Вокруг головы — огненно-рыжий нимб волос.
Люська для Яны — стиляга, Яна для Люськи — идейная. Шесть лет, обмениваясь небрежным кивком, проходили каждая своей дорогой.
Но сегодня...
Узкая асфальтовая тропинка несёт их навстречу друг другу.
— Приветик, — говорит Люська, — Как жизнь?
— А меня в «Пламя» берут, — не выдерживает Яна, — в штат.
— Поздравляю, — рассеянно кивает Люська, кося ласковым своим кошачьим взглядом на Славку. Хлопья туши трепещут на ресницах. — А мы — в кино. На «Мост Ватерлоо».
— Эй, корреспондент, я с тобой дружу, — заигрывает Славка, но Люська ревниво тащит его прочь.
— Пока, мы опаздываем.
Яна летит дальше. По шаткому дощатому тротуару, мимо ещё голой клумбы с сухими стеблями прошлогодних астр, мимо скамьи под берёзами с судачащими женщинами, мимо играющей в расшибалочку ребятни.
Когда они вернулись из эвакуации, эти женщины были в её нынешнем возрасте. А их играющие в расшибалочку дети — как тогда Яна.
Коричневая дверь с ромбами. Дремучие двери... Иоанна замедляет шаги, пытается сопротивляться, но дверь неотвратимо притягивает, засасывает, как в чёрную дыру, за которой — погибель, тьма вечная.
— Лезь по чердачной лестнице, — слышит она неведомо откуда ангельский голосок АХа и, цепляясь за его золотой лучик-канат, преодолевая гибельное чёрное тяготение, добирается до торца дома, где ведёт на чердак ржавая пожарная лестница. Взбирается по ней, дрожа и задыхаясь, отбиваясь от липнущих к телу хлопьев ледяной тьмы...
Наконец, ей удаётся, подтянувшись, добраться до площадки, но тут из чердачной дверцы просовывается ручища с зелёным, бутылочного стекла, перстнем, хватает за шиворот и свирепая физиономия вернувшейся с вязального кружка контролёрши Клавы нависает над ней, как гильотина.
— Я тебе покажу кино на протырочку!
Яна болтается в ее ручище, как котёнок за шкирку. Вокруг — лишь призрачная рассветная мгла Преддверия и шаткая чердачная площадка.
Но вдруг на вбитом в вечность гвозде проступила перед ними фотография отрока с гладко зачёсанными на косой пробор волосами, детским полуоткрытым ртом и по контрасту пронзительно-жёстким взглядом куда-то мимо, вдаль, в одному ему видимую цель.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

Охнув, тётя Клава мгновенно вытянулась стрункой, отпустив Яну, и восторженно гаркнула, как на параде:
— Здравия желаю, товарищ Сталин!..
Не дождавшись ответа, щёлкнула ботами «прощай молодость»: — Служу Советскому Союзу! — И ретировалась за чердачной дверцей.
Только вечность и шаткая чердачная площадка.
Отрок неотрывно смотрел на Яну или сквозь Яну и молчал.
— Что ты хочешь сказать? — прошептала Иоанна, обращаясь к Coco, а не к вождю всех времён и народов. — Быстрей, никто не узнает...
Тишина. Всем своим существом ощутила она всю трагичность этого бессильного молчания, запечатанного сургучом вечности. Или «экзистенционального времени», как сказал бы АХ.
Он, этот АХ, в белой панамке и тёмных очках, поманил её из чердачной дверцы, и она оказалась в просмотровом зале перед сшитым из простыней экраном. Только не в проходе меж креслами, куда она бы уже и не поместилась, а в самом кресле. Даже АГ с холодной вежливостью ей кивнул.
— Не бойся, он у меня в долгу, — шепнул АХ, — я ему «кодак» дал — у них в ведомстве перерасход пленки с этой перестройкой — один компромат идет. Вся вечность «делами» забита...
— Только пусть соблюдает регламент, — проворчал AT, — чтоб никакого дестабилизирующего давления на следствие...
— Это он про крестное знамение, — пояснил АХ. — Боится, как огня.
И снова трещит проектор, крутится документальное кино из жизни Иосифа.
— Свидетельствует немецкий писатель Эмиль Людвиг. Он приводит слова Иосифа: «Из протеста против издевательского режима и иезуитских методов, которые имелись в семинарии, я готов был стать и действительно стал революционером, сторонником марксизма, как действительно революционного учения».
«Джугашвили, оказалось, имеет абонементный лист из «Дешёвой библиотеки», книгами из которой он пользуется. Сегодня я конфисковал у него соч. В. Гюго «Труженики моря», где нашёл и названный лист»./Пом. инсп. С. Мураховский. Инспектор семинарии Иеромонах Гермоген/.
«Наказать продолжительным карцером — мною был уже предупреждён по поводу посторонней книги — «93г» В. Гюго».
Характеристика одного из героев «Девяносто Третьего года» В. Гюго — бывшего священника Симурдэна, ушедшего в революцию:
«Он был праведник и сам считал себя непогрешимым. Никто ни разу не видел, чтобы взор его увлажнили слезы. Вершина добродетели, недоступная и леденящая. Он был справедлив и страшен в своей справедливости. Для священника в революции нет середины. Превратности революции могут привлечь к себе священника лишь из самых низких либо из самых высоких побуждений: он или гнусен или велик. Симурдэн был велик, но это величие замкнулось в себе, ютилось в недосягаемых кручах, в негостеприимно мертвенных сферах: величие, окруженное безднами. Иные горные вершины бывают так зловеще чисты».
Из приветственной статьи Иосифа, посвященной вождю немецкой социал-демократии Бебелю:
«Кто не знает Бебеля, маститого вождя германских рабочих, когда-то «простого» токаря, а теперь знаменитого политического деятеля, перед критикой которого, как перед ударами молота, не раз отступали «коронованные особы», патентованные учёные, слову которого, как слову пророка, внимает многомиллионный пролетариат Германии?»
— Прежде чем двигаться дальше, напомню, что защита будет отстаивать одну основную мысль, заявил AX, — Создание Иосифом АНТИВАМПИРИИ. Для нас важен Иосиф не как марксист, большевик, русский националист или государственник. То есть это, конечно, существенно, но не как самоцель, что было бы идолопоклонством, а как средство построить Антивампирию. Угодное Небу государство, которое бы помогало Замыслу. Напомню, что по ЗАМЫСЛУ ТВОРЦА:
1 .Человечество — единый организм, в котором в процессе истории зреет Богочеловечество, Новый Адам, как прекрасная бабочка в коконе, призванная к жизни в Царстве.
2.Каждый орган человечества /нация/ или отдельная клетка /личность/ имеет свой собственный Замысел, Предназначение, и в определённое время в определённом месте вызывается Творцом из небытия, чтобы осуществить эту Сверхзадачу. Начинающуюся на земле и, в случае успеха, продолжающуюся в Царствии. Потому и сказано: «Царствие Божие внутри нас».
3.Чтобы осуществить личную и соборную богочеловеческую Сверхзадачу, каждый должен получать необходимо-достаточное ото всех и Целого и, в свою очередь, беззаветно и самоотверженно служить Целому. Результат — возрастание и здоровье Целого — закон любого живого организма.
Чтобы сразу отмести ставшие уже банальными обвинения в «муравейнике» поясняю, что для муравья благо муравейника — самоцель, замкнутая на конечном земном существовании. Хорошо муравейнику — хорошо муравью. Кстати, мы даже принцип муравейника нарушаем!
Для человека, созданного «по Образу и Подобию», успешное функционирование Целого на земле — лишь средство осуществить Замысел, лежащий за пределами земного бытия. Результат — умножение «жатвы Господней». В личном плане — стать всхожим зерном, а не сорняком, обреченным на сожжение.
Человечество в результате грехопадения заражено самостью — отпадением от Бога, самоутверждением за счет Целого и других. Назовём эту эгоистическую самость ВАМПИРИЗМОМ — стремлением отдельных клеток или органов богочеловеческого Целого получать излишки за счет жизнеобеспечения других. Результат — всеобщая вражда, раздрай, зависть, конкуренция. То есть глобальное нарушение Замысла и заболевание организма.
Само это заболевание входит в Замысел, дающий каждому свободу определиться — будешь ли ты пригоден занять предназначенное тебе Творцом место в едином, спаянном любовью Доме Отца, выздоровеешь ли за свою земную жизнь или так и останешься вампиром в душе и Царствие отторгнет тебя как отмершую ткань? Каждый сам волен избрать свою судьбу в вечности, но задача избравших Небо — противостоять «лежащему во зле» миру. Мы — воины, сеятели, призванные умножить «жатву Господню».
ВАМПИРИЯ — больной организм, где одни клетки и органы лопаются от жира в то время как другие страдают от голода, где разрастаются раковые опухоли, где пожираются тела и души детей Божиих, «купленных дорогой ценой». Где лишь «жёсткая терапия» — стихийные бедствия, катастрофы и революции — очищает время от времени, омывает кровью /в том числе, и невинной/ смертельно больное человечество, помогая страданиями и катарсисом отсрочить неизбежный крах.
— Я утверждаю, что Иосиф всю жизнь строил АНТИВАМПИРИЮ — царство, где жирным и хищным не будет житья.
— То есть уравниловку? — фыркнул АГ.
— Опять подмена. Никакой уравниловки, ибо композитору нужен рояль, плотнику — топор, а учёному — лаборатория и поездки на симпозиумы. Голова не равна рукам или печени, но нигде в Законе не сказано, что Голова должна жить за их счёт, тем более, если она плохо работает. Данные Небом таланты как дары на осуществление Замысла, включая и социальное положение, являются лишь средствами служить Замыслу, но отнюдь не мешать это делать другим, или, хуже того, пожирать этих «других». Их время, таланты, здоровье, жизнь и душу. Отнимать у Бога детей Его — что может быть ужаснее?
Добавлю, что Иосиф был далеко не одинок в своей ненависти к Вампирии. Множество примеров уже приводил, хочется приобщить к Делу ещё и такое:
«Не ужасно ли, и не обидно ли было думать, что Моисей восседал на Синае, что эллины строили себе изящные Акрополи, римляне вели пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Гранин и бился под Арабеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной комичной своей одежде благодушествовал бы «индивидуально» и «коллективно» на развалинах всего этого прошлого величия?.. Стыдно было бы человечеству, чтобы этот подлый идеал всеобщей пользы, мелочного труда и позорной прозы восторжествовал бы навек».
Свидетель Константин Леонтьев ещё не напомнил о главном — распятии Христа!
Свидетель Лев Толстой:
«Каким образом случилось, что большинство образованных людей нашего времени, не работая, спокойно поглощает труды других людей, необходимые для жизни, и считает такую жизнь самою естественною и разумною?..
Мы живём так, как будто нет никакой связи между умирающей прачкой, 14-летней проституткой, измученными деланьем папирос женщинами, напряженной, непосильной, без достаточной пищи работой старух и детей вокруг нас; мы живём — наслаждаемся, роскошествуем, как будто нет связи между этим и нашей жизнью; мы не хотим видеть того, что не будь нашей праздной, роскошной и развратной жизни, не будет и этого непосильного труда, а не будь непосильного труда, не будет нашей жизни... Нам кажется, что страдания сами по себе, а наша жизнь сама по себе, и что мы, живя, как мы живём, невинны и чисты, как голуби.»
Церковь отлучила Толстого не за его социальную проповедь. Но и на поставленные свидетелем вопросы не отвечала — разве что «Спасайся сам»... Но Иосиф, как мы помним, был «Кобой», непримиримым защитником слабых там, где никто иной не мог их защитить. «Спасайся сам» — не для него.
Да и библейские пророки предвещали, что гнев Божий сойдёт именно на верха: Дом царя, потом самый близкий к нему дом людей, облечённый славой и честью, а третий вслед за ними, более получающий от Бога преимуществ, дом божественных священнослужителей. Обличаются прежде всего «князья» — лица, обладающие административной или судебной властью, государственные сановники, вельможи, злоупотребляющие своим положением.
Бл. Иероним: «Будем читать рассказы Иосифа /Флавия/, и там найдём описание того, что даже из помойных ям, пещер, звериных берлог и могильных углублений извлекали князей, царей и людей знатных и жрецов, которые под влиянием страха смерти скрывались в этих местах.»
Слова пророка: «и накажу тех, которые сидят на дрожжах своих и говорят в сердце своем: «Не делает Господь ни добра, ни зла» и обратятся богатства их в добычу и домы их — в запустение.» /Соф.1, 12/ блаж. Феодорит толкует, что здесь Бог осуждает тех, кто: «утверждает, что Бог всяческих не благотворит и не наказывает» /что всё случайно/.
И по блаж. Иерониму, посещены будут гневом Божиим: «те, которые, отстраняя промысел, говорили, что Бог не есть виновник ни добра людям добрым, ни зла — злым, а всё управляется волей счастия и косится неопределённой случайностью». Такие мысли и убеждения граничили с неверием, были практическим отрицанием бытия Божия.
То есть Иосиф, уходя в революцию, видел себя бичом Божиим:
«и бич в руке его — Моё негодование!» /Ис. 10, 5/
Свидетель С. Франк:
«Русское религиозное сознание постепенно уходило от жизни и из жизни, училось и учило терпеть и страдать, а не бороться и творить жизнь; все лучшие силы русского духа стали уходить на страдание и страдательность, на пассивность и бездейственную мечтательность. Русский религиозный дух уже давно перестал укреплять народ в его будничной трудовой жизни, пропитывать нравственными силами земные экономические и правовые его отношения. И потому здоровый в основе реалистический инстинкт народа оторвался от духовного корня жизни и стал находить удовлетворение в неверии, в чисто отрицательной освобождённости, т.е. в разнузданности мысли и чувства».
Свидетель Александр Блок:
«Я слишком образован, чтобы не понимать, что так дальше продолжаться не может и что буржуазия будет уничтожена. Но если осуществится социализм, нам останется только умереть; пока мы не имеем понятия о деньгах, мы все обеспечены и совершенно не приспособлены к тому, чтобы добывать что-нибудь трудолюбием. Все мы — наркоманы, опиисты; женщины наши — нимфоманки. Нас — меньшинство, но мы пока распоряжаемся среди молодёжи: мы высмеиваем тех, кто интересуется социализмом, работой, революцией. Мы живём только стихами... Ведь мы — пустые, совершенно пустые».
«Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несёт новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своём водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но это её частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издаёт поток. Гул этот всё равно всегда о великом».
«Гул этот всё равно всегда о великом»...
Вот какую революцию ушёл делать юный Иосиф. По велению своего Бога.
Краткая биографическая справка:
1895 — 1898 годы — участие в марксистских кружках, а затем и руководство ими.
1900 — маёвки и руководство забастовками в Тифлисе.
1901г. — обыск в физической обсерватории, где он работал, и переход на нелегальное положение.
Руководство первомайской демонстрацией, выход первого номера нелегальной газеты «Брдзола» с его программной статьёй, избран в состав 1 Тифлисского комитета РСДРП и направлен в Батум для революционной работы. Под видом встречи Нового Года — нелегальная конференция социал-демократических кружков.
1902г. — организация в Батуми нелегальной типографии. Листовки, прокламации, руководство манифестациями и политическими демонстрациями. Арест.
1903г. Создан Кавказский Союз РСДРП, в состав которого заочно избран находящийся в тюрьме Иосиф. Направлен по этапу в Восточную Сибирь.
1904г. — побег из ссылки. Руководит Кавказским комитетом РСДРП, пишет программный документ «Кредо», создаёт в Баку большевистский Комитет и распускает меньшевистский. Борьба против меньшевиков, анархистов и федералистов, пишет программные письма большевикам-грузинам за границей, руководит стачкой бакинских рабочих.
1905г. Брошюра «Коротко о партийных разногласиях», выступления против анархистов и эсеров, листовки в связи с Октябрьской Всероссийской стачкой, руководство 4-й большевистской конференцией Кавказского Союза РСДРП, участие в работе 1 Всероссийской конференции большевиков в Таммерфорсе, знакомство с Лениным.
1906 г. Избран делегатом 4 съезда РСДРП в Стокгольме, руководит газетой «Новая жизнь» /серия статей «Анархизм или социализм?»/, руководство работой Тифлисских профсоюзов, выпускает газету «Новое время» со статьёй «Классовая борьба», газету «Светоч». Пишет предисловие к брошюре Каутского. Статья «Избирательная борьба в Петербурге и меньшевики». Выпускает газету «Время», участвует в работе 5 Лондонского съезда РСДРП.
— Ты забыл про личную жизнь...
Одноклассник по семинарии обвенчал тайно Като и Иосифа в церкви св. Давида.
— Почему тайно?
— Иосиф все ещё был на нелегальном положении.
Свидетель Иремашвили: «Это истинно грузинская женщина... всей душой заботилась о судьбе своего мужа. Проводя неисчислимые ночи в горячих молитвах, ждала своего Coco, когда он участвовал в тайных собраниях. Она молилась о том, чтобы Коба отвернулся от своих богопротивных идей ради мирной семейной жизни в труде и довольстве».
— Он что, при этом присутствовал, этот твой свидетель? — фыркнул АГ, — Не верю, как говорил Станиславский.
— Политический противник Иосифа. И ещё один противник, Лев Троцкий, свидетельствует:
« Не без изумления мы узнаём из этих строк, что у Кобы, который сам уже в 13 лет отвернулся от религии, была наивно и глубоко верующая жена... Он удовлетворялся покорной и преданной женщиной. По взглядам он был марксистом; по чувствам и духовным потребностям — сыном осетина Бесо из Диди-Лило.»
Жена Иосифа умерла от тифа в 1907 году, оставив ему маленького сына. Бывший друг Иремашвили пришел выразить свои соболезнования:
«Он был очень опечален и встретил меня как некогда, по-дружески. Бледное лицо отражало душевное страдание, которое причинила смерть верной жизненной подруги этому столь чёрствому человеку. Его душевное потрясение... должно было быть очень сильным и длительным, так как он не способен был более скрывать его перед людьми».
«Умершую похоронили по всем правилам православного ритуала. На этом настаивали родственники жены, и Коба не сопротивлялся».
«Цель своей жизни он видел в низвержении сильных мира сего. Ненависть к ним была неизмеримо активнее в его душе, чем симпатия к угнетённым. Тюрьма, ссылка, жертвы, лишения не страшили его. Он умел смотреть опасности в глаза.» /Лев Троцкий/
«Год революции открылся расстрелом петербургских рабочих, шедших с петицией к царю. Написанное Кобой воззвание по поводу событий 9 января увенчивается призывом: «Протянем друг другу руки и сплотимся вокруг партийных комитетов. Мы не должны забывать ни на минуту, что только партийные комитеты могут достойным образом руководить нами, только они осветят нам путь в обетованную землю...» /Лев Троцкий/
 

* * *

Свет погас. Яна бежит к себе на второй этаж, барабанит в дверь. Мама только что вернулась с работы и, не успев переодеться, побыстрей готовит ужин. В правой руке у неё — нож, в левой — картофелина.
Мама уже прогнала отчима и не ждёт больше с войны или из Австралии Аркадия Синегина, и никаких аспирантур и диссертаций — теперь все её мечты, страсти и надежды связаны с дочерью Аркадия Синегина. Умницей, общественницей, гордостью школы.
Она видит по лицу Яны — что-то случилось, спешит за ней в комнату, постукивая шлепанцами, заискивающе ловит её взгляд. Сорокалетняя мама, уже слегка расплывшаяся, с резкой морщиной на щеке и лёгкими, едва прочерченными — на лбу и переносице, но по-прежнему с голодно-лихорадочным блеском глаз. Сейчас, сейчас свершится чудо, которого она ждала всю жизнь. Да говори же, Яна!
— Меня берут в «Пламя». В штат!
Мама всплескивает руками, и они, горячие, сильные, смыкаются у Яны за спиной. В одной — нож, в другой — недочищенная картофелина.
И тогда... Яна вдруг понимает, что ей это можно сказать. Только ей.
— Знаешь такого Юрия Широкова? Писателя?
— Ну? — вся напрягается мама.
— Он сказал, что у меня талант.
Она отталкивает Яну, идёт к столу. Выпускает, наконец, из пальцев нож и картофелину, медленно вытирает о фартук руки. А когда оборачивается, Яна впервые видит в её глазах покой. Это — покой свершения. Отплодоносивший, готовый к зиме сад.
Свершилось, — говорят её глаза, — Я верила. Я всегда знала.
 

* * *

Сентябрь пятьдесят пятого. Моховая 8, университетский дворик. К обеду должны вывесить списки принятых на журналистику заочников. У Яны как раз проходной балл — четыре пятёрки и тройка по географии. Озверелый географ валил всех девчонок, спрашивал, сколько шлюзов на Беломорканале, и, тыкая указкой в немую карту интересовался, что там такое.
— Географическая точка, — ответила Яна.
— Какая именно?
— Имеющая большое географическое значение, — ей уже нечего было терять.
— Тройка исключительно за остроумие, — хмыкнул географ. — Будущий журналист должен знать свою страну.
А теперь вот психуй, потому что прошёл слух, что часть отсеянных «блатных» очников претендуют на их места, а пострадают, конечно, в первую очередь девчонки.
Яна томится на скамье под мягким осенним солнышком, томится, что её отсеют, а это будет невиданный позор, томится от голода, потому что болтается здесь в ожидании уже несколько часов. И ещё томится просто от безделья, потому что в той её насыщенной, рассчитанной по минутам жизни не было места праздности.
Справа девчонки с филфака пока еще тайком дымя сигаретами, повторяют французские глаголы. Слева на соседней скамье — ребята из первого МЕДа зубрят анатомию — у них здесь рядом бывают занятия. Все при деле. Ох, до чего тошно!
Румяный крепыш в белом халате и шапочке орёт громче всех, поглядывает в её сторону, будто на ней изучает все эти кости с мудрёными латинскими названиями.
Нет, надо всё же поесть!
Студенческая столовая. Рубленый шницель с пюре, винегрет, стакан чая и румяный пончик с повидлом — царский обед за сорок пять копеек. Ох, этот аппетит молодости! Она, как вожделенные лакомства, проглатывает и шницель — смесь рубленых жил с мочёным хлебом, и пересоленный винегрет, и пончик — пончик действительно вкусный, корочка хрустит на зубах. Хотела взять три штуки, но достался последний.
— Разрешите?
Этот медик. Друзья сидят неподалёку, посмеиваются, подмигивают. Сейчас начнёт подкатываться. Но он смотрит так невинно и поднос весит с тонну. Одних пончиков полная тарелка. А ведь в очереди стоял сзади неё!
— Из другого зала, — он перехватывает её взгляд. — Туда только привезли, горячие. Угощайтесь. Я видел, вам не досталось.
Противостоять соблазну нет сил. Яна хватает сразу два. Медик быстро расставляет тарелки — сильные тяжёлые руки и ловкость фокусника.
— Спасибо.
Корочка хрустит на зубах, горячее повидло обжигает язык.
— Роман — он протягивает руку.
— Иоанна, — отвечает она с набитым ртом.
— Ого! Это что, в честь Грозного?
— Не, Орлеанской девы.
— Значит, Жанна, — он пожимает её липкие сладкие пальцы, будто они из китайского фарфора.
Через пять минут он выуживает у неё всю биографию вплоть до волнений по поводу злополучного списка.
— Тебя примут! — заявляет он, фанатично сверкая глазами. — Только пока не вывесят списки, ты не должна от меня отходить. Я передам тебе своё везенье. Я везучий.
Одним глотком проглотив стакан компота, он тащит её за собой.
— Вот, знакомьтесь, это Жанна. В честь той самой, в доспехах. Она пойдёт с нами на лекцию.
— Так сейчас же анатомичка!
Роман хватается за голову.
— Мне туда нельзя?
— Трупы там, — жуя на ходу яблоко, бросает один из медиков, — бывшие люди.
В анатомичку она всё же за ними увяжется. Вобьет в голову, что Роман действительно послан ей провидением и отходить от него эти два часа нельзя. А непредвиденное препятствие — страшная анатомичка, ещё больше укрепит это суеверие, явится чем-то вроде обязательного жестокого испытания на пути к заветной высокой цели.
Может потому, что она внутренне подготовилась к ужасному. Единственное, чего она не сможет перенести, — это тошнотворный запах. Облаченная, как все, в белый халат и шапочку, она будет стоять у стены, прижав к носу облитый одеколоном платок, и смотреть, как Роман, уже забыв о ней, деловито орудует над «этим».
— Тело, — убеждала она себя, — просто оболочка, шкура. А душа бессмертна, она не здесь. Это не люди. Куклы, экспонаты, учебные пособия...
Наверное, всё бы так и сошло благополучно, если б не вошёл вдруг в анатомичку смурной дядька и, коршуном оглядев всех, принюхался и шагнул к Яне.
— Это что ещё за парфюмерия? Позорище — будущий врач! Как же больных будем лечить? Перитониты, гнойные язвы, гангрены? Тоже с платочком, а? Из какой группы?
— Из нашей, — сказал Роман, — она у нас слабонервная.
— Слабонервным в медицине делать нечего, — сказал Смурной, — пошли, поможешь.
Роман с ребятами так и замерли. Яна знала, что им влетит, если откроется, что в анатомичке посторонние, и пошла. И потом совсем не боялась, когда, как во сне, спустилась вслед за Смурным в ледяной подвал, когда тащила с ним вместе на носилках голую замороженную куклу с чернильным номером на ноге, убеждая себя, что это так, в самом деле кукла, пособие, муляж, когда поймала уже в анатомичке отчаянный Романов взгляд и даже подмигнула: Вот, мол, какая я лихая! Когда кукла с деревянным стуком перевернулась с носилок на свободный стол и Смурной, ущипнув её за бедро, сказал: «Вот и все дела». И вышел.
Иоанна стояла и удивлялась, что совсем, совсем ничего не чувствует.
Желтовосковая рука торчала как бы в приветствии. На ней было вытатуировано: «Сочи, 1951».
Видимо, это «Сочи» её и доконало. Она начала хохотать и хохотала до тех пор, пока Роман не вытащил её в коридор и не начал трясти за плечи, а потом, когда не помогло, отвесил несколько профессиональных пощёчин и сообщил, что до института работал на скорой и знает, как утихомиривать истерику.
Оплеухи, действительно, подействовали. Яна перестала хохотать и разревелась. Он вытирал ей нос злополучным платком и извинялся, что так получилось. Потом они побежали смотреть списки, и Яна с восторгом и визгом повисла у него на шее, потому что прошла. И сказала, что «прошла через трупы»...
Начинённая, как праздничный пирог новостью о своём поступлении, она едет домой на электричке. В зиму пятьдесят пятого.
Ещё предстоит, много лет тому назад, чудесная осень.
Почти в каждом номере «Пламени» — материалы Синегиной. То лирически-тёплые, то хлёсткие, «гневно-непримиримые», как записали ей в характеристику. Хан не мог нарадоваться на новую сотрудницу, хоть и сражался по-прежнему с её «джиннами», разил их беспощадно своими красными молниями.
— Пойми, у нас газета! Верность идее, точность, лаконичность, принципиальность — вот наше оружие. А все эти красоты — шелуха. Ты пока жизнь изучай, газета — лучшая школа. А талант не пропадёт, придёт время — будешь и в журнал Широкову писать.
Яна не протестует. А джинны? Черканные-перечерканные, выдранные, вырезанные, затертые ластиком, выброшенные в корзину, они будут возвращаться к Яне как ни в чём не бывало, и будут допекать, пока в один прекрасный вечер, отложив очередной репортаж, она не сдастся.
В муках оживлять их, как рабочий сцены, таскать и переставлять с места на место декорации, освобождая для них подходящее жизненное пространство, зажигать то солнце, то луну и звёзды, создавать, творить для них то снег, то дождь, то море, то горы... Знакомить друг с другом, мирить и ссорить и — самое мучительное — учить говорить по-человечески.
Страдать от их уродства, несовершенства и в то же время исступлённо любить. Быть беременной ими, рожать и потом любить, как мать золотушное хилое своё дитя.
Она стыдится этой своей страсти, скрывает её даже от матери, которая неслышной тенью скользит по комнате, стараясь не дышать, подкладывает в печь поленья, подсовывает дочери то тарелку оладушков, то чай с лимоном и, сама став совой, тоже не спит ночами, с тревогой и обожанием наблюдая со своего диванчика за творческими муками дочери Аркадия Синегина.
В книжном ящике отцовского письменного стола — единственном, запирающемся на ключ, будет расти стопка исписанных листков. Зарисовки, коротенькие рассказы и «нечто» без названия, конца и начала — просто сценки, портреты, диалоги. Здесь живут её джинны. Человек, профессия которого — рисовать страшные плакаты типа «Не ходи по путям!» и «Не прыгай с платформы!», «Сэкономишь минуту — потеряешь жизнь!». Мальчик, которому не ладящие меж собой взрослые рассказывают про свои обиды, и каждый прав. Начальница, которая любит плавать, но не ходит в бассейн, ибо раздеваться перед сотрудницами ей мешает субординация. Муж, от которого ушла «жена с собакой». И ещё много других, вычеркнутых Ханом и вновь воскрешенных ею в свободное от работы время.
Не смерть вождя, не развенчание его, а предательство и двуличие сатрапов, поносящих своего мёртвого бога, оставили след в её душе. Её дело — служить Истине, не правде, а Истине — она уже понимала разницу, ибо правда жестока, низка, некрасива и бескрыла. А Истина указывает путь, даёт крылья, это — свет, который необходим людям, это — путь и надежда. Надо «сеять разумное, доброе, вечное», пропалывать, ухаживать за всходами, удобрять и поливать — вот её долг перед людьми. Родиной и Небом.
И перед сном она по-прежнему будет молиться Богу о живых и мёртвых — Аркадии и Иосифе.
 

* * *

— Там к тебе то ли Эдик, то ли Гарик, — говорит Хан, — Павлин Павлиныч.
«Павлин» у него — синоним стиляги. Павлин Павлиныч — превосходная степень. Месяц назад трое «Павлинов» нахулиганили в кинотеатре — опять, наверное, из-за этого фельетона... Били морду — не били морду...
— Да пошлите вы их, Андрей Романович...
— Между прочим, «они» оказались режиссером из Москвы и прокурили весь кабинет какой-то дрянью. Иди, иди.
Яна идёт вслед за Ханом к его кабинету. Сейчас она увидит Дениса... Внезапно свет меркнет.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

«Нет единой и неделимой России... Перед нами открылась величественная картина борьбы между двумя Россиями, Россией буржуазной и Россией пролетарской. На арену борьбы выступили две большие армии: армия пролетариев и армия буржуа, и борьба между этими двумя армиями охватила всю нашу общественную жизнь.» — Из статьи Иосифа.
«Либо буржуазия с её капитализмом, либо пролетариат с его социализмом.» /«Анархизм или социализм?»/
«Теперь нас интересует то, как из отдельных идей вырабатывается система идей /теория социализма/, как отдельные идеи и идейки связываются в одну стройную систему — теорию социализма, и кем вырабатываются и связываются. Масса даёт своим руководителям программу и обоснование программы или руководители — массе?» /из письма Иосифа/.
Биографическая справка:
1907 г. Издание газет «Бакинский пролетарий» и «Гудок», борьба на их страницах с меньшевиками и эсэрами. Кампания по выборам в 4 Госдуму. Избран членом Бакинского Комитета РСДРП.
1908 г. — арест. В тюрьме — статьи, руководство вышеназванными газетами. Ссылка в Вологодскую губернию на два года. Сольвычегодск. Едва не умер от тифа. Побег.
Продолжает революционную работу в Баку и Тифлисе, созыв Тифлисской партконференции. Издание газеты «Тифлисский пролетарий». Пишет «Письма с Кавказа».
«...пролетарская партия — это не философская школа и не религиозная секта, а партия борьбы, которая руководит борющимся пролетариатом».
«Боевая группа руководителей должна быть по количеству своих членов гораздо меньше класса пролетариев, по своей сознательности и опыту стоять выше его и представлять собой сплочённую организацию». / «Класс пролетариев и партия пролетариев»/
«До сегодняшнего дня наша партия была похожа на гостеприимную патриархальную семью, которая готова принять всех сочувствующих. Но после того, как наша партия превратилась в централизованную организацию, она сбросила с себя патриархальный облик и полностью уподобилась крепости, двери которой открываются лишь для достойных».
Ещё в одном месте Иосиф говорит, что членство в партии — «святая святых», — комментировал АХ, — в другом — назвал её «своего рода орденом меченосцев внутри государства Советского».
1910г. — уполномоченный ЦК Партии /агент ЦК/. Резолюция о переносе центра руководства партийной работой в Россию. Арест, выслан по этапу в Сольвычегодск. Письмо в ЦК «Из Сольвычегодской ссылки».
«Закованная в цепях лежала страна у ног её поработителей. Ленские выстрелы разбили лёд молчания, и — тронулась река народного движения. Тронулась!.. Всё, что было злого и пагубного в современном режиме, всё, чем болела многострадальная Россия — всё это собралось в одном факте, в событиях на Лене». /Статья Иосифа в газете «Звезда» по поводу Ленского расстрела./
«Мы, коммунисты — люди особого склада. Мы скроены из особого материала. Мы — те, которые составляют армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина... Не всякому дано быть членом такой партии. Не всякому дано выдержать невзгоды и бури, связанные с членством в такой партии. Сыны рабочего класса, сыны нужды и борьбы, сыны неимоверных лишений и героических усилий — вот кто, прежде всего, должны быть членами такой партии».
1911г. — Иосиф нелегально выезжает из Вологодской губернии в Петербург, где устанавливает связи с петербургской парторганизацией.
Снова арест и высылка в Вологду...


