ОРДЕР НА МОЛОДОСТЬ (окончание)

Голосов пока нет

Глава 3-А

Пришел к дорогому моему куратору и заявил напористо:

— Я прошу справедливости, больше ничего. Отец подвел меня, не передал своих отличных генов. Какие-то бабки или деды всучили мне никчемную “кошачью” наследственность. Я хочу быть нормальным, просто нормальным, каждый имеет право быть нормальным... На этот раз чуточку выше нормы. В прошлый раз ниже, а теперь выше, так будет по справедливости. Даже согласен дать торжественное обещание в третьей молодости не рваться в космос, уж если там нет места для всех желающих. Но один раз мечта должна быть выполнена. Потом я уступлю, обещаю уступить.

Я волновался, размахивал руками, повышал голос — наверное, в глубине души чувствовал сомнительность своего желания быть выше нормы. Эгвар же молчал, сонно помаргивая глазками, возможно, даже напустил на себя сонный вид, чтобы сбить мой напор.

— Дайте мне ваши записки, пожалуйста, я почитаю и подумаю. Очень прошу, предоставьте мне время, денька три на размышление. Я человек медлительного ума, — сказал он. И добавил с легкой улыбкой: — В следующей молодости попрошу себе скоропалительную сообразительность. Неудобно же пациентов задерживать.

Меня передразнивал, что ли?

А три дня спустя — опять классические три дня! — мне было сказано:

— Значит, вы хотите быть похожим на собственного отца. Вероятно, и примерку пожелаете, как в прошлый раз с артистом? Угадал, правильно? В таком случае можно и не откладывать. Мы связались с вашим отцом заблаговременно и получили разрешение подключить вас к блокам его памяти. Он не возражал... хотя удивился. Сказал:

“Мне кажется, я ничего не скрывал от сына”

— В самом деле, не скрывал, — подтвердил я, немного устыдившись своей бесцеремонности. — Может не стоит подключаться?

— Решайте сами,— мягко сказал Эгвар. — Но считается, что каждый человек оценивает факты по-своему. Отец часто рассказывал вам о событиях своей жизни, но вы то же самое увидите другими глазами.

— И вот опять я сижу в кресле вроде зубоврачебного, колючий шлем у меня на голове, к каждой иголочке - цветные нитки проводов и световодов. Череп, оклеенный фольгой, попросил я убрать подальше, загородить хотя бы. Знал, что отец жив, омоложен, а все же неприятно было смотреть на копию его черепа. С Терновым не был так щепетилен.

И опять обрывки, обрывки воспоминаний — как осколки, пересыпающиеся в калейдоскопе. Пытаюсь их склеить, что-то понять, голова трещит от усилий пока не начинает вырисовываться что-то членораздельное.

— Космос! — твержу я, направляя ассоциации отцовской памяти. - О космосе расскажи, о космосе что запомнилось? Самое важное.

К удивлению, при слове “космос” у отца, прежде всего, всплывали картины прибытия на Землю. Действительно, говаривал он мне в свое время, что в путешествии самое приятное — это горячая ванна после возвращения.

 

Но вспоминал он по-своему возвращение, не так, как я. После первого моего неудачного дебюта мне доводилось еще побывать в космосе, чтобы осматривать с высоты сначала Центральную Азию, а потом Австралию. Конечно, тогда я летал на пассажирском корабле — и без невесомости и без тошноты. Мог спокойно проводить целые часы у обзорного окна, неустанно рассматривать величественный глобус — растущий, расползающийся, напирающий, все заслоняющий. Глобус, заслоняющий небо,— вот мое возвращение. Для отца же возвращение — это подготовка к посадке. Хотя частенько летел он как пассажир, как бы пассажир, но на космических кораблях никто не считает чужим серебряного, его привлекали к подготовке, а подготовка к посадке — это, прежде всего, проверка. Да, сажают планетолет земные диспетчеры, наземная автоматика, но управляет-то она аппаратурой корабля, ее и надо опробовать согласно инструкции по списку: блок № 1, блок № 2, блок № 3... Агрегаты, аппараты, приборы, грузы, контейнеры А1, А2, A3... усыпляюще-монотонно, но с неослабным вниманием. Порядок, порядок, порядок, порядок... но вдруг! И, прежде всего, вспомнил отец тот рейс, где, перепроверяя проверяющих, он обнаружил, что в каком-то баке не центрировано топливо, нагрузка на правый бок больше. В пределах нормы перекос, но риск все-таки. Однако перекачивать было уже поздно, и перекос в пределах нормы, и риск невелик; все обойдется, если ноги выдвинутся безупречно... И почему бы им не выдвинуться безупречно? Ноги тоже проверены, не заедают. Риск невелик, а все-таки риск. В итоге, когда все другие стопроцентные пассажиры сидели в креслах с блаженными улыбками, предвкушая объятия с родными на космодроме, отец, закрыв глаза, напряженно прислушивался, не качается ли корабль, одинаково ли ревет пламя справа и слева. Конечно, тут ничего не поделаешь, что будет, то будет. А все же человеку хочется знать, что у него впереди: букеты цветов или носилки “скорой помощи”. И вот толчок. Справа. Качнуло. А как же левые ноги? Второй толчок. Замирающий гул. Тишина. Равновесие. Фухх! Отлегло!

Потом головы, головы, головы, пестрые платья, яркие плакаты: “Привет покорителям Ганимеда!”, “Привет оседлавшим Каллисто!”. (Стало быть, это была экспедиция на спутники Юпитера.) Немножко кружится голова, отвык от земного яркого освещения, от щедрых красок, от зелени, от многолюдия. Глаза режет, хочется спрятаться в тень, но в голове всплывает: “Надо быть вежливым, эти люди послали его на Ганимед и Каллисто, его благополучное возвращение — итог их усилий, венец их усилий”. И отец машет, машет обеими руками, старается улыбаться, не морщиться от солнца и головной боли, улыбается и среди всех, всех, всех радостных лиц ищет одно-единственное, юное, розовое, кругленькое с блестящими — счастливыми! — глазами.

Мама!

Вот уж я никогда не видел ее такой молоденькой. Для меня мама всегда “большая”, взрослая, немолодая. Это защита, прибежище, утешение, исцеление и источник подарков, кушаний, само собой разумеется, но еда для детей не радость, а обязанность. Мама, кроме того, командир, мама — закон, мама — карающий шлепок; в общем, это нечто могучее. А для отца это “моя девчоночка”; видя ее, он ощущает щемящую нежность. Ему хочется взять эту маленькую на руки, головочку положить на свое серебряное плечо, успокоить, укачать.

Сколько же ей лет было тогда? Двадцать шесть? Двадцать семь, не больше.

Потом он входит в переднюю. Первая мысль: “Наконец-то дома!” Вторая: “Какой кавардак! Завтра же наведу порядок!” И действительно, с утра начинает наводить. Комнаты пустеют, квартира становится непривычно просторной. Вещи разбредаются по углам, шкафам и полочкам. Все стенки обрастают полочками с закрытыми ящиками. Отец мастерит их, напевая, что-то свинчивает, склеивает, спаивает, прилаживает. Мама смотрит с неодобрением, потом приносит солидный фолиант с иллюстрациями — “Каталог заказов”,— говорит наставительно и убедительно:

— Слушай, ты же не в пустыне, не на забытом всеми богами Ганимеде. Здесь культура, мастера, склады. Выбирай любой шкаф, тебе доставят через час.

Но папа отмахивается ворча:

— Не безрукий, сделаю, как мне удобнее.

И сколько обиды, когда самодельную, аккуратненькую, собственноручно раскрашенную тумбочку — три рабочих дня потрачено — мама заменяет невыразительной, заводской!

— И ребенка вырастишь белоручкой, — упрекает папа.

У мамы готовый ответ:

— Ребенок — член общества. Смысл общества в разделении труда.

Папа молчит. Он не согласен, но не хочет спорить. Он думает: “Может быть, я и в самом деле оброс мохом в космической глуши. Там свои порядки, на Земле свои, земные”.

— Если некуда время девать, погуляй с Юшиком, — говорит мама, оставляя за собой последнее слово.

Помню я эти прогулки — величайший праздник детской

Ребенку остро необходима новизна. Его жизненная задача — ориентироваться в этом мире. Нужно увидеть как можно больше, как можно больше фактов, предметов, не вдаваясь в глубину. Название, назначение, короткая характеристика: хороший или плохой, добрый или злой и опасный. И скорее — дальше-дальше-дальше, к следующему предмету, человеку, явлению, событию. Не все взрослые понимают эту тягу за горизонт, ворчат: “Ребенок не умеет сосредоточиться, бросает игрушки, поиграл разок, надоело”. Да так и следует. Зачем же сосредоточиваться на одной игрушке? Мир осмотреть надо сначала, весь мир, игрушечный и настоящий.

Как я сейчас понимаю, у папы сохранилась эта ребяческая жажда новинок, тем более что на Земле он чувствовал себя приезжим, все ему было любопытно, все хотелось обследовать. Бросится в глаза вывеска — сразу предлагает: “Давай завернем!” Давай завернем на выставку цветов, на выставку собак, на аттракцион, на стадион, на ипподром, в зверинец, в музей древностей, в музей будущего, просто за угол завернем, посмотрим, куда приведет эта улица. Как она называется? Счастливая? Ну-ка, изучим Счастливую улицу!

Идем и едем куда глаза глядят. Счастливая улица выводит на озеро.

— Юшик, ты катался когда-нибудь на лодке? Пошли, я научу тебя грести. Никогда не греб, что ты? Это же позор для мужчины!

И папа снисходительно улыбается, глядя, как я зарываю весло.

Но тут приходит сигнал радиопищалки:

— Юшик, где вы там с папой? Марш-марш, домой немедленно! Обедать пора.

Папа включает свой браслет:

— Ольга, прилетай лучше к нам. Мы на озере. Здесь чистый воздух и тонны аппетита. Я вижу кафе на острове. Если не прибудешь тотчас же, мы с сыном кутнем по-холостяцки.

— В кафе? Ты с ума сошел. У Юшика режим, у него диета. Ты накормишь ребенка черт знает чем.

— Ольга, послушай...

— Я слышу, что ребенок хрипит. Ты простудишь его окончательно.

И тут я вмешиваюсь:

— Папа, не спорь. Маму надо слушаться.

— Слушаться? Всем? Мне тоже?

— Обязательно! Мама — самая главная.

Я-то сам забыл этот разговор, но в ту пору я был убежден, что маму надо всегда слушаться. И без особых эмоций изрек эту аксиому. Однако на папу мое наставление произвело впечатление. Запомнилась ему эта сценка: голубая лодка на голубом озере, стенка камышей у островка и на фоне камышей — малыш с наставительно-нахмуренным лобиком.

— Мне тоже слушаться?

Тогда я не понимал, только сейчас понял, что папа очень не любил подчиняться. Дисциплину он признавал, приказы выполнял безукоризненно, порядок уважал... но предпочитал сам устанавливать.

Вслед за сценкой на озере в его памяти всплыли уродцы.

Свободного времени на Земле у него было предостаточно, и, обстроив все стены полочками, папа взялся за прислугу. Напрасно мама протягивала ему радиокнигу, твердя, что мы не в пустыне живем, кругом люди, специалисты, в любой момент можно вызвать мастера по ремонту кухонных агрегатов или мастера по ремонту садовых агрегатов. (Впрочем, сама она никогда не вызывала, время жалела на вызов, предпочитала схватить тряпку, вытереть пыль собственноручно.) Папа отмахивался от радиокниги, ворчал, что и сам он не безрукий, не привык дожидаться мастеров на Ганимеде, справится лучше любого робототехника.