Допотопная телеграфная лента, на которой проступал текст, белым серпантином сползала с экрана, по дощатому полу в вечность.


...1912 г. На 6-й Пражской конференции заочно избран членом ЦК. Побег из ссылки. Революционная работа в Баку и Тифлисе. Выполнение решений Пражской конференции. Петербург — «Звезда» и первый номер «Правды» со статьёй «Наши цели». Арест...
 

* * *

«Освещать путь русского рабочего движения светом международной социал-демократии, сеять правду среди рабочих о друзьях и врагах рабочего класса, стоять на страже интересов рабочего дела — вот какие цели будет преследовать «Правда»/ «Наши цели»/.
«Кавказские большевики примазывались к разного рода удалым предприятиям экспроприаторского рода; это известно т. Сталину, который в своё время был исключён из партийной организации за прикосновенность к экспроприации»./Свидетель Мартов/
Из беседы с Э. Людвигом:
— В вашей биографии имеются моменты, так сказать, «разбойных» выступлений. Интересовались ли Вы личностью Степана Разина? Каково Ваше отношение к нему как «идейному разбойнику»?
— Мы, большевики, всегда интересовались такими историческими личностями, как Болотников, Разин, Пугачев и др.
«В статье «Как понимает социал-демократия национальный вопрос» Джугашвили, указав на то, что социал-демократическая партия назвала себя российской, а не русской, пояснил, что этим она хотела продемонстрировать собственное стремление собрать под своим знаменем не только русских пролетариев, но и пролетариев всех национальностей России и что, следовательно, она примет все меры для уничтожения воздвигнутых между ними национальных перегородок». /Свидетель Р. Такер/
«Из Курейки он прислал законченную рукопись своего труда по национальному вопросу. Он просил переслать эту рукопись за границу, Ленину, который ждал эту работу.» /А. Аллилуева/
 

* * *

Побег из ссылки. Петербург. Руководство кампанией по выбору в 4 Госдуму, борьба с меныпевиками-ликвидаторами. Редактирует «Правду», печатает свои статьи, в том числе «Наказ петербургских рабочих» для В. Ленина.
Нелегально приезжает к Ленину в Краков, участвует в заседании ЦК РСДРП.
При возвращении в Петербург руководит работой социал-демократической фракции 4 Госдумы. Пишет работу «Национальный вопрос и социал-демократы». Прокламация «Годовщина Ленской бойни». Арест.
1913г. Выслан по этапу в Туруханский край. Переписка с Лениным, критика оборонческой линии Плеханова. Участие в деятельности политических ссыльных.
1917, март — возвращение в Петроград.

СЛОВО АХа В ЗАЩИТУ ИОСИФА:

Святая Русь...
Конечно, народ свят не был. Мрачная дикость средневековых казней сменилась атеистическим распутным беснованием пришедшего с Запада Ренессанса. Русь прошла опричнину, бироновщину. И Медных всадников, и Николаев Кровавых. Но Русь была и оставалась неустроенной, не укорененной. Грешащей, поклоняющейся разнообразным идолам, жестокой, но мучающейся грехом своим. Никогда не умеющей упиваться грехом, накопительством, властью. Русь всё время чего-то искала и не могла успокоиться, интуитивно чувствуя неправду «лежащего во зле» мира.
— «Она в семье своей родной казалась девочкой чужой...» — процитировал АГ, — «А ведь для чего-то я родился», «Ты выпускаешь меня из подвала...», «А он, мятежный просит бури» — ты об этом?
— Я о том, что бывают люди-иноки, а бывают страны-иноки. Как сказал поэт:
 

Его души незримый мир
Престолов выше и порфир.
Он не изменит, не обманет;
Всё, что других влечет и манит:
Богатство, сила, слава, честь —
Всё в мире том в избытке есть;

А все сокровища природы...
—То всё одно лишь отраженье,
Лишь тень таинственных красот,
Которых вечное виденье
В душе избранника живёт!

О верь, ничем тот не подкупен,
Кому сей чудный мир доступен,
Кому Господь дозволил взгляд
В то сокровенное горнило,
Где первообразы кипят,
Трепещут творческие силы!
 

— Да, я об этой самой «варварской» стране, где «все воруют» и в которой «порядка нет». Слишком высоко поднята смысловая планка, а «Кому больше дано, с того больше спросится». Вот народ и бесится, когда сходит с пути, не соответствует своему предназначению...

«Пусть сильнее грянет буря!»

Ты проснёшься ль, исполненный сил?
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил. —
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
 

Русская революция была лишь внешне и отчасти «социалистической». Она была духовной, хоть внешне «безбожной», даже «богоборческой». Расхожая точка зрения объявляет её «бунтом против Божьего порядка», в связи с этим и Ивана Карамазова поминают с его «слезинкой младенца» и так далее.
Но уж ты-то, Негатив, прекрасно знаешь, кто сейчас на земле хозяин, кто «правит бал»... А Божий порядок — это то, о чем мы просим в молитве: «Да будет Воля Твоя на земле как на Небе». То есть «сойди к нам. Господи, избавь от лукавого...» От всего, чему ужасались в России Радищев, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Достоевский, не говоря уж о разночинцах — все, у кого жива была ещё совесть в душе, то есть жив Бог...
«Обличи оковы неправды, рабов отпусти на свободу — вот угодный Мне пост», — говорит Господь. Праздный, распутный, недостойный образ жизни одних, темнота и рабский труд других. Невозможность исполнить Замысел, предназначение своё... Отмена крепостничества — прекрасно! Но тут же все эти Штольцы бескрылые, Лопахины, самодурствующее купечество... Петербург Достоевского, «высший свет» Толстого, теплохладное духовенство, во многом превратившееся в «опиум для жирных», перефразируя Маркса.
— Поясни, не понял...
— Всё ты прекрасно понял, сын тьмы. Уговаривали богатеньких пожалеть бедненьких!.. А жалеть-то как раз надо богатых. Которые пируют, подобно Евангельскому богачу, в то время как где-то рядом страдают их братья, нищие Лазари. Только за это, как ты помнишь, богач был низвергнут в ад, хотя, наверное, убийцей не был. Ан нет, был он убийцей. И не Лазаря, как ты подумал, а прежде всего самого себя, дерзнувшего нарушить Замысел. А духовенство убаюкивало таких...
Не может быть угодным Богу порядок, ежечасно порождающий соблазны зависти, вражды, похоти, розни, бунта. Ни хищники, ни распутники не войдут в Царствие — разве их не жаль? Особенно жаль «вампиров поневоле», пленников своего социального положения, неправедного порядка, из которого порой было просто невозможно вырваться — вспомним хотя бы Льва Толстого.
В таком государстве все — пленники друг друга и твоего хозяина. Негатив. Оно — Вампирия, несмотря на фарисейское облачение, оно поделено на «мы» и «они». Оно — зло и грязь, где всего страшнее — быть облечённым неправедной властью:
«Князья твои законопреступники и сообщники воров, все они любят подарки и гонятся за мздою; не защищают сирот, и дело вдовы не доходит до них». /Ис. 1, 23/
В том, что безбожники видят только «злого бога», виноваты прежде всего те, кто пользуется именем Божиим для низких и корыстных земных целей, для поддержания Вампирии.
«Молчанием предаётся Бог». Соборная совесть лучшей части российского общества вошла в непримиримое противоречие с молчаливым невниманием православного духовенства к судьбе и боли простого народа, к назревшим духовно-нравственным проблемам страны.
Исполнилось уже приведенное выше пророчество:
«И сказал: вот какие будут права царя, который будет царствовать над вами: сыновей ваших он возьмёт, и приставит к колесницам своим, и сделает всадниками своими, и будут они бегать пред колесницами его; И дочерей ваших возьмёт, чтоб они составляли масти, варили кушанье и пекли хлебы. И поля ваши и виноградные и масличные сады ваши лучшие возьмёт и отдаст слугам своим. От мелкого скота вашего возьмёт десятую часть; и сами вы будете ему рабами. И восстенаете тогда от царя вашего, которого вы избрали себе; и не будет Господь отвечать вам тогда». /I Цар. 8, 11, 13, 14, 17, 18/
— Ты уже это цитировал ...
— Извини, очень уж актуально и для текущего момента в России, и для монархистов всех сортов под лозунгом: «Царь — удерживающий».
Он удерживающий, когда он удерживает. Когда он пастырь, а не волк в окружении волчих, волчат и стаи.
Кстати, в своё время Иосиф не утвердил михалковскую строчку в Гимне Советского Союза: «Нас вырастил Сталин — избранник народа». Помня, наверное:
«И восстенаете тогда от царя вашего, которого вы ИЗБРАЛИ себе».
И написал своей рукой: «Нас вырастил Сталин на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил...»
«Мы» — это народ. Иосиф вырастил, воспитал свой народ на верность народу, то есть на служение друг другу и — Целому в соответствии с Замыслом — таков смысл утверждённого Иосифом текста.
Народ не избирал Иосифа. Иосиф верил, что назначен СВЫШЕ.
 

* * *

Денис сидит на кожаном диване нога на ногу в облаке душистого дыма. Ему двадцать три. Родители в долгосрочной зарубежной командировке, приезжают на месяц-другой в отпуск. Прежде, пока не вырос, брали с собой. Теперь он живёт на попечении бабки в огромной квартире, забитой диковинными, со всего света вещами, похожей на музей. Родители присылают им поздравления с праздниками на красивых заграничных открытках и посылочки с оказией. Денис заканчивает режиссёрский факультет ВГИКа.
Но это она узнает потом.
Потёртые обтягивающие джинсы, потёртые мокасины на «платформе», потёртая замшевая куртка песочного света, в черно-желтую клетку свитер и такой же вязки шарф. Гарнитур, как сказали бы теперь.
В толпе восьмидесятых-девяностых он бы затерялся среди таких же пёстрых юнцов, дымящих заграничными сигаретами, но на дворе — конец пятидесятых. И сегодня, много лет назад, на фоне серых редакционных стен и дерматинового потёртого дивана, окутанный, словно маг, непривычно душистым облаком, Денис и впрямь смотрится залётной экзотической птицей.
Он встаёт им навстречу во все свои метр восемьдесят два, и Яне хочется зажмуриться.
— Вот, перед вами Иоанна Аркадьевна, — Хан подчёркнуто церемонен.
— Годится. Иоанна — это что? Аня?
— Жанна, — злобно буркает она. Она всегда злится, когда выбита из колеи.
— Денис! — тоже рявкает он. Господи, он, кажется, ее передразнивает. Яна беспомощно оглядывается на Хана.
— Только общайтесь, пожалуйста, где-нибудь там, — Хан указывает на дверь, — У меня сейчас планёрка.
— Планёрка — это серьёзно, — Боже, теперь он передразнивает Хана — что-то неуловимо меняется в лице — вылитый Хан. Но Хан этого не замечает /или не хочет замечать/. Впрочем, не замечает и сам Денис. Яна ещё не знает, что дразнится он автоматически, машинально фиксируя любую неестественность в поведении другого гримасой или голосом. — Пойдём, Жанна, мы чужие на этом празднике жизни, — Денис берёт её за локоть, подталкивая к выходу. Хан брезгливо отворачивается. Мол, терпи, раз завела таких друзей.
Павлин бесцеремонно суется во все двери, и не думает «общаться» в коридоре. Всюду народ, любопытные взгляды, шепот. Вытаращенные глаза, разинутые рты. А Павлин уже на чужой территории.
— Что вы, здесь горком!
Он опять молниеносной гримасой передразнивает её священный ужас. На пути, слава Богу, буфет.
— Всё, швартуемся.
Стоим в очереди, время обеденное. Горкомовские и наши за столиками опять пялятся. Куртку Павлин снял, но от этого не легче. Фирменный черно-желтый свитер действует на присутствующих, как красное на быка. Для бывших фронтовиков /а таких здесь немало/ расцветка вообще «мессершмиттовская».
Какие светлые у него глаза! Волосы тоже светлые, русые, но по сравнению с глазами куда темнее. Модный онегинский зачёс не кажется приклеенным, как у Люськиного хахаля. Будто Павлин так и родился с этим зачёсом. И вообще во вызывающе «не нашем» обличье Денис естественен, как ядовитой окраски рыба в морской пучине.
Он сообщает, что ему надо снимать диплом, есть возможность втиснуться в план студии документальных фильмов, но только по госзаказу.
О комбригаде, они там теперь все помешались на комбригадах. Он несколько дней листал журнальные и газетные подшивки, едва у самого крыша не съехала, такая медвежатина, пока не натолкнулся в «Комсомолке» на её материал о бригаде Стрельченко. И дочитал до конца, и ещё раз прочёл, и сам себе поразился — верю! Как сказал бы Станиславский. И почти что захотелось в эту бригаду, чтобы также верить в светлое будущее, в любовь и дружбу, ставить Шекспира и слушать Моцарта, а после работы стучать с ребятами в волейбол и строить детскую площадку вместо того, чтобы в Метрополе тянуть через соломинку всякую дрянь, губя мозги и печень. Тогда он воскликнул «Эврика!», добыл в редакции адрес и... вот я у ваших ног.
Яна в ужасе, потому что Стрельченко — мираж, дым. То есть бригада, конечно, имеется, все пятеро, и звание им присвоено, и работают хорошо, и в гости друг к другу ходят, и в самодеятельности, и в волейбол, но... Но нет главного, во что поверил Павлин. Все их размышления, чувства, характеры придуманы ею. Это ее джинны. Стрельченко — им начальство все дыры затыкает, на заводе его считают выскочкой. Пахомов в бригаду пошел из-за квартиры. Разин с женой вообще на грани развода, хоть та и ждёт второго ребёнка, в Омске у него зазноба. Бригадир ему радиолу купил, чтоб подождал с разводом. А у Ленки в голове одни шмотки, на дублёнку зарабатывает.
Их очередь.
— Добрый день, мисс. Кофе, само собой, не держите? Тогда давайте всё остальное. Неужели кофе есть? Это такой тёпло-светленький из бачка? А от сгущёнки его отделить можно? Нет, зёрна не надо. Давайте две осетрины, две буженины, две с капустой свинины и всё остальное. Жанна, что значит: «Зачем?» Деловой комплексный обед на двоих. Уговорила — биточки отставить. Вместо биточков — «печень из говядины». Сильно сказано.
Буфетчица Леля прыскает. Они таскают к столику еду, привлекая общее внимание, плещутся о пальцы жаркие волны щей — подносы в столовых появятся позже.
Как ни странно, съедят они всё.
Денис великолепен своим мессершмиттовским оперением, онегинским зачёсом, полуулыбкой уголком рта, абсолютным иммунитетом к повёрнутым к ним осуждающе-любопытным физиономиям. И конечно, изысканно-редким в те годы именем. Де-нис. День и солнце. Денис — солнечный день.
Яна в панике поглощает щи. Можно, конечно, отправить Павлина на завод — пожмёт квадратными своими плечами и уедет восвояси. Не будет же он ей, в самом деле, предъявлять претензии! Да пусть себе предъявляет — что с него взять? Скажу — не знает жизни, не любит людей, не видит в них хорошего, передового, не умеет расположить к себе человека, заставить его раскрыться... Да мало ли! Все будут за неё. Вон как смотрят...
Но тут же ей становится стыдно за свои подленькие мыслишки и она говорит правду.
Павлин ни капли не удивится, даже скажет, что нечто в этом роде ждал, потому и поехал не на завод, а сначала к автору, и коли Яна уж такая сказочница, не написать ли ей и сказочный сценарий — вывести размышления героев за кадр, диктор прочтёт с выражением, а в кадре... в кадре пусть работают, стучат в волейбол, поднимают штангу — что угодно, это уж его забота, что снимать. Пусть только будет лихо написано, чтоб худсовет принял. Главное, есть ли там палуба?
— Песня такая — «На палубу вышел, а палубы нет». Снимать нечего. Там есть, что снимать? А то, может, завод допетровский, в клубе ещё Ярославна плакала, а эти Стрельченки...
Тут Павлин выдаст серию таких гримас, что Яна совершенно неприлично поперхнётся со смеху компотом, и он будет хлопать её по спине, окончательно шокируя аудиторию. Откашлявшись, Яна заверит его, что Стрельченки как Стрельченки, вполне симпатичные, а на завод и в клуб всегда иностранцев возят — лучшие в районе.
— Ладно, поехали, — Павлин решительно встаёт, — Покажешь, что к чему.
Яна говорит, что это никак невозможно, что ей сегодня сдавать материал в номер, а на завод топать в другой конец города.
— Дотопаем. Туда-сюда, с доставкой на дом. Я на колёсах.
Скромный Денисов «Москвичек», одна из первых моделей, подарок отца к двадцатилетию, кажется Яне и всем, кто приклеился к окнам, роскошной каретой, поданной отбывающей на бал Золушке. И когда она, откинувшись на сиденье и всем видом показывая Павлину, что для неё такие балы и кареты — дело привычное, понесётся по знакомым до малейшей подворотни улочкам их городка в дурманяще-душистом сигаретном тумане, и Павлин, крутя баранку, будет то ли нечаянно, то ли нарочно касаться её плеча, Яна окажется в каком-то ином временно-пространственном измерении, где до завода можно добраться за какие-нибудь четверть часа, просто полулёжа в тепле на сиденье, обгоняя продирающихся сквозь промозглый день и лужи прохожих.
Иоанна ловит себя на том, что ей это измерение нравится. Боже, неужели она такая дешёвка? Она презирает себя, но ей нравится ехать в машине этого пижона, вдыхать запах пижонских сигарет и чувствовать прикосновение рыжего замшевого рукава пижонской куртки. Спустя годы она будет стоять в комиссионном на Октябрьской перед вывешенной для продажи антикварной люстрой в немыслимую четырёхзначную сумму /смехотворно низкую, как потом окажется/, золочёной бронзы, всю в подсвечниках, металлических цветах и хрусталинах, старинных, казалось, вобравших в себя всю игру зимнего погожего утра и сумеречную тайну горевших когда-то на ней свечей. Она понимала, что люстра слишком громоздка для их трёхметрового потолка в двадцатиметровой столовой, но ничего не могла с собой поделать. И знакомая продавщица-искусительница отлично это знала, одновременно соблазняющая и презирающая падших, паря над посетителями с их страстишками, как крупье казино над игорным столом. Господи, зачем мне это? — тоскливо будет думать она, а продавщица уже будет выписывать чек с продлением, чтоб раздобыла денег, и со снисходительно — брезгливой улыбкой спрячет протянутую Яной пятидесятирублевку.
Потом Яна бросится звонить, клянчить, метаться на машине в сберкассу и по знакомым, чувствуя себя втянутой потусторонними мистическими силами в какую-то идиотскую унизительную игру, выбраться из которой у нее нет ни сил, ни желания. Потому что она желала эту совершенно не нужную ей люстру, и при одной мысли, что ее может купить кто-то другой, пересыхало во рту и колотилось сердце. И когда, наконец, добыв нужную сумму и оплатив чек, посрамив тоже жаждущих люстры «лиц кавказской национальности», чающих, чтоб у её машины по пути в магазин отвалилось колесо или мало ли что, она втащит с помощью какого-то бородача упакованную драгоценность в машину. Бородач попросит его подвезти. Яна будет бояться, что он её по дороге пристукнет с целью овладения люстрой, потому что действительно может отвалиться колесо. /Боялась она не за себя, а за проклятую люстру/. Потом она с риском для жизни призвала вечно пьяного монтера и помогала её вешать, и одна из тяжеленных старинных хрусталин, сорвавшись, едва не пробила ей голову.
Потом она будет несколько дней любоваться покупкой, но начнёт «кричать» кое-какая несоответствующая люстре мебель, придётся что-то переставлять, что-то менять, вновь бегать по антикварным за красным деревом и карелкой, влезать в долги и завидовать обладателям четырёх-пяти метровых потолков. Потом, наконец, интерьер более-менее утрясётся, и Иоанна, ухлопавшая уйму времени и денег, материально и духовно разорённая вдрызг, обнаружит, что вспоминает о проклятой люстре лишь когда ахнет какой-либо гость или пора вытирать пыль.
Она ещё не ведает, во что ей обойдётся Денис Градов и сколько нулей в пришпиленном к его рыжей куртке ценнике. Пока ей просто нравится то, что никак не должно нравиться.
В её спортивно-журналистской юности мальчикам места не было. Она, сколько себя помнит, вечно что-то придумывала, записывала, организовывала, выпускала, соревновалась. Измерялась та жизнь секундами, планками, оценками, похвальными грамотами и газетными номерами. Она, конечно, знала, что, возможно, когда-нибудь выйдет замуж и будет иметь детей, но мысль о щах, стирке, пелёнках, а именно такие ассоциации вызывала у неё семейная жизнь — восторга не вызывала, равно как и перспектива номенклатурной карьеры. Она грезила о личном совершенствовании, физическом и духовном, о всё выше и выше поднятой планке, о служении Высокому, Светлому и Доброму, чего она не видела на земле, но всем сердцем жаждала, чтоб это было. В смутных своих мечтах она видела себя, строгую, одинокую и подтянутую, получающую какую-то высшую награду за какую-то свою потрясающую книгу. Тут же отдающую все деньги на борьбу против рака и под гром аплодисментов возвращающуюся в их с мамой комнату, чтобы написать что-либо ещё более великое и нужное. Некоторые это называют «мессианской идеей». Она «чувствовала в груди своей силы необъятные», очень жалела «лишнего» Печорина, Рудина, Базарова и мечтала, чтобы «не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое».
В мире, откуда пришел Денис, воспринимать что-либо серьёзно считалось «моветоном». Книгу Островского уместно было вспоминать, лишь когда с кем-то приключалась неприятность. Это называлось «Артём устроился в депо» или «Не удалось Артёму устроиться в депо». Кстати, так же неприличным считалось среди российской элиты эпохи Тургенева говорить о духовном и возвышенном. «Аркадий, друг мой, не говори красиво». Она тоже старалась «не говорить красиво», она хотела достойно «быть». Но лучшие слова были опошлены и затасканы то ли сдуру, то ли целенаправленно, а других она не знала. Потому и было ей так трудно оживлять своих джиннов, хоть и считалась она специалистом по проблемам общественным и духовно-нравственным. И презрение к материальным благам было в ее глазах необходимым атрибутом всякой достойной жизни, и если она ещё не спала на гвоздях, то просто потому, что не знала, как их вбить в пружинный матрац.
— Завод как завод, клуб как клуб, массы как массы, — пожмёт Павлин несколько разочарованно рыжими замшевыми плечами, подытоживая впечатление от «Маяка», — Всё зависит от сценария. Должна быть нетленка. Чтоб худсовет принял на ура. Они обожают нетленки. Дерзнёшь?
—Я?!
Павлин уморительной своей гримасой передразнит её испуг.
— Пиши себе рассказ, только всю дорогу держи перед глазами изображение.
Помнишь?
— Кавказ подо мною, один в вышине... — тут тебе и орёл парит, и потоков рожденье, и обвалов движенье, и тучи, и утёсы, мох тощий, кустарник сухой...
«— А там уже рожи, зелёные сени, где птицы щебечут, где скачут олени», — подхватывает Яна, — До чего здорово!
— А еще ниже — люди, овцы, Терек играет и воет... Хоть сейчас бери и снимай.
— Ну и получится пособие по географии, — хмыкнет Яна, — Закон вертикальной зональности.
— Вот ты и напиши текст, чтоб было не пособие, а трагедия свободолюбивой одинокой души в тисках самодержавия. Чтоб не хуже Пушкина.
«Вотще! Нет ни пищи ему, ни отрады, теснят его грозно немые громады...»
А? Тогда и худсовет примет, и договор заключат, и аванс дадут.
Павлин называет астрономическую по её понятиям сумму, мгновенно ставящую ее творчество в один ряд с его экзотическим оперением, персональным «Москвичом» и всем тем развращённым беспринципным миром, откуда он залетел в их края.
Яна скажет, разумеется, что не в деньгах счастье. Что человек не может писать, как Пушкин, если он при этом думает о гонораре. Хоть «рукопись и можно продать.» Что так понравившийся Павлину своей убедительностью эпизод встречи Стрельченко с американским миллионером, у которого жизнь отравлена мыслью, что любовь подчиненных, детей, молодой жены прямо пропорциональна его счёту в банке, что эпизод этот потому и убедителен, что ей вместе со Стрельченко было искренне жаль этого мистера, не доверяющего даже самым близким. Потому что чем больше капитал, тем уязвимее его обладатель, и у окружающих больше соблазна чего-нибудь подсыпать в его бокал виски с содовой. Чем выше поднимаешься, тем сильней одиночество и пустота вокруг. Это тоже закон вертикальной зональности, в это Яна верит вместе со Стрельченко. Как верит, что нельзя писать одно, а думать другое. Безбожно.
Она так и скажет «безбожно», и Павлин глянет на неё с любопытством. Скажет, что, в общем-то, согласен с такой постановкой вопроса, хоть на проклятом Западе и нет такой уж пропасти между богатыми и бедными, что Маркс ошибался, когда писал о неизбежно возрастающих там классовых противоречиях и надеялся на мировую революцию. Он не учёл, что монополиям придётся делиться своими сверхприбылями с населением, в том числе с рабочим классом, ибо если все будут нищими и никто у этих монополий ничего покупать не будет, откуда взяться сверхприбылям?
«Москвич» уже давно стоит у дверей редакции, стоят её неотложные дела, во дворе темным-темно, а она всё слушает байки Павлина о сладкой жизни пролетариата на разлагающемся Западе. И когда позволяет себе усомниться, он сообщает, что жил там несколько лет, что отец у него дипломат, что учился он в капиталистической школе и своими глазами убедился, как они там загнивают. Но что Жанна всё равно молодец и пропаганду делать умеет, и бить их туда, где действительно рвётся, а если уж она такая идейная и не хочет думать об авансе, пусть думает хоть о Папе Римском, лишь бы получилась устраивающая худсовет нетленка. И если она согласна рискнуть, ей даётся неделя — это крайний срок, чтоб успеть втиснуться в план. Ну, а не выйдет — придётся ему снимать предложенную студией муру. Но это уже его проблемы.
Ангел-Хранитель, как и спустя много лет в магазине на Октябрьской, шепчет ей, что надо бежать, но она смотрит на ценник со многими нулями, приколотый к рыжей куртке залётного Павлина с его гонорарами, заграницами, папой-дипломатом и несогласием с Марксом, с его «Москвичом», из которого так не хочется вылезать. Смотрит на его юное лицо с непробиваемо — самоуверенной улыбкой конькобежца с плаката, что висят в их спортзале: «Уступи дорожку!». Несущегося мимо прочего человечества.
— Беги! — повторяет Ангел-Хранитель. Но она уже протягивает руку за чеком.
Денис. Солнечный день.
— Ладно, я попробую.
Павлин суёт ей бумажку с номером своего телефона /если будут вопросы/, ахает, взглянув на часы. Ему вечером должен некто звонить. Не иначе, Николай Крючков или Грета Гарбо. Яна презирает себя за унизительно-ревнивое чувство к этому «некто». Она уже забыла, как тяжело болела когда-то Люськой. Она ещё обманывает себя, весело описывая сгорающей от любопытства редакции и их посещение буфета, и поездку на «Маяк», и про худсовет, и про папу-дипломата, посмеивается, шутит, иронизирует, с ужасом чувствуя, что чем яростнее перед ними высмеивает сегодняшний день, тем более от них отдаляется. Что-то рухнуло, она уже безнадёжно не с ними, а несётся по шоссе в Денисовом «Москвиче», видит его уверенно лежащую на руле руку, чуть высокомерную полуулыбку уголком рта и уголком обращенного к ней глаза.
— «Уступи дорожку!»
Денис — солнечный день.
Иоанна отправится в библиотеку и, к счастью, в читалке окажется сборник сценариев итальянского кино, который она проглотит, как голодный пёс кусок колбасы — останется лишь ощущение чего-то неправдоподобно вкусного, и... ещё больший голод. По этим фильмам, которые вдруг до смерти захочется поглядеть, по отточенным диалогам, таким живым персонажам и этому самому «есть, что снимать».
Значит, вот они какие, сценарии... Её очерк, само собой, никуда не годился. Но ни на секунду не мелькнёт у неё мысль заказать разговор с Москвой и выложить какую-либо уважительную причину вроде срочного редакционного задания или свалившей с ног внезапной хвори.
Надо написать для Дениса Градова нетленку, вот и всё. Там должны быть характеры, диалоги и «что снимать». Кто знает, что более питало эту её наглость — желание облагодетельствовать Павлина или утереть ему нос? Отторжение «чужака» или влюблённость в него? Так или иначе, коктейль из этих весьма противоречивых эмоций породит вдохновение и, получив от газеты негласный недельный отпуск, она будет мотаться по реденькому предзимнему лесу, хлюпать ботами, вязнуть в месиве размокших тропинок, и будет идти необыкновенно белый снег. Огромные тяжёлые хлопья. Хрупкая немыслимая белизна, исчезающая, едва коснувшись земли. То тут, то там призрачные островки белизны, мгновенно впитывающие, как промокашка, чавкающая хлябь, и тут же сами становящиеся такой же хлябью. Жадной ненасытной поглотительницей белизны.
И с орешника будут срываться прямо за шиворот ледяные капли, будет бешено рваться куда-то из собственных корней ива, и вода в пруду будет мелко покорно дрожать в предчувствии долгого мёртвого сна.
  И она будет, подобно снегу, в который раз касаться белизной земли, превращаясь в ненасытную хлябь — свою противоположность. И рваться из самой себя, подобно иве, и передастся ей нервная дрожь ожидающего таинства пруда. Она будет бегать кругами по тропинкам осеннего леска и плести, ткать для Дениса Градова совсем другую историю. Пока не побегут по осенней хляби белые бумажные змеи телеграфа, опутают и утащут снова в просмотровый зал экзистенционального времени.

ПРЕДДВЕРИЕ 

«Мирный период развития революции кончился. Настал новый период, период острых конфликтов, стычек, столкновений... теперь одним из условий перехода власти является победа над контрреволюцией путём восстания». /Из выступления Иосифа на экстренной конференции петроградской организации РСДРП/.
«Не исключена возможность, что именно Россия явится страной, пролагающей ей путь к социализму... Надо откинуть отжившее представление о том, что только Европа может указать нам путь. Существует марксизм догматический и марксизм творческий. Я стою на почве последнего».
/Из выступления Иосифа на 6 съезде РСДРПб/

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1917, март — возвращение из туруханской ссылки в Петроград. Бюро ЦК РСДРП вводит его в редакцию «Правды». Участие во Всероссийском совещании Советов, Петроградской общегородской конференции. Речь в защиту большевистской линии на социалистическую революцию на апрельской Всероссийской конференции РСДРПб. Выступление на конференции с докладом по национальному вопросу. Избран членом ЦК партии. Доклад «О национальном движении и национальных полках». Избран членом центрального исполнительного комитета 1-м Всероссийским съездом Советов. Ленин на нелегальном положении. Сталин непосредственно руководит деятельностью ЦК большевистской партии.
«Гигантская мелкобуржуазная волна захлестнула всё, подавила сознательный пролетариат не только своей численностью, но и идейно.» /Свидетель В. Ленин/
«В тот момент я как бы услышал, как жалобно зазвенел трехсотлетний металл, ударившись о грязную мостовую. Петропавловский собор резал небо острой иглой. Зарево было кроваво». /Свидетель Шульгин об отречении царя от престола/
После приезда из ссылки, с середины марта по октябрь 1917 года Сталин опубликовал в газетах «Правда», «Пролетарий», «Пролетарское дело», «Солдатская правда», «Рабочий путь», «Рабочий», «Рабочий и солдат» и в других изданиях более шестидесяти статей и заметок.
1917, 10 октября — участие в заседании ЦК партии. ЦК принимает резолюцию В. Ленина о вооружённом восстании.
«Настал момент, когда дальнейшее промедление грозит гибелью всему делу революции. Нужно нынешнее правительство помещиков и капиталистов заменить новым правительством рабочих и крестьян... Власть должна перейти в руки советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов». /И. Сталин «Что нам нужно?» «Рабочий путь», 24 окт. 1917г/
«Октябрьская социалистическая революция разбила капитализм, отняла у буржуазии средства производства и превратила фабрики, заводы, землю, железные дороги, банки — в собственность всего народа, в общественную собственность»/ История ВКП(б), краткий курс/.
В связи с «собственностью» я бы привёл свидетельство Петра Павленко:
«Сталин рассказывал, как Святой Франциск учил жить без собственности. Один монах его спросил: «Можно ли мне иметь хотя бы мою Библию?». И он ответил: «Сегодня у тебя «моя Библия». А завтра ты уже прикажешь: «Принеси-ка мне мою Библию».
«Совершенно иной, ни с чем в прошлом не сравнимый характер имело возвышение Сталина. У него как бы нет предыстории. Процесс восхождения совершался где-то за непроницаемыми политическими кулисами. Серая фигура неожиданно отделилась в известный момент от кремлёвской стены — и мир впервые узнал Сталина как готового диктатора».
Это недоумевает Лев Троцкий, когда-то ближайший соратник Иосифа по партии и революции, впоследствии — злейший враг и идеологический противник. Его свидетельства особенно ценны... «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты...»
Или скажи, кто твой враг... Послушай, что говорит враг, и многое поймёшь.
Итак, «весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем...»
 