В результате наш дом и сад густо населили комнатные, кухонные, садовые, трубные и прочие роботы, моющие, копающие, клюющие, подающие, проверяющие и объявляющие громко на разные голоса о том, что они готовы приступить, приступили к работе, выполнили работу, или разрядились, или испортились, недовыполнив. А так как папа был глубоко уверен, что природу превзойти нельзя, роботы его и были похожи на животных. По стенам ползали у нас механические ящерицы, личинок из-под коры выковыривали механические дятлы, трубы прочищали механические змейки, канавы копали механические кроты. Были и всякие невиданные звери: гвоздилка чердачная, хамелеон клееязыкий и прочие, будто бы обитавшие на Ио, Ганимеде, Титане, Тритоне и прочих спутниках, где отцу довелось побывать. Очень выразительные были звери, помню их, и у каждого было свое имя и кровожадные похождения, которые кончались тем, что папа выслеживал зверя и уничтожал его. Я с упоением слушал эти истории, но к чудищам боялся прикоснуться, а ложась спать, просил маму не тушить свет и не уходить. Все мне воображалось, что уродцы самовольно оживают ночью и ходят за стенкой, заглядывают в щелку под дверью или по карнизу пробираются к окну, вот вскочат, вот схватят меня... Особенно боялся я змееныша двухголового, предназначенного всего лишь для прочистки труб и снабженного двумя головами, чтобы не надо было разворачиваться: ползи вперед, ползи назад. Уж этот ползучий наверняка протиснется под дверью. В общем, я начал кричать во сне, мама устроила мне допрос, выпытала, чего я страшусь, и решительно выкинула папино творчество в мусоропровод.

— Культурные люди на Земле читают книги в свободное время, — объявила мама. — В космосе у себя плоди уродцев, а здесь незачем пыль собирать.

Папа уступил. Как и я, он считал, что мужчина обязан уступать, потому что женщина слабее, ей труднее приспособиться к непривычным условиям, к “другому стереотипу”, как говорят психологи.

Так на что же время тратить? Гулять с сыном нельзя — у него режим и диета, монтировать уродцев нельзя — ребенка пугаешь. А романы читать папа не любил, не уважал романы, считал, что писатели слишком мудрят с чувствами. Но это я слышал от него сам в пору моей горестной любви.

Я же сам был влюблен и все романы о любви читал с упоением, даже самые сентиментальные.

— Мудрят! — отмахивался отец. — Вот история о том, что муж захотел взять жену силой, всю жизнь она ему не могла этого простить. Ерунда какая! Стоило писать три тома о бабском капризе. Если не хотела любить, зачем замуж пошла? Ломается? Ну, так оставь ее, свет велик. Лети в космос, поезжай в другой город хотя бы. И жену его надо было в космос заслать. Узнала бы почем фунт лиха, забыла бы капризы.

Или же:

 

— Мать меня в театр затащила. Целый вечер смотрел нудную историю, как одну любили двое. Ей нравился сильный, но она предпочла слабодушного, чтобы его поддержать. Ерунда какая! Выходить надо за сильного, род человеческий не портить, не разжижать хлипкими генами, А слабака отправить в космос; выжить захотел бы — закалился бы, позабыл, как за юбку держаться. Ерунда какая! И на что тратят ленту?

Я эти разговоры услышал позже, как почтительный сын не спорил, хотя и не всегда соглашался. Но мама знала истину твердо и отклонений не терпела. Романы отец не любил, но с упоением читал отчеты об экспедициях, не пропускал все видеопередачи с планет и спутников. Как раз в те годы обследовали астероиды, один за другим, отец заказывал и просматривал все копии съемок. В раннем детстве и я пытался смотреть, сидя у него на коленях, но долго не выдерживал: камни и камни, камни и камни, сколько же можно глядеть на камни? А когда же звери?

Вот из-за этих камней и произошел разрыв у них с мамой. Но это уже не по моим воспоминаниям, по отцовским.

Как раз отцу дали видеоотчет об экспедиции на Цербер, от Цербера тогда ожидали что-то необыкновенное. Отец сидел у экрана, очень хотелось ему не торопясь рассмотреть все подробности. Немножко надеялся он на свою внимательность. Заметил же нецентровку топлива, перепроверяя проверяющих. Может, и тут разглядит что-то упущенное. И вот как раз в тот момент, когда какие-то намеки начали вырисовываться, мама позвала отца к столу, Гости пришли, мамины подруги, три дамы, неудобно заставлять их ждать.

Я помню этих подруг, я их называл тетями: тетя Цзи, тетя Роза и тетя Помпея. Тетю Цзи я любил больше других, потому что она всегда приходила с подарками, приносила мне выразительные китайские игрушки, маленькие, но с множеством деталек, их рассматривать можно было подолгу, не “раз-раз”, взглянул — и все понятно. Тетю Розу я любил гораздо меньше, хотя она не забывала принести подарки, сладости чаще всего, но за это она обнимала меня, притискивая к обширной мягкой груди, а я уже вступал в тот возраст, когда будущему мужчине претят сантименты. Это неопасная возрастная болезнь, со временем она проходит, даже превращается в противоположность. Тетя же Помпея для меня была никакой тетей, поскольку она на ребенка не обращала внимания, ничего не дарила и забывала поздороваться. И я не здоровался, за что и получал выговор.

Для папы тети эти выглядели иначе, я не без труда узнал их в его воспоминаниях. Для папы это были три женщины, которых мама привела, чтобы похвалиться своим замечательным серебряным мужем, представителем героической профессии, не из самых знаменитых, но причастных, похвалиться и показать, как она этим героем командует, довоспитывает его, исправляя недочеты. Подруги же не могли удержаться, чтобы не постараться привлечь к себе внимание. И привлекали каждая по-своему: Цзи — подчеркнутой скромностью, потупленными глазками и особенной заботливостью, все подкладывала мужчине кусочки повкуснее; Роза — шумной болтовней и наивными расспросами, как бы в голос кричала: “Ах, я такая простушка! Ах, я ничего не понимаю! Ах, я так нуждаюсь в твердой мужской руке! Скорее, скорее на помощь!..” Помпея же, наоборот, держалась высокомерно, высказывалась коротко и резко, с апломбом, старалась показать свою независимость и даже превосходство над подругами.

Папа понимал, что все эти женщины пришли на него посмотреть и себя показать, но неприлично же откровенно заявить: “Мы пришли себя демонстрировать”. Разговор шел об искусстве, о модной видеоновинке “Непокорная Прядь”. Позже я и сам смотрел эту постановку, Сильва была от нее в восторге. Под Непокорной Прядью автор понимал некую своевольную девушку. Непокорность же ее заключалась в том, что она не хотела покориться ни одному мужчине. В нее влюблялись самые замечательные — могучие, героические, талантливые, красивые,— но она считала, что потеряет свое “я” рядом с выдающимся мужем, и всем отказывала. А в последнем акте собирались все действующие лица; отвергнутые поклонники требовали, чтобы она выбрала кого-нибудь одного, хотя бы даже и по жребию; и отвергнутые поклонниками женщины требовали, чтобы она выбрала кого-нибудь одного, пугали ее одинокой старостью. Но она, встряхивая непокорной прядью, обращалась за советом к публике. И тут завязывался спор, это бывало интересно, потому что мнения встречались неожиданные. И вот сегодня четыре женщины, считая и маму, с жаром спорили, было ли у этой Пряди сердце или только голое рацио, и может ли любовь родиться от рацио, или же из жалости, или только от преклонения и восхищения. Роза умильно ахала: “Ах, какая девушка! Ax, какая сила характера!” Цзи одобряла Непокорную молча, со скромной улыбкой; мама — с некоторыми оговорками, маме не нравилось обращение к публике, всенародное обсуждение чувств. Первую же скрипку играла тетя Помпея, она была не только потребительницей, сама была причастна к волнующему искусству, ведала светотехникой на съемках, могла со знанием дела рассуждать о крупном и среднем плане, открытой, скрытой камере и рирпроекции, о теплой карминной световой гамме и холодной высокочастотной, сменяющихся, пока артистка оглядывает одного за другим своих поклонников, бесподобной мимикой выражая отношение к каждому, перед тем как произнести бесподобные слова: “Сограждане, мои дети сограждане ваших детей. С какими вы хотите жить бок о бок? Видите достойный прообраз?”

Роза ахала, Цзи сочувствовала с опущенными ресницами, мама оценивала вдумчиво, Помпея декламировала, а папа слушал это все, потягивая холодный сок через соломинку, и думал про себя: “В космос бы эту Прядь, кобылку холеную. Избаловалась на изнеженной Земле, воображает себя целью мироздания”.

Простите меня, но папа так думал, такими словами. Ничего не поделаешь, когда копаешься в чужих мыслях, можно натолкнуться и на грубость.

Посидев полчасика за столом, он встал, извинился, хотел было вернуться к видеоотчету о минералах Цербера.

Гостьи бурно запротестовали:

— Нет, нет, не уходите. Мы не пустим. Вы не высказали своего мнения. Что думают в космосе о “Непокорной Пряди”?

— Да мы же в космосе не смотрим новых видео. Нам все доставляют с опозданием.

— Ну что вы, как можно. Посмотрите, посмотрите обязательно. Посмотрите и скажите свое мнение. Я принесу вам кассету сегодня же, — вызвалась Помпея.

— Знаете, я как-то равнодушен к искусству, — признался папа.

— Как можно? Как можно?

И тут мама вмешалась. Хотела исправить положение, но все испортила:

— Он прибедняется. Кокетничает своим космическим невежеством. На самом деле мы смотрели “Прядь” позавчера.

— Ах, вы смотрели? Ах, вы не хотите сказать свое мнение? Считаете, что мы недостойные собеседники, не поймем вас?

Тогда папа вскипел:

— Хорошо, я скажу... Я скажу все, что думаю. Думаю, что есть дело на свете и есть болтовня. Мы в космосе заняты делом: мы готовим новые земли для потомков, а вы на изнеженной тепличной старой Земле, нашими прадедами благоустроенной, избаловались донельзя; четыре часочка отработали кое-как, не знаете, куда девать прочие. Вот и забавляетесь: любит — не любит, всерьез — не всерьез, из жалости — не из жалости, от сердца, от ума. У какой-то девчонки капризы, претензии, о капризах целая пьеса, бесподобный монолог о капризах, примадонна бесподобно изображает капризы, цветовая гамма бесподобно оттеняет капризную мимику, часовые дискуссии о капризах, а где-то в дальних мирах люди строят и строят, годами, сутками строят. И там хорошие женщины, если любят, помогают любимым, работают рядом, а не обсуждают фанаберии взбалмошной лентяйки.

Гостьи ушли с обиженными лицами. Мама была возмущена, мама требовала, чтобы отец извинился. Мама стояла перед ним, уперев руки в бока, грозно глядела снизу вверх, вопрошала с гневной укоризной:

— И тебе не стыдно?

Моя жена — та ластилась, когда назревал конфликт, даже если я виноват был, ласкалась, чтобы снять напряжение, сначала успокаивала, потом уже делала выговор. Но прямолинейная моя мама презирала хитрые подходы. Если сердилась — значит, сердилась, если стыдила — значит, стыдила.

— Стыдно бравировать некультурностью, — говорила она. — Конечно, вы там, на дальних планетах упускаете новинки, пульс нашего искусства. Можно оправдать тебя, но надо наверстывать, а не кичиться невежеством. Ты был груб. Стыдно должно быть, стыдно!