ДЕКЛАРАЦИЯ ПРАВ НАРОДОВ РОССИИ:

Октябрьская революция рабочих и крестьян началась под общим знаменем раскрепощения.
Раскрепощаются КРЕСТЬЯНЕ от власти помещиков, ибо нет больше помещичьей собственности на землю — она упразднена. Раскрепощаются СОЛДАТЫ и МАТРОСЫ от власти самодержавных генералов, ибо генералы отныне будут выборными и сменяемыми. Раскрепощаются РАБОЧИЕ от капризов и произвола капиталистов, ибо отныне будет установлен контроль рабочих над заводами и фабриками. Всё живое и жизнеспособное раскрепощается от ненавистных оков.
Остаются только НАРОДЫ РОССИИ, терпевшие и терпящие гнёт и произвол, к раскрепощению которых должно быть приступлено немедленно, освобождение которых должно быть произведено решительно и бесповоротно.
За эпоху царизма народы России систематически натравливались друг на друга. Результаты такой политики известны: резня и погромы, с одной стороны, рабство народов — с другой.
Этой позорной политике натравливания нет и не должно быть возврата. Отныне она должна быть заменена политикой ДОБРОВОЛЬНОГО и ЧЕСТНОГО союза народов России. /Именем Республики Российской Народный Комиссар по делам национальностей Иосиф Джугашвили /Сталин/ «Правда». 15ноября 1917г/ Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов /Ленин/


«До основанья, а затем...»
Всё началось с этого «затем», когда постепенно разошлись пути детей революции, схватившихся в смертельной схватке. Пока, наконец, «серая фигура не отделилась неожиданно от кремлёвской стены...»
Злейший враг, в конце концов, окажется на чужбине, где получит смертельный удар ледорубом по голове. Но пока Троцкий свидетельствует: «Обе ошибки Сталина крайне знаменательны для него: он не дышал атмосферой рабочих собраний, не был связан с массой и не доверял ей. Сведения, которыми он располагал, шли через аппарат. Между тем массы были несравненно революционнее партии, которая, в свою очередь, была революционнее своих комитетчиков. Как и в других случаях, Сталин выражал консервативную тенденцию аппарата, а не динамическую силу масс.»
— Обрати внимание, Негатив, здесь слово «аппарат» повторяется дважды, а Иосиф обвиняется в неверии в массы. Это очень важно для нашего анализа.
«Сталин был, вообще говоря, склонен преуменьшать готовность рабочих и солдат к борьбе: по отношению к массам он всегда был недоверчив. Но где бы борьба ни завязывалась, на площади ли Тифлиса, в бакинской ли тюрьме или на улицах Петрограда, он всегда стремился придать ей как можно более острый характер».
— Заметь, опять о «недоверии к массам»... И об умении всегда использовать в нужном направлении неожиданную конфликтную ситуацию.
«В период реакции после июльского движения роль Сталина значительно возрастает. Партия наполовину ушла в подполье. Удельный вес аппарата соответственно вырос. Внутри аппарата автоматически выросла значимость Сталина. Этот закон проходит неизменно через всю его политическую биографию, как бы составляя его основную пружину».
— Видишь, уже «закон»! Далее свидетель цитирует слова Иосифа на июльской конференции:
«Дело не в учреждениях, а в том, политику какого класса проводит это учреждение».
— Заметь, и аппарат, и революционная ситуация, и учреждения для Иосифа — лишь средства. К чему?..
Через несколько страниц своей так и незаконченной книги о Сталине свидетель уже сам делает вывод:
«Было бы ошибочно думать, что он с самого начала имел законченный замысел борьбы за личное господство. Понадобились исключительные исторические обстоятельства, чтобы придать его амбиции неожиданные для него самого масштабы. Но в одном он оставался неизменно верен себе: попирая все другие соображения, он насиловал каждую конкретную ситуацию для упрочения своей позиции за счёт других. Шаг за шагом, камень за камнем, терпеливо, без увлечений, но и без пощады!»
 

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1917, 16 окт. Выступление на расширенном заседании ЦК с критикой позиций Каменева и Зиновьева по вопросу о вооружённом восстании. 24 окт. — доклад о политическом положении на заседании большевистской фракции 2 Всероссийского съезда Советов.
24-25 окт. По некоторым свидетельствам обеспечивает безопасность Ленина во время Вооружённого восстания. Руководство вместе с В. Лениным съездом. Избран членом ВЦИК и утверждён народным комиссаром по делам национальностей. Пишет «Декларацию прав народов России», речь на съезде финляндской социал-демократической рабочей партии в Гельсингфорсе, выступает на заседании Военно-революционного комитета по вопросу о закрытии контрреволюционных газет. Выступление на заседании Совнаркома о политике социалистического государства в области финансов и экономики. Составление совместно с Лениным программы переговоров о мире. Подписание Декрета об аресте вождей гражданской войны, выступивших против революции. Доклады о положении на Украине, в Белоруссии, Оренбурге, Уральском округе, Туркестане и на Кавказе. Участие в заседании Всероссийской коллегии по организации и формированию Красной Армии.

СЛОВО АХА в ЗАЩИТУ ИОСИФА:

«Без воли Божией ни волоса не упадёт с головы...»
Господь срубил прежний строй, как бесплодную смоковницу, попустив свершиться Октябрьскому перевороту. «Поединок» Куприна, «Бурса» Помяловского, нравственное отчаяние Толстого... Да что там, откройте любое более-менее значительное произведение той поры. Вес обличали прогнившее болото тогдашней действительности. Разве она не губила души? Разве не нарушала Замысел? Катарсис — это для Нехлюдова, а для Катюши Масловой?.. Простой народ Сам Господь называет «овцами», нуждающимися в «добром пастыре», отнюдь не желая обидеть. И только « жатвой Господней» может православный изменять значимость той или иной эпохи, а не фарисейской вывеской.
Читая в ссылке работу П. Когана «Очерки по истории западноевропейских литератур», Иосиф подчёркивает фразу из Руссо:
« И я не рассуждаю о Нём. Для Бога БОЛЕЕ ОСКОРБИТЕЛЬНО, если неправильно судят о Нём, чем если вовсе о Нём не думают».
Да и для всех ли Нехлюдовых — катарсис? Или в большинстве всё же были неприемлемые для неба, тёплохладные православные? Чтобы примириться с собственной совестью, приходилось рвать со своей средой и ненавистным государством, становиться бунтарём или бежать. Мотивами такого бунта-бегства буквально пронизана русская классическая литература. Бегство или смерть!
Человек «по образу и подобию» не мог существовать в той «Святой Руси», не насилуя свою совесть, и не удивительно, что он в отчаянии разрушил тот мир или способствовал разрушению. Это были поиски Бога «с чёрного хода» — не того попустителя зла, которого вольно или невольно исповедывало порой официальное духовенство, а защитника «униженных и оскорблённых»:
 

Чтобы простил, чтоб заступился,
Чтоб осенил меня крестом
Бог угнетённых. Бог скорбящих,
Бог поколений, предстоящих
Пред этим скудным алтарём!
/Ник. Некрасов/
 

Не было для больной совести пристанища на Руси, кроме монастырей, но не всем по силам подвиг монашеский...

Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзённой муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? что станется со мной?»
 

На расспросы родных герой признаётся, что его мучит ужас перед какой-то грядущей катастрофой:

И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище, а где? о горе, горе!
 

«Как узник, из тюрьмы замысливший побег», герой бродит в страхе и унынии, пока не встречает юношу-монаха с книгой, который спрашивает, что случилось:
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный! Я осуждён на смерть и позван в суд загробный — И вот о чём крушусь: к суду я не готов, И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, — Он возразил, — и ты так жалок в самом деле. Чего ж ты ждёшь? Зачем не убежишь отселе?»
С этими словами монах указал перстом куда-то вдаль.
 

Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», - сказал я наконец.
«Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света,
Пусть будет он тебе единственная мечта,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
 

— Вот и искали этот самый «некий свет» многие в революции...
— Что-то не припомню? кто сочинитель? — проворчал АГ.
— Темнота, Александра Сергеевича не узнал...
— Не может быть, нет такого у Пушкина.
— «Странник», 1835 год, незадолго до смерти. Разве это не Евангельский «узкий путь спасения»? Подобное и у Некрасова есть, я уже цитировал:
 

«Одна просторная, дорога - торная. Страстей раба,
По ней громадная, к соблазну жадная идёт толпа.
Другая — тесная дорога, честная, по ней идут
Лишь души сильные, любвеобильные, на бой, на. труд...»
 

— Благими намерениями вымощен ад, — хихикнул АГ. — Приглашаю на пир богов!
— Не богохульствуй.
— О нет, я просто цитирую Тютчева:
 

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
 

«На пиру богов» — название статьи свидетеля Сергия Булгакова.
«Погибло, всё погибло! Умерло всё, и мы умерли, бродим, как живые трупы и мёртвые души. До сих пор ничего я не понимаю, мой ум отказывается вместить. Была могучая держава, нужная друзьям, страшная недругам, а теперь — это гниющая падаль, от которой отваливается кусок за куском на радость всему слетевшемуся воронью. На месте шестой части света оказалась зловонная зияющая дыра. Где же он, великодушный и светлый народ, который влёк сердца детской верой, чистотой и незлобливостью, даровитостью и смирением? А теперь — это разбойничья орда убийц, предателей, грабителей, сверху донизу в крови и грязи, — во всяком хамстве и скотстве. Совершилось какое-то чёрное преображение, народ Божий стал стадом гадаринских свиней».
— Это что, про нашу перестройку? — невольно вырвалось у Иоанны.
— «Исчезни в пространство, исчезни, Россия, Россия моя!» — как воскликнул Андрей Белый, свидетель, — АГ весело заболтал ножками в белых сандаликах, —1918 год, любезная Иоанна, — А она на самом деле взяла да исчезла, и закопошились на её месте предательские «самостийности», нетопыри разные. Ведь при похоронах России присутствуем». Привет из 18-го!
« Произошло то, что Россия изменила своему призванию, стала его недостойна, а поэтому пала, а падение её было велико; как велико было и призвание».
«Вот я всё и спрашиваю себя: пусть бы народ наш оказался теперь богоборцем, мятежником против святынь, это было бы лишь отрицательным самосвидетельством его религиозного духа. Но ведь чаще-то всего он ведёт себя просто как хам и скот, которому и вовсе нет дела до веры. Как будто и бесов-то в нём никаких нет, нечего с ним делать им... От бесноватости можно исцелиться, но не от скотства... ночью иногда просыпаюсь в холодном поту и повторяю в ужасе: не богоборец, а скот, скот, скот... посмотрите на эту хронику ограблений и осквернений храмов, монастырей, ведь это же массы народные совершают, а не единицы. Посмотрите, какое равнодушие к отмене Закона Божия в школах...»
— Вот что натворил твой Иосиф, АХ, с любезными его сердцу большевиками!
— Пока что это доказывает лишь одно — был вскрыт страшный гнойник лжи и фактического безбожия некогда «Святой Руси». Бездуховности и безблагодатности под названием «теплохладность». Свидетель правильно отмечает — не богоборчество, а именно скотство, вампиризм, ибо каждый, у кого пьют кровь, сам становится потенциальным вампиром, просто ожидая своего часа.
«Скот» сдерживался не верой, а властью. И требующая покорности вампирам официальная церковь воспринималась как часть власти.
В христианстве больший — слуга меньшему, а не жрёт его. Первыми закон этот нарушили «господа», с них-то и началось безбожие, теплохладность.
Конечно, была на Руси и святость, и праведность, и благодать. И по молитвам праведников Господь так долго терпел «изменившую своему призванию» бесплодную смоковницу.
В великой и страшной революции Россия омылась кровью, в том числе и безвинных мучеников. Целое поколение, испытав страдания, изгнание, а порой и муку смертную было распято на кресте... И те, кто понял вселенский смысл этого наказания, ибо «Господь кого любит, того наказует», искупили, как мне хочется верить, свой «билет в вечность», по выражению Достоевского.
Рыба тухнет с головы. Мы уже приводили на эту тему выдержки из Писания. И наказание Господь начинает именно с верхов.
«Входите тесными вратами: потому что широки ворота и пространен путь, ведущий в погибель, и многие идут ими;
Потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их». /Мф. 7, 13-14/
Народ в массе своей — стадо, паства /в том смысле, как употреблено в Писании/, народу, пастве нужен хороший пастырь, как телу нужна голова /Извини, Негатив, за банальность/. Гоголь не случайно назвал свою поэму «Мёртвые души». Умирали, в первую очередь, верхи:
 

«Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоеньи света,
Среди бездушных гордецов,
Среди блистательных глупцов...»
 

— Александр Сергеевич, — кивнул АГ, закуривая.
— Молодец.
— То есть ты хочешь сказать, что у России протухла голова, причём давно, а поскольку лучшее средство от головной боли — гильотина...
— Ты циник, сын тьмы, но, похоже, недалек от истины. Скажем мягче — стадо без пастыря. Обезумевшее стадо овцеволков...
Клубы серного дыма постепенно запомнили просмотровый зал, и...
 

* * *

Потрескивают дрова в печурке, от промокших насквозь носков, пальто, варежек, платка валит пар. Запах шерсти, чуть подгоревших, приготовленных мамой сухариков /Яне всегда, когда пишет, надо что-то грызть — сухари, леденцы, семечки/ — и мамин запах, её духи, её неслышные шаги, шуршанье халатика, её молитвенный взгляд.
Тебе уже сорок, мама, ты уже не ждёшь Аркадия Синегина, не завершаешь его диссертации и не терзаешь мужчин недолгой своей красотой. Нынешний смысл твоего бытия — Иоанна Синегина, в валенках и старом байковом платье в муках сражается с выпущенными на волю джиннами. Гибнут простреленные авторучкой слова, строчки, вздрагивают в агонии летящие на пол скомканные листки.
Она очеловечивает джиннов, населяя ими придуманную для Дениса Градова историю. Как же много их нужно — ей никогда не приходилось иметь дело с таким количеством персонажей, и когда уже казалось — нет, не выдержит, не справится — вдруг всё стало на свои места, и на двадцать второй странице они начинают жить своей жизнью, и Яна едва успевает записывать их поступки, размышления, диалоги.
Через пять дней и ночей много лет назад, на восемьдесят второй странице, в восемь двадцать утра, незнакомец оденет свою болонью и уйдёт. Яна поставит точку, доплетётся до редакции, отдаст Любочке для перепечатки рукопись /Павлин должен прибыть к концу дня/ и отпросится у Кости / Хан болен гриппом/ на пару часов отдохнуть после бессонной ночи.
Её разбудит бешеный Любочкин стук в дверь.
— Ты что, сдурела? Этот твой уже давно в редакции, темнеет уже! Ничего себе, пара часов!
И то ли спросонья после тёплой постели, то ли от ледяной струи из-под крана, под которую она сунет заспанную физиономию, но начнётся у неё самый настоящий преддуэльный колотун. Она будет вглядываться со страхом в лицо подгоняющей её Любочки, а Любочка, обычно охотно выступающая в роли критика, как назло будет помалкивать. И, наконец, Яна не выдержит. Ох уж, эти богини-машинистки с великим неотъемлемым правом первого слова!
— Ну, как тебе?
С жалкой заискивающей улыбочкой она ждёт приговора. Любочка, её Любочка, поднаторевшая, поднахватавшаяся всяких литературоведческих терминов и больше всего на свете боящаяся показаться в этом вопросе дилетанткой, вдруг скажет:
— А девчонки говорят, ты не сама писала...
— Какие девчонки?
— Ну наши, — судя по всему, это было мнение самой Любочки.
— А кто же?
— Ну, тебе лучше знать. Да ладно, я шучу...
Но она не шутила. Так же отчуждённо-подозрительно встретят её в редакции. Будто их баловень, любимица, привычная к советам, покровительству, даже к беззлобным тычкам, которыми осыпали порой её неудачные опусы, вдруг в чём-то очень ловко их провела. И, только вчера сшибавшая трёшки до получки, вдруг вытащила из кармана пачку невесть откуда взявшихся четвертных. И теперь всем неловко и не по себе.
Яна почувствует себя одинокой, брошенной и ужасно несчастной. Демонстративно взяв у рассеянно кивнувшего ей Павлина / он был целиком поглощён чтением сценария/ сигарету, она забьется в угол и, пуская дым, не затягиваясь / курить она так и не научилась/, будет ждать, когда Денис доберется до восемьдесят второй страницы. Вся комната будет этого ждать, но не как прежде — на стороне Яны, — а просто наблюдать, как валяют дурака два вражеских резидента на явочной квартире в преддверии неминуемого разоблачения.
А Павлин покажется ей ещё павлинистее и прекрасней. Куртка уже другая — чёрная с золотыми пуговицами, тот же мессершмиттовский шарф, онегинский чуб отливает платиной в нимбе от болтающейся на голом проводе стоваттной лампочки.
Последняя страница, всё. Тишина засасывает Яну как трясина, она ждёт выстрела. Поединок, дуэль. И эти, подружки разлюбезные, жаждущие крови...
— Ну что, Иоанна Аркадьевна, пойдём поговорим?
Кина не будет. Глядя на вытянутые лица зрителей, Яна чувствует себя хоть немного отмщённой.
— Уже седьмой час, все комнаты заперты, — ещё на что-то надеется публика. И тогда Яна встает.
— Можно ко мне, это не очень далеко.
Нокаут. Теперь они окончательно квиты.
Яна ведет Дениса Градова /он сегодня без «Москвича» — потёк сальник тормозного цилиндра/ мимо магазинов «Продукты» и « Промтовары», мимо одноэтажных домишек с уютно горящими окнами, мимо люськиного дома — он совсем покосился, врос в землю — или... или это она выросла? Длинный путь, а идут они лишь мгновенье. Да, так и было — длинный путь к её дому за мгновенье. Денис рассказывает о каком-то приятеле, который может одной силой воли двигать спичечные коробки, но проку от этого никакого, и Денис уговаривает его тренироваться в плане продвижения сценариев через худсоветы и комитеты.
Яна едва слушает. Какое ей, в конце концов, дело до его приятелей, хоть бы они горы двигали. Она устала. Она ещё не знает, что Денис всегда «тюльку гонит», когда выбит из колеи.
Мимо керосиновой лавки, по тропинке, ведущей к дому. Скользко, подморозило. И фонарь, разумеется, не горит. Денис ворчит.
Ну конечно, у нас асфальтов нету, иллюминаций нету и машины к подъезду не подают. И сценариев мы писать не могём, и вообще...
Яна набирает в лёгкие побольше воздуха, чтобы «вдарить словом», у неё не выдерживают нервы. Как вдруг тропинка под ногами кренится, будто корабль в шторм, Яну несёт куда-то вбок — Денис едва успевает подхватить, и их, вцепившихся друг в друга, крутит волчком взбесившаяся тропинка, и крутятся берёзы, и пустая заледенелая скамья под берёзами, и коричневая дверь с ромбами, перед которой они вдруг останавливаются.
— Однако,.. — взгляд паиньки, у которого в руках взорвалась хлопушка. Негодующе-опасливый — не выкинет ли Яна ещё что-нибудь эдакое. Её душит смех, прямо помирает со смеху.
— Однако, — повторяет он, и передразнивает её смех, и сам начинает смеяться, им на двоих едва сорок, и рушится Берлинская стена, и Яна ведёт Павлина в свою жизнь, через коричневую дверь с ромбами, через чёрное «ничто», по скрипучим деревянным ступеням в их с мамой комнату. Где потрескивают дрова в печи и пляшут на стене жаркие отблески, где светится папина лампа под зелёным стеклянным абажуром, и валяются истерзанные ею страницы под старым креслом-качалкой. И запах маминых духов, и маминых котлет, и она сама, торопливо натягивающая поверх халата свитерок. Мама идёт к соседям смотреть телевизор, чтобы не мешать её серьёзному разговору с режиссёром из Москвы.
И Павлин - невероятный, неуместный, не вписывающийся ни в комнату, ни в ту её жизнь.
Мама ушла. Они уплетают котлеты с жареной картошкой. На плите шипит чайник.
— Теперь понимаю, почему тебе удаются нетленки. Всё дело в котлетах. Знаешь, лет через пять я сделаю по этому сценарию гениальный фильм.
Через пять лет!.. Яна шлёпается с небес на землю.
— Ну подумай сама — это сценарий полнометражного художественного фильма, а мне дают документальную трёхчастёвку, это полчаса от силы. Ну? В общем, вот, — он вынимает из папки несколько перехваченных скрепкой страничек, — Написал сам. Что-то убралось, что-то придумалось. В общем, прочти.
Как легковесно и несерьёзно выглядят эти листки рядом с её фундаментальным опусом! Яна начинает читать и окончательно приходит в ужас. От очерка ничего не осталось, да Бог о ним, с очеркам — но этот чудовищный корявый язык, сумбурные, никак не связанные друг с другом эпизоды, и вообще всё неизвестно зачем и левой ногой.
Однако вот что странно — наглое безобразие Денисова творения, должное, казалось бы, немедленно освободить Яну от Павлиньих чар, непостижимым образом придаёт порочно-запретному его облику ещё большую отталкивающую притягательность.
Последнюю страницу она читает целую вечность, мучительно размышляя, что же ему сказать, чтобы не обидеть.
— Ничего, только... Надо немного поправить.
— Действуй, — Денис с готовностью вручает ей авторучку — разумеется, паркер с золотым пером, — ты же автор!
От этого беспардонного «Ты же автор!» у Яны захватывает дух. В глазах рябит, убогие строчки-недоноски, кажущиеся ещё отвратительнее от красующегося в правом верхнем углу её имени и фамилии, толпятся, снуют, как средневековые ярмарочные уродцы, выставляя напоказ своё безобразие и язвы. С большим трудом она преодолевает желание, схватив спасительный паркер, несколькими росчерками проложить себе дорогу мимо, мимо, на последнюю девятую страницу, где, как распахнутая на волю дверь, сияет первозданно чистая белизна.
— Я прочту ещё раз.
Яна читает ещё и ещё. Её мутит от отвращения, но, наконец, удаётся откопать то самое «жемчужное зерно» — Денисов в общем-то интересный замысел, который совсем затерялся в толпе строчек-уродцев, и теперь надо было их исцелять — слепых, горбатых, хромых и покрытых язвами. Исцелять, превращая в бравых солдат, красавцев-гренадёров, выстраивать в должном порядке и вести на девятую страницу — к победному финалу.
Постепенно Яна начинает увлекаться. Денис — автор, она — редактор. Кромсает, отсекает, штопает. Паркер — нож, скальпель, игла.
Денис пытается протестовать, потом, махнув рукой, оставляет её в покое, покорно и оторопело взирая на учинённую бойню и, видимо, по достоинству оценивая её «надо немного поправить».
Потом она стучит на машинке. Уже давно вернулась от соседки мама, постелила Денису раскладушку, долго делала Яне какие-то знаки, на которые Яна не прореагировала и жестоко за это поплатилась. Потому что когда мама, по обыкновению своему, мгновенно и крепко, хоть из пушек пали, заснула у себя на диванчике, а Денис Градов знакомился с отстуканным Яной шедевром редактуры, она вдруг осознала, что мама хотела произвести в комнате некоторую перестановку, чтобы поставить раскладушку к печке. А теперь раскладушка стоит почти вплотную к её кровати, и ничего тут не поделаешь, потому что двигать диван со спящей мамой нереально.
— Умри, Денис, лучше не напишешь, — констатирует Павлин. — Ну как теперь после этой алмазной прозы перейти на «кр. план, ср. план, наезд, общ. план»?
А над ней дамокловым мечом маячит проблема раскладушки. Зато Павлина она, похоже, абсолютно не волнует. И когда Яна возвращается из кухни с твёрдым намерением всё же разбудить мать. Павлин уже дрыхнет, а роскошное его оперение валяется рядом на стуле.
Яна в панике гасит свет, чтобы не видеть его голого плеча, шеи с серебряной цепочкой... Пробирается на место, будто через минное поле, потом в одежде ныряет под одеяло. Мины рвутся. Стук упавших туфель, скрип пружины матраца. О-ох!
Денис не подаёт никаких признаков жизни.
Тогда она всё-таки решается снять платье. Проще было бы снять кожу. Она извивается в душном, скрипящем аду, наконец, едва не задохнувшись, выныривает из-под одеяла.
Денис спит, не ведая о её мучениях. И этот беспробудный сон в метре от неё так же великолепен по наглости, как и его сценарий.
Она боится шевелиться, ворочаться, дышать. Мучительно медленно отсчитывают секунды ходики, а впереди бесконечная ночь. Такое ощущение, будто она проглотила кость мамонта.
Но в ночной своей молитве она не просила Бога избавить её от мучений и перенести Дениса вместе со злополучной раскладушкой куда-нибудь в Воронежскую область. Пусть кость мамонта, пусть стремительно-медленный бег ходиков. И его вдруг повернувшееся к окну лицо с сомкнутыми веками, таинственно белеющее в темноте.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

— Но разве не безумна и горда была мечта этих утопистов вогнать в «тесные врата» всё человечество и спасти? — прошипел АГ.
— Ну, это, в общем-то, цель Замысла, — улыбнулся AX, — спасти как можно больше «клеток», сделать пригодными для Царства. И это вовсе не Вавилонская башня, как ты опять мне сейчас хочешь возразить. Вавилон — когда грешные и недостойные нагло лезут на Небо, то есть ищут в идее Бога прежде всего земного благополучия. Забыв, что «Царство Моё не от мира сего». У этих же мечтателей было как раз неприятие «такого бога». Некоторые хоть и «выплеснули вместе с водой ребёнка», хоть и видели в небесах лишь дурную космическую бесконечность, но мечтали об «освобождении человечества», счастье, творческом труде... Разве не для этого Господь сотворил мир?
И под счастьем эти искатели истины понимали отнюдь не «бочку варенья да корзину печенья», хотя, конечно, и таких было немало — а служение высокому в людям, справедливый мир творческого труда без праздности, расточительной роскоши, эгоизма, разврата... Никогда не поверю, что Господь их осудит более, чем погрязших во всех этих пороках вампиров, благоденствующих за счёт страданий, пота и крови ближних подобно Евангельскому богачу...
Разве это не неосознанное томление по Царству Божию всех, записанных в Книгу Жизни? «Мои овцы знают Мой Голос...» Дети века сего не мечтают о «счастье человечества», тем более, не кладут за это жизни.
Ну а подлинное откровение, разумеется, выход этих мечтаний за пределы суженного земного сознания в Царствие даётся лишь чудом. Духом Святым. Ибо вера — это чудо.
— Вот-вот, а они вздумали обойтись без Бога!..
— Да не без Бога, чудак-нечеловек, а без дьявола! Они вели себя так, строили такие прекраснодушные планы, будто хозяина твоего нет, князя тьмы, вот что... Назвали первородный грех «буржуазными пережитками», и дело с концом. Мол, не будет буржуазии, не будет и пережитков, одни добродетели. По-нашему — только «Образ Божий». На словах атеизм, а на деле — самая фанатичная вера в «Образ Божий» в человеке.
Ну подумай, откуда «произошедший от обезьяны» по их дурацкому учению и выросший в результате естественного отбора, то есть вражды, варварства, безжалостной конкуренции за место под солнцем Монстр возмечтает «сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор»?
То есть о прорыве в вечность?
Это был бунт не против Бога, а ЗА БОГА. Эти революционные мальчики, лучшие из них, знали глубинами души, что родились для «освобождения человечества», то есть для дела Божия. Ибо если земная жизнь — не процесс выбора между светом и тьмой, то для чего она? «Дар напрасный, дар случайный...»
Короткая, многотрудная, с неизбежным смертным приговором.
«Жить, чтобы жить», — это всеобщее современное кредо... Вот где образец богоборчества!
А раз жизнь нам дана с какой-то деятельной высокой целью, если этот дар «не напрасно, не случайно», то мы должны эту цель исполнить.
«Сам я своенравной властью зло из тёмных бездн воззвал;
Сам наполнил душу страстью, ум сомненьем взволновал.»
Так почему же нам, объединившись, не загнать это зло обратно? Почему Церковь терпит порядки этого «лежащего во зле мира»? Почему так пассивно относится к превращению «Святой Руси» в рассадник вампиров, а народ Божий — в пищу для хищников? Разве борьба со злом на земле — не дело воинов Неба? «Измученных отпусти на свободу...» Да, сказано: «не противься злому». То есть твоему личному обидчику. Но не ЗЛУ!
Непротивление ЗЛУ — противно Богу, измена Делу Божьему на земле, ибо ежечасно губит души. И вампиров, и жертв.
Поскольку церковь ушла от этих проблем, активно ищущие Истину искали её вне храмовой ограды. Что было бы, если б Предтеча Иоанн-Креститель закрыл глаза на беззакония царя Ирода? Бог, как известно, «поругаем не бывает», хоть и «предаётся молчанием». Но церковь в этом смысле очень уязвима, особенно на фоне активной деятельности всевозможных сект и других конфессий. Вспомним хотя бы Распутина... Не тебе мне рассказывать, сын тьмы, ваши делишки...
Вот свидетельства из того же «На пиру богов» священника Сергия Булгакова:
«От распутинствующего царя она /церковь/ должна была бы отказаться и раньше, как только выяснилось, что Россия управляется вдохновениями хлыста. В этом попустительстве был действительно великий грех и иерархии, и мирян впрочем, понятный ввиду известного паралича церкви, её подчинения государству в лице обер-прокурора. Слава Богу, теперь Церковь свободна и управляется на основе присущих ей начал соборности».
Да. Да, не удивляйся. Декрет 1918 года о свободе совести и отделении церкви от государства многими был встречен с одобрением:
«Вы упускаете из виду ценнейшее завоевание русской жизни, которое одно само по себе способно окупить, а в известном смысле даже и оправдать все наши испытания. Это — освобождение православной русской церкви от пленения государством, от казёнщины этой убийственной. Русская церковь теперь свободна, хотя и гонима».
Разве не ужасно, что от чиновников требовали справки о причастии? Разве это не кощунство над Замыслом? А анафематизма номер одиннадцать, где провозглашалась анафема всем дерзнувшим на бунт и измену против православных государей, «помазанников Божиих»! Не с них ли начались гонения?
«Итак, вот царь, которого вы избрали, которого вы требовали; вот, Господь поставил над вами царя.
Если будете бояться Господа, и служить Ему, и слушать гласа Его, и не станете противиться повелениям Господа, то будете и вы и царь ваш, который царствует над вами, ходить вслед Господа, Бога вашего.
Если же вы будете делать зло, то и вы и царь ваш погибнете». /Цар.12;13,14,25/
«...в самую роковую минуту истории не умели уберечь царя от Распутина! Где же сила апостольской церкви, где власть решить и вязать? И там, где должно было раздаться слово апостольское, дело решила шальная офицерская пуля. Но ведь пулей нельзя бороться с мистической силой. Вот и вышло, что распутинская кровь, пролившись на русскую землю, отродилась на ней многоглавым чудовищем большевизма.»
— Сильно сказано! — захлопал черными ладошками АГ, — Насчёт «многоглавого чудовища большевизма»... Кстати, что-то мы про Иосифа совсем забыли.
— Вовсе не забыли, сын тьмы, распутываем помаленьку. «А ведь оказалось, что церковь была устранена без борьбы, словно она не дорога и не нужна была народу, и это произошло в деревне даже легче, чем в городе. Слой церковной культуры оказался настолько тонким, что это не воображалось даже и врагам церкви. Русский народ вдруг оказался нехристианским».
— Вот и ответь теперь, сын тьмы — разве безбожие ввели большевики с Иосифом, «разрушили веру», как некоторые утверждают? Чего ж хотели бы эти товарищи? Чтоб большевики декретом от такого-то числа объявили, что Бог есть и приказал всем беспрекословно подчиниться новой власти, ибо старая всех угнетала... Сослались бы на Писание, что мы только что делали, и... дружными рядами — в храм, славить советскую власть... Так, что ли?
— А ведь я нашёптывал Иосифу такой вариант, — вздохнул АГ, — именно так и нашёптывал...
— Ну, эту мыслишку ещё Наполеон вынашивал на острове Святой Елены: « я возвысил бы Папу выше всякой меры, окружил бы его великолепием и почётом. Я устроил бы так, что ему нечего было бы сожалеть об утраченной светской власти, я сделал бы из него идола, и он оставался бы около меня. Париж стал бы столицей христианского мира, и я управлял бы религиозным миром так же, как и политическим».