Ох, сколько раз в жизни слышал я это уничтожающее “стыдно”! Стыдно, нашкодил, проштрафился, рад бы сквозь землю провалиться, не поддается под ногами. Папе тоже захотелось провалиться. Он схватился за дверь.

— Больше не буду, — рявкнул он глумливо.

Мама не уловила интонации. И ластиться не потянулась. Лицо ее осталось строгим, выражало моральное осуждение. В детском саду не полагалось прощать после готовенького “больше не буду”. Надо было еще посмотреть, как на деле исправляется виноватый.

А папа был в ярости. Папа хлопнул дверью. В ближайшей же переговорной он вызвал на экран Космическое Управление, сказал, что он устал отдыхать, просит направить его срочно куда угодно, но подальше: на Титан, на Тритон, на Плутон, на любую заплутоновую комету.

Ему сказали, что пары составлены, подождать надо месяц-другой.

— Я согласен в одиночку.

 

— В одиночку не положено, сами знаете. Если случится беда — ногу сломали, заболели, — должен же кто-то SOS передать. Может быть, поедете с женой?

— С женой? Ни за что, ни в коем случае! Один хочу!

— С Гитарой согласны?

В памяти отца всплыло круглое веснушчатое лицо, наклоненное над старинной гитарой, унылое треньканье, повторяется и повторяется простенькая фраза, неумело подбирающаяся по слуху. И ощущение тоскливой скуки: этакое слушать год или два!

— Гитара свободен?

— Ну кто же его возьмет в напарники? Неумелый. Руки-крюки!

 

— Ничего, я сам все налажу. Давайте Гитару. Руки-крюки, но SOS послать сможет.

И месяц спустя отец улетел с тем Гитарой; в тот раз, кажется, на Рею — пятый спутник Сатурна.

Казалось бы, с полнейшей откровенностью рассказали мне воспоминания отца о давнишнем его разрыве с мамой, а все же осталось у меня недоумение. Главного я не понимал.

Любил отец маму? Любил. Относился к ней с нежностью, на руках таскал, как ребенка хотел убаюкивать. Будучи мужчиной, считал, что слабой женщине надо уступать. И уступал, даже подчинялся. К сожалению, мама с ее неумолимой педагогичностью и твердой верой в однозначность истины, в то, что хорошее для нее для всех хорошо и обязательно, нетактично нажимала на отца. И раздражение копилось у него, и в космос он категорически не захотел лететь с мамой. Это-то понятно. Но почему же обязательно подаваться в космос? Так просто было бы позвонить в городской совет, заказать отдельный домик или квартиру по своему вкусу. Нет, отца тянуло в космос, и даже с нудным напарником. Почему?

Мне это было важно понять. Ведь я же хотел быть похожим на отца, просил сделать меня достаточно сильным, чтобы пройти в космонавты беспрепятственно. Но если космос только убежище от женских наставлений, мне такое убежище ни к чему. Со своей женой я жил мирно и благополучно. Скорее, она от меня убежала в молодость. У меня нет оснований бежать куда глаза глядят. И вот я хочу разобраться, бежал ли отец куда глаза глядят или куда сердце тянуло? Чем привлек его космос? Ведь первый полет он совершил еще будучи холостяком. Мама выходила замуж уже за серебряного.

Эгвар намекнул мне насчет славы героя. Верно, у нас с ним шла речь о “восхищенных глазах”. Но папа был домоседом, от публичных выступлений отказывался, предпочитал ковыряться со своими механическими уродцами. И к восхищенным глазкам маминых подруг отнесся неодобрительно. Осудил и осадил “холеных кобылок”. Нет, не ради аплодисментов стремился он в космос.

 

К удивлению, память отца, так обстоятельно изложившая мне историю ухода в космос, о самом космосе рассказывала скупо. Думается, таковы свойства памяти вообще. Ведь и глаз наш, рассматривая новый предмет, новое лицо, например, как бы обводит его границы, рисует очертания, выделяя яркие пятна — брови, нос, а по светлому лбу и щекам скользит, не задерживаясь. И мышлению нашему понятнее рисование, чем цвет. Недаром у многих людей даже и сны черно-белые. Да и живопись сама с трудом уходила от жестких контуров к воздушным переливам. Да, глазами видим мы цветовые пятна, но осмысливаем контуры.

Но это я отклонился в сторону. Диктофонная разговорчивость.

Так вот, я хотел сказать, что мыслим мы контурами и память у нас контурная, отмечает границы событий, повороты судьбы, перемены мест.

Переход от земной жизни к космической запомнился отцу, а невыразительные будни Реи ушли на задний план. Вообще для планетчиков самое яркое — отпуск на Земле. А что удивительного? Спроси меня, земного жителя, что я могу рассказать о сороковом или сорок пятом годах моей жизни? Поднатужусь и вспомню: в Мексику летал, на древности майя, или на Таймыр, на оленях катался, в кратере Попигай побывал, в метеоритном музее. Месяц отпуска! А остальные одиннадцать? Работал. Проектировал. Что именно? Начну вспоминать — спутаю.

Это я сравниваю свое восприятие и отцовское. Пока не вижу принципиального различия. Оба мыслим контурами, границами, промежуточные плоскости пропускаем.

Пришлось направлять отцовскую память.

— Космос, космос! Рея! Житье на Рее припомни!

И что же я увидел?

Комнату, прежде всего. Стандартное космическое жилье, доставляли его в неразобранном виде, прямо выгружали с корабля жилой вагончик. На одной стене табло управления, цветные знаки, циферблаты и звонки тревожных сигналов. Под ним рабочий стол, точнее, секретер со множеством ящичков. Другой стол, и тоже с ящичками, — хозяйственный, обеденный. Между ними вертящийся стул. Крутнулся — пишешь, крутнулся — закусываешь. (Умилился я, глядя на этот стул. Отец и на Земле завел такой же, я с восторгом вертелся на нем до головокружения.) У задней стенки за занавеской спальня вагонного типа — койки в два этажа. На нижней сидит веснушчатый круглолицый и, наклонив голову, прислушивается к струнам, подобрался ли мотив.

Взя-ал бы я ба-андуру да сыграл что знал,

Че-е-рез ту-у банду-уру бандуристом стал.

— Может быть, хватит? — говорит отец с раздражением.

— Сейчас. Вот подберу. Получается уже.

— Слушай, дружище, имею я право на отдых?

— Сейчас...

Отец закипает. Но закипать нельзя, когда год живешь вдвоем, с глазу на глаз. Дисциплина побеждает. Отец крепится, стискивает кулаки.

— Я пошел на Тулу. Слышишь? За Тулу...

А что такое Тула? Какая там Тула на Рее?

Кратер показывает мне отцовская память: обыкновенную метеоритную воронку с осыпавшимися краями. Оказывается — но это я уже позже узнал, — на далеких небесных телах, где нет ничего примечательного, кроме скал, уступов и метеоритных кратеров, дежурные планетчики, чтобы не тратить клетки мозга на придумывание названий, ближайшие холмы именуют в честь земных гор, пропасти — по земным рекам, а воронки — по городам. Так удобно и запоминается легко: к югу от станции — южные города, после Тулы — Орел, Курск, Белгород, к северу — Ярославль, Вологда и так далее. Привычно, голову загружать не надо.

При слове “Тула” в памяти отца возникло ощущение изнеможения. Тула — первый кратер от станции, а также и последний на обратном пути. Конец похода, но до дома еще километров семь, семь километров унылой равнины, черной, с проседью инея. Острые осколки, нагибаться за ними не стоит: обычный состав, метеоритное железо, оливин, пироксены... Нагибаться не стоит и не хочется. Осталось семь километров, и за плечами тяжелый рюкзак с образцами. Проклятая добросовестность — все на ногах и на ногах, устал как собака, а впереди еще семь километров. И присесть нельзя. Солнце уже у горизонта, яркое, для глаз колючее, но холодное и карликовое, совсем несерьезное солнце, с вишню величиной. Но как зайдет, будешь спотыкаться в черной тьме, лобовым прожектором шарить, куда нацелить ногу. Тяжесть на Рее невелика, теоретически прыгать можно метров на десять. Но герметический скафандр... и груз образцов еще! Не прыжки получаются — полупрыжки, удлиненные шаги. Сколько придется на семь километров? Тысячи две, а может, и три. Ну, давай, давай! Тысячу отпрыгаю — присяду. А считать, из практики известно, лучше от конца к началу: 999, 998, 997, 996... Не сколько прошел, а сколько осталось. Так приятнее, нагляднее приближение к дому... 990, 989, 988... Неужели когда-нибудь будет ноль?

Вот такие воспоминания вызвала Тула — последняя остановка по возвращении из похода, когда силы исчерпаны.

О Курске воспоминание было приятнее: плитчатый камень, извлеченный из осыпи, — черно-синие полосы с золотистыми прослойками. Неведомый минерал! Ольгинитом хотелось назвать в честь жены. Все же в справочник вошло другое имя: реехромит.

Часто всплывал в памяти Сатурн, Сатурн без колец; спутники смотрят на кольца с ребра. Серо-зеленый, цвета плесени, громадный шар с завитками застывших циклонов, мохнатый какой-то, махровый... скорее, мохом обросший. А сквозь мох зловеще просвечивают красные глазки — один побольше, один поменьше, как бы подмигивают, прищурившись. Зловещая картина. Впрочем, это мне, постороннему, она кажется зловещей. А у отца удовлетворение: “Наконец-то! Значит, есть-таки раскаленные недра у планеты. Сомневались, спорили, и вот неопровержимый факт: извержение! И какое! Сквозь атмосферу просвечивает. Не зря сидели на Рее, потратили три года жизни”.

Так все время выплывали чрезвычайные события. Три года сидели, ждали... Дождались! Важное отпечаталось, промежуточное стерлось. Обрывки воспоминаний выдавал мне отец. Из всех кратеров — курский, где нашелся ольгинит; из всех походов — тот, где треснул скафандр; при слове “склад” — пожар, пламя в клубах пены огнетушителя.

И за столом в нашем доме было то же. О чем вели разговор? О приключениях: верхом на ракете отправился на Луну, задыхался из-за наростов в трубах. Но этакое приключение один раз в жизни. Не ради него же стал планетчиком.

Не с Земли бежал, не за славой и не ради редких приключений. Для чего же?

Из “Звездного архива” Эгвар выписал для меня дневник отца. Все планетчики обязаны вести журнал на манер корабельного. И отец вел, отмечая задания и их выполнение, наблюдения астрономические, маршруты топографические, находки геологические, дела хозяйственные, ремонт аппаратуры и сооружений, а особенно скрупулезно работу в оранжерее: посадка, пересадка, прививка, подкормка. И восклицательными знаками приветствовал появление проклюнувшихся ростков: первый лук на Рее, рейская петрушка, рейские кабачки, рейская свекла.

Восклицательными знаками отмечал. Не чужд эмоциям был мой рациональный отец. Не сухарь!

Но такими же эмоциональными восклицательными знаками отмечались и неделовые заметки: “Треть срока прошла! Медлительно тянется время!”, “Половина срока — вторая половина легче!”. А к концу журнала уже шли ежедневные восклицания: “До смены двадцать три дня!”, “До смены двадцать два дня!”, “До смены двадцать один день — три недели!!!”.

Что же получается? Выходит, что, живя в космосе, отец мечтал о Земле. Так зачем же он рвался в космос, зачем сбежал из дома в самом начале годичного отпуска? Что-то недоговаривала память, что-то недоговаривал журнал.

Снова и снова надевал я на голову шлем, подслушивающий мысли, снова и снова вчитывался в дневниковые записи, снова и снова обдумывал свои собственные воспоминания.

Вот что дошло до меня в конце концов.

Самостоятельность (“самость”) была главной чертой отца.

Он все хотел делать сам. Сам вел наблюдения, своими ногами мерил неисхоженные просторы, сам составлял коллекции, сам конструировал роботы, сам ремонтировал их, сам клеил скафандры и подошвы к ботинкам, сам кулинарил, комбинируя консервы. Сам, сам, сам... И космос в высшей степени давал возможности для этой самости. На планетах отец был лицом к лицу с природой: “Я и простор, Я и пустота, Я и мороз, Я и огонь. Я — я — я! И на мне ответственность, и во мне сила, и на меня надежда!”

На Земле же не было самости. Люди вокруг, великое множество других “Я”, и каждому надо уступать понемножку. Есть мама с твердыми взглядами на “хорошо — плохо”, “надо — не надо”. Есть сынок — существо несамостоятельное, требующее диеты и режима, его режиму подчиняются самостоятельные родители. Есть дамы — гостьи, из вежливости надо считаться с их вкусами.

Люди вокруг на Земле: не Я, а МЫ. Разделение труда, и в самости нет нужды. Не нужны выносливые ноги — вызываешь роликоход. Не нужно твое умение чинить роботы: есть механики по кухонным, есть механики по садовым. Не нужны путешествия: включаешь видео и, сидя в домашнем халате, отправляешься на полюс, в тропики, на дно океана, на вершины гор, на ту же Рею.

Земля обесценивала самостоятельность отца.

 

Он не рвался потреблять. Ему хотелось создавать, творить, как господь бог. Но что творил он на Земле? Двухголовых змеенышей, уродцев жалких, которые только пугали изнеженного сыночка. На планетах же он с увлечением создавал теплицы — зародыши будущих садов. В caдах тех была душа отца. У безжизненного, бесплодного космоса он отвоевывал квадратные метры для зелени, для комического лука, петрушки, кабачков, свеклы и огурцов, космическую яблоню мечтал вывести, космические ягодники и сады, чтобы в тех космических садах были детские сады, чтобы паслись там, на малине и крыжовнике стайки горластых космических уроженцев, похожих на его сына, чтобы водили эти стайки космические воспитательницы, похожие на нашу маму.

Однако, надо полагать, сам отец не захотел бы остаться в тех рукотворных садах. С возделанных планет он ушел бы на бесплодные, незасеянные, чтобы снова и снова шагать по их скрипучей пыли и острым осколкам, именовать метеоритные воронки городами и думать о превращении их в города, пустыню озеленять для людей, но уходить от людей в пустыню.

Мать говорила мне, теперь я припоминаю, что у отца в натуре что-то архаическое. Его тяга в космос как бы бегство в прошлое — в XX век, в XIX, даже в XVII, когда, погрузив свои семьи и скарб в корабли, на плоты или на скрипучие фургоны с высокими колесами, люди уходили в дикость, убегая от гнета или культуры. Но ведь и те переселенцы, уходя от культуры, несли ту же культуру в дикие прерии и леса. Уходили от культуры, чтобы распространять культуру.

Может быть, в том и суть истории человечества: идти в пустыню, чтобы сделать ее не пустыней?

И я спросил себя: сумею ли я продолжать отцовское дело (не будем напыщенно именовать его подвигом)? Сумею ли уйти в космос, чтобы сажать на планетах сады?

И сказал себе: да, сумею! Я терпеливый, я исполнительный, я дисциплинированный, чувство долга у меня есть. Я смогу вышагивать десятки километров, нагрузившись камнями, буду педантично вести дневники наблюдений, научусь ремонтировать скафандры, стулья и подметки, варить супы из консервов и жаркое из порошка. Сумею даже слушать треньканье гитары три года подряд и не злиться на напарника. Сумею! Я терпеливый, я уступчивый. Может быть, даже научусь для отдыха свинчивать, склеивать и сваривать змеенышей из планочек и пластиночек. Научусь! Но вот чего я не обещаю: не обещаю испытывать от всего этого наслаждения. Нет у меня отцовской тяги к безлюдному простору. Я человек толпы, я человек хоровода. Жизнь прожил в окружении гомонящих ребятишек, плечистых спортсменов, хорошеньких девушек, нарядных женщин за столом. Люблю лица на экранчике браслета, даже те, что попали ко мне по ошибке, люблю людные улицы и задушевные беседы на льду тоже. Я вытерплю одиночество, если понадобится, если меня пошлют на Тритон и Плутон. Вытерплю! Но ведь меня никто не посылает туда. Сейчас я выбираю вторую молодость себе по вкусу. Я выбираю. Намечаю свой будущий характер. И видимо, не

стоит хвататься за противоположный, обрекая себя на противоречия между новыми стремлениями и старыми воспоминаниями.

Между прочим, отец не поменял характер. И в новой молодости остался космопроходцем.

Ну и пусть. Каждому свое. Ему — небо, мне — Земля.

Даже и не пошел я для личной встречи к куратору. По браслету сказал, что не хочу быть таким, как отец.

— И не торопитесь, подумайте еще, — сказал он.

А я чем занимаюсь? Думаю.

Глава 4

Итак, из-за Ченчи, из-за кошачьей своей натуры или просто из-за средних (посредственных, говоря откровеннее) возможностей отказался я от космической отрасли, заново должен был выбирать. И опять все дороги открыты, и опять нет единственной, самой заманчивой.

Выбрала за меня, в сущности, школа. Выпустили же меня мотористом, следовательно, полагалось мне работать мотористом, пока себя не найду. Не позориться же бездельничая, травку спиной утюжить, ожидая, что снизойдет настроение поработать. Обязан трудиться по способности — двадцать часов в неделю отдай, не греши!

Выбрала школа, а Паго-Паго уточнил специальность. Я — моторист на малом кране, мое дело — кантовать, укладывать мешки, ящики, контейнеры, блоки, строительные блоки в частности. И тут как раз радиоинформация: требуются строители в Западную Сибирь. Люди приедут поднимать новую целину, им нужно жилье. Ну что ж, какие могут быть возражения? Я северянин, мне претит липкая жара тропиков, я соскучился по прохладному лету, по морозцу, лыжне. Пусть будет Сибирь!

И стал я строить дома. И понравилось мне это дело. Оно ощутимое, зримое в отличие от портовой работы. Там груз привезли, груз увезли — бережешь пустоту на площадке, а здесь оставляешь сооружение — видимые результаты труда. Вот пришел ты на первозданный пустырь, взрезанный канавами. Перед тобой мокрые кочки, тощие пеньки вчерашнего осинника и противная липкая черная грязь непросохшего торфа. И ты, строитель, словно господь бог на второй день творения, должен отделить землю от воды, осушить, утрамбовать, уложить дорожные плиты и блоки фундамента, стены подвести под крышу, украсить, раскрасить, превратить топь в нарядный город. Идет сотворение города на твоих глазах, не волшебное, по мановению ока, а постепенное, что даже лучше волшебного. Ты выращиваешь дом, ты прорисовываешь его, кладешь штрих за штрихом; положил — и отошел полюбоваться, что успел нарастить за смену. Смену сдал, пришел на другой день, а сменщики добавили еще штрих-другой. Ряд за рядом, этаж за этажом. Продвигается дело. Радость движения ощущаешь.

В общем, пришлось по душе мне строительное дело, решил я учиться на строителя. И, в самом деле, если не учиться, куда же время девать? Рабочая неделя — двадцать часов. Выспался, выкупался, почитал, посидел у экрана, дальше что?

Учился я заочно, не бросая работу. Всем рекомендую заочное обучение. Развивает цепкую самостоятельность. Дана задача, ищи решение, сам ищи, шевели извилинами! Ведь педагога нет рядом, нет возможности при первом же затруднении руку поднять: “Извините, повторите, не понял, прослушал”. Вызывать на браслет запрещено. Если разрешить, у педагога жизни не будет, с утра до позднего вечера на запястье тупицы, долби и долби им, непонятливым. Можно слетать в Омск на консультацию, но это живые часы: часа полтора туда, часа полтора обратно, собраться, разобраться, других непонятливых переждать, вот и день пропал. Так не лучше ли поднатужиться, додуматься самому?

И додумывался я. И сдавал экзамены. И получил диплом. Даже досрочно: за четыре года кончил, не за пять.

 

Годик еще поработал в тайге, потом перебрался южнее — в степи, в зону полей и садов, восточнее Волги. И не только ради тепла перебрался. В садах обычно работают семьи, стало быть, предпочтительнее односемейные домики. С семейством имеешь дело, не с бесчисленными квартирантами многоэтажных сот, толкуешь с персональными заказчиками, считаешься с их личными вкусами, увлечениями, капризами, даже фанабериями, не боюсь такого слова. Этому нужен подвал, а тому бельведер, этому оранжерея, а тому даже обсерватория — он переменные звезды наблюдать хочет. На работе все одинаково — хлеборобы, а в свободное время — индивидуальности. Скажи мне, как ты отдыхаешь, и я скажу тебе, кто ты. И как же радовались эти индивидуальности, получая желанную квартиру-мечту с надстройками, пристройками, балкончиками и крылечками по личному вкусу. Я взял за правило не начинать проект, не познакомившись с семьей заказчика. И схемы придерживался подвижной, на случай: если семья прибавится или увлечения сменятся. И как же приятно было слышать: “Спасибо, друг, хороший ты сделал дом”.

А когда благодарят, когда ценят, и работа ладится. В своей нише оказался в Заволжье, не то что в Паго-Паго — нежелательный кандидат в космические монтажники.

Три года провел я в степях и был доволен, и мной были довольны, повышали, стал я старшим архитектором, был самым молодым среди старших. Но потом все же ушел я с проектирования на планировку.

Для постороннего уха проект и план — нечто близкое, почти одно и то же, на самом деле планировка — совсем другая работа. В ней свой интерес: главное — многогранность. Планировщику надо все вместить в голову: рельеф, почву, климат и микроклимат, осадки, гидрографию — реки, ручьи и подземные воды, экономику будущего района — промышленность, сельское хозяйство, транспортные связи, внешние и внутрирайонные, подсчитать население, в нем градообразующий фактор (работники производства), а также и неградообразующий (жены, дети, повара, парикмахеры, школьные учителя, спортивные тренеры, ремонтные роботы и роботы, ремонтирующие роботов). Ничего не забыть, все расставить на местности так, чтобы всем было удобно — работникам, детям, поварам, учителям и роботам, — удобно-удобно-удобно, а сверх того еще и красиво.

Масштабно! Увлекательно! Но без особенной охоты перешел я на планировку. Безлюдно! Владелец домика в саду — персона, личность, с которой имеешь дело. А десять тысяч жителей района — это десять тысяч усредненных единиц. Они как пассажиры на самолете. Грузоподъемность такая-то, средний вес “единицы” — шестьдесят кило, следовательно, самолет поднимает столько-то. Для самолета пассажиры — это безличный груз, подлежащий доставке. Для районного архитектора нет индивидуумов, есть десять тысяч, подлежащих расселению. Не имеет он возможности знакомиться с каждым.

Так что не рвался я в планировку. Но были причины для перехода. Две. И обе личные.