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1917г. Доклад на заседании ВЦИК по вопросу о независимости Финляндии. Назначен пред. совнаркома во время отпуска Ленина.
1918 г. Участие в работе 3 Всероссийского съезда Советов. Выступление на заседании ЦК по вопросу о мире с немцами. Выступает на 3 съезде Советов по национальному вопросу. Проводит совещание деятелей рев. крыла соц. партий ряда стран Европы и Америки. Организация отпора немцам. Мобилизация буржуазии на рытьё окопов под контролем рабочих. Борьба против Троцкого и Бухарина по вопросу о Брестском мире. Участие в работе 7 съезда РКП (б). Избран членом ЦК и членом комиссии по выработке проекта программы партии. Участие в работе 4 Всероссийского Чрезвычайного съезда Советов. Избран членом ВЦИК. Избран членом комиссии по выработке проекта первой Конституции Российской Советской Республики. Выступление с докладом о типе федерации Российской Советской Республики. Полномочный представитель РСФСР по переговорам с украинской радой о мирном договоре. Руководство совещанием по созыву учредительного съезда Советов Татаро-Башкирской Советской Республики.
— Ну, а теперь — что же всё-таки происходило в России во время всех этих съездов и комиссий? — поинтересовался АГ язвительно, — Какие, так сказать, плоды? У меня тут есть несколько свидетельств А. Изгоева. Публициста и общественного деятеля.
«И весь мир, в том числе раньше других социалисты, ужаснулись, когда раскрылись эти кошмарные картины одичания, возвращения к временам черной смерти, тридцатилетней войны, великой московской смуты неслыханного деспотизма, чудовищных насилий и полного разрыва всех социальных связей. Таковым оказался социализм, действительно осуществлённый, испробованный в жизни.»
— Ну, что скажешь?
— Только то, что в обществе, где несколько веков одна часть народа пила у другой, высасывала жизненные соки, нарушая Замысел и заповеди, то есть в Вампирии, какой являлась в последнее время Россия, все, за исключением разве что иноков «не от мира сего», были в скрытой форме вампиризмом заражены. Завистью, злобой, ответной жаждой крови — я уже приводил по этому поводу высказывания многих, включая самого Маркса, об «отравленных завистью и ненавистью» пролетариях. Пробило полночь, вот и всё. Человек стал зверем, и социализм тут ни при чём, что под ним ни понимай, под этим социализмом. Это никакая не свобода, просто наступила ночь. Для одних время расплаты, для других — кровавого пиршества. Короче, «кончилось ваше время».
— Но, как известно, чем темнее ночь, тем ярче звёзды. Свидетель отмечает, что абсолютно все атрибуты и достижения рабочего и профсоюзного движения оказались вдруг насквозь буржуазными, исходя из чистого марксистского учения. Включая социальное законодательство, строение политической партии, тактику политической борьбы.
— Разумеется, нельзя вливать молодое вино в старые мехи...
«Православие воспитало душу русского человека. И когда теперь большевики сделали свой опыт и показали нам человека без Бога, без религии, без православия, показали его в том состоянии, о котором Достоевский говорил: «если нет Бога, то всё позволено», то весь мир ужаснулся этой кровожадной, садически-злобной обезьяны. Массовые расстрелы детей, избиения, пытки, величайшие издевательства — и всё это либо по озорству, хулиганству, злобе или, ещё хуже, из корысти — ради вымогательства денег. «Такое дикое и злое животное, как человек»... Мы воочию видели, во что превращается этот человек, освободившийся от Бога и назвавший себя «социалистом». «Человек человеку волк» — вот основной девиз этих страшных дней».
— Ну, Позитив, что скажешь?
— Лишь то, что теперь больше никакие внешние цепи не сдерживали разрушительную, накопленную столетиями хищную злобу новоявленных вампиров. То, что в более-менее скрытой, а порой и в явной форме делали верхи, «звери алчные, пиявицы ненасытные», упорно не желая этого замечать, теперь творили низы. Рабское терпение, которое так восхищало хозяев «волов безропотных», шло отнюдь не от церкви, что и продемонстрировали первые дни революции:
 

В мире есть царь: этот царь беспощаден,
Голод названье ему.
Водит он армии; в море судами правит;
В артели сгоняет людей,
Ходит за плугом, стоит за плечами
Каменотесцев, ткачей.
Он-то согнал сюда массы народные.
Многие — в страшной борьбе,
К жизни воззвав эти дебри бесплодные,
Гроб обрели здесь себе.
/Ник. Некрасов/
 

«Человек человеку волк» — вот девиз этих страшных дней, — ужасается свидетель, — «Большевики показали нам человека без Бога...» А ты бы лучше, голубчик, в зеркало поглядел. Вы и были «волками», вы и были «людьми без Бога», хищниками, которые «в Царство Божие не войдут»!

«Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мёрзли и мокли, болели цингой.
Грабили нас грамотеи-десятники,
Секло начальство, давила нужда...»
 

— да что там, Иоанне, небось, эти строчки знакомы со школы... —

«Не ужасайся их пения дикого!
С Волхова, с матушки Волги, с Оки,
С разных концов государства великого —
Это всё БРАТЬЯ твои — мужики!»
 

Пришлось ужаснуться. Были «братья», стали «волки». Как и предсказывало Писание. В наказание за нарушение Замысла. Как и предупреждал Лев Николаевич: «Рабочая революция с ужасами разрушений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живём уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем её взрыв... Давящие народ классы, кроме царя, не имеют теперь в глазах нашего народа никакого оправдания; они держатся в своём положении только насилием, хитростью и оппортунизмом...»
Свидетель С. Аскольдов, философ:
«Как всякая тяжёлая болезнь человеческого организма отчасти предваряет смерть и заранее знакомит с нею, так и революции, являясь наиболее опасными болезнями в жизни государств, включают в той или иной степени все основные симптомы смерти, которая, конечно, с религиозной точки зрения является наиболее полным обнаружением мирового зла... именно революции способствуют РАЗДЕЛЕНИЮ добра и зла, выявляя и то и другое в наиболее яркой форме. И, как процессы очищения добра от выявившегося зла, они с религиозной точки имеют некую печать благодетельности и в сущности наиболее реализуют религиозный смысл истории, состоящий именно в разделении добра и зла в их созревших формах. Христианству нечего бояться смерти, как индивидуальной так и общечеловеческой, так как в смерти погибает лишь то, чему и надлежит погибать, т.е. злые начала жизни».
— От себя уточним, что речь, разумеется, идёт о «смерти второй и окончательной» — после Суда, а не о земной смерти.
«Во свидетели пред вами призываю сегодня небо и землю: жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие.» /Втор. 30, I/
«Русская церковь в её эмпирической земной организации была именно тем средоточением и основой религиозной жизни, откуда распространилось расслабление и упадок религиозного духа. Имея мистический страх перед революцией и согласно с духом христианства отстаивая религиозные основы существующей власти... — Только я бы сказал «не духа, а буквы», — перебил сам себя AX, — ...существующей власти, Церковь, несомненно, перешла допустимые пределы охранительной политики. Она не видела, что, связывая свою судьбу и авторитет с судьбою русского самодержавия, она обязывалась и блюсти некоторое внутреннее достоинство этой формы и если не вмешиваться в политическую сферу, то по крайней мере быть голосом религиозной совести в государственной жизни, что взывало к этой совести. Но именно в этой своей роли совести общественного организма России со времен Петра 1 православная Церковь была совершенно бездейственна. И в ней начался как бы своего рода внутренний гнойный процесс, для одних служивший отравой, для других — соблазном к хуле и отпадению от Церкви и Христианства... Гр. Распутин — это первый и крупнейший деятель русской революции, ибо именно он был главным фактором глубочайшего падения видимой русской Церкви, прикосновения её болящей язвы до того предела «мёртвой коры вещества», за которым начинается некий мистериум Церкви невидимой. Это именно прикосновение и вызвало в соответственных мистических глубинах отзвук «довольно» .И этим «довольно» и была русская революция, которая явилась и небывалым кризисом в жизни православной Церкви.»
«Много веков русская Церковь находилась под охраной самодержавия. Но это состояние охраняемости она превратила в роль политического служения. То в сознании русского народа, что должно было бы быть носителем святого начала невидимой души России, «Святой Руси», стало оскорбляющим достоинство этого начала внешним, загрязнённым вместилищем. И охрана, начавшая служить не к пользе, а к прямому вреду, была снята».
— Я говорю о так называемом «Удерживающем».
— Ты лучше об Иосифе толкуй, не уклоняйся, - проворчал АГ.
— Я только об Иосифе. Исключительно о нём.
— Ладно, по поводу предыдущего свидетельства. Разве смысл христианства не в соборном спасении, не в несении креста? Чтобы, смиряясь и терпя грехи и слабости других, в данном случае князей, спасать Целое и этих «князей»? «Носите немощи друг друга и этим исполните закон Христов...» — так, кажется, у вашего апостола Павла?
— Я и говорю — была нарушена некая допустимость зла, когда злокачественные клетки грозят погубить Целое, то есть Замысел, когда нарушены отношения любящей семьи. Когда необходима кардинальная операция. Когда «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов».
«И русская революция свершилась как нежданный Божий суд... Мы твердо убеждены, что русская революция не есть дело рук человеческих, хотя подготовлялась она и человеческими усилиями. Русская революция оказалась судом не только над политикой и деятелями старого режима, но и над той частью русского интеллигентного общества, которая эту политику обличала и с нею боролась. Если бы гуманисты русского общества выступили на одоление звериного начала русской души в союзе со святыми, то весь тон их обличений и образ их действий был бы совершенно другой. Но даже выступая «как сила интеллектуальная», гуманистическое начало было не на высоте своей задачи именно с точки зрения этого самого разума, поскольку не разбиралось добросовестно и до конца в тех явлениях, которые оно критиковало и собиралось преобразовывать. Именно в силу этого русское гуманистическое движение было глубоко проникнуто примитивным материалистическим духом, не позволяющим ему даже задуматься о религии, а следовательно, и о святом начале русской общественности».
«Русский народ оставался по существу чужд гуманизму, зародившемуся и пребывавшему лишь в русской интеллигенции. И когда в нём, благодаря совместным влияниям двусторонних соблазнов справа и слева, умер святой, зверь не покорился человеческому началу, а остался освобождённым от всякого просветляющего и возвышающего его начала».
— А теперь скажи, сын тьмы, разве я не об Иосифе? Его народ — озверевший, соратники, — «не желающие разобраться», всякие там ложные теории, опирающиеся на неверные представления о человеке и Замысле... И разъярённая сопротивляющаяся Вампирия, внутренняя и внешняя, с которой ему предстояло сразиться. И никакой опоры, кроме тайной веры в Своего Бога...
Итак, первые месяцы послереволюционной России:
«Вместо ожидаемого царства справедливости в жизни воцарились обыкновенный «буржуазный» разбой и господство грубой физической силы. Вооружённые люди отымали имущество у невооружённых и слабых, делая это то в одиночку, то толпой. К этому и свелась вся «социальная революция», лишенная какого бы то ни было идеализма. Грабёж привёл и к тем результатам, к которым обыкновенно приводит. В странах, где не обеспечен правопорядок, нет правосудия и отсутствует общественная безопасность, замирает предприимчивость, происходит непомерное вздорожание всех продуктов, силе и насилию противопоставляются обман, лицемерие, стремление уйти в свою раковину, скрыть от всех своё состояние».
«В своей ненависти к «буржуазному миру», освободив народ от «права», социалисты вернули его только к исходному моменту развития... «буржуазного права». В жизни нашей воцарился «зуб за зуб», стали применяться самые жестокие виды смертной казни и позорящих наказаний, расправ без суда и разбирательства.
Социализм в области права оказался возвращением к бесправию. Социализм в области политической дал картину самого отвратительного деспотизма с исключительными законами, неравенством граждан, повседневными насильями, отсутствием каких бы то ни было свобод, с истязаниями в тюрьмах и участках, с массовыми и единичными расстрелами безоружных».
«Классовая борьба» русского «пролетариата» была феерически победоносна. Что означают жалкие успехи германских рабочих, добившихся лишних 200 граммов хлеба, в сравнении с победой русского «рабочего класса», захватившего в свои руки всю государственную власть, все государственные и частные имущества! Мы должны были показать всему миру образцы настоящего социалистического регулирования и питания, и производства, и обмена. И Ларин и Ленин со всей присущей им серьёзностью неоднократно в речах и статьях развивали и великие преимущества и величественные основы нового социального строя. Они не ограничились речами, а перешли к осуществлению своих идей. И показали всему миру, что эти идеи убивают всякую промышленность, останавливают и разрушают всякое производство, разрушают все богатства страны, порождают чудовищную и массовую спекуляцию, обеспечивают верный голод даже при наличности достаточных запасов и ценность бесчисленных бумажных денег поддерживают лишь обесценением человеческой крови.
При «социалистических» порядках наступило чрезвычайное понижение производительности труда. Наши производительные силы при «социализме» регрессировали к временам петровских крепостных фабрик.
«Рабочий контроль» очень скоро обнаружил свою истинную природу... Немедленно уничтожалась всякая дисциплина... Знающие, честные работники изгонялись и даже убивались. Производительность труда понижалась обратно пропорционально повышению заработной платы».
«Прилив сбережений прекратился не только в банки, но и в сберегательные кассы. Оказалось, что народ меньше всего верит народной власти».
«Жизнь строила цены — по законам «буржуазной» экономики. На борьбу социалистов с началом собственности жизнь ответила стихийным, непреодолимым, хотя и извращённым, утверждением этого начала в лице многомиллионной армии «мешочников».
«Такие огромные, массовые, стихийно-неудержимые явления, как отказ крестьян давать хлеб по твёрдым ценам при обесцененных деньгах, как грандиозное развитие мешочничества или катастрофическое падение производительности труда, стали объясняться «контрреволюционной агитацией» правых эсеров и меньшевиков или «саботажем» кадетской буржуазии и интеллигенции... Как люди действия, большевики вместо всяких «экономических законов» схватились прямо за дубину, ружьё и пулемёт, стали расстреливать «спекулянтов» и отбирать их имущество, сажать в тюрьму «саботажников», создавать вооружённые отряды для похода в деревни за хлебом.»
«Главная причина нынешнего краха русского социализма в его ложном и лживом учении о человеке».
«Никогда Русь не сквернилась таким количеством злодеяний, лжи, предательства, низости, бездушия, как в год революции. И если раньше, в годы реакционного квиетизма, человек, слишком выдвигавший напоказ свою внешнюю религиозность, возбуждал сомнительное к себе отношение, то в годы революции смелое и открытое исповедание человеком своей религиозной веры возвышало его над толпой обманутых и озверелых людей. Социалистическая революция, думая разрушить, утвердила религию в России, очистила и возвысила служителей церкви, напомнив им о жертвенности их служения.»
— Да, такое свидетельство дорогого стоит, — прошипел АГ, — Что называется, начал этот свидетель Изгоев за упокой, а кончил за здравие. Ибо вся материя мира...
— Не стоит одной человеческой души, — довольно закончил AX. — Дальше ещё поучительнее:
«Они заговорили о защите «социалистического отечества», когда от самого отечества остались только клочки... Возбуждаемые большевиками дела, «о государственной измене», «о сношениях с иностранными государствами» и т.д. явились полицейскими расписками в признании своего поражения.
Социалисты в лице своих наиболее последовательных и деятельных представителей на тяжком для России опыте доказали, что они ничего не понимали в области высших сторон человеческой души, в тех мотивах, КОТОРЫЕ ПОДВИГАЮТ ЛЮДЕЙ НА ЗАБВЕНИЕ СВОЕЙ ЛИЧНОСТИ, НА ПРИНЕСЕНИЕ ЕЕ В ЖЕРТВУ КАКОМУ-ТО ВЫСШЕМУ ЦЕЛОМУ. Все попытки заменить религиозную веру и патриотизм призывами к инстинктам классовой ненависти, жаждой материального благополучия или, в крайнем случае, личного властолюбия приводили не к геройству и самопожертвованию, а к делам трусливой злобы и бесчестного грабежа.»
— Что ты этим хочешь сказать?
— Только то, что Иосиф, видимо, понимал кое-что «в области высших сторон человеческой души», ибо при нём тысячи людей шли и на «забвение своей личности» и на «принесение её в жертву высшему целому».
«На основании своих фантастических объективных законов они поделили человечество на различные группы мелкой, средней и крупной буржуазии, пролетариата и т.д. Они вообразили, что это не просто методологические абстрактные построения их ума, а действительные реальности, что будто бы члены этих групп подчиняются различным «социально-экономическим законам». Они представляли себе, будто на самом деле «буржуи» мыслят по-буржуазному, а пролетариат особо, по-социалистически. Первое же столкновение с действительностью разрушило все эти воздушные замки. Рабочие сплошь оказались такими же «буржуями», как и остальные люди. И социалисты... не замедлили убедиться, что пролетариат глубоко заражён «мелкобуржуазным ядом» и не желает работать за общий со всеми паёк, без индивидуальной выгоды... Вся экономическая политика русских социалистов сводилась к тому, что всё новые и новые и более широкие круги народа объявлялись буржуазными, мелкобуржуазными и контрреволюционными. Всё население России, кроме кучки красноармейцев и большевистских властей оказалось «мелкобуржуазным», да и «социалистичность» этих последних подвергалась большому сомнению».
«В настоящее время социалисты более трусливые и менее честные, хотя и более умные, чем большевистские теоретики, пытаются отвести ответственность за русские события от социализма и свалить её на большевиков. Нас может интересовать лишь общественно-политическая сторона дела. С этой стороны большевики в сравнении с другими русскими социалистами должны быть поставлены на значительно высшую ступень. Эти люди имели, наконец, мужество осуществить свои идеи в жизни. Они показали социализм в осуществлении. Иным он быть не мог. Иных результатов ждать от него нельзя. Урок получился страшный, но, быть может, иного пути к нашему оздоровлению не было». /С. Аскольдов. 1918 г./
Иосиф, в отличие от своих фанатичных соратников, не питал никаких иллюзий ни относительно социализма, ни человеческой природы. Все люди — потенциальные оборотни, вампиры, ждущие лишь тьмы, полночи, чтобы отрасли у них клыки, когти, гениталии чудовищных размеров, чрево необъятное, чтобы можно было впиться в первую беззащитную плоть и душу.
В его Антивампирии вурдалакам и хищникам не будет житья — уж он об этом позаботится! Они боятся осинового кола и света... С кольями проблемы не будет, что же касается света... Пусть он будет искусственным, но мы просветим каждого. Мы построим Великую Крепость и выставим неподкупную охрану. Я отменю тьму и полночь, и ни один кровосос не прорвётся к моему народу. Неважно, как мы назовём его, но это будет первое в мире царство Света. Антивампирия. Пусть искусственного, но света!
Иосиф любил слово «свет». Песни, где оно есть. Назвал фильм «Светлый путь» и дочку — Светланой.
Святой с радостью отдаст всё до последней рубашки, Человек — отдаст лишнее. Вампир — тянет всё в свою пасть, как чёрная дыра. «Лежащий во зле» мир принадлежит вампирам, они поделили Вампирию на зоны, время от времени устраивая грызню, вовлекая всех в эту бойню. Напридумывали «права и законы» чтобы как-то ограничить и упорядочить безудержные аппетиты друг друга.
Иосиф плевал на всякие там «измы» — он задумал заповедник посреди Вампирии, где хищникам не будет житья... А «измы», которым поклоняются его соратники-идолопоклонцы, для него — всего лишь кирпичи, из которых он будет возводить стены будущей крепости. Годится — в дело, гнилой — на свалку.
Он ещё не знал, как надо, но он твердо знал, как не надо.
«Так говорит Господь Бог: вот Я — на пастырей, и взыщу овец Моих от руки их и не дам им более пасти овец, и не будут более пастыри пасти самих себя, и исторгну овец Моих из челюстей их, и не будут они пищею их.
Потерявшуюся отыщу и угнанную возвращу, и пораненную перевяжу, и больную укреплю, а РАЗЖИРЕВШУЮ И БУЙНУЮ ИСТРЕБЛЮ; буду пасти их по правде.
Так как вы толкаете боком и плечом, и рогами своими бодаете всех слабых, доколе не вытолкаете их вон, то я спасу овец Моих, и они не будут уже расхищаемы, и рассужу между овцою и овцою. И поставлю над ними одного пастыря, который будет пасти их, раба Моего Давида; он будет пасти их и он будет у них пастырем». /Иез. 34,10,16,21-23/
— Так что как видишь, сын тьмы, уже был в истории опыт Антивампирии. Иосиф ещё с семинарии знал это место из «Иезекииля» наизусть... Кстати, одно из его подпольных имён — «Давид»...
— Весьма сомнительная версия в атеистическом государстве... И ты всерьёз собираешься на ней строить защиту?
— Ну для начала приведу хотя бы свидетельство «злейшего соратника» Иосифа Льва Троцкого: «Наши дороги так давно и так далеко разошлись, и он в моих глазах является в такой мере орудием чуждых мне и враждебных исторических сил, что мои личные чувства по отношению к нему мало отличаются от чувств к Гитлеру или японскому микадо».
 

* * *

И его вдруг повернувшееся к окну лицо с сомкнутыми веками, таинственно белеющее в темноте.
Потом начнёт светать, и лицо с каждым мгновением рассвета меняется, и это чудо, от которого она не может оторваться, хоть и боится до смерти, что Павлин может проснуться. Она наблюдает за ним сквозь ресницы, и кажется, что они оба где-то глубоко под водой.
Яна знает, что вскоре провалится в беспробудный сон, а когда проснётся. Павлин уже бесследно исчезнет, как и полагается чуду, и раскладушка будет стоять на прежнем месте в чулане, будто и не было никакого Павлина. И начнутся долгие дни ожидания хоть какой-то весточки, звонка, дни добровольных дежурств в редакции возле телефона, когда всё будет валиться из рук, а от каждого звонка перехватывать дыхание. И хуже всего будет одиночество, абсолютная невозможность хоть кому-то признаться в этом наваждении, заболевании под названием Павлин.
Пижон, стиляга, чужак.
И почему-то абсолютная невозможность самой снять трубку и набрать его номер. Не только трубку редакционного аппарата, но и потом в Москве, куда она приедет сдавать зимнюю сессию, ни на секунду не мелькнёт у неё даже мысль зайти в любую будку и за две копейки решить все проблемы.
Обложившись книгами, она будет сидеть в факультетской читалке на Моховой вместе с другими мучениками-заочниками, и двухнедельная бешеная скачка «галопом по Европам», шокирующая, подобно нашествию татарской орды, степенных, привыкших к обстоятельным семинарам преподавателей, почти излечит её от наваждения. Новые друзья со всего Союза. Их совместные воинственные набеги на экзаменаторов, шантаж, слезы, самые невероятные легенды, сентиментальные и романтичные, изысканная дипломатия, которой позавидовал бы Талейран, хитроумнейшие приспособления для подсказок и шпаргалок — катушки с резинками, нашитые под юбкой карманы, бёдра, исписанные под капроном событиями и датами — всё для заветной оценки в зачётке. Всё это будет похоже на весёлую авантюрную игру, но однако с необходимой дозой серьёзности, дающей играющим в неё двадцати-сорокалетним дядям и тётям богатый ассортимент достаточно острых ощущений.
И особенной отрадой будет короткая, двухнедельная их дружба, сплочённость, замечательная именно своей краткостью, ощущением того, что эта сплотившая их детско-взрослая игра вот-вот кончится, Коли-Маши вновь станут Николаями Сергеевичами и Марьями Петровнами, литсотрудниками, спецкорами, корректорами, папами и мамами — некоторые даже дедушками, и разъедутся, разлетятся в повседневную взрослую свою жизнь до следующей сессии.
— Ребята, сюда! Яна знает «Ломоносов — журналист»! Погоди, я за Нонкой сбегаю.
— Яна, держи шпоры по языкознанию, потом Сашке отдашь.
И ужас, мольба о помощи в глазах прославленного футболиста-заочника во время зачётного диктанта:
«Матрёна Саввишна подложила фельдфебелю и фельдъегерю винегрету и под аккомпанемент граммофона завела разговор об акклиматизации...»
А после очередного штурма — пиршества в шашлычной на Никитской, журналистские рассказы, споры со всеми преимуществами той самой «взрослости» и жизненного опыта, что делало эти импровизированные встречи, возможно, куда более ценными, чем обычные студенческие семинары.
И чудаковатый надёжный Ромка из первого Меда, их вечерние прогулки от закрывающейся в десять читалки до Павелецкой, где Яна ночует у маминой приятельницы Светы. Покачивающаяся в Ромкиной руке пудовая авоська с книгами, выпрошенными ею на ночь у библиотекарши. Слезы из глаз от ледяного ветра на Каменном мосту, — «Иди за мной, тогда не будет продувать». Ромка похож с этой авоськой на заботливого отца семейства. Тёмное мешковатое пальто без всяких претензий на моду, шаркающая, чуть косолапая походка. И на секунду больно, как хлыстом, полоснёт воспоминание о Павлине, его поистине ковбойской поступи, в которой, как она потом поймёт, он потрясающе копировал Юла Бриннера. И запретные стиляжьи джинсы, и пёстрое оперение, идущее ему, как кожа ядовитой змее.
Кузнецкий мост, Пятницкая, и дальше по трамвайным путям... Их обеды — не в студенческой столовой, а в кафе на Горького, из-за которых, весьма разорительных для студенческого кармана, Ромке потом придётся завязать поясок — это она сообразит потом и устыдится, ибо по сравнению с Ромкой была миллионершей — ежемесячный оклад плюс гонорары.
—Трамвай! Сядем?
— Целый день сидела. Японцы говорят — десять тысяч шагов в день.
— Им легко говорить, там тепло.
— Замёрзла — бежим. Ну вот, а говоришь — разрядница.
— Давай фору — авоська в 15 кг. Старт!
Они бегут вдоль трамвайных путей по тёмной морозной улице, редкие прохожие шарахаются, испуганно жмутся к заборам и стенам. У кирпичного дома прощаются, предстоит ночь зубрёжки. Проветренные мозги теперь способны вместить все книги в авоське.
Однажды Ромка вытащил её на каток ЦПКО. Каталась Яна средне, да и взятые напрокат ботинки вихлялись на ногах. Доковыляв до скамьи, Яна будет прикидывать, что лучше — ковылять ли назад к гардеробу, или, сбросив ботинки, дошлёпать туда в шерстяных носках? И тогда вдруг Ромка неизвестно откуда добудет белую тесьму, натуго зашнурует её видавшие виды «гаги», и они полетят по кругу — в крепкой перевязи его рук, в надёжном пространстве которых ничего не может случиться дурного, и Яна поверит, что не упадёт, не расквасит нос, что она неуязвима и бессмертна, как Антей на земле.
Нечто похожее она испытывала лишь в раннем детстве, на руках у отца. Самолёт и лётчик, гонщик и автомобиль — они несутся, обгоняя всех. Вжик, вжик! Рассекая чьи-то спины, шарфы, свитера, испуганные лица. И плевать ей на Павлина. Она больше не думает о нём. Она думает о том, что совсем о нём не думает.
Однажды, когда после очередного зачёта они спешили в «Уран», на Сретенке упадёт прохожий. Яна услышит крики «Врача! Врача!», увидит, что Роман куда-то исчез и не сразу сообразит, что он и есть врач, что это вокруг него сомкнулась толпа. Она будет искать его глазами, узнает его голос:
— Всем назад, дайте воздуха!
Толпа раздастся, она нырнёт в просвет и увидит Романа без пальто и пиджака, на коленях над чем-то распростёртым, безжизненным, страшным этой распростёртостью прямо на снежном месиве тротуара и синюшной серостью губ, волосинками на голой груди, куда ритмично и неправдоподобно глубоко погружаются его руки с засученными до локтя рукавами рубахи.
— Назад, мешаете! — рявкнул Роман, полоснул по ней яростным невидящим взглядом. Она увидела вспухшие капли пота на лбу, и снова его кулаки погрузятся в грудь, как в тесто, будут месить, месить, она услышит хруст и с ужасом поймёт, что хрустят рёбра, подумает, что надо бы поднять валяющееся на снегу Ромкино пальто — всё это в течение нескольких минут, и тут кто-то сзади отпихнёт её, толпа сомкнётся, а потом наваливающийся вой скорой, санитары с носилками, толпа, метнувшаяся за отъезжающей машиной. Кто-то подаст Ромке пальто, и Яна не сразу поймёт, что его ищущий взгляд относится к ней.
— Ладно, идём.
И нагнавший их мужчина: — Доктор, а здесь что находится? Вот нажимаю — болит.
И оживлённая толпа в фойе кинотеатра, хлынувшая из буфета в зал /они даже не опоздали на сеанс/, и как у него в тёмном зале начало сводить руки, и злобное шиканье: — Тише, мешаете!
Будут показывать «Мост Ватерлоо».
Через несколько дней много лет назад она уедет домой и узнает, что съёмки фильма идут полным ходом, что Павлин уже успел показать себя в полной красе — «все у него дубы и бездари, один он — гений, даже в собственной съёмочной группе его терпеть не могут — если б ты слышала, как он орёт на оператора! А осветителям не платит командировочных, прокучивая их деньги с какой-то «хвостатой» чувихой, которая приезжает к нему из Москвы.»
Всё это Яне сходу выложат в редакции, она поахает, поужасается, а потом расскажет как можно красочнее о Москве, об экзаменах, новых интересных друзьях, о шашлычной на Никитской и кафе на Горького. О Ромке, намекнув на серьёзность их отношений, находя горькую сладость в своих «откровениях», в публичном отречении от Павлина, в презрении к себе за недостойную бабскую игру, которой она хотела вернуть былое расположение коллектива.
А потом заставит себя пройти мимо съёмочной площадки, где Павлин будет терзать бледного осунувшегося Севу Маврушина, покрикивая то на него, то на оператора Лёнечку, расхристанного, с подозрительно блестящими глазками, а наш фотокор Жора Пушко, тоже слегка навеселе, будет порхать вокруг, упиваясь всей этой киношной кутерьмой. И роковая девица, в дублёнке, без шапки, с перехваченными на затылке в конский хвост волосами, запорошенными снежком, с подведёнными веками и вывернутыми негритянскими губищами в почти чернильного цвета помаде — это воплощение зловещей порочной красоты, будет сидеть бок о бок с Павлином, сверкая коленкой в разрезе юбки, поить его дымящимся кофе из термоса.
Яна остановится только на мгновенье, вдохнет запах кофе, духов роковой девицы, заморских павлиньих сигарет — застрявшую в горле горечь, чуть разбавленную холодком студёного ветра.
— Какие люди!.. Сева, опять тебя несёт из кадра — неужели трудно понять? Стоп! Леонид, мне это осточертело. Конечно, ты не при чем, чужой дядя причём, что ты с утра, как боров. Всё сначала.
Яна ещё не знает, что в этом «работаю-отключаюсь» единственное меж ними сходство. Так же невидяще метнётся прочь павлиний глаз, чтоб сразить «тёпленького» Лёнечку, но то, что было естественным, когда Ромка оживлял прохожего, наполнится вдруг тайным трагическим смыслом. Предательское: «Какие люди!», ловушка, превратившая пьедестал в помост. «О, какие люди!» — и вот она на помосте, отброшенная на виду у всех взглядом Павлина, и зябкая стыдная нагота одиночества, и ком в горле, и прекрасная холёная рука роковой девицы с неправдоподобно длинными пальцами по-хозяйски лежащая на Павлиньем плече.
Скорее прочь! Горький ком разбухает, рвёт горло. Кажется, неосторожное движение — и слезы хлынут из глаз, носа, ушей, из каждой клеточки окаменевшего лица Яны - так она ревела в детстве, от непробиваемости мира. Но сейчас реветь нельзя, надо пронести одеревеневшее, как восточная маска для отпугивания злых духов, лицо мимо Павлина со свитой, мимо прохожих, домов и деревьев, мимо кумушек на маска для отпугивания злых духов, лицо мимо Павлина со свитой, мимо прохожих, домов и деревьев, мимо кумушек на скамье у их «Большого дома». В коричневый прямоугольник двери с ромбами, в тёмное «ничто», вверх по скрипучей лестнице. Яна несёт себя как чашу с драгоценным ядом. Таким горьким. Таким сладким...
 

ПРЕДДВЕРИЕ

«Захват контрреволюционерами некоторых узлов сибирской железной дороги на время отразится, конечно, на продовольствии голодающей страны. Но взять измором революцию русским, французским и чехословацким империалистам не удастся. На помощь голодающему северу идёт юго-восток. Народный комиссар Сталин, находящийся в Царицыне и руководящий оттуда продовольственной работой на Дону и в Кубани, телеграфирует нам об огромных запасах хлеба, которые он надеется в ближайшие недели переправить на Север». / Из обращения Совета Народных Комиссаров РСФСР/ 1918г.
«...В-третьих, этим продвижением мы рассекаем армию Деникина на две части, из коих: добровольческую оставляем на съедение Махно, а казачьи армии ставим под угрозу захода им в тыл. В четвёртых, мы получаем возможность поссорить казаков с Деникиным, который /Деникин/ в случае нашего успешного продвижения постарается передвинуть казачьи части на запад, на что большинство казаков не пойдёт, если, конечно, к тому времени поставим перед казаками вопрос о мире, о переговорах насчёт мира и пр. В-пятых, мы получаем уголь, а Деникин остаётся без угля». И. Сталин /из письма В. Ленину с Южного фронта/.
«Комиссар полка является политическим и нравственным руководителем своего полка, первым защитником его материальных и духовных интересов. Если командир полка является главою полка, то комиссар должен быть отцом и душою своего полка». /Из инструкции для комиссара полка в действующих частях 1919г./

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1918 г. Назначен Совнаркомом общим руководителем продовольственного дела на юге России. Налаживание транспорта, отправка хлеба в центр. Назначен главой военного совета Северо-Кавказского военного округа. Успешное выступление советских войск в районе Царицына. Назначен председателем Военно-революционного совета Южного фронта. Совнаркомом назначен членом Реввоенсовета республики. Разгром красновских войск под Царицыном. Участие в работе 6 Всероссийского съезда Советов. Избран на нем членом ВЦИК. Затем членом президиума ВЦИК. Назначен зампредсовета Рабоче-Крестьянской Обороны. Занимается вопросами организации БССР и КПб Белоруссии.
1919г. По решению ЦК РКПб командирован на Восточный фронт. Участие в работе 1 конгресса Коминтерна. Доклад на заседании Совнаркома о проекте декрета о реорганизации Госконтроля. Участие в работе 8 съезда РКПб, избран членом ЦК, членом Политбюро и Оргбюро. Утверждён народным комиссаром Госконтроля.
— Ну и тоска — съезды, комиссии... — проворчал АГ.
— Потерпи, сын тьмы. Не очень-то весело смотреть, как кирпич за кирпичом воздвигается стена. Иосиф строил свою крепость.
«В минуту смертельной опасности, когда окружённая со всех сторон тесным кольцом врагов Советская власть отражала удары неприятеля; в минуту, когда враги Рабоче-Крестьянской революции в июле 1919 года подступали к Красному Питеру и уже овладели Красной Горкой, в этот тяжёлый для Советской России час, назначенный Президиумом ВЦИК на боевой пост Иосиф Виссарионович Джугашвили /Сталин/ своей энергией и неутомимой работой сумел сплотить дрогнувшие ряды Красной Армии.
Будучи сам в районе боевой линии, он под боевым огнём, личным примером воодушевлял ряды борющихся за Советскую Республику.
В ознаменование всех заслуг по обороне Петрограда, а также самоотверженной его дальнейшей работы на южном фронте, ВЦИК постановил наградить И. В. Джугашвили /Сталина/ орденом «Красного Знамени».

СЛОВО АХА В ЗАЩИТУ ИОСИФА:

Многие революционные мальчики в поисках Истины, которая соответствовала бы вписанному в сердце Закону и Образу, попали в лапы оборотням от революции, легли на амбразуру... Для многих это был этический, нравственный выбор Божьего пути без веры в награду в вечности, без веры в Царствие. Это был горячий самоотверженный выбор СЕРДЦА, а это дорогого стоит!
Они действовали, будто не Бога нет, а князя тьмы, будто можно без соборных молитв и церковных таинств легко переделать падшую вампирскую природу человека лишь при помощи вписанного в сердце Закона, заменив соборность солидарностью трудящихся масс.
Малышки эти почти все были мучениками, погибли или оказались на чужбине, революция пожрала, как всегда, лучших своих детей первыми.
Забугорные и туземные вампиры рвали Русь на части, но сжалился Господь и даровал народу пастыря сильного и жестокого, хитрого, умного и неподкупного. И вложил в душу его одну-единственную цель — спасти стадо.
Разрозненное, ослабевшее и озверевшее, заблудившееся и потерявшее веру. Одних обезвредить, отпилить клыки и когти; других, кто «знает Его Голос», спасти. Кто пойдёт по дороге вписанного в сердце Закона легко и радостно, чьи души прорастут сквозь асфальт безбожия и насилия, расцветут и дадут «добрый плод», полюбив и приняв душой вполне христианский образ «горящего сердца Данко».
Таких, конечно, было немного. Но и другие, соблюдающие Закон от страха, не слишком жалуя это «как надо», хотя бы подчинились жёсткому «как не надо». То есть я ещё не иду на Голос, но и не впиваюсь в горло тем, кто идёт. А это уже немало.
Человек нередко придумывает, творит себе бога «по образу и подобию своему», то есть человеческому, смеётся или ужасается сам нелепости собственного вымысла и объявляет, что Бога нет. Таково большинство атеистов, «холодных». Их атеизм часто заканчивается прорывом ума или сердца к подлинному «ведению».
«Теплохладный», имеющий ведение свыше, но не отдавший сердце Небу, продолжающий служить или «двум господам» /Богу и мамоне/, или отдающий «Богово кесарю», осуждён Творцом.
И уж совсем особняком стоят «богоборцы», которые, имея истинное ведение о Божьем Замысле о мире и человеке, порой вступали в прямую борьбу с Творцом на стороне твоего хозяина, сын тьмы.
— Наши люди, — согласился АГ.
Но если кто-то говорит, что Бог — это старик с бородой, который якобы сидит на небе, но космонавты там никого не нашли, поэтому верить в него смешно, или что «Бога придумали богатые, чтобы держать народ в узде и драть с него три шкуры», то вина на Суде за такое вот «народное просвещение» будет лежать во многом на интеллигенции, на жрецах культуры. Ибо «культура» от слова «культ» и призвана в меру данных Небом талантов раскрывать народу Замысел, ревностно постигать Истину, «разбираться» в «проклятых вопросах», что мы сейчас с тобой и делаем... Постигать ведение Бога, Законы Бога и служить как бы мостом между Церковью и «лежащим во зле» миром. Воздействуя на ум, душу, эстетику и совесть блуждающих вне церковной ограды. А иногда и помогать по благословению Церкви её пастве постигать Истину. «Сеять разумное, доброе, вечное...»
«Да, проклятая интеллигенция теперь отравила весь народ своим нигилизмом и погубила Россию... Ведь с тех пор, как стоит мир, не видел он ещё такой картины: первобытный народ, дикий и страшный в своей ярости, отравленный интеллигентским нигилизмом: соединение самых тёмных сил варварства и цивилизации. Нигилистические дикари! Вот что сделала с народом наша интеллигенция. Она ему душу опустошила, веру заплевала, святая святых осквернила!» /Сергий Булгаков «На пиру богов»/
— Это и есть «благими намерениями вымощена дорога в ад», — хихикнул АГ, — Боролись с социальной неправдой и выплеснули с водой ребёнка...
— Вместо того, чтобы ра-зо-браться, — повторил АХ. «Что иное могло случиться, если образованный класс, вот эта самая интеллигенция, чуть не поголовно ушла из церкви и первым членом своего символа веры сделала безбожие, вторым — революцию, третьим — социализм? Нет, безбожие русской интеллигенции есть не только роковая для нее самой черта, но это есть проклятие и всей нашей жизни».
«На русской интеллигенции лежит страшная и несмываемая вина гонения на церковь, молчаливым презрением, пассивным бойкотом, всей своей атмосферой высокомерного равнодушия, которым она окружила церковь. Вы знаете, какого мужества требовало просто лишь не быть атеистом в этой среде, какие глумления и заушения здесь приходилось испытывать. Да, с разрушительной, тлетворной силой этого гонения не идёт ни в какое сравнение поднятое большевиками».
— Так что в который раз повторяю — не Иосиф ввёл на Руси безбожие. Отпав от Бога, от культа, культура стала поклоняться идолу — народу.
«Хорош же народ, который допускает совершить над собой подобное растление. Да и что можно сказать о тысячелетней церковной культуре, которая без всякого почти сопротивления разлагается от демагогии? Ведь какой ужасный исторический счёт предъявляется теперь тем, кто ведёт церковное просвещение русского народа! Уж если искать виноватого, так будет в первую очередь русская церковь, а не интеллигенция.»
— И всё же думается «церковное просвещение русского народа» — дело не одной церкви, но и культуры, — сказал АХ, — Именно на ней лежит вина за вольное или невольное искажение, а затем и отвержение понятия о Творце, о духовном начале бытия. Что это — глупость или гордое беснование?
Атеизм, отрицание Бога — отнюдь не богоборчество. Как можно бороться с тем, чего для тебя нет? Это нигилизм.
А богоборчество — это не столько борьба с Творцом Вселенной — на это среди человеков способен лишь безумец. Это борьба на поле данной людям свободы против Божьего Замысла о едином, спаянном любовью мире, где каждая часть работает на Целое и Всё — на всех.
«Я сказал: вы — боги», — то есть слившаяся с Океаном капля сама становится Океаном. А не гордый дьявольский соблазн: «Будете как боги,» — безумный призыв сравняться с Богом. Назвавшаяся океаном капля вне Океана.
— Даже Белинский признался, что готов уничтожить большую часть человечества, чтобы оставшиеся жили чисто и по справедливости /читай «по-Божьи»/. Я сейчас говорю о тех, кто искал прежде всего не земных благ, а Истины, слушая свою совесть. «Мечта прекрасная, ещё неясная...» — ей они отдавали жизнь, не веря в бессмертие и награду «там», что делало их порыв ещё более трагичным.
Были ещё демократы и социалисты всех мастей, борцы за более справедливое перераспределение жизненных благ, за конституции, «права человека», различные «свободы», о которых Александр Сергеевич сказал:
 

Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспаривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать морочит олухов,
Иль чуткая цензура в журнальных замыслах стесняет балагура.
Всё это, видите ль, слова, слова, слова,
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа — не всё ли нам равно?
 

Была ещё страшная кроваво-грязная пена революции — лёгкая нажива, грабеж, насилие, уголовщина, шальная власть... Вырвавшаяся на волю новорождённая Вампирия — тёмная, разрушительная, безжалостная...
Ну и, конечно, яростное сопротивление низложенных «бывших». И в этом море крови тонули безвинные жертвы... Хотя есть ли безвинные в истории, где все повязаны намертво?
Может ли быть здоров организм, когда страдает хоть один член? Итак, хищники, лихоимцы, бывшие и народившиеся, рвущие на части землю во все времена великих переделов зон владения.
Просто обыватели, чья хата «всегда с краю». Таких большинство.
Разрозненное покорное стадо, нуждающееся в добром пастыре:
 

Пред боязливой их толпой,
Жестокой, суетной, холодной,
Смешон глас правды благородной,
Напрасен опыт вековой.
Вы правы, мудрые народы,
К чему свободы вольный клич!
Стадам не нужен дар свободы,
Их должно резать или стричь,
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
/А. Пушкин/
 

САМА РЕВОЛЮЦИЯ ГРОЗИЛА СТАТЬ ОБОРОТНЕМ!

Ещё так называемые «прожигатели жизни», гуляки, эпикурейцы «без царя в голове», анархисты, «отвязанные» всех пород, понимающие «свободу» как вседозволенность.
Достоевский писал: «Если Бога нет, то всё дозволено», забыв, что Бога нельзя отменить декретом. Равно как вписанный в сердце Закон. Кстати, в странах официально религиозных царил куда больший нравственный беспредел, чем в Советском Союзе.
Но это потом, а пока...

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1919г. Участие в работах пленума ЦК РКПб. Член комиссии по снабжению Красной Армии. Подписывает извещение «Всем гражданам России» о создании Центрального бюро жалоб. Усиление военной помощи Южному фронту в связи с угрозой Деникина Донбассу. В связи с наступлением Юденича направлен на Петроградский фронт. По поручению ЦК проводит централизацию управления Западным фронтом. Назначен членом реввоенсовета Западного фронта. Взятие Красной Армией Пскова. Направлен на Южный фронт на организацию разгрома Деникина. Назначен членом Реввоенсовета Южного Фронта. Разрабатывает план наступления на Деникина через Харьков-Донбасс, Взятие Воронежа Красной Армией. Участие в заседании Реввоенсовета Республики о создании Конной Армии. Речь на открытии II Всероссийского съезда коммунистических организации народов Востока. Речь о задачах 1 Конной армии в районе боевых действий. Избран членом ВЦИК 8 Всероссийским съездом Советов. Занятие Ростова Конной армией. Назначен Совнаркомом председателем Украинского Совета трудовой армии. Введён в состав комиссии ВЦИК по разработке федерального устройства РСФСР. Участие в работе 9 съезда РКПб. На заседании Совета Труда и Обороны делает сообщение об угольной промышленности Донецкого бассейна. Разработка тезисов по поводу войны с Польшей.
«Несокрушимую верность принципам и веру в массы Ленин действительно пронёс через всю свою жизнь, несмотря на маневренную гибкость своей политики. В этих обоих отношениях Сталин составляет прямую противоположность Ленину, его отрицание и, если позволено сказать, его поругание. Принципы никогда не были для него ничем иным, кроме прикрытия. Никогда в течение своей жизни он не имел общения с действительными массами, т.е. не с десятками, а сотнями тысяч миллионов.
Сталину свойственно презрение к теории. Теория берёт действительность больших масштабов. Здравый смысл берёт действительность в малых масштабах. Оттого Сталин чрезвычайно чувствителен ко всякой непосредственной опасности, но не способен предвидеть опасность, коренящуюся в больших исторических тенденциях». /Свидетель Лев Троцкий/
— Ну, здесь история всё расставила по своим местам, — прокомментировал AX. — По-нашему, все их так называемые «теории» — по твоей части, сын тьмы... А Иосиф просто был в послушании у Высших Сил. Не знаю, осознанно или интуитивно.
«По словам Николаевского, Бухарин называл Сталина «гениальным дозировщиком». Это выражение, только без «гениальности», я слышал впервые от Каменева. Оно имеет в виду способность Сталина выполнять свой план по частям, в рассрочку. Эта возможность предполагает, в свою очередь, наличие могущественного централизованного аппарата. Задача дозировки состоит в том, чтобы постепенно вовлекать аппарат и общественное мнение страны в иные предприятия, которые, будучи представлены сразу в полном объёме, вызвали бы испуг, негодование и даже отпор.» /Лев Троцкий/
— Да уж, я думаю, его цели, «представленные в полном объёме», пришлись бы соратникам не по вкусу, — хихикнул АГ.
Белые змеи телеграфной ленты снова заполнили все ряды меж кресел. Яну проносит сквозь коричневый прямоугольник двери с ромбами, сквозь «ничто» тамбура, вверх по скрипучей лестнице.
Яна несёт себя как чашу с драгоценным ядом. Таким горьким. Таким сладким...
 

* * *

Дома она будет упиваться драгоценным своим страданием, пока Павлин к ним не заявится как ни в чем не бывало.
— Котлетами угостишь?
Немыслимое его оперение брошено на стул, снег на воротнике рыжей куртки быстро темнеет, набухает бисеринками влаги.
— Здорово метет. Ну что, без хвостов? А у нас видала бардак? Этот твой Маврушин...
Будто не было ни долгих дней молчания, ни метнувшегося прочь взгляда, ни роковой девицы, ни ее руки на плече. Он улыбается. Денис — солнечный день.
Яна жарит на кухне котлеты. Первые в жизни. Мама и соседка ещё на работе, проконсультироваться не у кого. Яна — первооткрывательница, заново, в муках изобретает котлеты. Время остановилось, кухня напоминает лабораторию алхимика, где Яна экспериментирует с составляющими — куском окаменевшего в авоське за окном мяса, такой же окаменевшей булкой, которая никак не желает размокать, и свирепой луковицей, которую Яна додумывается зачем-то тереть на тёрке. Пропахшая чесноком и луком, перемазанная мукой, зарёванная и полуослепшая, штук десять превратив в пюре, Яна, наконец, создаст три румяных, сочных, аппетитно благоухающих шедевра, достойных уст Дениса Градова.
Шедевры, разумеется, пересолены. Яна бухает на стол сковородку и вытирает фартуком руки. В зеркале гардероба отражается растерзанная котлетной битвой Яна и нахальный гость, к ногам которого она приносит добычу. На неё ноль внимания, развалился в кресле, погружён в чтение.
Он добрался до её джиннов! В руках у Павлина пухлая серая папка. Папка рассечена пополам, мелкоисписанный листок падает на кипу других уже прочитанных. Лицом вниз, плашмя, как убитый.
Её джинны!.. Так, наверное, чувствовал себя Кащей, глядя, как хрустит в пальцах Ивана-царевича яйцо с Кащеевой душой.
Их глаза в зеркале встречаются. Заорать, вырвать папку... Одно его неосторожное слово, движение...
Павлин улыбается как ни в чём не бывало, потягивается. Будто так и надо — хватать без спросу чужие рукописи да ещё улыбаться, будто так и надо.
— Зачитался, — Денис захлопывает папку. — Особенно со слепым здорово...
Когда он воздушные шары покупает. И с тёткой в парикмахерской, и вообще... И вообще я в вас, кажется, влюблён, Иоанна Аркадьевна.
Такие светлые прозрачные глаза — взгляд Яны разбивается об их прозрачность, как птица о стекло. Ну и шуточки. Она сбита с толку и даже забывает про папку. Бестактный, чудовищный поступок Павлина и это его дурацкое признание на фоне поглощения котлет и болтовни про какую-то французскую певичку, приезжающую в Москву с гастролями, не только не отталкивает её, но как бы расцвечивает Павлина новыми, ещё более ядовитыми и притягивающими красками. Чем ядовитей, тем притягательней.
Яна в полном смятении, и сознаёт это, а тут ещё котлеты пересолены, и Павлин подумает Бог знает что, и сама она, внезапно онемевшая и отупевшая, никогда не слыхавшая про эту певичку, и в старом халате в муке, не имеет сил встать, а на кухне давно кипит чайник. Поворачивается ключ в замке — это пришла мама. Они не виделись две недели. Мама врывается в комнату, замёрзшая, стремительная, пахнущая снегом, как сама метель, и плевать ей на Павлина. Холодные губы и руки обжигают раскалённые щёки Яны.
— Ма, да ладно тебе... Ну сдала, сдала, всё хорошо. Потом, ма...
Всё в ней протестует против этого стихийного бедствия — вторжения матери. Сидеть с Павлином, чтобы он пожирал пересоленные котлеты, пил чай, трепался ... Лишь бы можно было молча выкладывать на клеёнке узор из хлебных шариков, и чтоб взгляд взлетал и падал, взлетал и падал, разбиваясь каждый раз о ласково-прозрачный ледок его глаз. Воробей, бьющийся в оконное стекло.
Но всё рухнуло. Павлин спешит — у него вечером съёмка. Будут снимать танцы в клубе. Он приглашает Яну, если есть такое желание.
— Нет, нет, сегодня ей надо отдохнуть, вон Янечка совсем, как она выражается, «обалдуревшая», с ног валится...
— Неужели Иоанна Аркадьевна так выражается? Шикарный неологизм. У вас замечательная дочь.
Мама в этом нисколько не сомневается. Павлин целует ей ручку на прощанье.
«Я в вас, кажется влюблён, Иоанна Аркадьевна»...
Яна вся начинена, нашпигована, набита этой фразой. Пронзена ею насквозь, как позвоночником. Мать на кухне наливает из чайника в таз горячую воду, взбивает пену из детского мыла. Мыть голову Иоанне Синегиной — её почётное право, счастье, священный ритуал — целых две недели она была его лишена! Яна чувствует на висках, темени, затылке блаженно-медленное движение маминых пальцев, жмурится, погружаясь лицом в душисто-невесомое тепло взбитой пены.
«Я в вас, кажется, влюблён, Иоанна Аркадьевна».
Может ли это быть хоть чуточку правдой? Они из разных миров. Павлин и... и... Она не знает, с кем себя сравнить. Она пытается увидеть себя его глазами. Павлин, с его экзотическим оперением, длинными сигаретами, фейерверком неведомых ей имён и сведений, ухмылкой уголком рта. С роковой девицей в дублёнке, с пёстрой киношной своей свитой. При мысли о девице в груди у Яны будто заворочался ёж. Колючий и, к тому же, ядовитый. Морской ёж. Его отравленные колючки жгли и кололи, кололи и жгли.
Денис — солнечный день.
— Ты куда с мокрой головой?
— К Линьковым, мне одну книжку надо, я сейчас...
На бегу заматываясь платком, Яна скатывается с лестницы, оглушительно хлопает коричневая дверь с ромбами, холодный воздух с привкусом снега — наркоз, облегчение. Яна бежит мимо пустой скамьи под берёзами, мимо подъезда, где живут Линьковы. По тропинке, дальше, дальше, за поворот, где уже не виден их дом, где начинается Овражья улица с одноэтажными домишками и палисадниками, девственно белая, занесённая снегом. Овражья, с тремя тусклыми фонарями, под которыми кружатся рои снежных хлопьев. Бежит Яна, и её новенькие валенки печатают на снегу узкие кособокие следы-фасолины. Бежит в неприятельский стан, к той единственной, которая может ей помочь. К стиляге и чувихе Люське.
Та же калитка, покосившееся крыльцо, облезлый веник, которым Яна так же сметает с валенок снег, и пропахшая горьковатым угаром комната /Люськина мать из экономии всегда слишком рано задвигает вьюшку/, и она, Яна, в угарной горячке шепчущаяся с Люськой за гардеробом.
Только это уже другая Яна, и Люська другая, восемь лет шли они каждая своей дорожкой, не понимая, осуждая, посмеиваясь друг над другом, но сейчас Люська всё прощает — она великодушна, она победительница.
Люська, Яна хочет походить на тебя, на тех, о ком сочиняла фельетоны, на роковую девицу в дублёнке. Стать для Павлина «своей», пусть даже нацепив павлиньи перья.
Ничего этого Люська не знает. Яна хочет превратиться из Золушки в Принцессу, и роль Феи поручает ей, Люське. Вот и всё. Восемь лет назад Яна чернилами перерисовывала себе на руку Люськину татуировку. Яна к ней вернулась, вот и всё. Угол за гардеробом — давняя Люськина резиденция. К задней стенке прибито зеркало в старинной резной раме. Перед зеркалом — письменный стол, над которым свисает с потолка пыльная лампочка под бумажным абажуром. Люська учится в каком-то техникуме. Готовясь к занятиям, она всегда видит себя в зеркале. Среди циркулей и учебников — карандаш для бровей и коробочки с косметикой.
— Стричь? — Люська взвешивает на ладони ещё влажные пряди Яниных волос.
— Как хочешь, — щёки у Яны горят, руки — холодные. Она сознаёт что её состояние — ненормальность, болезнь. Две Яны как бы сосуществуют рядом — прежняя всё понимает, осуждает, удивляется и с любопытством ждёт — что же в конце концов будет с той, новой Яной?
— Сейчас самый писк - совсем коротко, знаешь, такая тифозная стрижка. Тебе не пойдёт. Хочешь, как у меня?
Отравленный ёж снова ворочается у неё в горле.
— Может, хвост? — выдавливает она, — Вот так.
— Так - называется «Хоре тэйл». С чёлкой?
— Как хочешь.
— Хной покрасить ?
— Крась, — жмурится Яна.
Нахальная, отливающая медью грива перехвачена на затылке голубым пластмассовым кольцом, такие же голубые клипсы сдавливают мочки ушей.
О, Господи... Яна с ужасом и восторгом смотрит, как Фея-Люська превращает её лицо в нечто кукольно-театральное. Неужели это у неё такие огромные мрачные глаза с тяжело взметнувшимися до самых бровей ресницами, такая бледно-розовая бархатная кожа и негритянский, вишнёво-фиолетовый рот.
— Последний писк, девчонка из ГУМа достала, — это Люська о помаде, — Не нравится, есть бордовая.
— Пусть эта.
У «роковой» такая же помада.
— Встать! — приказывает Люська, — Юбка сойдёт, а свитер не в жилу. Надо что-то воздушное и открытое.
Жёлтый китайский свитер — гордость Яны, она купила его в московском Пассаже, отстояв три часа.
— На, примерь.
Блузка из модного дымчато-серого капрона на чехле с пышными прозрачными рукавами. Чёрный кожаный поясок.
— Обалдемон, — мурлычет Люська, приглаживая на своих бёдрах жёлтый китайский свитер. Кошачьи её глаза, впитывая золотистую желтизну свитера, разгораются всё ярче, — Тебе надо носить декольте, у тебя плечи — люкс! А у меня во, ключицы. Махнёмся, Синегина?
Надувает, по своему обыкновению? Нет, они и вправду сейчас неотразимы обе — экстравагантно-романтичная Яна и рекламно-спортивная Люська.
— Махнёмся...
— А туфли какие?
Туфли. Нельзя же, в самом деле, идти в 56-м году в клуб в валенках, как в сорок пятом. Вернуться за туфлями домой, представ перед мамой в таком облачении ещё невозможнее. Фея-Люська, выдерживая роль до конца, жертвует Яне пару стоптанных лодочек. Туфли Яне велики, приходится напихать в них ваты.
— Ему привет, — подмигнёт на прощанье Люська. Зубы её, когда-то черно-белые клавиши, сверкнут ровно и влажно, один к одному, а улыбка эта будет означать: догадалась, но не расспрашиваю. Сама расскажешь, никуда не денешься.
Больше они с Люськой не увидятся.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

«Осуждение церковью капиталистического режима, признание церковью правды социализма и трудового общества я считал бы великой правдой». /Ник. Бердяев/

«Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз
Впереди - Иисус Христос».
/А. Блок/
 

— Значит, давай подведём итоги — сказал AX. — Природное человечество отнюдь не представляет собой братства — в этом ошибка «прекраснодушных» социалистов. Человечество состоит из павших эгоистов, потенциальных или явных вампиров, и величайший смысл исторического процесса состоит в том, что человек в нём обособлен, предоставлен самому себе, имея возможность свободно и сознательно обратиться к Творцу. Войти с Ним в совершенно сознательную и свободную связь. То есть своей волей признать или не признать в себе высшее божественное начало. Подчиниться Замыслу.
Западная цивилизация освободила человеческое сознание от всех внешних ограничений, провозгласила безусловные права человека, то есть дурную бесконечность желаний при невозможности их все удовлетворить.
Самоутверждение, ведущее к несостоятельности.
Социализм прав, восставая против существующей неправды, корень которой в том, что общественный строй века сего основан на вампиризме /эгоизме/ отдельных людей. Откуда вражда, конкуренция и всё общественное зло.
Замысел Творца основан на подчинении всех надмирному началу. Целому, спаянному взаимодополняемостью и любовью. Этот Закон Божий исповедует и Церковь. Но «много званых и мало избранных». Прижизненное «Царство Божие внутри нас» даётся лишь верой и благодатью свободным сердцем избравшим Его, то есть чудом.
А в «лежащем во зле» мире человек рассуждает примерно так: «Ну хорошо, я буду жертвовать собой, подчинять свою эгоистическую природу — но для кого? Для таких же эгоистов-вампиров, подставляя им свою шею, в которую они не замедлят впиться. То есть отрицая эгоизм в себе, я его увеличиваю в других и только выращиваю вампиров, умножая зло».
Замысел, основанный на взаимодополняемости, взаимопомощи и любви возможен лишь когда «все» подчинены безусловному нравственному началу, по отношению к которому они РАВНЫ МЕЖДУ СОБОЙ, как все конечные величины равны по отношению к некоей бесконечной ценности. Это — отношения соборности, любящей семьи, где когда семье хорошо, то хорошо и каждому, где если и есть «большие», то они служат «меньшим» как более слабым, поддерживая их и укрепляя. Потому что в доме даже если самый ничтожный трубочист вовремя не почистит печь, может возникнуть пожар. Создать такие отношения в «лежащем во зле мире» — чудо великое...
— И ты хочешь нас убедить, что «империя зла»...
— Что Антивампирия Иосифа была той самой прекрасной и дерзкой попыткой. Отсюда и все эти многочисленные «нельзя». «Нас вырастил Сталин на верность народу...» «Депутат — слуга народа»... Все члены семьи добровольно добросовестно трудятся, каждый в меру своих дарований «несут немощи» и прощают друг друга, но за стол садятся вместе, и немыслимо вообразить, чтобы брату-профессору, к примеру, подали икру, а брату-пахарю — частик в томате. Даже брата, шлявшегося невесть где на чужбине в то время, как другие работали на семью, любящий отец встречает как самого дорогого из сыновей, потому что он «был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся» /Лк. 15, 24. Притча о блудном сыне/.
«...каждый своё дарование имеет, как написано: один такое, другой другое. Но вы, братия, союзом любви связанные, в силу сей любви, взаимно собственными делаете труды и добродетели друг друга... и по общению каждый из вас, кроме своего, имеет и то, что есть у других: добро наше переходит взаимно от одного на всех и обратно.» /святой Фёдор Студит/.
— Сравнил святую общину монашескую с атеистическим государством!
— Не бывает атеистических государств, сын тьмы — сколько раз тебе повторять, что никакими декретами не отменить Путь, Истину и Жизнь, а это и есть Христос!.. «Я есть Путь, Истина и Жизнь».
«Русские цари... делали одно хорошее дело — сколотили огромное государство до Камчатки. Мы получили в наследство это государство. И впервые мы, большевики, сплотили и укрепили это государство как единое, неделимое государство, не в интересах помещиков и капиталистов, а в пользу трудящихся, всех народов, составляющих это государство. Мы объединили государство таким образом, что каждая часть, которая была бы оторвана от общего социалистического государства, не только нанесла бы ущерб последнему, но и не могла бы существовать самостоятельно и неизбежно попала бы в чужую кабалу. Поэтому каждый, кто пытается разрушить это единство социалистического государства, кто стремится к отделению от него отдельной части и национальности, он враг, заклятый враг государства, народов СССР. И мы будем уничтожать каждого такого врага, был бы он и старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью...» /1937г. речь Иосифа на обеде у Ворошилова, свидетель Г. Димитров/
— Круто! — присвистнул AT, — И ты собираешься это приводить в оправдание Иосифа?
— Пусть на Суде скажут своё слово народы, скитающиеся ныне на самостийных руинах Антивампирии... Разве не отвечает пастырь перед Богом за доверенных ему овец?
— А как же «слеза невинного младенца?»
— Эти невинные замученные детки теперь, развалив страну, в капиталистическом аду маются...
— И это говоришь ты, сын света!..
— На войне как на войне, а в крепости — как в крепости.