 

Первая: скромные мои способности. Рисовальщик я приличный, но не художник. Рисовать люблю и могу, в школе рисовал с охотой, хотя светоживопись мне не давалась. Но архитектор должен быть не просто рисовальщиком, еще и броским художником — рекламистом. Да, я вижу дом мысленно, выстроил его в своей голове, как оно полагается по Марксу, выстроил со всеми наличниками, балясинами, пилястрами, фризами, карнизами. Вижу. Но я еще должен подать его заказчику, обязан быть хитрым поваром, который так украсил блюдо, чтобы слюнки потекли, прежде чем довелось попробовать. Я вижу в своей голове, я понимаю, что аппетитное будет жилье, но нужно еще заказчика убедить... а краски не ложатся. Приходится помощникам поручать: “Марк, Юсуф, Закия, Ласа, изобразите позаманчивее, так, этак, как вы умеете!”

Они-то умеют, а я не умею. Нехорошо, если старший не может показать младшим.

И тут еще примешивались семейные обстоятельства. Женился я. Среди младших оказалась в нашей мастерской милейшая девушка, пышечка-толстушечка, чернобровая, с черными усиками над уголками губ, говорливая такая, ручеек журчащий. И на меня все посматривала ласково. Недаром Ласой назвали, Ласочка, ласковая моя. На дню раз десять подходила консультироваться, на массовках подсаживалась. Понял я, что нравлюсь ей, сделал предложение, говоря по-старинному, и было принято оно благосклонно.

Любил ли я ее? Любил, конечно, но не так, как Сильву, без юношеской растерянности, без головокружения, без отчаяния со скрежетом зубовным. Любил как жену, самого близкого на свете человека, как дочку любил, нежно и снисходительно, как товарища, соратника во всех делах житейских, как свою половину, то есть как самого себя, даже больше — как половину слабую, требующую больше

У Ласы не все сложилось благополучно в жизни. Хотя она была моложе меня года на два, но уже успела побывать замужем, и неудачно. Не сладилось там, не знаю что, не выпытывал подробности, по ее вине или по вине мужа не сладилось. И были роды, неправильные... и Ласе запретили иметь детей. Большая травма! Хотя Ласа хорохорилась, но на всю жизнь осталось у нее ощущение ущербности. Женщина без ребенка, не выполнила предназначение!

Может быть, оттого отчасти она так торопилась во вторую молодость.

Темперамент и неизрасходованную материнскую энергию Ласа вкладывала во всяческие затеи. Ни дня без затей! Вдруг ей взбрело в голову слетать на денек в Париж, Пекин или на Северный полюс, завести розарий в саду, заменить розы плавательным бассейном, отпуск провести в подводном колоколе, научиться играть на арфе, переселиться на Памир. И я, хотя эти рывки не в моей натуре, почти всегда соглашался, даже потакал, потому что понимал ее мятущуюся натуру и потому что жалел. Помнил: сильный мужчина должен уступать слабой половинке, даже подавляя свое самолюбие, место уступить талантливой помощнице, уйти самому на районную планировку.

Ласа моя была самостоятельной личностью, и если первое время она шумно восхищалась мной: “Ах, какие замечательные идеи у нашего старшего! Ах, как он все продумал!” — в дальнейшем проступило подспудное: “И я так могу, и даже превзойду его, давно бы превзошла, если бы не хлопотливая женская жизнь”. И так как Ласа дейстительно рисовала лучше меня и действительно соображала быстрее, и так как дома она привыкла командовать сто сорок восемь часов в неделю, на оставшиеся двадцать рабочих часов ей трудно было перестроиться: не возражать мужу, не спорить с ним, не поучать и не давать указаний. В результате у всех в мастерской и у меня лично сложилось впечатление, что я напрасно возглавляю группу жилья, не свое место занимаю, загораживаю дорогу талантливой женщине.

Я согласился и перешел на планировку. Освободил место старшего для Ласы.

К сожалению, она не справилась. У каждого из нас свои грехи: у меня — недостаток способностей, у Ласы — избыток. У нее чересчур много идей, одна лучше другой. Но в проектировании, возможно и в любом деле, идеальных решений не бывает. Проект — это компромисс между природой и людьми, мечтами и материалами, квартирой и улицей, зеленью и асфальтом. На какой-то пропорции надо остановиться и довести решение до конца. Ласе никогда не удавалось довести. При первом же осложнении ее обуревало желание все порвать, выбросить и начать сначала.

Так что не удержалась она в старших... и даже в архитектуре не удержалась. Все-таки возни с детьми ей недоставало; она пошла в школу преподавать рисование, потом общую эстетику. Вот это оказалось ей по нраву — все виды искусства: живопись, зодчество, музыка, театр, кино, стерео, видео, поэзия, мебель, платье — одно, другое, третье, экскурсии, выставки, музеи, оценки, дискуссии...

Но все равно чужие дети не заменили своих. И как только объявили всеобщее омоложение, с заменой внешности и физиологии по желанию, Ласанька моя среди первых кинулась записываться. Ей еще и пятидесяти не было, но она с такой страстью доказывала, что она несчастный, разнесчастнейший человек, никто не смеет заставлять ее доживать срок в прежней оболочке... Добилась!

Так что нет сейчас на свете моей милой, вечно взволнованной толстушки. Существует под тем же именем смуглая горбоносая испанка с гребнем во взбитой прическе, вечно взволнованная мать двоих (уже двоих!) не моих ребятишек. Мы с ней встречаемся изредка. По старой памяти она мне дает указания, я даже выполняю их иногда. Горевал ли я, ставит как бы соломенным вдовцом? Да — и нет! Да, потерял я свою половинку... но ведь в сущности я давно уже потерял ту румяную чернобровочку с черными усиками над уголками губ. Теряем мы любимых девушек, даже в брак вступая, взамен получаем матрон. Сами себя теряем постепенно — это закон природы. Где тот наивный малый, который носился над облаками, воображая, что открывает острова для любимой? Нет его, повзрослел, погрузнел, поседел, остыл. И где та любимая, краснокрылая капризная девочка Сильва? Ходит по земле седая и неопрятная бабушка Силя, озабоченная расстроенным желудочком объевшегося внука. С Ласой же произошло обратное: исчезла крикливая и толстая эстетичка, учительница старших классов, превратилась в счастливую молодую маму. И прекрасно, приветствовать надо такие превращения! Правда, муж ее остался без спутницы жизни на старости лет, но что поделаешь: жизнь состоит из утрат. Попутно и молодость я утратил, вообще жизнь растратил по малости. Где тот орленок, рвавшийся за облака? Сидит с удочкой над прорубью неподвижный старик, домкратом от льдины не оторвешь.

А на что растратил жизнь? На упомянутую планировку.

И рассказать о ней можно одной фразой: продвигался вверх... и на восток — от Волги к пустыне Гоби.

Продвигался я на восток потому, что, проработавши не один год между Волгой и Уралом, стал я, естественно, специалистом по поселениям степной зоны (“зоны недостаточного увлажнения”). Зона обширная, просторная и для строительства удобная — равнина, дороги прокладывать легко, планировать легко. А городов требуется много, все новые — новые заводы, новые институты, новые училища, новые туристские базы, новые курорты, а теперь, в связи с массовым омоложением, — просто новое жилье. Ведь омоложенные с восторгом возвращаются к юной любви, а у юных детишки появляются обязательно. Взрыв демографический!

Так долго рассказывал я о трудном выборе профессии и так коротко о профессии. Впрочем, повсюду так. Любовь тоже выбор, о любви разговор был долгий и волнующий, о семейной жизни написалось гораздо проще: прожили четверть века, в общем, удачно, главная беда — детей не было. Вот и все.

Психика у нас такая, что ли, к трудностям чувствительная? Впрочем, это естественно и даже рационально. Трудности устранять надо, они требуют повышенного внимания. А если все благополучно, все идет своим чередом, к чему слова тратить?

Итак, продвигался я на восток... и вверх вместе с тем. Подразумеваю: рос на работе. Мне поручали все более крупные и трудные районы, сначала на десять тысяч жителей, потом на пятьдесят, на сто тысяч жителей под конец, всю долину реки Керулен. Почему доверяли мне большую работу? Опыт набрал. И старался. Никогда не ограничивался двадцатью часами в неделю. И не от усердия, не могу поставить себе в особую заслугу. Просто не устраивала меня безличность планирования — сто тысяч пассажиров планеты со средним весом шестьдесят кило, шесть тысяч тонн человечины. Скучал я над бумажными листами и свободное время посвящал разговорам с людьми, поддерживал знакомство, напрашивался на знакомство: дескать, я планирую ваш район, что же вы, папы и мамы, старожилы и переселенцы, хотите построить, устроить, оставить, переставить? Конечно, сто тысяч я обойти не могу, но тысячу-другую опрашивал. Не работой — удовольствием считал я эти беседы.

И люди были довольны. И хвалили. И возомнил я о себе малость. И когда объявили конкурс на планировку Гондванды, решился я на соревнование.

 

Поколебался, но решился. К тому же возраст подстегивал. Под шестьдесят уже, силы скоро пойдут под уклон, откладывать не приходится, некуда. А масштабные планировки когда еще будут? Самая большая — в Гондванде. Подзадержались с этим материком, неудобно было браться за него, но вот и до него дошла очередь. А если упущу, чего еще дожидаться? Генерального плана Луны? Но на Луне сейчас три тысячи человек, разрозненные базы. До общей планировки ой как далеко!

* * *

Здесь я, биограф Юша Ольгина, вынужден просить у читателей извинения: я не смог установить, что это за материк, Гондванда. Вообще, когда описываешь будущее, трудно быть документально безупречным. Ведь какие у нас возможности, у современников, для проникновения в будущее. Догадки, пожелания, предложения, соображения, воображение, логические приемы, даже расчеты, но все это эвристика, которую не ценят серьезные ученые. Есть, правда, еще в одном-единственном НИИ опытный темпофон — телефон для связи с будущими веками. Но желающих так много, нам, авторам, очень редко — после долгих хлопот — удается раздобыть разрешение на бланке с тремя печатями на короткий запрос (минут на десять, на двадцать) в чрезвычайных обстоятельствах. И что-то пытаешься разобрать в шуме помех, электронных и временных, кто-то влезает из отдаленного будущего, кто-то болтает о пустяках в промежуточных десятилетиях. Так что я и не сумел уточнить, что же назвали Гондвандой в XXII веке. Вообще-то Гондваной (не Гондвандой) именовали предполагаемый затонувший материк, который некогда соединял Индию, Южную Африку, Австралию, а может быть, даже и Южную Америку. Но он затонул еще во времена сумчатых и лемуров. Может быть, в XXII веке восстановили его или создали архипелаг плавучих островов на его месте? Нет, не похоже! В дальнейшем речь идет о малонаселенной степной стране. К тому же неясно, почему не Гондвана, а Гондванда? Кто-то из моих друзей предположил, что так стали называть Антарктиду, освобожденную ото льда. Но этакое освобождение подняло бы уровень океана на десятки метров, затонули бы многие столицы; в тексте ничего не говорится об этом. Паго-Паго тоже затонул бы, между прочим. Другой мой приятель припомнил, что некогда, во времена Гулливера, Австралию называли Ван-Дименовой Землей. Не отсюда ли конец слова “ванда”? Но что означает начало — “гонд”? Какие-то острова еще присоединили к Австралии? Короче, я сдаюсь, я развожу руками. Признаюсь, что не знаю, где находилась эта волнующая Юша Гондванда. Ясно только, что это была обширная страна, ее считали материком, малонаселенная и засушливая. А Юш Ольгин как раз и был специалистом по планировке в таких зонах.

Еще раз прошу извинения, и пусть он сам рассказывает о себе.