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

1920г. Назначен председателем комиссии по образованию Автономной Татарской советской Республики. Назначен председателем комиссии по снабжению армий Западного фронта одеждой. Решением совета труда и обороны назначен председателем комиссии по снабжению армии патронами, винтовками и пулемётами. В связи с нападением Польши на Советскую Республику направлен на Юго-Западный фронт. Занятие Красной Армией Киева. По поручению политбюро РКПб формирует реввоенсовет врангелевского Фронта. Занятие Красной Армией Алёшек, Каховки и др. пунктов на Днепре. Участие в работе 9 Всероссийской конференции. Выезжает на Северный Кавказ и в Азербайджан.
Руководство работами краевого совещания ком. организаций Дона и Кавказа. Доклад «Три года пролетарской диктатуры». Доклад «О задачах партийной и советской работы в Азербайджане». Доклад в Темир-Хан-Шуре о задачах партийных и советских органов в связи с объявлением автономии Дагестана. На съезде народов Дагестана выступает с декларацией о советской автономии Дагестана. На съезде народов Терской области — доклад « О советской автономии Терской области». Участие в работе 8 Всероссийского съезда Советов. Избран членом ВЦИК. И членом Президиума ВЦИК.
Свидетель Лев Троцкий: «Он не обладал теми качествами, которые привлекают симпатии. Зато природа щедро наделила его холодной настойчивостью и практической сметкой. Он никогда не повиновался чувствам, а всегда умел подчинить их расчёту. Недоверие к массам, как и к отдельным людям, составляет основу природы Сталина.»
«Сталину всегда нужно насилие над самим собой, чтобы подняться на высоту чужого обобщения, чтобы принять далёкую революционную перспективу. Как все эмпирики, он по существу своему скептик, притом циничного склада. Он не верит в большие исторические возможности, СПОСОБНОСТИ ЧЕЛОВЕКА К УСОВЕРШЕНСТВОВАНИЮ, ВОЗМОЖНОСТИ ПЕРЕСТРОЙКИ ОБЩЕСТВА В РАДИАЛЬНЫХ НАПРАВЛЕНИЯХ. Глубокая вражда к существующему делает его способным на смелые действия».
«Историческая диалектика уже подхватила его своим крючком и будет поднимать вверх. Он нужен всем: бюрократам, нэпманам, кулакам, выскочкам, пройдохам, всем тем, которые так и прут из почвы, унавоженной революцией. Он способен возглавить их, у него есть заслуженная репутация старого революционера. Он даст этим самым прикрытие в глазах страны. У него есть воля и смелость. Он не побоится опереться на них и двинуть их против партии. Он уже начал эту работу. Он подбирает вокруг себя пройдох партии.» /Троцкий/
«И это псы, жадные душою, не знающие сытости; и это пастыри бессмысленные; все смотрят на свою дорогу, каждый до последнего на свою корысть.» /Ис. 56, 11/
«Весь кризис, переживаемый ныне Россией и миром, есть кризис по существу своему духовный. В основе его — оскудение религиозности, то есть целостной, жизненно-смертной преданности Богу и Божьему делу на земле. Отсюда возникает всё остальное: измельчание духовного характера, утрата духовного измерения жизни, обмеление и прозаизация человеческого бытия, торжество пошлости в духовной культуре, отмирание рыцарственности и вырождение гражданственности. Русская способность — незримо возрождаться в зримом умирании, да славится в нас воскресение Христово!» /Свидетель И. А. Ильин/
«Что же задумано? Переделать всё. Устроить так, чтобы всё стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, весёлой и прекрасной жизнью». /А. Блок/
— Вот я и говорю, — прокомментировал AX, — «безобразная» — то есть без Образа Божия. Такая жизнь общества, такой общественный строй не могут быть угодными Небу. Это я к вопросу о необходимости поисков переустройства мира, максимального варианта «умножения жатвы». Иосиф не стремился переделать весь мир, он хотел увести от него, «лежащего во зле» и приговорённого Небом к гибели, своё стадо. Вверенные ему народы. Он спасал их в меру своего семинарского понимания «спасения», желая избавить их от БЕЗОБРАЗНОЙ, неугодной Творцу жизни.
Он верил, что именно Творец попускает и благословляет совершаться кровавым революциям, когда разложение и число вампиров переполняет чашу Его гнева!
«Горе городу нечистому и осквернённому, притеснителю!
Князья его посреди него — рыкающие львы, судьи его — вечерние волки, хищники, не оставляющие до утра ни одной кости.
Пророки его — люди легкомысленные, вероломные, священники его оскверняют святыню, попирают закон.
Горе тому, кто без меры обогащает себя не своим — надолго ли? И обременяет себя залогами.
Не восстанут ли внезапно те, которые будут терзать тебя, и не поднимутся ли против тебя грабители, — и ты достанешься им на расхищение?» /Соф.З, 3-4. Авв,2, 6-7/
И он верил в пророчество «Откровения» Иоаннова о последних временах, о ВАВИЛОНСКОЙ БЛУДНИЦЕ — символическом торговом и политическом центре будущего единого антихристова царства со всемирным правительством, объединённой денежной системой и религией.
Центр роскоши, безудержной похоти, всяческой лжи и злодеяний, — он символизирует как бы всемирное вожделение сверх всех разумных законов — денег, роскоши, власти, славы, блуда... Это — общество безудержного потребления, всемирная похоть — олицетворение и причина всех пороков человечества во все века. Ибо возжелавшие «Вавилонскую блудницу» многие поколения влеклись «широким путем» нескончаемых греховных наслаждений, ведущих в погибель:
«С нею блудодействовали цари земные, и вином её блудодеяния упивались живущие на земле».
Блудница сидит «на водах многих», т.е. оказывает враждебное развращающее влияние на многие народы. «Воды, которые ты видел, где сидит блудница, суть люди и народы, и племена и языки».
Блудница сидит на «звере багряном, преисполненном именами богохульными», т.е. на дьяволе. Царская багряница — содержание миродержателя тьмы века сего.
Блудница сидит «в пустыне» — то есть оставлена Богом за свою безмерную мерзость, обречена на духовную смерть и нравственную гибель.
«И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотой блудодейства её». То есть, по толкованию Лопухинской Библии, «жена явится распространительницей безбожной и безнравственной культуры среди окружающих и подчинённых «Вавилону» народов».
«И на челе её написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным».
«Жена упоена была кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых». Скованный Христом дьявол в последние времена снова выйдет из бездны и соединится с Вавилонской блудницей, чтобы губить народы.
Последние земные цари, как свидетельствует «Откровение» Иоанна, «примут власть со зверем, как цари, на один час /на недолгий срок/. Они имеют одни мысли и передадут силы и власть свою зверю».
И вот сходит с неба ангел, имеющий власть великую:
«...пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов, и пристанищем всякому нечистому духу, пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы, и цари земные любодействовали с нею, и купцы земные разбогатели от великой роскоши её».
То есть некий первоисточник всемирного безудержного вожделения и потребления, проклятый Богом — причина всех и всяческих грехов и мерзостей, включая богоотступничество, убийства, гибель святых и пророков, обличающих всемирный грех.
И вот повеление Господа: «Выйди от неё, народ Мой, чтобы не участвовать вам в грехах её и не подвергнуться язвам ея.»
 

* * *

Зажав под мышкой свёрток с лодочками, Яна бежит к клубу. Там уже ярко горят киношные диги, старенький клуб сияет хрустальной изморозью окон, венцами снега на наличниках, на крыше, заснеженные деревца у входа — причудливая скульптура из звёздно-белого мрамора. Яна вступает в сказку. Никто не кидается ей навстречу, вестибюль пуст. Яна наскоро раздевается, раскутывает платок, суёт ноги в лодочки и вновь с ужасом и восторгом обозревает в зеркале шедевр феи-Люськи. Толпящиеся у входа в зал курильщики с многозначительными перемигиваниями расступаются.
— Ой держите, сама Синегина!
—А ничего... А грива-то, грива!..
— Кто к нам пришё-ол? Сбацаем, писательша?
— Она тебе фельетончик сбацает. Держите меня — глазищи-то!
—Нужен ты ей, она сниматься пришла. Пропустите артистку, граждане...
— У-уф... Яна не дыша продирается в толпе, как ныряльщик сквозь толщу воды, и оказывается неожиданно в слепяще-жарком пятне света. Застывшие в неловких объятиях танцоры, их розовые, подгримированные лица с бусинками пота, застывшие у дигов сонные осветители и контрастом - суетящиеся, будто среди столбов света, багрово-распаренный Лёнечка в прилипшей к телу рубашке, Жора Пушко с экспонометром, «роковая» с хлопушкой. И испепеляюще-знойный свет дигов, и уже привычно-невидящий кивок:
— А, привет. Стул вон там. Эй, ну что, порядок? Хорошо, давайте. Приготовились...
«Я в вас, кажется, влюблённый, Иоанна Аркадьевна»... Даже не заметил её превращения. Наверное, с равным успехом она могла бы явиться с мокрой головой в мыльной пене или вообще обритой наголо. Яна предаётся этим горьким мыслям, чувствуя, как никнет, тает её фальшивая красота в беспощадном зное дигов.
Зато их с Люськой старания произвели несомненное впечатление на «Роковую» /видимо, Яна, к тому же, заняла её стул/. Так и ест глазами.
Её ошеломленно-подозрительный взгляд придаёт Яне силы.
— Стоп, стоп! Ребята, я просил свободней, а не развязней. Третья пара. Да, да, вы. Вот что вы делаете. Ничего смешного, у нас плёнка на вес золота. Смотрите сюда. Музыка!
Денис протягивает «Роковой» руку, к которой та мгновенно прилипает, будто гвоздь к магниту, и они отрывают невиданную в этих краях импровизацию, с переходами, перебросами и перекидами, вызывающе-экстравагантную, стремительно-слаженную, свободную от провинциальной вульгарной развязности местных стиляг. Не какие-то полу-па, полу-скачки, полувихляния — так некоторые модницы трусливо натягивают на колени слишком короткие юбки, и думаешь — до чего ж отвратна эта новая мода! А потом какая-либо девчонка в лоскутке вокруг бедер промчится мимо, нахально сверкая коленками, ослепляя, ошеломляя, перелетая через лужи, и ты уже невольно восхищаешься степенью, совершенствованием, естественностью этого шокирующего зрелища. Совершенствование минуса. Минус в квадрате даёт плюс.
Этот их танец! Прекрасное воплощение зла, похоже, сделало зло прекрасным. Яна отчаянно, до слез, ревнует. К её руке, будто приклеенной к руке Павлина, к её ловкому, раскручивающемуся стремительной пращой телу — назад, почти до падения, рывок — и снова щека к щеке. К этой их слаженности, отрешённости их лиц и тел, подчинённых единому бешеному ритму, к оцепеневшему от восторженного ужаса залу — ох, что же теперь будет — начальство смотрит... А начальство — директор клуба, и массовик, и библиотекарша, и представительница районной газеты Синегина — начальство само загляделось на это «вопиющее безобразие», а директор даже притоптывает в такт концом ботинка, а Синегина сама размалевана, как последняя...
Они с успехом разогреют массовку на несколько нужных градусов. Через пару минут Денис прорепетирует нечто «бодренькое» с залом, начальство от греха сбежит, а Яна останется, терзаемая муками совести и ревности.
Через несколько лет, после фестиваля, этот танец освоят на всех уважающих себя танцплощадках. Потом он выйдет на пару десятилетий из моды.
Через два часа съёмка закончится, диги погаснут, и Павлин наконец-то её «увидит».
— Сейчас, Жанна, идём. Ребята, тащите всё в четвёртую, вот ключ. И сразу в кафе — я позвонил насчёт ужина. Леонид, чтоб ни-ни!
— Мы ни-ни, — подмигивает Лёнечке Жора Пушко. А Павлин кладёт ей на плечо руку и ведет в раздевалку под перекрёстным огнём любопытных взглядов. Подаёт пальто. Ждёт, пока она запихивает ноги в валенки. Люськины лодочки лежат на подоконнике. Здесь она их и забудет.
— Ты что, а в кафе?.. Там же заказано! Ты придёшь?
«Роковая» запыхалась, голос какой-то хриплый. Её глаза и Янины бешено, как рыцари на поединке, ищут друг друга, чтобы схлестнуться насмерть. Тр-рах! Искры. Обе ранены, обе выбиты из седла. Одна и та же мысль:
— Значит, правда!.. И /о ирония судьбы!/ — одинаковая помада на губах.
На них смотрят, «Роковая» чуть не плачет. Внутренне корчась от стыда и отвращения к себе, Яна выскакивает на улицу.
Хоть бы он не побежал за ней!
Неужели он не побежит за ней?
Господи, пусть он сейчас выйдет из дверей!
Яна останавливается, больше не в силах сделать ни шага, и отвести взгляд от двери клуба. Никого. Ну и ладно.
Он догоняет её у газетного киоска, снова Яна чувствует на плече его руку. И ни слова. Вскоре после московского фестиваля рука на плече войдёт в моду, к ней привыкнут, но сейчас Иоанна Синегина перед всем возвращающемся с танцев осуждающим миром в сладкой муке несёт на плече свою крамольную ношу. И молит Бога, чтоб эта мука длилась во веки веков.
Они кружат по заснеженным улочкам ночного городка. Светская беседа, пригоршни колючих снежинок в лицо, неправдоподобная тишина за заборами, иногда взрывающаяся неистовым собачьим лаем, чёрные бездонные пропасти переулков и златотканые невесомые шатры плывущих из тьмы фонарей... И нарастающая внутренняя напряжённость в предчувствии мгновения, когда Денис вдруг замолчит на полуслове, будто в шутку потянет Яну к себе, оставляя ей шанс одним движением стряхнуть эти пока что легко лежащие на талии руки, как сползающую шаль. Шанс, которым она не воспользуется, а потом вдруг подумает, что не умеет правильно целоваться, в панике попытается освободиться, но она и его сомкнувшиеся вдруг руки уже станут одним целым, а освобождение от их пут таким же невозможным, как от ремней парашюта в едином неотвратимом полёте.
Яна закрывает глаза.
Яростная схватка губ, пока хватает дыхания. «Неправильно», — терзается Яна. Наверное, он сравнивает её с «Роковой», которая, наверняка, умеет. Господи, что же теперь говорить, что делать?
Павлин продолжает светскую болтовню, будто ничего не произошло. Он рассказывает что-то смешное, и Яна, не слыша ни слова, улыбается, подыгрывает, с ужасом чувствуя, что на глаза наворачиваются слезы. Только бы дотянуть до фонаря!.. Фонарь они минуют, и в темноте он не увидит её покрасневших глаз, а пока дойдут до следующего, она будет уже в порядке.
Яна бросается в спасительную темноту и замирает в его снова стянувшихся, как парашютные ремни, руках, в мучительно-сладком, пока не задохнёшься, поцелуе-полёте, поцелуе-прыжке, в этом недолговечном единении, пока не кончится полёт, не разомкнутся губы, и ноги не коснутся земли. И снова мгновенное отчуждение, трёп о том, о сём, и страх встретиться глазами, но уже близок впереди златотканый шатёр другого фонаря, и другая темнота, за которой всё повторится.
Потом Денис признается, что боялся её едва ли не больше, чем она его. Не знал, как себя с ней вести и вообще опасался затрещины.
Бесконечное чередование тьмы и фонарей, тишины и неистового лая, близости и отчуждения. Который это круг — десятый, сотый? Яна без варежек, руки заледенели, но холода она не ощущает, как не ощущает своих уже распухших губ.
Но вдруг в это её новое, уже ставшее привычным блаженное состояние резким диссонансом врывается внезапно вынырнувшая из тьмы мамина фигура. Простоволосая, с непохожим страшным лицом — такой Яна её никогда не видела, с криком: — Дрянь!.. Дрянь! — начинает неистово колотить куда попало по ней стиснутыми кулачками. Потом с рыданиями, —Я же с ума схожу... Сказала, на минуту... К Луговым. С мокрой головой, — так же неистово, куда попало, целовать. — Уже хотела в милицию, не могу, страшно! Дрянь!
Дениса нет - как сквозь землю провалился, но Яна ещё полна его поцелуями, которые, в конечном итоге, отнюдь их не сблизили, остались лишь распухшие губы, память о его руках, тугими ремнями сжимающими её тело, да холодная пустота в душе. И тоска по нему, сильнее, чем прежде.
И сознавая, что она действительно скотина и дрянь, отпаивая мать дома валерьянкой и наскоро сочинив какую-то весьма правдоподобную историю, Яна будет всё ещё там, на бесконечной улице плывущих из тьмы фонарей. Денис — солнечный день...
 

«ВЫЙДИ ОТ НЕЕ, НАРОД МОЙ»

«И вот повеление Господа: «Выйди от неё, народ Мой, чтобы не участвовать вам в грехах её и не подвергнуться язвам ея!»
«Исполнись Волею Моей!..» Вот она, эта Воля — «ВЫЙДИ ОТ НЕЁ, НАРОД МОЙ». Нельзя, невозможно отменить или победить тьму мировой Вампирии, покуда существует первородный грех... Самоутверждение отдельно от Творца. «Будьте, как боги». Мировая революция невозможна в историческом времени, пока есть вероятность появления в земном Царствии предсказанного Достоевским господина с глумливой физиономией с предложением «послать это царство куда подальше». Пока снуют повсюду потенциальные оборотни.
Последняя и окончательная революция, великая схватка Добра со злом произойдёт в конце времён, её совершит Агнец, Сын Божий, во втором Своём пришествии, свергнув зверя /антихриста/. Вавилонскую блудницу /мировой грех/ и Князя тьмы. А пока...
ВЫЙДИ ОТ НЕЕ, НАРОД МОЙ! В монастырь, убежище, крепость. Не участвовать в делах её.
« Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света; Пусть будет он тебе единственная мета. Пока ты тесных врат спасенья не достиг, Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг». «... чтобы не участвовать вам в грехах её и не подвергнуться язвам её».
«Воздайте ей так, как и она воздала вам, и вдвое воздайте ей по делам её; в чаше, в которой она приготовляла вам вино, приготовьте ей вдвое.»
То есть последняя революция свершится руками народов, погубленных Вавилонской блудницей.
«Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей; ибо она говорит в сердце своём: сижу царицей, я не вдова и не увижу горести! Зато в один день придут на неё казни, смерть и плач и голод, и будет сожжена огнём, потому что силён Господь Бог, судящий её.»
Разве о терпимости ко злу, примирении с ним, разве о «мирном сосуществовании» с Вавилонской блудницей говорит Господь? Нет!
«Выйди от неё, не участвуй в делах её» — пока ещё есть время. И в час Гнева Господня, Последней Великой Революции, завершающей историческое время, «воздай по делам вдвое и уничтожь»...
Воистину революции совершаются руками людей по Воле Небес, так что строка свидетеля Блока: «Впереди Исус Христос» не столь уж кощунственна.
«И купцы земные восплачут и возрыдают о ней, потому что товаров их никто уже не покупает.
Товаров золотых и серебряных и камней драгоценных и жемчуга, и виссона и порфиры, и шёлка и багряницы, и всякого благовонного дерева, и всяких изделий из слоновой кости, и всяких изделий из дорогих дерев, из меди и железа, и мрамора. Корицы и фимиама, и мира и ладана, и вина и елея, и муки и пшеницы, и скота и овец, и коней и колесниц, и ТЕЛ И ДУШ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ».
Вот он — поистине прилавок вашего ведомства, сын тьмы! Безудержная, захлёбывающаяся роскошью похоть, губящая «тела и души человеческие»!
Прилавок сатаны. «Сатана» — в переводе «преграда, препятствие, стена». Стена, преграждающая путь в Царствие.
«Веселись о сём, небо и святые апостолы и пророки, ибо совершил Бог суд ВАШ над ней.
Ибо купцы твои были вельможи земли, и волшебством твоим были введены в заблуждение все народы».
То есть торгаши, купцы захватили власть и стали вельможами.
«Волшебством твоим введены в заблуждение все народы». /То есть продажная лживая политика, купленные средства массовой информации, реклама, прямые колдовские чернокнижные способы воздействия на массы, в результате чего — одурманенные души./
«И в ней найдена кровь пророков и святых И ВСЕХ УБИТЫХ НА ЗЕМЛЕ».
Одурманенные люди не только не желают слушать святых и пророков, не только убивают их, посланцев Божиих, но и все, когда-либо убитые на земле со времён Каина и Авеля, пали жертвой всемирного тлетворного дыхания Вавилонской блудницы.
«...ибо истинны и праведны суды Его! потому что осудил ту великую любодейцу, которая растлила землю любодейством своим, и взыскал кровь рабов Своих от рук её...» /Отк.Гл.17, 18/
Зло порождает зло, и убивающая души безудержная похоть будущего антихристова царства явится плодом и следствием и прошлых, и настоящих грехов всей мировой истории зла.
Выйди от неё, народ Мой, и жди, пока настанет час воздать ей сторицей по делам её. Такова воля Божия.
«.. .и удивятся те из живущих на земле, имена которых не вписаны в книгу жизни от начала мира, видя, что зверь был и нет его, и явится.» /После искупления Христа дьявол был скован и находился в бездне, чтобы быть освобождённым в последние времена для решительной схватки Добра со Злом, и ведением этого обладают вписанные в книгу Жизни./
Последняя Революция Творца, совершённая руками людей. Истребление мирового зла, полное и окончательное во имя грядущего Царства Света, куда «не войдёт никакая тьма».
А пока — «Выйди от неё, народ Мой». То есть записанные в Книгу Жизни, исповедующие Замысел или просто интуитивно идущие на Зов, на Голос.
Ибо «Мои овцы знают Мой голос»...
«Овцы Мои слушаются голоса Моего, и я знаю их, и они идут за Мною, И Я даю им жизнь вечную, и не погибнут вовек, и никто не похитит их из руки Моей». /Иоан. 10,27-28/

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1921г. Руководство совещанием коммунистов тюркских народов РСФСР. Доклад на 10 съезде РКПб «Об очередных задачах партии в нац. вопросе». Избран членом ЦК. Участвует в переговорах Советского правительства с турецкой делегацией. Избран членом Политбюро и Оргбюро ЦК. Направляет в Президиум ВЦИК проект об образовании автономной области Коми. Руководит коллегией, принявшей решение о созыве съезда трудящихся якут для образования автономной Якутской области. Выступает на съезде профсоюзов против анархо-синдикалистской группы. По поручению ЦК руководит работой отдела агитации и пропаганды ЦК. Участие в комиссии ЦК по железнодорожному транспорту. Утверждён одним из редакторов журнала «Вестник агитации и пропаганды». Избран членом ВЦИК на 9 Всероссийском съезде Советов. Утверждён народным комиссаром по делам национальностей и народным комиссаром рабоче-крестьянской инспекции. Участвует в комиссии ЦК АКПб по работе в деревне.
«К нам в Баку прибыл товарищ Сталин, рабочий вождь исключительной самоотверженности, энергии и стойкости, единственный испытанный и всеми признанный знаток революционной тактики и вождь пролетарской революции на Кавказе и на востоке. ЦК АКПб, зная скромность и нелюбовь т. Сталина к официальным торжественным встречам, должен был отказаться от специальных собраний, связанных с его приездом. ЦК АКПб считает, что наилучшим приветствием, лучшей встречей, которые могут оказать наши партия, пролетарии Баку и трудящиеся Азербайджана нашему дорогому вождю и учителю, будет новое и новое напряжение всех сил для всемерного укрепления партийной и советской работы.» /Бакинский «Коммунист», 1920 год/
«Перефразируя известные слова Лютера, Россия могла бы сказать: «Здесь я стою, на рубеже между старым, капиталистическим, и новым, социалистическим миром, здесь, на этом рубеже я объединяю усилия пролетариев Запада с усилиями крестьянства Востока, чтобы разгромить старый мир. Да поможет мне Бог истории.» /из речи Иосифа в Баку, 1920г/
«Важное значение Кавказа для революции определяется не только тем, что он является источником сырья, топлива и продовольствия, но и положением его между Европой и Азией, в частности между Россией и Турцией, и наличием важнейших экономических и стратегических дорог /Батум-Баку, Батум-Тавриз, Батум-Тавриз-Эрзерум/. Всё это учитывается Антантой, которая, владея ныне Константинополем, этим ключом Чёрного моря, хотела бы сохранить прямую дорогу на Восток через Закавказье. Кто утвердится в конце концов на Кавказе, кто будет пользоваться нефтью и наиважнейшими дорогами, ведущими в глубь Азии, революция или Антанта — в этом весь вопрос » /Из интервью «Правде»/
«Грузия, запутавшаяся в тенетах Антанты и ввиду этого лишившаяся как бакинской нефти, так и кубанского хлеба, Грузия, превратившаяся в основную базу империалистических операций Англии и Франции и потому вступившая во враждебные отношения с Советской Россией, — эта Грузия доживает ныне последние дни своей жизни.» /Из интервью «Правде»/
«Оратор приводит целый ряд примеров того, как наскоро сколоченные буржуазно-националистические правительства окраин, составленные из представителей верхушечных слоев имущих классов, старались, под видом разрешения своих национальных вопросов, вести определённую борьбу с советскими и иными революционными организациями. Корень всех конфликтов, возникших между окраинами и центральной Советской властью, лежит в вопросе о власти. И если буржуазные круги тех или иных областей старались придать национальную окраску этим конфликтам, то только потому, что им это было выгодно, что удобно было за национальным костюмом скрыть борьбу с властью трудовых масс в пределах своей области.
Оратор подробно останавливается на примере с Радой и убедительно доказывает, каким образом принцип самоопределения был использован буржуазно-шовинистическими кругами Украины в своих классовых империалистических целях» /из выступления на III Всероссийском съезде Советов/
— Наверное, Иоанне это кое-что напоминает, — хихикнул АГ, — Да, в революции 17-го переплелись знамена Неба и тьмы. Атеизм, человекобожие, национализм и прочее идолопоклонство, схватка вампиров за передел зон влияния... Тогда вы потерпели поражение. Нам удалось пробудить в народе зверя, но Иосиф посадил его на цепь, он нарушил данную Богом свободу. Революция пожрала своих прекраснодушных наивных детей, но когда вместо них пришли мы, бесы, он начал игру без всяких правил. Он стравливал нас друг с другом, зло со злом, вампира с вампиром, грех со грехом... Он украл наше оружие — лукавство, вероломство, двойную, тройную игру... Он наш, ибо использовал наши методы!
— То есть он украл ваше оружие за неимением своего, взорвал вашим порохом ваши укрепления, увёл у вас из-под носа своё стадо, а ты его не под трибунал, а готов объявить «своим»? Неувязочка получается...
«Такие свойства интеллекта, как хитрость, вероломство, способность играть на низших свойствах человеческой натуры, развиты у Сталина необычайно и, при сильном характере, представляют могущественные орудия в борьбе. Конечно, не во всякой освободительной борьбе масс нужны такие качества. Но где дело идет об отборе привилегированных, об их сплочении духом касты, об обессиленье и дисциплинированье масс, там качества Сталина поистине неоценимы, и они по праву сделали его вождём бюрократической реакции и термидора» ./Свидетель Лев Троцкий/
«Уже в молодые годы Сталин — человек аппарата, кадр, и он поднимается вверх на рычагах аппарата. Его не избирают массы, а кооптируют чиновники.
— Иосиф, собственно, этого и не отрицал. Я уже отметил, что михалковские строчки гимна: «Нас вырастил Сталин, избранник народа» он решительно вычёркивает.
«Поразительно, что наиболее острые конфликты Сталина с Лениным в последний период жизни Ильича возникли именно по национальному вопросу. В качестве народного комиссара национальностей Сталин рассматривал национальные проблемы не с точки зрения законов истории, а с точки зрения удобства административного управления. Этим он, естественно, пришёл в противоречие с потребностями наиболее отсталых и угнетённых наций и обеспечил перевес за великорусским бюрократическим империализмом». /Свидетель Л. Троцкий/
— Зато теперь никаких противоречий, — снова хихикнул АГ.
«Грузин Джугашвили стал носителем великорусского бюрократического гнёта по тем же законам истории, по которым австриец Гитлер дал крайнее завершение духу прусской милитаристской касты».
— Иосиф Краснокоричневый! — совсем развеселился АГ.
— Жаль, не дожил Лев Давидович до времён СНГ — от души бы порадовался... За «наиболее отсталых и угнетённых наций»...
«Едва ли можно представить себе более резкие противоположности, чем красноречивый Троцкий с быстрыми внезапными идеями, с одной стороны, и простой, всегда скрытный, серьёзный Сталин, медленно и упорно работающий над своими идеями — с другой. У Льва Троцкого, писателя, — молниеносные, часто неверные внезапные идеи; у Иосифа Сталина — медленные, тщательно продуманные, до основания верные мысли. Троцкий — ослепительное единичное явление. Сталин — поднявшийся до гениальности тип русского крестьянина и рабочего, которому победа обеспечена, так как в нём сочетается сила обоих классов. Троцкий — быстро гаснущая ракета. Сталин — огонь, долго пылающий и согревающий».
«Да, Сталин должен ненавидеть Троцкого,.. потому что Троцкий всеми своими речами, писаниями, действиями, даже просто своим существованием подвергает опасности его — Сталина — дело». /Свидетель Леон Фейхтвангер/
 

В коммуну душа потому влюблена,
Что коммуна, по-моему, огромная высота,
Что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина.

Храни республику от людей до иголок,
Без устали стой и без лени,
Пока не исчезнут богатство и голод,
Поставщики преступлений.

И вы в Европе, где каждый из граждан
Смердит покоем, жратвой, валютой!
Не чище ль наш воздух, разреженный дважды
Грозою двух революций?