* * *

Добрых полгода я изучал условия конкурса. Разбудите меня, я спросонок прочту лекцию о населении, растительности, климате, осадках, господствующих ветрах и пожароопасных лесах Гондванды. Но сейчас не о географии речь. Сначала надо было разобраться в себе самом. Зачем ввязался я в тот конкурс на склоне лет. Стоило ли?

Но и тогда, и сейчас думаю я, что любой человек счастлив без движения, без продвижения. Человеку скучно повторять себя, он должен расти вверх, вширь, вглубь, куда-нибудь расти. Не обязательно обгонять других, но себя превзойти обязательно. Скучно и стыдно стоять на месте. Мне лично неприятно, когда хвалят мои аральские планировки. Мне чудится скрытый упрек: “Что же ты, голубчик, пятишься? В молодости мог, а сейчас ослаб?”

Конечно, решился я на рывок непомерный: последний район на Керулене был у меня на сто тысяч жителей, а Новая Гондванда собиралась принять сто миллионов, в дальнейшем еще больше. Разница в три порядка. Совершенно другой уровень, другой подход. Ничего не поделаешь — демографический взрыв!

Уровень другой, другой подход, выше собственной головы надо прыгнуть в тысячу раз. Само собой не получится. Не просто стараться, напрягаться надо, все силы ума напрячь.

И напрягался я, и старался.

Старался и напрягался — содержание целого года жизни.

Содержание года работы всего нашего бюро, всей проектной конторы, где я был мастером.

Но все же настал момент, когда в выставочном дворце столицы Гондванды, в зале, отведенном для нашего проекта, расставил я модели и макеты, экраны развесил по стенам, полюбовался, кое-что повернул к свету, кое-что отвернул, чтобы лучше смотрелось, вздохнул и направился в соседние залы, поглядеть, что напридумали соперники.

Основных-то я знал давно. Всё опытные планировщики, все, как и я, работали в сухих степях — в Африке, в Мексике, на Ближнем Востоке, на Дальнем. Я их знал, они меня знали, встречались мы на конференциях, приглашали друг друга для консультации, советовались, советов не слушали, гнули каждый свою линию. В общем, представлял я, что они предложат, и не ошибся в догадках.

Из Марокко прилетел Бебер, крутолобый, чернобородый, сердитый на вид, с насупленными бровями, немец родом, или голландец, или швейцарец, не помню точно, да и кто с этим считается в наше время, когда все доклады делаются на эсперанто. Знал он неимоверно много, подавлял всех нас цифрами, датами и цитатами, латинскими и греческими преимущественно. Говорил медлительно, внятно, частенько повторял фразы дважды. Как бы стыдил невнимательных и непонятливых, внушал, что в его речи каждое слово имеет вес. И весомые слова припечатывал решительным “Сик!”. Так, дескать, а иначе никак! Только так, и прошу запомнить!

Говорил же он обычно о том, что архитектура, прежде всего, искусство, художество и сильно оно художественной выразительностью, должно волновать, брать за живое, душу задевать. Это и есть единственный критерий, главная проверка художественности: задевает или не задевает, не профана, конечно, а мастера — знатока? Говорили еще, что души тонких ценителей отзываются на высокое искусство, а самое высочайшее — вершина вершин — это искусство античное, древнегреческое и римское, тогда были выработаны каноны и найдены идеальные формы. Поэтому самонаиважнейшее для архитектора — знать наизусть и чувствовать ордера по Палладио, вжиться в золотое сечение, изучать пропорции храмов эпохи Перикла и не стесняться использовать увражи старых мастеров, потому что у красоты есть свои законы, они были найдены античными зодчими, а всякие новации — только отклонение от идеала.

“Не стыдно повторять хорошее, — твердил Бебер, — стыдно навязывать свое плохое... навязывать свое плохое. Сик!”

Само собой разумеется, в его проекте в типовых городках в центре был холм, своего рода Акрополь, на подходе — Пропилеи, наверху — городской совет или клуб с внешней колоннадой, очень похожий на афинский Парфенон (колонны ионические, на фризе — триглифы, бычьи черепа на метопах). Все очень грамотно, проработано, прорисовано, классично. Я повздыхал с завистью — не черной, — я бы не мог так войти в дух классики. И подумал, по правде говоря, что не отказался бы пожить в этих гондвандийских Афинах. Рай для архитектурной школы. С детства впитываешь классическую красоту.

С Дэн Ши мы часто встречались в последние годы. Работали же поблизости: я — во Внешней Монголии, в Гоби, а он — в Ордосе, в Монголии Внутренней. Районы соприкасались, приходилось согласовывать дороги, посадки, сообща что-то строить.

Дэн Ши был мал ростом, почти тщедушен; все у него было невелико — глаза щелочками, редкие усики, редкая бородка, даже и голова небольшая, — но сколько же цифр, сведений, формул, фактов и теорий умещалось в этом небольшом черепе! Память необыкновеннейшая! Дэн Ши знал все о новейшей технике, знал глубоко и прочно, помнил твердо, цифры приводил наизусть, ни разу не заглядывал в справочники. Зная технику, уважал и науку, уважал установленные законы. Возмущался, уличая собеседника в невежестве, а невежеством считал всякое отклонение от правил, всякое несогласие с правилами — “самонадеянную самостоятельность, непозволительное дилетантское оригинальничанье”.

Можно представить себе, как возмущал его Альба. Впрочем, об Альбе потом, не обо всех сразу. Альба тоже участвовал в конкурсе, приехал в Гондванду вместе с нами со всеми.

 

Пожалуй, на архитектурных вкусах Дэн Ши лежала тень прошлого, воспоминания о скудных временах, когда надо было срочно дать крышу над головой всем поголовно. Разные страны в разное время проходили эту “крышнук” эпоху в архитектуре, многолюдная и бедная родина Дэн Ши позже тех, которых называли в XX веке развитыми. И дух той эпохи не окончательно выветрился. Вообще дух выветривается долго; мастера проповедуют ученикам рациональность в архитектуре, ученики, привыкшие к рациональности, сами становятся учителями, пишут учебники, по ним учатся ученики учеников и учат своих учеников. Рациональности. А рациональное рационально — кто будет возражать против экономичности и удобства?

“Архитектор должен быть грамотным”, — твердил Дэн Ши. (Подразумевал: “Должен считать и рассчитывать”.) “Архитектор должен быть архитектором”, — убеждал нас Дэн Ши. Мы соглашались, мы сами это изрекали, но понимали каждый по-своему. Дэн Ши считал, что “быть архитектором” — это значит быстро представить проект для быстрого и дешевого строительства. Старинное слово “дешевый” в наше безденежное время означает минимум материалов, энергии, рабочих рук, механизмов и рабочих часов. В конечном итоге все же пересчитывается на время. И Дэн Ши сделал проект типового дешевого городка. Он был тесноват, но компактен, обходился без внутригородского транспорта, пешком можно было дойти в любое место за десять минут. Городок быстростроимый. Организация была продумана на зависть, хоть сейчас ставь кварталы на конвейер. Ансамбли же Дэн Ши не стал разрабатывать, только отвел для них место: вот городская площадь, здесь будет городской совет, здесь Дворец культуры. Позже, на досуге, сидя под надежной крышей в теплой и сухой комнате, жители сами решат, какими сооружениями они украсят свой городок.

Свой зал Дэн Ши завесил планами, схемами и таблицами. Перспектив совсем немного — две или три.

— Смотреть нечего, — шепнул мне Бебер.

А я ответил:

— Если в Гондванде решили начинать стройку завтра с утра, предпочтут Дэн Ши, как ни обидно.

— Но это не по условиям конкурса, — возразил Бебер хмуро. — Конкурс был на архитектурный проект, не на организацию работ.

И с тем мы перешли в зал третий, смотреть проект Альбы.

Альба, в противовес своему имени, был жгучим брюнетом с волнистыми кудрями до плеч, высокий, стройный, любимец женщин, наверное. Но больше всего на свете он любил спорить, даже больше, чем проектировать. Голова у него ломилась от идей, иной раз мне казалось, он нарочно придумывает что-нибудь несусветное, лишь бы поспорить досыта. И с Бебером и Дэн Ши они схватывались на каждой конференции, ни в чем не могли согласиться, ибо, будучи современниками, они жили тем не менее в разных веках. Бебер — в устоявшемся, отполированном временем, покрытом золотистой патиной почета прошлом. Дэн Ши — в настоящем: хлопотливо-торопливом, перегруженном сегодняшними неотложными заботами, сиюминутными затруднениями. Альба же — в радужном будущем, даже не в нашем веке и не в следующем, а в том, который придет после следующего.

“Мы строим для будущего, — любил повторять Альба. — В наших городах поселятся люди будущего с их невероятно дерзкими идеями. Мы вдохновлять их должны своей архитектурой”.

Вдохновения ради он разукрасил свои мексиканские стройки самыми фантастическими сооружениями — шарообразными, грибообразными, Т-образными, похожими на вешалку, на решетку, на башню из детских кубиков, на спиральную пружину. Смотришь на его проекты, только головой поматываешь: “Ну и ну! И это держится? И не рушится?”

Однажды рухнуло. Был у Альбы такой случай на Гвадалахаре. Но кажется, там и вулкан был виноват, не только архитектура.

Конечно, и для Гондванды Альба придумал нечто особенное — искусственные горные хребты. Природа обделила этот материк высокими горами, нет здесь склонов, на которых оседали бы снега, копились ледники, как у нас на Памире и Тянь-Шане, нет здесь клокочущих потоков, вытекающих из-подо льда. Но если природных гор нет, Альба предложил технические, надувные, этакий брезентовый плащ на каркасе. Когда требуется дождь, его надувают, влага оседает на склонах, стекает в канавы. Накопилось достаточно — воздух из горы выпускают, надувают другую или аккумуляторы заряжают.

— Бред! — шепнул мне Бебер. — Всерьез никто не примет. И зачем приглашают Альбу? Опять затеет спор ради спора.

— Может быть, надеются истину выявить в споре, — ответил я.

 

Альба предложил не только горы, но и дома пневматические. Опять вздыхал я: мне в голову не пришло. Мы в Монголии не применяем архитектурную пневматику, для зимы она не годится, но в мягком климате Гондванды очень даже удобна. В городах надо только фундаменты наметить и подвести к ним трубы. А дальше фундаментовладельцы действуют сами. Выбрали квартиру по каталогу, привезли, накачали — и живи! Не понравилось — спусти, сложи, отвези ненужный дом, поставь на тот же фундамент другой. Тесно? Добавь еще один к задней стенке.

— Временное жилье. Полевой стан для сезонников, — ворчал Бебер. — Не город — перекати-поле. Ни намека на архитектуру.

От Альбы мы перешли в зал Гасана — аравийского планировщика. В свое время я познакомился с ним заочно по его книге “Архитектура — это природа”. Прочел в предисловии рассуждение о том, что человек — часть природы, что связь его с природой неразрывна, вне природы человек расчеловечивается, губя природу, губит себя, что жилище должно не отгораживать человека от природы, а связывать его с окружающей средой. Главное в доме не стены, не спальные ниши, а окна, террасы, балконы, двор и сад — выход в пространство. “Архитектура — это организация естественного пространства” — так утверждал Гасан.