Дать бы революции такие же названия,
Как любимым в первый день дают!»
/Свидетель Маяковский/
 

* * *

Денис — солнечный день...
После этой их прогулки, о которой, разумеется, прослышала вся редакция, ей стало неприятно там появляться. Её осуждали. Хуже всего было сознание, что они правы, она сама себя осуждала, и, наверное, так же негодовала бы, влюбись кто-то из их коллектива идеологических работников, призванных учить людей высоким нравственным принципам, — в «такого».
Она не смогла бы толком сформулировать, чем так уж плох Денис Градов. Он не был тунеядцем, скорее, рабоголиком, ему доверили постановку фильма, он не пил, не хулиганил, и то, что ему инкриминировали — грубость и высокомерие, «Роковую», манеру одеваться — так ведь попробуй деликатничать с такими, как Лёнечка, а «Роковая» сама Денису на шею вешается. Шмотки и иностранные сигареты — это ему родители из-за бугра присылают, отец Павлина какой-то там торговый представитель, работает всё время за границей и что там продаётся, то сыну и посылает. А с заграницы чего взять, там все стиляги. Там даже пролетариат в джинсах ходит и жвачку жуёт. Она сама видала в журнале фото каких-то лохматых психов с подписью: «Французский пролетариат протестует против войны в Алжире».
Денис — чужак, вот и всё.
Но в то время, как Яна Благоразумная рассуждала и осуждала себя, другая Яна, всё более неуправляемая и незнакомая, продолжала рядиться в Павлиньи перья. Так они и сосуществовали. Одна действовала, другая — осуждала. Пассивно, как бы со стороны, вместе с коллективом. Будто это и не она вовсе уже в который раз фланирует мимо дома Севы Маврушина, где идёт съёмка. Будто не ей давно пора быть у дружинника с хлебозавода, перевоспитавшего трёх хулиганов, вместо того, чтоб караулить Дениса. В полчетвёртого в кафе перерыв. Может, они решили не обедать? Нет, выходят.
Небрежно помахивая портфельчиком, Яна идёт по другой стороне улицы, давая Денису возможность первому её заметить.
— Жанна!
«Роковая» что-то ему бросает с кривой ухмылкой — видимо, насчёт «совершенно случайного» появления Яны в районе съёмки, и в Яне закипает дремучая первобытная ярость. Вцепиться бы сейчас в её жидкий «хвост», тряхнуть, чтоб штукатурка со щёк посыпалась, и высказать... Но слова ей подворачивались какие-то уж совсем ненормативные, да и злость прошла. Денис бежал к ней через улицу, а Роковая так смотрела ему вслед, что Яне даже стало её чуточку жаль.
Она любила по-настоящему. Она будет любить его всегда. Сходиться и расходиться с мужьями, заводить любовников, но любить только его, Дениса. Она будет потрясающе шить — снежная баба в её платье выглядела бы снегурочкой. Она могла бы прекрасно зарабатывать, но не захочет уходить из кино. Так и останется бессменной ассистенткой Дениса Градова на всех картинах.
Денис говорит, что вечером должен ехать в Москву — будут ночью звонить родители, а бабушка плохо слышит. И останется до понедельника — в воскресенье здесь всё равно везде выходной. А Яна говорит, что скорее всего, уедет в понедельник в командировку, вернётся через несколько дней, а там и съёмки кончатся, так что «простимся на всякий случай»...
Только бы выдержать. Роковая, будь она проклята, ждёт на той стороне.
Его глаза — эдакая прозрачно-светлая, невозмутимая гладь... Но что-то всё же в них замутилось, потревожилось, он не стал пожимать протянутую, как для наручников, руку Яны.
— Между прочим, мы можем вечером поехать вместе.
— Куда?
— В Москву. Электричкой в 18-10.
— Интересно, ты домой, а я?
— А ты ко мне...
Он опять говорит это так, что от неё самой зависит, принять его слова всерьёз или обратить всё в шутку. И опять медлит Яна. Тогда он берёт её руку, и у неё внутри всё обрывается, будто прыгнула в пустоту и летит, летит одна и на этот раз без парашюта, со всё увеличивающейся скоростью, формулу которой они недавно проходили в школе.
— В 18-10, — повторяет он. Она чувствует, что он тоже немного «ле-тит», и ей становится легче.
— Не успею, мне надо срочно на задание, уже давно ждут.
— Ну, как знаешь, — он отпускает её руку.
— Я действительно не успею.
— Можешь приехать позже — я встречу.
Они договариваются встретиться в десять, в метро. Денис идёт с Роковой обедать. Яна бежит на хлебозавод. И пока она разыскивает уже закончившего смену дружинника, пока ловит его с вениками и приятелями, теми самыми хулиганами, буквально в дверях бани и здесь же в раздевалке у буфета, не обращая внимание на грохот пивных кружек, берёт интервью, — пока в мозгу у неё уже чётко выстраивается план будущего материала, её не покидает ощущение, что та, другая Яна, которая должна находиться поздно вечером в московском метро у первого вагона поезда, следующего от центра, что та Яна не имеет к ней никакого отношения. И даже когда она врёт матери, что едет на день рождения к подруге по факультету — (Понимаешь, я совсем забыла, а тут она звонит в редакцию, мол, ждём тебя и всё такое, ладно, съезжу, заодно пальто поищу к весне...), когда торопливо собирается и, чмокнув в щёку мать, (Только смотри, чтоб рукава не короткие, чтоб до косточек...) спешит к станции, а там, поджидая запаздывающую электричку, выслушивает жалобы пенсионера Фетисова на соседку, складывающую навоз у самого фетисовского забора — («И заметьте, свиной, свиной, товарищ корреспондент, а у меня невестка — переводчица, чехов возит. Приедут к нам, неровен час, а у меня — навоз. И свиной, товарищ корреспондент, свиной!). Даже когда Яна пытается понять, с чего это вдруг чехи нагрянут к пенсионеру Фетисову, и почему им следует опасаться именно свиного навоза, и даже когда смыкаются двери электрички, когда грузная фигура Фетисова, ещё продолжающего ей что-то кричать, смешно пятится, быстрей, быстрей, вместе с платформой, билетной кассой, рощицей, где водились маслята, будкой стрелочника, когда Яна видит в оконном стекле вагона лишь своё отражение, летящее в ночь, она всё ещё не верит в реальность этой рехнувшейся Яны, которая встретится через полтора часа у первого вагона поезда метро с Денисом Градовым.
И такая же нереальность почудится ей в душноватом тепле вагона, в молча сидящих напротив друг друга незнакомых людях, произвольно объединённых вдруг желанием попасть в Москву этой вечерней электричкой. Вот они занимаются кто чем — четверо мужчин играют в дурака, на руках у женщины спит девчонка в розовом капоре. Парень с фиолетовым синяком, листающий «Огонёк», его подруга с остановившийся взглядом щёлкает семечки, шелуха непрерывно сползает с её губ в газетный кулечек, старуха, оберегающая, как наседка, свои многочисленные узлы... Яне кажется, все они незаметно следят за ней, все знают, куда и зачем она едет. Ей здесь тесно и душно, она проходит по грохочущим мотающимся вагонам в конец поезда, на неё смотрят испуганно — куда это она? Контролёры? Вот, наконец, почти пустой вагон, она садится, снимает ушанку. Подвыпивший мужичонка с деревянной лошадкой и незажжённой сигаретой во рту просит посмотреть за лошадкой, пока он покурит в тамбуре. Ускачет она, что ли? Яна видит во тьме за окном своё отражение, чуть вьющиеся волосы, перехваченные на затылке Люськиным пластмассовым колечком, осунувшееся одеревеневшее лицо, огромные испуганные глаза... Если бы можно было исчезнуть, раствориться во тьме за окном, самой стать отражением, миновать этот вечер, когда невозможно ехать в Москву и ещё невозможнее — не ехать, потому что Роковая тоже проведёт выходной в Москве. И тогда...
Она берёт себя в руки и начиняет сочинять историю о пассажирах, едущих в одном вагоне из пункта А в пункт Б — глядящих в окно, листающих журнал, щёлкающих семечки, но у некоторых, как и у неё — своё, сокровенное, тайная цель, ради которой они едут в пункт Б. Истории придумываются неожиданно легко, и про мужчину с синяком, и про этого, с деревянной лошадкой, и уже чувствует она знакомо-нетерпеливое электрическое дыхание джиннов, и увлекается, а вагон постепенно наполняется на остановках всё новыми людьми, электричка вовремя прибывает в пункт Б, и рушится устоявшийся душновато-тёплый мирок вагона, всё вдруг, казалось бы, прочно занявшее свои места, срывается, летит, бежит к выходу — люди, чемоданы, сумки, мешки, мгновенно пустеющий вагон какое-то мгновение напоминает тонущий корабль, в довершение всего гаснет свет. Яна успевает выскочить, и тут же сплетенный клубок уже других мешков, сумок и людей, едущих в обратном направлении, вкатывается в темный вагон.
Наверное, такой должна стать концовка ее истории, но Яна уже не размышляет над философской сущностью поездки в общественном транспорте. Судящая и судимая Иоанны превращаются в одну, которой надо пройти по платформе с толпой и спуститься в метро. Вот когда ей становится по-настоящему страшно. Стиснув зубы, она думает, что, наверное, ещё ни одна девушка не тащилась к любимому, как на казнь — все летели на крыльях любви, страсти, блаженства и все такое, а для неё сейчас самое страшное — увидеть Дениса у первого вагона поезда, следующего от центра. Значит, она не любит его? Так что же это? Ведь ещё страшнее — не увидеть.
Павлина нет. Поезда подъезжают и уезжают, пассажиры высаживаются и садятся. Десять, пятнадцать, восемнадцать минут одиннадцатого — Павлина нет. У Яны подкашиваются колени, холодный мрамор леденит спину. Почему она не уходит? Давно надо было уйти, тогда б она успела на обратную электричку и додумала бы по пути свою новеллу, а Павлину сказала бы, что вовсе не была в Москве... Но нет сил уйти.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

«В истории Советской власти сегодняшний день является переломным. Он кладёт вехи между старым, уже пройденным периодом, когда советские республики хотя и действовали вместе, но шли врозь, занятые прежде всего вопросом своего существования, и новым, уже открывшимся периодом, когда отдельному существованию советских республик кладётся конец, когда республики объединяются в единое союзное государство для успешной борьбы с хозяйственной разрухой, когда Советская власть думает уже не только о существовании, но и о том, чтобы развиться в серьёзную международную силу, могущую воздействовать на международную обстановку, могущую изменить её в интересах трудящихся». И. Сталин /из доклада на 1 съезде Советов СССР/
«И повёл народ Свой, как овец, и вёл их, как стадо, пустынею.
Вёл их безопасно, и они не страшились, а врагов их покрыло море».
/Пс.77, 52-53/
«Не будет жить в доме моём поступающий коварно; говорящий ложь не останется пред глазами моими.
С раннего утра буду истреблять всех нечестивцев земли, дабы искоренить из града Господня всех, делающих беззаконие »./Пс. 100, 7-8/
С язвами и казнями вывести народ из Египта...
 

«Только советская нация будет
И только советской нации люди»
/Мих. Кульгицкий/
 

«Европейцам нужна дурная Россия: варварская, чтобы цивилизовать её по-своему; угрожающая своими размерами, чтобы её можно было расчленить, завоевательная, чтобы организовать коалицию против неё, реакционная, религиозно-разлагающая, чтобы вломиться в неё с пропагандой реформации или католицизма; хозяйственно-несостоятельная, чтобы претендовать на её «неиспользованные пространства», на её сырьё или, по крайней мере, на выгодные торговые договоры или концессии.» /И. А. Ильин/
«Ленин и Троцкий не могут отказаться от социализма. Они должны нести этот мешок до конца. Тогда придёт НЕКТО. Он будет истинно красный по волевой силе и истинно белым по задачам, им преследуемым. Он будет большевик по энергии и националист по убеждениям».
Это пророчество В. Шульгина, — сказал AX. — Под «националистом» разумеется «государственник».

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1922г. Участие в работе 11 съезда РКПб. Избран членом ЦК. Избран на Пленуме Генеральным секретарём ЦК партии. Участвует в заседании 2-го расширенного пленума исполкома Коминтерна. Участие в работе 12 Всероссийской конференции РКПб. Выступление на пленуме ЦК РКПб с докладом о взаимоотношениях между РСФСР, УССР, БССР и Закавказской Федерацией. Назначен главой комиссии по объединению советских республик в единое союзное государство. Утверждён ЦК делегатом на 4 конгресс Коминтерна. Политбюро утвердило по докладу И. Сталина «Основные пункты Конституции СССР».
Пишет проект «Декларации об образовании СССР». 10 Всероссийский съезд Советов избирает Сталина членом ВЦИК и делегатом от РСФСР на 1 съезд Советов СССР. Утверждён народным комиссаром по делам национальностей. Выступление на 1 съезде Советов СССР об образовании СССР. Избран членом ЦИК СССР. Избран в Президиум ЦИК. Участвует в комиссии наркомнаца об образовании Бурят-монгольской АССР. Утверждён в комиссию по разработке Конституции СССР. Доклад на 12 съезде РКПб «О национальном моменте в партийном и государственном строительстве». Избран членом ЦК партии, членом Политбюро и Оргбюро, утверждён Генеральным Секретарём ЦК. Выступает с докладом о Конституции СССР на пленуме ЦК. Обращение в «Правде» «Ко всем народам и правительствам мира» по поводу конституции СССР. Руководит работой пленума ЦК. Принятие резолюции о партийном строительстве.
«Сегодняшний день является днём торжества новой России, разбившей цепи национального угнетения, организовавшей победу над капиталом, создавшей диктатуру пролетариата, разбудившей народы Востока, вдохновляющей рабочих Запада, превратившей красный стяг из знамени партийного в знамя государственное и собравшей вокруг этого знамени народы Советских республик для того, чтобы объединить их в одно государство, в Союз Советских Социалистических Республик.» /И. Сталин. Из доклада на 1 съезде Советов СССР/
«Чтобы вся на первый крик: — Товарищ! — оборачивалась земля!» Маяковский.
Свидетель В.Грум-Гржимайло:
«Русского человека считают рабом. Другие считают прирожденным анархистом. Ни то, ни другое. Русский человек — идеалист. Неграмотный, тёмный человек, не понимающий слова «идеал», идеалист по своей природе. Только подходя к русскому человеку с этой стороны, мы начинаем его понимать...
Мы привыкли к нашей неустроенной жизни, и Бисмарк был прав, когда говорил, что весь русский народ — в слове «ничего». Мы легко миримся с недостатками и лишениями жизни, имея всегда впереди мечту, цель, подвиг. Нет подвига — нет цели, и русский человек опускается. На сцену появляются карты, водка, лодырничество...
На смену блестящему периоду расцвета поэзии, художества, музыки в России начнётся эра научных открытий, эра промышленных достижений, и герои Чехова найдут смысл своего существования. Нация выздоровеет от того психического заболевания чеховщиной, которое разрешилось революцией. Вместе с ним воскреснет русская энергия и дух инициативы, заглохший в 19 веке.
В этом отношении власть большевиков будет иметь решающее значение. Подавляя частную инициативу в торговле и промышленности /борьба с частниками/, в крестьянах /борьба с кулачеством/, большевики подчёркивают в народе ценность этой инициативы, почётность быть таким инициатором, уважение к людям, способным быть инициаторами и после смены их власти какой-то другой». /В. Грум-Гржимайло, выдающийся русский металлург/
«В прошлом мы не имели и не могли иметь отечества. Но сейчас, когда мы сбросили капитализм и власть принадлежит нам, — сейчас у нас есть Отечество и мы будем защищать его независимость. Готовы ли вы к тому, чтобы социалистическое Отечество было разбито и потеряло свою независимость? Если вы не хотите этого, то должны в кратчайшее время ликвидировать отставание и развить большевистские темпы строительства социалистической экономики. Мы отстаём от развитых стран на пятьдесят-сто лет. Мы должны наверстать это за десять лет. Или мы сделаем это, или нас уничтожат!» /Из речи Сталина/
— Заметь, сын тьмы, это очень важно — Иосиф впервые говорит об «Отечестве» с большой буквы, не о месте, стране, где человек родился, а как бы об Отчем Доме в земном, но и отчасти религиозном смысле слова. То есть о Доме, где действуют законы Семьи, Семьи народов. Не «демократия», не «права человека», а братство и любовь, добровольное служение друг другу и Целому как единому организму во имя построения «Светлого будущего»... Коммунизма. Всё это очень далеко от западных моделей социализма, это, по сути дела, этическая сторона Замысла, где каждая часть Целого не имеет его полноты бытия, но зато обладает определённой функцией служения, сверхзадачей. И взаимно помогая, дополняя, проникая в исторические судьбы, потребности, устремления друг друга, исполняют вольно или невольно слова апостола Павла: «Носите бремена друг друга, и таким образом исполните закон Христов». /Тал. 6, 2/
То есть не определённые законом права и обязанности, а ЧУВСТВО ДОЛГА. Это, повторяю, очень важно.
«Мы объединили государство таким образом, что каждая часть, которая была бы оторвана от общего социалистического государства, не только нанесла бы ущерб последнему, но и не могла бы существовать самостоятельно и неизбежно попала бы в чужую кабалу.» — Я уже приводил эту цитату.
Семья народов, соответствующая Замыслу Неба. Об этом не говорилось напрямую во вроде бы атеистическом государстве, но подразумевалось. И культура тех лет была насквозь религиозной по мироощущению, по духу.
Первая в мире Антивампирия. Принцип взаимослужения, противопоставленный миру конкуренции, взаимопоглощения. Как это ни парадоксально звучит, первая попытка осуществить Замысел Неба была в атеистическом государстве.
 

«В коммуну душа потому влюблена,
Что коммуна, по-моему, огромная высота,
Что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина».
/Маяковский/

Одного боюсь — за вас и сам,
чтоб не обмелели наши души,
чтоб мы не возвели в коммунистический сан
плоскость раёшников и ерунду частушек.
Мы духом одно, понимаете сами:
по линии сердца нет раздела.
Если вы не за нас, а мы не с вами,
то чёрта ль нам остается делать?

Храни республику от людей до иголок,
без устали стой и без лени,
пока не исчезнут богатство и голод,
поставщики преступлений.

Делами, кровью, строкой вот этой,
нигде не бывшей в найме,
я славлю взвитое красное ракетой
Октябрьское, руганное и пропетое,
пробитое пулями знамя!

На первую республику рабочих и крестьян,
сверкая выстрелами, штыками блестя,
гнали армии, флоты катили
богатые мира, и эти, и те...
Будьте вы прокляты, прогнившие
королевства и демократии
со своими подмоченными «фратернитэ»
и «эгалитэ»!
В лицо вам, толще свиных причуд,
круглей ресторанных блюд,
из нищей нашей земли кричу:
Я землю эту люблю!

Дяденька, что вы делаете тут,
столько больших дядей?
— Что? Социализм: свободный труд
свободно собравшихся людей.
 

— Вот очень любопытное свидетельство злейшего врага Иосифа:
«Девятилетний период духовной школы наложил неизгладимую печать на его личность и на его успехи. Русскому языку он научился на уроках духовной схоластики. Русский язык навсегда остался для него полуиностранным, семинарским, натянутым. Богословие не было для него наукой, для изучения которой он пользовался русским языком, как и для изучения других наук. Он изучал русский язык вместе с богословием. От этого богословские формы и обороты навсегда вошли в его сознание как формы и обороты русского языка.
Богословская аргументация всегда имеет формальный характер, и чем дальше тем меньше она уверена в себе. Она подбирает доводы у авторитетов церкви, классифицирует эти доводы и нумерует их». /Лев Троцкий/
— Ну, самый главный «авторитет церкви» — Всевышний, и отступать от Творца... «Мои пути, не ваши пути», Лев Давидович.
«В царстве мысли он чувствует себя, как на льду, боится поскользнуться, выбирает уклончивые и неопределённые выражения. Талант обобщения ему не свойственен, его мысль слишком медлительна и эмпирична, его ум неповоротлив и скуден, его заученные образы отдают до сего дня тифлисской семинарией, даже строки, продиктованные подлинной ненавистью».
«Печать время от времени возобновляет предположение, что Сталин стремится к международной революции. Нет более ошибочной мысли. Международная политика полностью подчинена для Сталина внутренней...»
«Говорил он медленно и осторожно. Но под этим как бы апатичным голосом слышалась сдерживаемая злоба, с которой гармонировали желтоватые белки глаз. Вся фигура показалась мне в первый раз зловещей, и, пожалуй, не мне одному. Речь мало касалась темы и не отвечала на аргументы. Зато она заключала в себе ряд инсинуаций, которые большинству оставались непонятными, да они и предназначены были для кадров, для людей аппарата. Сталин как бы инструктировал их, как надо выступать перед массами, где НЕТ ВЕРХОВ ПАРТИИ И ГДЕ МОЖНО ГОВОРИТЬ НЕ СТЕСНЯЯСЬ».
Свидетель Леон Фейхтвангер:
«Не позднее 1935 года весь мир признал, что социализм в одной стране построен и что, более того, эта страна вооружена и готова к защите от любого нападения.
Что же мог сделать Троцкий?.. Человек, который раньше видел то, чего не видели другие, теперь не видел того, что было видно каждому ребёнку. Питание было налажено, машины работали, сырьё добывалось в невиданных ранее размерах, страна была электрифицирована, механизирована. Троцкий не хотел этого признать. Он заявил, что именно быстрый подъём и лихорадочные темпы строительства обусловливают непрочность этого строительства. Советский Союз — «государство Сталина», как он его называл, — должен рано или поздно потерпеть крах и без постороннего вмешательства, и он, несомненно, потерпит крах в случае нападения на него фашистских держав».
Мы живём, зажатые железной клятвой.
 

За неё — на крест, и пулею чешите.
Это — чтобы в мире без Россий, без Латвий
Жить единым человечьим общежитьем.
. . .
Враги вокруг республики рыскают.
Не к месту слабость и разнеженность весенняя.
Будут битвы громче, чем крымское
Землетрясение.
. . .
Мы стоим с врагом
о скулу скула,
и смерть стоит, ожидая жатвы.
ГПУ — это нашей диктатуры
кулак сжатый.
Мы будем работать, всё стерпя,
чтобы жизнь, колёса дней торопя,
бежала в железном марше
в наших вагонах, по нашим степям,
в города промёрзшие наши.
. . .
Этот вихрь, от мысли до курка,
И постройку, и пожара дым
прибирала партия к рукам,
направляла, строила в ряды.
. . .
Но землю, которую завоевал
И полуживую вынянчил,
где с пулей встань,
с винтовкой ложись,
где каплей льёшься с массами, —
с такой землёй пойдёшь на жизнь,
на труд, на праздники, на смерть!»

Землю, где воздух, как сладкий морс,
бросишь и мчишь, колеся, —
но землю, с которой вместе мёрз,
вовек разлюбить нельзя.

От боя к труду — от труда до атак,
В голоде, в холоде и в наготе
Держали вместе, да так,
Что кровь выступала из-за ногтей.

Можно забыть, где и когда
пузы растил и зобы,
но землю, с которой вдвоём голодал,
нельзя никогда забыть!
 

«Маяковский был, есть и остаётся лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». И. Сталин.
— И насквозь религиозным, — сказал AX, — Хоть и написал: «Довольно жить законом, данным Адаму и Еве...»
— Ну уж ты скажешь!
 

А что если я народа водитель
и одновременно — народный слуга?
. . .
А зачем вообще эта шапка Сене?
Чтоб — целься рифмой и ритмом ярись?
Слово поэта — ваше воскресение,
ваше бессмертие, гражданин канцелярист.

Долг наш — реветь многогорлой сиреной
В тумане мещанья, у бурь в кипеньи
Поэт — всегда должник вселенной,
Платящей на горе проценты и пени.
 

— Кстати, давай всё же вернёмся к религиозному вопросу, — сказал АГ. Да, да, я прекрасно помню все твои предыдущие свидетельства насчёт «русской церкви в параличе», и о неверной социальной проповеди, и о распутинщине. И о Божьей каре... И об искуплении, об очищении кровью православия, и о новомучениках... Всё это, разумеется, верно, но и у меня тут гора свидетельств — изъятия церковных ценностей, расстрелы священников, репрессии, издевательства, разрушение храмов... Что скажешь?
— Ничего, сын тьмы, только Господь может судить свою Церковь. Ты представишь эти материалы на Суде и в Свете Истины станет ясно, где гнев Божий, где великая искупительная и очищающая жертва, где заблуждение, где беснование отдельных граждан или даже масс... Где виноваты Ленин, Троцкий и Каганович с так называемыми «жидомасонами», а где просто яростное сопротивление духовенства новой власти...
Я всего лишь — адвокат Иосифа, назначенный Господом. Я могу лишь свидетельствовать, интерпретировать и молиться за своего подзащитного.
Давай вернёмся к фактам, к свидетельствам.
Итак, один из первых декретов народной власти — об отделении церкви от государства:
«Вы упускаете из виду ценнейшее завоевание русской жизни, которое одно само по себе способно окупить, а в известном смысле, даже оправдать все наши испытания. Это — освобождение православной русской церкви от пленения государством, от казёнщины этой убийственной. Русская церковь теперь свободна, хотя и гонима... Ключ к пониманию исторических событий надо искать в судьбах церкви, внутренних и внешних».
— Как видишь, есть и такая точка зрения, как свидетельствует священник Сергий Булгаков.
«Да, церковность обязывает, — и прежде всего к правдивости и искренности. И поэтому всё-таки приходится сказать, что у нас, в православии не всё благополучно. Есть какой-то внутренний, обессиливающий его недуг, и лучшее тому доказательство — революция. Разве же она не есть громовое свидетельство об упадке православия? Соль обуяла, и оттого стало разлагаться осоляемое ею тело».
«Мало ли чем было засорено наше богословие за императорский период. Одни эти бесконечные поминовения чего стоят. И как просияло оно теперь, когда этого нет: словно икона, которая промыта и освобождена от вековой копоти и грязи».
«Перед самым октябрьским переворотом мне пришлось слышать признание одного близкого мне человека. Он рассказывал с величайшим волнением и умилением, как у него во время горячей молитвы перед явленным образом Богоматери на сердце вдруг совершенно явственно прозвучало: Россия спасена. Как, что, почему? Он не знает, но изменить этой минуте значило бы для него позабыть самое заветное и достоверное.»
— Это мистическая сторона вопроса. Что же касается прочего — церковь не была запрещена официально, был созван церковный Собор...
«Христианство есть не что иное, как свобода во Христе,» — сказал Хомяков. — «В делах церкви принужденное единство есть ложь, а принуждённое послушание есть смерть.» «Единство церкви есть не что иное как согласие личных свобод». «Знание истины даётся лишь взаимной любовью».
«Церковь знает братства, но не знает подданства».
— Очищение, обновление — как видишь, многие придерживаются такой точки зрения... Что же касается власти, то церковь поначалу была предоставлена сама себе, пока не начался террор против сил, которые восстали на революцию, защищая старый «мир насилья», который надо было разрушить «до основанья»:
«Православные христиане! Вставайте все против власти красного Антихриста! Не слушайте ничьих призывов примириться с ним, от кого бы призывы сии не исходили. Нет мира между Христом и сатаной. Властью, данной мне от Бога, разрешаю и освобождаю всех верующих от присяги, данной советскому самозванному Правительству, ибо христиане сатане не подданные. Властью, данной мне от Бога, благословляю всякое оружие против красной сатанинской власти поднимаемое, и отпускаю грехи всем, кто в рядах повстанческих дружин или одиноким метателем сложит голову за Русское и Христово дело!» /Архипастырское послание Блаженнейшего Митрополита Антония ко всем православным русским людям в подъяремной России и Зарубежье./
Власть, разумеется, в ответ показала зубы. Она боролась против церкви как социального института, служащего классу эксплуататоров и дому Романовых, помогающего «охмурять народ», придерживающего ценности, чтобы использовать их в контрреволюционных целях, но отнюдь не как мистического тела Христова, как в годы первых христиан. Были, конечно, отдельные бесноватые — стоит посмотреть кинохронику тех лет, массовое беснование со сжиганием икон, Библий и крушением алтарей, но тогда в огонь летели и Пушкин, и Достоевский, и Шекспир, и скульптура, и живопись...
У меня нет свидетельств, что Иосиф в первые годы советской власти принимал активное участие в борьбе с церковью, обычно инициатива исходила от Ленина, Троцкого... В одной из записок 20-х годов Иосиф называет атеистическую литературу «антирелигиозной макулатурой». Зная Иосифа, могу сказать одно — для него врагом становилось лишь мешающее Делу. Его Бог и его Дело были друг от друга неотделимы. Антивампирия. Церковь становилась врагом лишь когда она противостояла Антивампирии.
В его сознании Бог был карающей и одновременно созидательной Десницей из Ветхого Завета, Которой он самозабвенно служил. А церковь ассоциировалась с семинарией, с «иезуитскими порядками» и борьбой против истины.
«Выйди от неё, народ Мой...»
Теперь факты. Из беседы Иосифа с первой американской рабочей делегацией:
«...Я должен заявить, что, говоря формально, у нас нет таких условий приема в члены партии, которые бы требовали от кандидата в члены партии обязательного атеизма. Наши условия приёма в партию: признание программы и устава партии, безусловное подчинение решениям партии и её органов, членские взносы, вхождение в одну из организаций партии.
Один из делегатов: Я очень часто читаю, что исключают из партии за то, что верят в Бога.
Сталин: Я могу лишь повторить уже сказанное об условиях приёма в партию. Других условий у нас нет.
Значит ли это, что партия нейтральна в отношении религии? Нет, не значит. Мы ведём пропаганду и будем вести пропаганду против религиозных предрассудков. Законодательство нашей страны таково, что каждый человек имеет право исповедывать любую религию. Это дело совести каждого. Именно поэтому и провели мы отделение церкви от государства. Но, проведя отделение церкви от государства и провозгласив свободу вероисповедания, мы вместе с тем сохранили за каждым гражданином право бороться путём убеждения, путём пропаганды и агитации против той или иной религии, против всякой религии...
Партия не может быть нейтральной в отношении религиозных предрассудков, и она будет вести пропаганду против этих предрассудков, потому что это есть одно из верных средств подорвать влияние реакционного духовенства, поддерживающего эксплуататорские классы и проповедующего повиновение этим классам.»
«Премьер-министр Великобритании обещал ускорить высадку десанта союзников на побережье Германии. И Сталин, облегчённо вздохнув, перекрестился.»
Сталин «...не был враждебен к церкви, как Ленин и другие большевики. Через всю его жизнь прошла иногда хорошо, иногда плохо скрываемая склонность к религии. Так, в первые годы революции, когда в стране появилась возможность для церковного издания «Христианина», Сталин был среди тех, кто смотрел на этот факт благосклонно. Однако победила другая точка зрения, которой придерживалась борющаяся с религией Надежда Константиновна.
Говорили, что в самые тяжелые минуты войны он даже молился, а позднее одной из его первых мирных бумаг был приказ о возвращении церкви ряда ценностей, включая мощи некоторых святых». /Л. Васильева «Кремлёвские жёны»/

ИЗ ДНЕВНИКА КАГАНОВИЧА / О СТАЛИНЕ/:

«В его образе не было ничего человеческого... Даже если он высказывал свои чувства, создавалось впечатление, что это было не из глубины его сердца. Они были такими же фальшивыми, как маскировка на танке. А под ней скрывался Сталин — кусок стали. Из какого-то мне самому непонятного чувства, я был уверен, что он будет жить вечно... В нём не было ничего человеческого».
«У него была особая черта характера, которая заставляла меня часто удивляться. Он всегда говорил с каким-то скрытым уважением о Боге и религии. Сначала я думал, что это нам только кажется, но потом я заметил, что моё первое впечатление было достоверно. Он всегда был очень осторожным, когда разговор заходил на эту тему. Мне никогда не удавалось определить, какого мнения он придерживался по этому вопросу. Но одно мне стало ясно — у него был свой, особый взгляд на эту тему. Например, он никогда не говорил, что Бога нет...»
«В его присутствии людям было как-то не по себе. Все почитали и уважали его. Я не думаю, что он вкушал любовь народа: он стоял над ней. Это возможно звучит странно, но он занимал должность, которая раньше была предназначена Богу».
— Ты чему улыбаешься, Позитив?
— Тому, что Иосиф заставил всю ВКПб работать на Бога... Тех, про кого сказал как-то:
« Они создают впечатление, как будто бы действительно верят в идеал социализма в грядущем бесклассовом обществе. На самом деле они верят лишь в организованную власть».
Ладно, я тебе открою самую тайную тайну, — прошипел АГ, — Тем более что всё равно на Суде «всё тайное станет явным»...
 

* * *

Но нет сил уйти...
Он выскакивает из того самого первого вагона и, схватив Яну в охапку, успевает вместе с ней ввинтиться в сдвигающиеся двери.
Оказывается, он задержался у шефа, который живет на Красносельской, дипломного руководителя.
«Я бегаю за ним», — жестко констатирует Яна.
От Павлина чуть пахнет вином и этими его забугорными сигаретами. Яна слушает его рассказ о замечаниях шефа по поводу отснятого материала и думает, что, наверное, это и есть счастье.
Величественный фешенебельный дом в тихом переулке, неприступные дубовые двери, огромное парадное с такой же неприступной лифтершей, похожей на переодетого бабушкой волка.
С праздником, тётя Леночка, — лифтерша смотрит на Яну, Денис кладёт на столик шоколадку.
— А что сегодня?
— Ну как же, день шахтёра, — Денис подталкивает Яну к лифту, приложив к губам палец. Профессионал!
—Инструкцию помнишь?
Инструкцию Яна помнила. Денис откроет своим ключом дверь и войдет. Если бабушки в прихожей нет, установит ее местоположение и в этом местоположении задержит, а Яна тем временем проскользнёт в приоткрытую дверь квартиры, а затем, не снимая пальто, — в комнату Дениса — первая дверь направо. Здесь пальто можно снять, но света не зажигать и ждать его.
Яна сидит на покрытой медвежьей шкурой тахте, вглядывается в смутные очертания незнакомой комнаты, слышит за стеной голоса, смех и дивится, что унизительные перипетии этого вечера так легко от неё отскакивают. «Докатилась, — думает она о себе со стороны, — ни гордости, ни достоинства. Ну и пусть». И опять дивится своему равнодушию. «Ну и пусть. Я такая же, как они... Люська, Роковая... У меня будет любовник. У меня — любовник!.. О Боже...»
«Любовник знает — она, послушная, молясь и плача, опять придёт», приходят на ум слова любимого в детстве романса. Яну душит смех. Она ощупью пробирается к окну, спотыкается обо что-то на полу, приоткрывает угол тяжёлой портьеры. Видит заснеженный двор, женщину в шубке с таксой на поводке. Кажется, будто катит впереди игрушку на колесиках. Выпустив поводок, женщина оглядывается, сбрасывает прямо на снег шубу и начинает энергично разминаться.
Скрипнула дверь. Яна не слышит его шагов, так колотится сердце. Просто остро чувствует его приближение — каждой клеткой и нервом. Но упиваясь его объятьями, этой иллюзией единения, она вместе с тем опять мучительно ощущает его внутреннюю «непробиваемость», несмотря на уже пугающе-нетерпеливую интимность ласк.
— Включи свет... Или она увидит?
— Бабуля-то? Бабулю я уложил спать и спел колыбельную... Она любит «ла-ла бай». Знаешь «ла-ла бай»?
Вспыхивает розовый торшер, тепло и мягко осветив комнату. Пока Денис возится с магнитофоном, ошарашенный взгляд Яны скользит по низким креслам с шёлковой полосатой обивкой, по неправильной формы столику с кипой польских журналов «Фильм», по полкам с книгами — классика, а поверх втиснуты яркие заграничные книжицы. Полированная мебель, ковёр на полу, шкура, торшер — в пятидесятые такой интерьер казался вызывающе экстравагантным. На полу в пузатой керамической вазе — тюльпаны, красные и жёлтые, будто только что срезанные. В январе! Яна наклоняется к ним и понимает, что цветы искусственные. Отдёргивает руку, выпрямляется и оказывается лицом к лицу с репродукцией на стене с изображением чего-то странного, бесформенного, свисающего со стрелками и циферблатом.
— Ой, что это?
— Сальвадор Дали. «Мягкие часы», — Денис рассказывает про сюрреализм, про Бюнюэля и его фильм, где рассекают глаз и из ладони выползают муравьи. Про Хичкока и его фильмы ужасов.
— Рэй Конниф куда-то запропастился. Глена Миллера поставить? «Серенаду солнечной долины» смотрела? Или что-нибудь посовременнее?
Ей нравится всё — эта обволакивающая музыка, мягкий свет торшера и ласково обнимающие кресла, и с черно-розовым кафелем ванная, где она принимает душ, и пахучее жидкое мыло в бутылочке, и пушистый халатик, и домашние тапки с помпонами, которые ей принёс Денис, и разбросанные по ковру журналы, которые он небрежно смахнул на ковёр со столика, чтобы расставить на салфетках из японской соломки бокалы — вся эта экзотика, которой никогда не водилось в их с мамой комнате и в домах, где она бывала. Наверное, в этом халатике, тапках, в этом кресле сидела Роковая, а может, и другие девицы — ну и пусть. Ей всё равно всё нравится, кроме одного. Что ей это нравится.
Ах, как зло и хлёстко могла бы Синегина обличить в каком-нибудь фельетоне коврово-торшерный мещанский уют подобной комнаты! Не упустив такие детали, как фальшивые цветы, втиснутые поверх классиков бульварные книжонки и уж конечно, картину этого сюрреалиста, как бы символизирующую бесполезно текущую жизнь обитателей квартиры, где вещи поработили людей... И девушку, попавшую в плен этой липкой обывательщины.
Однако в то время как Яна-обличительница пытается разложить материалы «Дела» по привычным полкам, Яна-обвиняемая терзается сознанием, что отлично звучащий магнитофон, музыка Гершвина и Эллингтона, и прокатный фривольный халат с тапками не вызывают у неё должного отвращения. Какая же она оказалась дешёвка!
Они ждут звонка из Лондона. Павлин открывает дверцу шкафчика, и перед Яной, как в иллюзионе, ослепляя этикетками, летит в зеркальную бесконечность стая бутылок.
Она уже не ахает и ничего не спрашивает, даже если бы в шкафу у Павлина сидел весь оркестр этого самого Глена Миллера вместе с инструментами. Только не показаться ему «чужой»! «Бар» — сказал он, и Яна-обличительница содрогнулась внутренне, потому что «бар» для неё был синонимом кабака или трактира. Кабак на дому!
А Денис то ли не догадывался о терзающих её противоречиях, то ли тактично помалкивал, то ли действительно поверил, что для неё эти бары и магнитофоны всё равно что котлеты. А скорее всего, просто он ни о чём таком не думал.
— Джин с тоником будешь?
Яна кивает небрежно, и перед ней оказывается высокий хрустальный бокал с плавающими внутри льдинками и проткнутым соломиной ломтиком лимона.
— Как в лучших домах, — сказал Денис.
Горьковато-сладкая обжигающая жидкость приятно пощипывает язык, напоминая вкус сосновых побегов, лакомства её детских вёсен. Итак, теперь она образованная. Джин-тоник, коктейль, бар, блюз, Хичкок, халат, тахта, чувиха.
Денис — солнечный день...
Наверное, Яна немного пьяна — ей становится жарко, легко и весело. Она чувствует неожиданно волчий голод и вспоминает, что ела в последний раз часов двенадцать назад. Денис тащит из кухни чудовищных размеров бутерброды с колбасой и сыром, ржавый селёдочный хвост и банку шпротов. Его утончённость в вопросах интерьера и напитков вполне уравновешивалась полным пренебрежением к кулинарии. Приходящая домработница Тася убиралась и готовила для бабушки диетические супы, протёртые пюре, которые Денис терпеть не мог. Яна вспомнила, с какой жадностью он поглощал у них котлеты. Бедный Павлин! Она пожирает бутерброды, шпроты, остатки печёночного паштета в промасленной бумаге и селёдочный хвост, запивая джином.
— Супу дать? — спрашивает Денис почему-то шёпотом. Его лицо! Он ошеломлён её аппетитом. Яну разбирает смех — никак не может остановиться. Денис пытается что-то сказать, но, махнув рукой, тоже начинает смеяться.
Потом их молчаливая изнурительная схватка в темноте на тахте, когда невозможно было для Яны ни уступить, ни отвергнуть. Две Иоанны, Денис — третий. Телефонный звонок прозвучал спасительным ударом гонга. Яне слышно, как Денис в тёмной прихожей болтает с Лондоном. О Тасе и прачечной, об институте и своём фильме, о каких-то знакомых и родственниках... О том, что сейчас у него в комнате Яна, в Лондоне, само собой, никогда не узнают. И Лондону нет до этого дела. Там пробираются в тумане кэбы, двухэтажные басы, омнибусы, спешат к своим каминам джентльмены под чёрными зонтами и, подняв воротники серых пальто, думают о росте цен, об инфляции, о своих высоких худых англичанках. И есть ещё десятки стран, сотни городов и миллионы людей, которым абсолютно плевать, что она, Яна Синегина, находится ночью в комнате у Павлина. Это касается лишь её, лишь себе она причиняет зло. Больше никому в мире.
Странное леденящее чувство свободы и вседозволенности вдруг овладевает ею. Негромкий голос, смех Дениса, болтающего с Лондоном, будто отсекают от прочего мира плывущий в ночи островок комнаты, тахту со вздыбленной горбом шкурой, словно ожившей в сугробе белеющих простыней и подушек. Её, Иоанну, одинокую, свободную и обречённую, как Робинзон после кораблекрушения, покинутую теперь даже той, второй Иоанной, с огромными испуганными глазами, плывущей во тьме по ту сторону вагонного стекла в вечность, по другую сторону телефонного провода.
Упавший на пол вслед за шкурой халат, собственная нагота, ещё минуту назад представлявшаяся стыдной, невероятной, а теперь такая естественная и прекрасная, блаженная прохлада простыней, в которую погружает Иоанна, как в реку, раскалённое тело...
Ни ранее, ни потом не испытывала Иоанна такого беспросветного одиночества, как в самых пылких его объятиях. Но, уступая грубоватым его ласкам, она всегда будет помнить, как этой ночью много лет назад он будет лежать на сгибе её руки и нести что-то маловразумительное, что его сбили с толку амурные похождения её джиннов, что он принимал её за этакую гремучую смесь акулы пера с провинциальной Мессалиной — уж очень лихо и убедительно получались у неё постельные сцены, а потом совсем смешается и затихнет — таким сбитым с толку и незащищённым она его увидит впервые. И она наконец-то дотронется до его лица, волос, цепочки на шее с «куриным богом» из Сердоликовой бухты, сомкнутых век, губ, и ощутит вдруг, как губы отзовутся на её прикосновение; их мягкость и тепло, их едва уловимое встречное движение с лихвой вознаградит Иоанну за всю мороку той ночи.
В эту минуту он принадлежал ей!
«Единство душ, слиянье тел»... Восемнадцатилетняя мастерица постельных сцен поймет сегодня, много лет назад, что можно в страстных объятиях умирать от одиночества и собственной холодности и тут же воскресать просто от его голоса, дыхания, от губ, сонно отозвавшихся на твоё прикосновение. Чем более одинокой и холодной почувствует она себя в ту ночь, тем отчаянней, ненасытней будет тоска по этому самому «слиянью душ», потому что горела она одна.
Ну да ладно, плевать, лишь бы не погасло, и соберет она по капле всё своё мужество, терпение, даже джиннов призовёт на помощь Иоанна, когда уже на рассвете, незаметно выскользнув из дома, они гуляли по синевато-снежным московским улочкам, ожидая открытия кафе, и она развлекала Дениса импровизированными фантастическими байками. Мозг, воображение после бессонной ночи работали с болезненной остротой и щедростью, «на износ». В кафе ей удалось завладеть вниманием соседей по столику — продавщиц из гастронома напротив, празднующих чей-то день рождения. Девчонки уже расплатились, но не уходили, желая дослушать её импровизацию про золотую монету, которая очень привязывалась к каждому из хозяев, но те то и дело продавали её, обменивая то на корзину с яствами, то на красивое платье, то на редкую книгу. Монета страдала от их неверности, но вот однажды появился человек, который полюбил её. Он спрятал её и хранил у себя до конца жизни, а перед смертью зарыл в саду под яблоней, чтобы она не досталась никому.
Монета лежала в земле и плакала. Ей хотелось наверх, к людям, чтоб её снова ласкали и любили, хотелось блистать и сверкать, как в былые времена. Прошло много лет, и вот однажды...
Денис уведёт её. Девчонки из гастронома так и не узнают, что случилось однажды, и сама Яна не узнает — в то утро ей придумывалось на любую тему легко и мгновенно, мысли едва успевали формироваться в слова. Девчонки будут смотреть, как Денис подаёт ей пальто, и перешёптываться. «Сюжет для мульти», — скажет он про историю монетки и потащит Яну в гости к шефу, другу их семьи — она поймёт, что это смотрины, но даже тут не обидится, постарается не ударить в грязь лицом. Денис уже не позволит ей импровизировать. Яну приятно поразит, что он помнит все её байки едва ли не лучше её самой, он будет рассказывать сам, лишь изредка обращаясь к ней за уточнениями, дирижировать, и вообще они выступят как хорошо сработавшаяся эстрадная пара. Два часа яниных баек будут с блеском «держать зал» — маститого режиссёра и его супругу, киноактрису из фильмов яниного детства, уже поблекшую, с лицом девушки-старушки из сказки о потерянном времени.
Её своеобразный тоненький смех, близкий профиль — абстракция, символ, как лицо всякого популярного актёра, и в то же время — реальность, плоть... Три глубоких штриха в углу обращённого к ней глаза, детская ямочка на щеке — они появляются, когда она смеется... Конкретность, близость её личика-символа, голосок-символ, предлагающий «ещё кофе», маленькая детская ручка в кольцах, рассеянно, как кошку, поглаживающая янин локоть. И глаза хозяина дома, всепознавшего Будды, только что устремлённые, казалось, в самое вечность, а теперь внимающие Денису с живостью и непосредственностью первоклашки.
Через несколько лет Яна увидит, как он репетирует с актёрами, так же проигрывая на лице каждую их удачную реплику... Лицо-театр, лицо-сцена, когда гаснет свет при малейшей фальши, и уже тянет склепным холодом, и там, где только что кипела жизнь, с трудом различаешь лишь фанеру декораций да тени разбегающихся актёров.
Яна подыгрывает Денису, в уже сложившиеся истории щедро добавляет новые краски, детали, с почти чувственным наслаждением сознавая свою власть над этим прекрасным, вдохновенным лицом шефа, меняющимся по мановению её воли.
Вообще-то импровизация была ей несвойственна — видимо, стресс пробудил этот дар /тогда ещё о стрессе слыхом не слыхали, поэтому Яна и его приписала чуду/. Ощущение нереальности дополняла странная обстановка комнаты — ультранесовременная, будто сама история — Древний Восток, французская монархия, русский классицизм. Павел, Александр, модерн начала века, — сама история овеществилась здесь в самом немыслимом сочетании. Стены, обитые темно-вишневой тканью с золотыми букетами, на одной из стен — панно — старинная китайская вышивка, подсвеченная китайским фонарём с красными шёлковыми кистями. Стол-сороконожка красного дерева, английские чипиндейловские стулья, в углу — два «буля», на каждом — по саксонской вазе. Роскошная бронзовая люстра со свечами зажигалась, видимо, лишь в парадных случаях, горел торшер, переделанный из газового в электрический, и покрытый, вместо абажура, старинного рисунка шёлковым платком с изображением фехтующих дам в кринолинах. Яне, неискушённой во всех этих Булях, Павлах и Чипиндейлах комната показалась невероятной, абсурдной, театральной.
Смотрины пройдут на редкость удачно. В результате Яна выиграет главный приз — Дениса Градова и, прижимая к сердцу драгоценную ношу — нечто тяжеленное, громоздкое и неподъёмное, свою каменную Галатею, потащит её дальше и дальше в свою жизнь. Оживёт ли Галатея? О будущем Яна не думала. Только бы выдержать, дотащить, не выронить...
Пройдёт ещё несколько дней, которые мало что изменят — их встречи то ночью у Дениса, то днём у неё, лихорадочно-торопливые, как бы мать не вернулась с работы раньше времени, и мамины ревнивые ненавидящие взгляды, летящие в Дениса, и ненавидящие взгляды Роковой, летящие в Яну, и вместе с тем благополучно завершившиеся съёмки, и зачёты по контрольным, которые она отослала на факультет. И в каждом номере — её материал, потому что она уже начнёт привыкать к этим сладким мукам, и чем более будет осознавать свою с Денисом несовместимость, тем сильнее влюбляться. Чем тяжелее ноша, тем она будет становиться драгоценнее.
Потом он сделает ей предложение, буднично, между прочим, будто приглашая выпить чашку кофе в буфете, а Яна будет молчать, молчать, не в силах из себя выдавить что-либо подходящее случаю, — все слова разом превратятся в пустые звуковые оболочки, лишенные какого бы то ни было смыслового содержания.
И тогда статуя на мгновенье оживёт — что промелькнёт вдруг в незамутнённых никакими «чуйствами» глазах Дениса — растерянность? Волнение? Страх её отказа? Во всяком случае, это «что-то» с лихвой заменит Яне любовные излияния, как и в первую их ночь, когда его губы благодарно и уязвимо толкнулись в её пальцы.
Она нужна ему. В том, как он ждал ответа, было нечто от младенца, у которого тянут из рук погремушку.
Денис - солнечный день.
 

ПРЕДДВЕРИЕ

— Ладно, я тебе открою самую тайную тайну, — прошипел АГ. — Тем более, что всё равно на Суде «всё тайное станет явным»... После смерти Ленина, как только Иосиф фактически пришёл к власти, я нашёптывал ему сделать религию государственной, отказаться от этого никому не нужного атеизма, рассказать честно народу об ошибках социальной политики духовенства, привести свидетельства, о которых мы говорили... Опереться на лояльное духовенство, на обновленцев... Развесить повсюду цитаты из Писания, обличающие неправедную власть князей... Объявить, что отныне «лежащий во зле мир», то есть «мир насилья» разрушен, и церковь будет служить бедным и униженным, трудовому народу, как, мол, и призывал Господь... «Кто не работает, тот не ест...» «Блаженны плачущие, блаженны нищие духом...»
— «Нищие духом» — это совсем не нищие...
— Кто там будет разбираться, всё можно было бы оформить надлежащим образом. «Блаженны алчущие и жаждущие правды...» И все эти грозные тексты из Ветхого Завета, из «Откровения»... Опереться на слова «Всякая власть от Бога»... Чтобы вместо царя и членов его семьи читались поминовения Генсека и членов политбюро... А главное, получить благословение свыше на кровь и насилие:
— Воздайте ей так, как и она воздала вам, и вдвое воздайте ей; в чаше, в которой она приготовляла вам вино, приготовьте ей вдвое.
Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей... /Отк. 18, 6-7/
— Так это же о последних временах...
— Кто бы стал разбираться!.. Тем более что никто не знает, когда они наступят. Картина получилась бы впечатляющая — все дружными рядами в храмы на исповедь, не надо никаких характеристик с места работы и жительства для вступления в партию, никаких иных рекомендаций — только от священника... И твори, что хочешь, именем Божиим...
— Господи помилуй! — в ужасе перекрестился АХ. Вслед за ним перекрестилась и Иоанна. АГ погрозил её кулаком.
Что, страшно? Так ведь именно за это все сейчас упрекают Иосифа — за отделение церкви от государства! Что он не заставил церковь служить режиму, как это делают все уважающие себя правители. Не стал отдавать Богово кесарю.
А как славно могло бы получиться!
— Погоди, сын тьмы... Ну и что ответил Иосиф?
— Угадай.
— Сослался на Ленина? «Атеизм является неотъемлемой частью марксизма. Марксизм — это материализм, мы должны бороться с религией, так как это азбука каждого материалиста, а поэтому и марксиста.»?
—Вот и не угадал! — заболтал АГ ножками в белых сандаликах. — Плевал Иосиф на всякие революционные догмы — ты же сам приводил свидетельства Троцкого! Что любая догма для Иосифа — лишь трамплин к укреплению власти.
— Тогда мысль Гесса, духовного наставника Маркса:
«Бесполезно и безрезультатно поднимать людей к исторической свободе и делать их соучастниками в дележе благ существования, не освободив их от духовного рабства, т.е. религии.»?
— Опять не то. Иосиф давно понял, что «дележка благ существования» — всего лишь разборка между собой явных и потенциальных вампиров. И никакая не свобода.
— Кажется, я догадался. Многонациональное государство. Нельзя делать приоритетной какую-то одну из религий...
— Подумаешь, преграда! Православные, католики, буддисты, иудеи, мусульмане — пусть каждый идёт в свою церковь и приносит оттуда лишь справку о моральной и политической благонадёжности. А в остальном, в догматах — полная свобода, охраняемая государством.
А может, со временем и какая-либо объединённая религия получилась бы. Новая вселенская церковь под покровительством Отца Народов...
— Господи, помилуй! — снова перекрестились АХ с Иоанной, — Тут уж антихристом попахивает...
— Вот и Иосиф так ответил, когда я ему эти радужные перспективы рисовал... Только давайте без рук, граждане.
— Но ведь зарубежная церковь и упрекала нашу в «подъярёмности»...
— Э, речь, возможно, и могла идти о лояльности власти, о сотрудничестве с властью в интересах Антивампирии, но я-то нашёптывал — использовать! На, казалось бы, святое дело — укрепление и славу Антивампирии! Мол, столько крови прольётся; насилия, слезы, страдания — получи на это благословение церкви, пусть возьмёт на себя часть греха... «Нас вырастил Сталин — помазанник божий...» — как бы получилось славно! Демократический принцип — разделение ответственности. Коллективный грех... Весь мир так живёт.
Ни в какую. Как строчки «Сталин — избранник народа» из гимна вычеркнул. Так и «Сталин — помазанник Церкви», читай «Божий» отмёл. Один, всегда один. Даже матери написал: «Я свою долю выдержу...»
— Почему же один? — улыбнулся АХ загадочно. — Вовсе не один. И кровь ни на церковь, ни на народ перекладывать с плеч своих не захотел, ни Всемирную Революцию раньше свершения времён стряпать... И ответил тебе...
— Всё-таки догадался, Позитив?
«И повёл народ Свой, как овец, и вёл их, как стадо, пустынею. Вёл их безопасно, и они не страшились, а врагов их покрыло море.» /Пс. 77, 52-53/ — ответил он тебе, верно? И ещё:
«Выйди от неё, народ Мой.»
«Это общество, похожее на ребёнка, вынутого из чрева. Он весь в крови, но он родился!» /Р. Роллан/
 

«В последний раз опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира.» /Ал. Блок/
 

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1924г. Выступление на Пленуме РКПб о внутренней торговле и потребительской кооперации. Читает лекции «Об основах ленинизма». Руководство работой 13 съезда РКПб, избран членом комиссии по работе с молодёжью и членом ЦК. Избран членом Политбюро, Оргбюро, Секретариата и утверждается Генеральным секретарём ЦК РКПб. Работа в комиссии по проблемам деревни. Участие в работе 5 Конгресса Коммунистического Интернационала. Речь «О компартии Польши». Избран членом Исполкома и Президиума Исполкома Коминтерна. Участие в совещании секретарей деревенских ячеек, речь «Об очередных задачах партии в деревне». Речь «Троцкизм или Ленинизм?» на пленуме ВЦСПС. Предисловие к книге «На путях к Октябрю»
1925г. Речь на 13 губернской конференции «К вопросу о пролетариате и крестьянстве», Участие в работе 5 Пленума ИККИ, речь «о Чехословацкой компартии». Речь «К национальному вопросу в Югославии». Участвует в работе 14 партконференции. Речь «О политических задачах университетов народов Востока». Речь на пленуме по поводу переименования РКПб в ВКПб. Руководство работой 14 съезда ВКПб. Избран членом ЦК ВКПб.
«Превратить нашу страну из аграрной в индустриальную, способную производить своими собственными силами необходимое оборудование, — вот в чём суть, основа нашей генеральной линии. Мы должны поставить дело так, чтобы помыслы и стремления хозяйственников были направлены в эту именно сторону, в сторону превращения нашей страны из страны, ввозящей оборудование, в страну, производящую это оборудование. Ибо в этом основная гарантия хозяйственной самостоятельности нашей страны. Ибо в этом гарантия того, что наша страна не будет превращена в придаток капиталистических стран». /И. Сталин/
«...мы должны приложить все силы к тому, чтобы сделать нашу страну страной экономически самостоятельной, независимой, базирующейся на внутреннем рынке, страной, которая послужит очагом для притягивания к себе всех других стран, понемногу отпадающих от капитализма и вливающихся в русло социалистического хозяйства. Эта линия требует максимального развёртывания нашей промышленности, однако в меру и в соответствии с теми ресурсами, которые у нас есть. Она решительно отрицает политику превращения нашей страны в придаток мировой системы капитализма. Это есть наша линия строительства, которой держится партия и которой будет она держаться и впредь. Эта линия обязательна, пока есть политическое окружение». /Из речи на 14 съезде ВКПб/
«Сменовеховство, это — идеология новой буржуазии, растущей и мало-помалу смыкающейся с кулаком и со служилой интеллигенцией. Новая буржуазия выдвинула свою идеологию, сменовеховскую идеологию, состоящую в том, что коммунистическая партия, по её мнению, должна переродиться, а новая буржуазия должна консолидироваться, причём незаметно для нас мы, большевики, оказывается, должны подойти к порогу демократической республики, должны потом перешагнуть этот порог и с помощью какого-нибудь «цезаря», который выдвинется не то из военных, не то из гражданских чинов, мы должны очутиться в положении обычной буржуазной республики...
Наша партия не перерождается и не переродится. Не из такого материала она склеена и не таким человеком она выкована, чтобы переродиться /аплодисменты/.»
 

Смотри: над нами красные шелка —
словами бессеребряными затканы, —
а у скольких ещё бока кошелька
оттопыриваются взятками?

* * *
Чтоб замаскировать тело мандрилье,
шерсть аккуратно сбрил на рыле.
Хлопья пудры / «Лебяжьего пуха!»/,
бабочка-галстук от уха до уха.
Души не имеется /Выдумка бар!/
В груди — пивной и водочный пар.
. . .
Он специалист, но особого рода:
Он в слове мистику стёр. Он понял буквально:
«братство народов» как счастье братьев, тёть и сестёр.
. . .
Ладонью пакет заслоня —
Взрумянились щёки-пончики,
Со сладострастием, пальцы слюня, мерзавец считает червончики.
Такому в краже рабочих тыщ
Для ширмы октябрьское зарево.
Он к нам пришёл, чтоб советскую нищь
на кабаки разбазаривать.
/Вл. Маяковский/
. . .
Лишь лёжа в такую вот гололедь,
зубами вместе проляскав — поймёшь:
нельзя на людей жалеть ни одеяло, ни ласку.
 

«Партия рассматривает нашу революцию как революцию социалистическую, как революцию, представляющую некую самостоятельную силу, способную идти на борьбу против капиталистического мира, тогда как оппозиция рассматривает нашу революцию как бесплатное приложение к будущей, ещё не победившей пролетарской революции на Западе, как «придаточное приложение» будущей революции на Западе, не имеющее никакой самостоятельной силы.» / «О социал-демократическом уклоне в нашей партии»/.
«Я никогда не встречал более чистосердечного, справедливого и честного человека, и своим потрясающим, неоспоримым восхождением он обязан именно этим качествам, а не чему-то тёмному и зловещему... До встречи с ним я думал, что он, возможно, находится на этом посту потому, что люди боятся его, но скоро понял, что его никто не боится и что все ему доверяют». /Г. Уэллс/
«Сталин слишком груб и этот недостаток, вполне терпимый в среде и общении между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности Генсека. Поэтому я предлагаю способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который... отличался бы от Сталина только одним перевесом: был бы более терпим, более лоялен, более вежлив, более внимателен к товарищам, меньше капризности и т.д.» /В. Ленин/
«... У меня сложилось впечатление, что передо мной хитрый и непримиримый борец, изнурённый от тирании России, пылающий от национального честолюбия. Сталин обладал огромной волей. Утомлённый жизнью заговорщика, маскировавший свои мысли и душу, безжалостный, не верящий в искренность, он чувствовал в каждом человеке сопротивление или источник опасности, всё у него было ухищрением, недоверием и упрямством. Революция, партия, государство, война являлись для него причинами и средствами, чтобы властвовать. Он возвысился используя, в сущности, уловки марксистского толкования, тоталитарную суровость, делая ставку на дерзость и нечеловеческое коварство, подчиняя одних и ликвидируя других.» /Шарль де Голль/

СЛОВА АХА В ЗАЩИТУ ИОСИФА:

— Иноки, иные, избранники... Искатели Истины. Эти «И» — их судьба.
Одни — для тела, другие — для дела, третьи — для Дела с большой буквы. Дела, ради которого ты вызван Творцом из небытия. Сеятели, делатели, «ловцы человеков» для Жатвы Господней. «По плодам их узнаете их»...
«Пил, ел, толстел, скучал, хирел,.. — не помню, как точно, — И наконец в своей постели скончался посреди детей, плаксивых баб и лекарей...» Делатели денег, игроки всех мастей — от «на интерес» до «на души».
И Дело. Инок не успокоится, пока не найдёт Его, не станет на Путь, ведущий к Истине. Или останется «лишним человеком». «Лишние люди» — их было на Руси немало. «Чувствую в груди своей силы необъятные!» — восклицали они в тоске. — «Для чего-то я всё-таки родился?»
Иосиф — инок. Иной, избранник, искатель Истины.
 

«Сегодня приторно и пресно
В любом банановом раю,
И лишь в России интересно,
Поскольку пропасть на краю.»
 

«Создаётся нечто вроде единого фронта от Чемберлена до Троцкого.»
1926 г. Правомерна ли постановка вопроса о переделке мира? Православный священник отвечает за вверенную ему паству, кесарь — за вверенное ему государство. Должен ли он допускать, чтобы первородный грех, выражающийся в дурной бесконечности желаний его граждан, стоял впереди телеги? Служил стимулом так называемого «прогресса»? Если он отвечает перед Творцом за состояние душ своей паствы?
Строй, культивирующий грех, порождает вампиризм и хищничество; хищники «в Царствие не войдут».
Иосиф отвечал перед Богом за всю огромную Россию, «с южных гор до северных морей». Он был вынужден убивать врагов и отделять овец от волков, чаще всего интуитивно, с кровью и страданиями... Он отстранился ото всех религий в своём многонациональном государстве, ибо ещё больший грех — объединить религии, подчинив государству, насильно тащить павший, во всём разуверившийся народ в храмы. Ему предстояло собрать огромное разношерстное стадо, больное и заблудшее, в разрушенную нищую овчарню. «Собрать расточённое»...
«Всякая власть от Бога.» Да, она часто нам посылается в наказание и во исправление, возможно, даже для «искушения огненного», но тогда возникает вопрос: если власть требует от тебя нечто, противное твоей совести /вписанному в сердце Закону/, то есть «искушает» тебя, то со стороны церкви требовать в этом случае послушания — вводить и власть, и подчинённых в грех. Падение и склонение к падению. Такое послушание не может быть угодным Богу.
Отделив церковь от государства, Иосиф взял на себя и её возможные грехи, и своей паствы. В основном, неверующей паствы. Доставшейся ему от некогда «Святой Руси», где царь перестал быть «отцом», люди — «братьями», а «Высший свет» — светом.
«Среди лукавых, малодушных, шальных балованых детей, Злодеев и смешных и скучных, тупых, привязчивых судей, Среди кокеток богомольных, среди холопьев добровольных, Среди вседневных, модных сцен, учтивых, ласковых измен. Среди холодных приговоров, жестокосердой суеты, Среди досадной пустоты, расчётов, дум и разговоров, В сем омуте, где с вами я купаюсь, милые друзья». /А. Пушкин/
«Край родной долготерпенья», по словам Тютчева... Терпеть во имя Дела Божия, коллективного спасения, но не ради взаимного вампиризма. Общества хищных волков и огрызающихся завистливых волчат в овечьих шкурах. Умножать дурную похоть, свою или чужую, оградив её законами — не дело угодного Богу пастыря. Русская революция была судом не только над русской действительностью, но и над религиозной терпимостью ко злу. Над всеобщим молчанием — монархии, двора, чиновничества, дворянства, священства, гуманистической интеллигенции.. Над молчанием, которым «предаётся Бог».
В результате революции была освобождена страшная злая разрушительная энергия, которую предстояло обуздать и направить на созидание. Иосифу предстояло укротить в своём народе зверя. Создать законы, при которых хищник должен отдать сам всё лишнее во избежание смертельной грызни.
По Закону Неба человек отдаёт нуждающемуся не только лишнее, но и последнее, но увы!.. Хотя были и такие, отвергающие царство земное, «сытый социализм» с регулярно наполняемой для всех кормушкой. «Мечта прекрасная, ещё неясная»... Светлое будущее. Неосознанная мечта о Новом Иерусалиме, о преображённой земле.
«И как один умрём в борьбе за это!..» Ну не о корыте же с похлёбкой здесь идёт речь.
— Устроиться на земле без Бога! — фыркнул АГ.
— Без бога хищников и фарисеев, которого они создали по своему «образу и подобию». Которого придумали, чтобы прикрыть свой грех. Не имеющего ничего общего с Богом Евангельским. Истинный Бог пришёл к советскому народу, когда злая разрушительная энергия стала созидательной, ибо «по плодам их узнаете их» и «не может худое дерево приносить добрый плод».
«Россия — хранительница Замысла Божия о богочеловечестве». В процессе земного пути победить в себе гордого отщепенца, разрушителя, животное и идти против течения, против всего «лежащего во зле» мира, преодолевая тьму, прежде всего собственную. Самоутверждаться не чтобы «Целое мне служило», а чтобы послужить Целому, далеко выходящему за рамки земного бытия.
«Дорога к солнцу от червя...» /Гумилёв/. Дело соединения твари со своим Творцом начатое уже здесь, на земле. «Едино Небо и един пастырь?»
Не «жить, чтобы жить», не «жить, чтобы выжить», не «жить, чтобы пожить, чтобы нажиться»... Они искали Истину. Узкого пути спасения среди ощетинившейся тьмы.
Разваливающаяся растерзанная Россия, растоптавшая прежних пастырей вместе с прежними идеалами. Разрозненное взбесившееся стадо, а вокруг — жаждущие пира кровавого волки внешние.
И сатанинские призывы ко всемирной антихристовой революции, в пасть которой готовились «заклятые соратники» низвергнуть Россию.
 

Ты взыскана судьбою до конца:
Безумием заквасил я сердца
И сделал осязаемым твой бред.
Ты — лучшая! Пощады лучшим — нет!
В едином горне за единый раз
Жгут пласт угля, чтоб выплавить алмаз.
И из тебя, сожженный Мой народ,
Я ныне новый выплавляю род!
/Максим. Волошин «Благословение»/
 

* * *

Денис - солнечный день...

Как ни забавно, но именно после этого официального шага с его стороны, ею, так оголтело поправшей формальности и условности в желании заполучить Дениса Градова, наконец-то овладеет блаженное чувство покоя. Всю эту неделю она будет мотаться по району, соберёт кучу материала и засядет за машинку — подарок Дениса, которую она быстро освоила, хоть и двумя пальцами. Съёмки у них в городке будут закончены, останется лишь натура — зимняя деревня. Денис захочет снять обязательно экзотику — глухую заснеженную деревушку посреди леса, и отправится с оператором Лёнечкой на выбор натуры. С ними увяжется Жора Пушко — сделать цветные фото для иллюстрированных журналов — где клюнет. Помимо всего, это будет просто приятная воскресная вылазка на лыжах.
Был морозный солнечный день. К вечеру ещё больше захолодает, поднимется сильный ветер и метель. Яна совсем окоченеет, пока доберётся до редакции, чтобы позвонить Денису. Будет около десяти.
Яна стоит в «предбаннике», прижимая у уху чёрную ледяную трубку /В воскресенье в редакции топили лишь чтобы не замёрзли батареи/. Трубка пахнет Людочкиной «Пиковой дамой».
Тот их разговор. Сколько раз она будет потом снова и снова проигрывать его в памяти, выискивая зловещий тайный смысл! Набирает ещё раз. Долгие гудки, никого. Что случилось — он должен быть уже дома... Она собирается вешать трубку.
— Да.
Короткое, отрывистое. Обычно Денисове «Да» протяжно-недовольное, будто спросонья.
— Привет. Ты что, спал? Звоню, звоню...
— Да нет, в ванне отогреваюсь. С этой деревней... окоченел, как собака. А у тебя?
— Нормально, стучу. Двумя пальцами. Деревню нашли?
— Вроде бы,.. — пауза. И вдруг, — Приезжай, Иоанна Аркадьевна.
— Когда?
— Сейчас. Садись в электричку и приезжай.
Снова пауза. Яна слышит в трубке его дыхание, представляет себе его лицо, смутно белеющее на сгибе её руки, влажные после ванны волосы холодят кожу... И будто взлетает на качелях, перехватывает дыхание. До Дениса каких-то три часа.
— Послезавтра утром три материала сдавать. И летучка.
— Плевать. Приезжай!
Опять уносят её качели в комнату на Люсиновке, но тут же возвращают на грешную землю. Она до боли сжимает в пальцах дырокол. Она цепляется за этот дырокол, как Антей пяткой за землю.
— Не могу, нельзя.
— Ладно, я опять в ванну, холодно. — Тон не обиженный, не разочарованный, просто никакой, — Ну, целую?
— Целую.
Короткие гудки. После разговора горький, как хинин, осадок. Яна с трудом удерживается, чтобы снов