Еще в той книге очень много говорилось о двориках, садовых скамейках, беседках, гротах, клумбах, аллеях, а больше всего о тени, о проектировании тени в городах, о сравнительной целебности тени виноградников, орехов, бананов и пальм, так что у меня заочно сложилось представление о Гасане как об очень полном, маслянисто-смуглом, восточном сибарите, дремлющем над кальяном. На деле же Гасан оказался худым, мускулистым спортсменом, любителем верховой езды. Лично для себя в природе он искал простор, безлюдье, пустоту, первозданную пустыню. Просторы, чтобы мчаться во весь опор с арканом за антилопами, сохраненными ради охоты. Просторы — для настоящего мужчины, для ленивцев — ухоженные садики. Чем-то напоминал он моего отца. Тот же мотив: для вас — благоустройство и уют, для меня — нехоженая дикость.

О сбережении дикости и беспокоился. Гасан в своем проекте. Планировал парки, сады, заповедники, о пустыне думал больше, чем о городах. Но и лозунг нашел подходящий. Над своими подрамниками вывесил плакат: “Гондванда была и будет Гондвандой”.

 

Если в жюри сидят кенгуру — победа будет за Гасаном, — съязвил Бебер.

Я же подумал, что он прав отчасти: все зависит от установки жюри. Если самое главное — сохранить гондвандийское в Гондванде, жюри предпочтет Гасана. Если хотят соревноваться с музейной Европой, победит Бебер. Если торопятся, стремятся выиграть время, поскорей устроить переселенцев, тогда примут за основу план Дэн Ши. Если же, как оно и полагается, пекутся об удобном жилье для работника, тогда все шансы у меня. Я-то больше всех думал об удобствах.

Так что есть у меня шансы, есть! А прочее от меня не зависит. Каков настрой у жюри, заранее установку не знаешь.

Ну вот обошли мы впятером пять наших залов, вежливо отметили достоинства, про себя запомнили недостатки, критиковать не стали, мы не участники обсуждения. И кто-то из нас, Альба кажется, предложил:

— Давайте посмотрим молодых.

Молодых соперников мы не очень опасались. Знали: у молодых задор, идеи, талант... но опыта нет, глаз не наметан. Есть профессии, где опыт не играет решающей роли; бывали гениальные юные поэты, математики, музыканты, гениальные молодые эмоционалы, сказал бы я. Не припомню гениальных молодых теоретиков — философов, или психологов, или даже врачей. Обобщение требует опыта, опыт — времени.

Планировка — это обобщение.

Так что пошли мы к молодым, настроившись на снисходительность.

Что предполагали, то и увидели. Был блеск, был юмор, задор и напор, были идеи, краски яркие. Шли мы из зала в зал, улыбались добродушно: молодо-зелено!

Шли, шли и дошли до зала Нкрумы.

И замолчали. Раз обошли, другой.

— Мдамм, — сказал я. (Ничего выразительнее не придумал.)

Альба пожал плечами:

— Банально! Старо!

— Безграмотно, — проворчал Бебер.

— Это не Гондванда, — заметил Гасан.

— И не по условиям конкурса,— заключил Дэн Ши.

Я же ничего не добавил к нечленораздельному “мдамм”. Потому что понял, что премию дадут именно этому неведомому Нкруме. Дадут потому, что он один сделал все, что мы пятеро, вместе взятые, но только гораздо интереснее; дадут, несмотря на неопытность, банальность, безграмотность, отклонение от условий (огрехи найдутся у каждого); дадут потому, что талант.

— Провалился! — сказал я себе. — Можно улетать.

Но все равно надеялся. Надеялся, как студент, запутавшийся на экзамене. Да, он разволновался, ошибся, забыл... Но: “Спросите еще что-нибудь! Я же так старался”. Если педагог опытный, сам сдавал когда-то, должен же он понимать, что на самом деле я старательный, я прилежный. Ну вот он задумался (ага, колеблется!), берет ручку, взвешивает, сейчас поставит отметку... Неужели минус?

Я надеялся, как начинающий поэт, впервые решившийся поместить стихи в “Альманахе начинающих”. Да, он молод, неопытен, несамостоятелен, сам знает свои недостатки. Но не одни же сплошные недостатки, есть же и достоинства. Стихи так хорошо звучали, когда он читал их вслух на вечеринке, девушки аплодировали, одна особенно, просили еще и еще почитать. Значит, что-то в них есть, что-то такое, этакое, привлекательное. Может быть, иногда он небрежен, иногда суховат, рассудочен, идет от ума. Но девушки почувствовали же сердцем. И другие простые читатели (читательницы) почувствуют, прочтут, оценят...

Надеялся я, как отвергнутый влюбленный. “Нет! — сказали ему категорически. — Нет, не люблю, не нужен!” А он не хочет верить безжалостному “Нет!” и перебирает прежние благосклонные взгляды и ласковые улыбки, может, и не ласковые, вежливые только, твердит себе, что женщины по натуре своей изменчивы, капризны, склонны играть, испытывая прочность чувства, даже подогревать напускной холодностью. Может быть, она отказала под влиянием настроения, не то имела в виду, не те слова подобрала, а завтра не те слова скажет сопернику. Он уйдет, а я останусь, и она увидит, где настоящее чувство.

Надеялся я... но это уже книжный пример из прошлого, не житейский... как преступник, выслушивающий приговор. Да, он знает, что нарушил закон, много вреда принес, его накажут, и основательно. Но вот присяжные перешептываются, и у судьи лицо совсем нестрогое, а защитник так убедительно объяснял особые обстоятельства: тяжелое детство было у преступившего, и скверные товарищи, и слабый характер, и болезненность, и окружающие просмотрели, проявили равнодушие, не помогли, не поддержали своевременно...

Да-да, не помогли, не поддержали беднягу!

Суд идет!

Именем закона...

 

Неужели не скажут в конце: “Принимая во внимание то и то... от стражи освободить!”

Да, понимал я, что архитектура у Бебера проработана лучше, что у Дэн Ши продуманнее организация производства, Альба потрясает выдумкой, Гасан лучше сохраняет природу, но ведь природа для людей, а не люди для природы, в конце концов. А Нкрума хотя и талант, но сырой, совсем сырой, необработанный. И кто-то должен же наметить, что к людям всего внимательнее... Кто?

Юш Ольгин, проявивший... Нарочно сел я в сторонке, чтобы не видели знакомые мое волнение.

И было сказано:

— ...принимая во внимание все упомянутое, жюри считает, что разработку проекта следует поручить...

Пауза.

Екнуло сердце. У меня... и не у одного меня.

— ...поручить архитектурной мастерской Вадувау во главе с мастером Нкрумой.

Потом были еще отмечены особо архитектурные достоинства Бебера и огранизация строительства у Дэн Ши.

Юш Ольгин не был упомянут. Не удостоился.

* * *

Я тяжело воспринял поражение, воспринял как окончательный жизненный провал. И не утешали меня разумныe доводы разумных друзей о том, что первый блин комом, на ошибках учатся и за битого двух небитых дают, что в следующий раз, учтя все промахи, недоделки и тому подобное...

Я-то понимал, что следующего раза не будет. У меня завершается шестой десяток, я доживаю, я пошел под уклон. Через считанные годы заслуженный отдых, а в считанные годы не будет конкурсных проектов такого масштаба. Не так много континентов на Земле. Что еще осталось? Антарктида. Да не будут ее отеплять, сто лет пишут, что отепление Антарктиды — катастрофа для природы Земли. А я уж так настроился командовать материком, ну не командовать, это я преувеличиваю, но мог бы сидеть рядом с величайшими умами планеты, обсуждать с ними изменение климата, изменение демографии, изменение экономики материков, судьбу человечества обсуждал бы. Вставал бы, прося слова: “С точки зрения интересов архитектурного облика...” И получилось бы, что я, Юш Ольгин, влияю на облик мира... ну, не всего мира, Центральной Гондванды, но все же след оставляю на Земле. Заметный след и на много десятилетий.

Сорвалось!

И не в самолюбии суть. Личность мою оценили на конкурсе. Огненными буквами выписали: “Мене. Текел. Фаре” (“Измерено. Взвешено. Определено”). Это твой рост, товарищ Юш Ольгин, это твой потолок. Ты добросовестный планировщик районного ранга и не более того. Аймак в Гоби, еще один аймак, еще один... Аймак, но не материк. Архитектурный облик района, но не континента. Жизненная задача твоя — чьи-то наметки привязывать к конкретным холмам и долинам.

 

Именно так и понял мое жизненное назначение победоносный Нкрума. Он предложил мне принять участие в его проекте, написал, даже лично явился уговаривать. Познакомились мы. Красавец мужчина двухметрового роста, скульптурные плечи, выпуклый лоб под курчавыми волосами, лицо черное, а профиль арабский, эфиопский. Но я отказался работать с ним. Не видел смысла. Мои схемы и методы — не секрет, их можно использовать, а добавлять мне нечего, весь я выложился за год. Его идеи разрабатывать? Не тянуло. Всю жизнь разрабатывал чужие идеи. Оригинальности мне захотелось, самостоятельности. Но не вышло. Возомнил, вознесся, и поставили меня на место. Поставили, там и буду стоять.

Позже узнал я, что в отличие от меня Бебер и Дэн Ши сами предложили сотрудничество Нкруме. Но тут отклонил он, и правильно сделал. И Бебер и Дэн Ши полагали, что успех победителя случаен, они же, люди опытные, будут наставлять молодого метра, талантливого, но неумелого. Станут внушать ему, что в архитектуре главное — архитектура (Бебер), а для строительства главное — строительство (Дэн Ши). Нкрума понял, что не сотрудничество будет, а перетягивание каната.

А я и не собирался перетягивать. Не считал нужным. Да не видел, куда тянуть. В свою сторону? А где моя сторона? И лучше она, чем у Нкрумы?

* * *

О последующих годах мне рассказывать нечего, непримечательные были годы. Я продолжал работать на своем уровне, в пределах своего потолка, не пытался пробить его макушкой. Аймак, еще аймак, еще соседний аймак. Вдоль и поперек исходил, изъездил, излетал я Гоби. Меня ценили, со мной считались, мое мнение спрашивали. Но я частенько отмалчивался, потому что потерял уверенность в себе, не мог забыть, что рост мой вымерен и потолок оказался у самой макушки. А это очень грустно — упираться головой в потолок. Чтобы быть счастливым, человек должен расти — вверх, вширь, вглубь, — но расти непременно, делать больше, делать лучше, делать иначе, делать по-новому, только не повторять. Понимаю я теперь Тернова, почему ему хотелось сыграть Эйнштейна. Да потому, что знатоки сцены уверяли, что это не его роль.

Жизнь — движение, остановка — начало тления. Остановившийся начинает тут же пятиться. И, зная, что я остановился (или остановлен), я невольно прислушивался к себе, что именно я уже утратил. Забыл цифру — память теряю, плохо объяснил — соображаю хуже. Пришли советоваться, да полно, нужны ли мои советы? Почтение к возрасту демонстрируют, обижать не хотят старика. Вот и комплименты говорят по поводу опыта. Искренние или подчеркнутые штампы уважения. А выйдут за дверь, рукой махнут.

Да, самолюбие у меня. Но не только самолюбие, еще и добросовестность. Помню я, что склонен возомнить, к материковому масштабу возносился. Так, может быть, и в районном масштабе возомнил, кичусь опытом, стою на месте? Стою, место занимаю, освобождать пора. И снова и снова тщился я подражать Нкруме. Не получалось. Вижу сам: потею, высиживаю, высчитываю варианты, а он их набрасывает походя.

Потому что талант!

А я не талант.

 

* * *

Так вот, дорогой мой Эгвар, для вас все это пишется, для вас я рассуждаю. Я хочу быть талантом, таким, как Нкрума. Хочу схватывать на лету, не высиживать идеи, а ловить их и разбрасывать щедро. Хочу потрясать работоспособностью, успевать в сто раз больше нормальных людей. Хочу восхищать бывалых опытных Юшей Ольгиных, вызывать зависть (хорошую) Дэн Ши и не очень хорошую Беберов. Хочу возвращать Гасанов из прошлого, а всяких Альба ставить на твердую землю сегодняшнего дня. Хочу создавать облик материков, а не районов. Хочу быть талантом, и признанным.

Считаю, что каждый имеет право на талант.

Пусть это впишут в основной закон нашей планеты.

И прошу приступить.

Глава 4-А

Добродушное лицо моего куратора появилось на браслете через неделю.

— Наберитесь терпения,— сказал он. — Некоторая задержка получается. Ваш теперешний образец молод, у него природная первая молодость еще не прошла, он не обновлялся ни разу и не проходил мыслезапись, как ваш отец или артист Тернов. Мы попросили его записаться, объяснили, что это нужно для вашей будущей жизни. Он дал согласие, но не сейчас, хочет отложить месяца на два. Какое-то срочное обсуждение у него предстоит. Я пытался поторопить, ссылался на то, что неделикатно было бы задерживать ваше омоложение. Тогда он обещал специально для вас наговорить ленту — изложить собственное мнение о себе. Итак, что он сам о себе думает, вы сможете узнать в ближайшее время, а что на самом деле чувствует — месяца через два. Лента прибыла. По-моему, там есть материал для размышления. Если не возражаете, я запакую ее и пошлю пневмо.

И вот, удобно расположившись в домашнем кресле для легкого чтения, я слушаю монолог Нкрумы. Голос молодой, звонкий, уверенный, привычка распоряжаться ощущается в этом голосе. Нкрума не очень тверд, видимо, в эсперанто, поэтому строит самые простые предложения, произносит старательно и с паузами — возможно, подыскивает точный термин. Впрочем, это общее впечатление. К тексту отношения не имеет.

Уважаемый мастер Ольгин!

Я рад, что могу быть полезным для вас. Если смогу. Усилия приложу. Куратор Центра Омоложения сказал, что вы считаете меня очень талантливым человеком. За высокую оценку спасибо. Я чрезвычайно ценю ваше мнение. Всегда внимательно изучал ваши проекты, считаю вас одним из своих учителей.

У меня действительно хорошие способности. Заслуга не моя, такие гены я получил от родителей. Учение давалось мне легко: я схватывал на лету и запоминал с первого раза. Учителя гордились мной, хотя гордиться не было оснований: им легкий материал достался во мне. И я сам гордился, совершенно неоправданно, свысока посматривая на одноклассников, вбивавших в память то, что я вдыхал, перелистывая. Боюсь, что я бывал нетактичен, даже недобр, кичился своей сообразительностью, колол глаза тугодумам. Но ведь и педагоги непедагогично расхваливали меня, ставили в пример не только ленивым, но и малоспособным. И напрасно! Неспособные не могли мне подражать, а прилежным я и сам не был... хватал знания походя.

Как полагается, меня прикрепляли для помощи к отстающим. Боюсь, что это принесло им мало пользы. Помню напряженные глаза милых моих соучениц, наморщенные черные лобики под косичками-шнурочками. Милые девочки, начисто лишенные пространственного воображения, ну ничегошеньки не понимали они в плоскостях, координатах и в проекциях на плоскости. Я же со своей стороны не понимал, как можно не видеть то, что бросается в глаза, злился на бедных девочек, презирал их и высмеивал. Возможно, они были бездарными ученицами... но ведь и я был бездарным наставником.

Дошло до меня это уже в старшем классе.

У нас в Африке традиционное уважение к диспутам ученых, ораторов, поэтов. Школьников тоже готовят к диспутам, два раза в год устраивают встречи команд. Команду выставила и наша школа, меня — первого из первых — назначили капитаном. И короче, провалились мы. Имел удовольствие я услышать, что последнее место заняла школа номер... капитан команды Нкрума.

— Ну не виноват же я, что у нас школа такая бездарная,— плакался я в кабинете директора. — Почему меня позорят, меня называют последним? Почему вы способных ребят не нашли, не подобрали?

И услышал:

— Правильно позорили. Никчемный капитан. Знал, что команда слабая, не готовил, свое умение не передал.

— Как я могу передать? У меня само собой получается.

— А если у тебя само собой не получится? Как будешь выходить из трудного положения? Значит, нет настоящего умения. И чужих слабостей не знаешь, и своих собственных. Ты в себе разберись, что у тебя получается и как. Разберешься, тогда и других учить сможешь.

Спасибо директору, заставил он меня заниматься и самоанализом. В самом деле, что у меня получается и как?

Много я думал об этом в школе, позже в студенческие годы и в архитектурной мастерской тоже. Отлилось в короткое: два у меня достоинства — я сразу вижу все и сразу же вижу главное.

Другие, кто послабее, видят мир плоско, как бы с одной стороны, и нередко на этой первой стороне застревают, направо-налево не заглядывают, о тылах и изнанке не помнят вообще. Видят только фасад и выносят оценку по простейшему принципу: хорошо — плохо. Если хорошо, дальше не идут, вцепились и отстаивают, прославляют, продвигают хорошее, лучшего не ищут. Древний подход, биологический. Унаследован от звериных наших предков. Им надо было мгновенно ориентироваться: враг перед глазами или лакомство? Хватать или спасаться?

И если стоит дилемма хватать или спасаться, черно-белый подход этот достаточен. Но для созидания такой примитив непригоден. Созидание не укладывается в “крошить” или “лепить”. Крошить-то можно все одинаково вдребезги, но лепится каждое тело по-своему.

 

О лепке говорю потому, что всегда меня тянуло к скульптуре. Живопись мне представляется плоской, искусственной, а рисунок — неполноценной, предварительной работой. Но это дело вкуса. Я не виды искусства оцениваю, я себя анализирую, свои склонности. Лично я склонен к объемному видению. Для зодчества же основное — объем и взаимосвязь. Все влияет на все, ни убавить, ни прибавить. Мало того: убавляя, прибавляешь. Если стесал правое плечо, левое вырастает само собой. Человеку с объемным видением такое понимание дается подсознательно, а плоско видящему надо помнить об объеме, думать об объеме, не забывать об объемности. Так, ребенок о каждой букве думает, прежде чем сложить из нее слово, мы же, взрослые, скользим по строкам, слизывая смысл на ходу.

Вот мне, объемно видящему, и поручили обучать объемному видению сначала соучеников, так называемых отстающих, потом сотоварищей, потом помощников в мастерской.

Впрочем, тут я забегаю вперед. Тогда в школе я сформулировал только основу: “Я вижу объемно, другие — плоско”. И пуще возгордился: такой уж я особенный!

Объемное видение привело меня в архитектуру, искусство пяти фасадов, а оттуда в планировку, где объемы надо еще увязывать со всем на свете — с природой и экономикой. Но планировка — коллективный труд. Тут ты не в мастерской, не наедине с дисплеем. И как же я был ошарашен, когда из всех, из всех вновь принятых, я один не получил самостоятельную группу. Я дулся, я обижался, я злился, я ничего не понимал и считал, что меня не поняли. Я же видел, что другие работают проще, плоско. Хотел все бросить, бежать прочь...

И тут меня вызвал шеф, мастер Нкаму, вы знаете его, конечно. Уже тогда был стариком, с седым ежиком над бледно-коричневым лбом, сморщенный, сутулый. Не знаю, почему не омолаживался. Кажется, срок пропустил, промедлил. И повторил он, как мой школьный директор:

— Нкрума, вам надо задуматься над собой всерьез. У вас от рождения особенный дар: вы видите мир объемно. Вам дано чутье, и вы позволяете себе не думать. Вы видите чужие ошибки, но не привыкли их выражать словами, поэтому никого не умеете поправить. Это еще полбеды, можно бы оставить вас и младшим в мастерской, но вы и младшим будете прескверным, потому что у вас чутье, вы не привыкли себя проверять и упустили то-то, и то-то, и то-то...

Он перечислил все мои грехи, у меня глаза на лоб полезли от их обилия.

— И позвольте мне, чутья не имеющему, — продолжал он, — позвольте рассказать, как мы, простые люди, решаем задачи, планировочные в частности. Мы рассуждаем... как в самой-самой первоначальной математике. Дана задача, даны условия задачи. Как будете решать? И не торопитесь хвататься за калькулятор. Я знаю, что вы умеете умножать и делить. Считать будете позже, считать придется достаточно много, и даже не вам, и не только то, что бросилось в глаза в первую секунду. Я знаю, что вы умеете играть пальчиками на калькуляторе. Но сначала прочтите раз, и два, и три, пока не запомнили ВСЕ условия, не усвоили ВСЮ задачу. Определите главную цель. И не воображайте себя первым и единственным зодчим на планете. Такие цели, такие задачи ставились и решались. Как? Информацию накопили? Знаете метод первый, второй, третий, двадцать третий? Какой из них самый подходящий? Применили, результат получили? Попробуем другой метод... и еще один. Какие решения лучше? Л наоборот нельзя ли? И что там видно на обратной стороне, что прорастает на изнанке? Сравнили? Выбрали? Устранили помехи? А теперь проверка.

Тот урок Нкаму я затвердил на всю жизнь. Повторяю себе, повторяю помощникам: задача — условия — метод — методы — выбор — изнанка.

И обязательно проверка. Сейчас тоже проверяю себя. Прослушал текст. Чувствую: декларативно, без примеров неубедительно. Но пример нам искать недолго. Расскажу, как я приступал к проекту “Зеленая Гондванда”. Условия вы знаете, можете сравнить свои рассуждения с моими. Если найдете различие, вероятно, где-то рядом причина моего успеха. Если же не найдете, тогда вся моя заслуга в том, что я моложе, выносливее, успел больше. Кроме того, я у вас же учился, у вашего поколения стоял на плечах, я знал, что вы придумали в своей жизни, а вы обо мне не знали.

Итак, условия задачи.

Дана Гондванда, точнее, будет дана озелененная Гондванда — просторная степь с садовыми оазисами, где предстоит расселить сотню или сотни миллионов жителей, преимущественно в небольших городах. Требуется спроектировать типовой город...

Не пересказываю раздел первый брошюры о конкурсе, вы ее знаете сами.

Типовой город — рациональный, удобный, здоровый и красивый. К четырем этим определениям сводится раздел второй — сорок восемь страниц убористого текста.

К счастью, я не первый человек на Земле, не первый архитектор, ни во времени, ни по качеству. Есть опытные мастера, некоторые из них — мои соперники. Кто именно? Я постарался разузнать; узнав имена, угадал, что вы предложите. Не так уж трудно было. Не первый год вы работаете, у вас свой стиль, свой подход, свое отношение. Я же вас изучал, мне вы подставили свои плечи.

Итак, какое из прилагательных главным сочтете вы, мастера?

Я знал проекты Дэн Ши и знал, что главное для него — рациональность. У Дэна неистребим дух скудного ХХ века. Была бы крыша над головой, много-много прочных крыш для миллиарда сухих и теплых комнат без всяких излишеств, без украшательства, но построенных быстро, без проволочки, так чтобы не мучить новоселов палатками. “Встретим переселенца с ключом от квартиры” — вот лозунг Дэна. Всех нас он потрясает строительным конвейером. Жюри будет ясно: это надежные руки. Если строительство поручить Дэну, переселенцев можно приглашать хоть сегодня.

 

Я знал ваши проекты, мастер Ольгин, и догадался, что вы сочтете наиглавнейшим — удобство. Вы очень точно уловили дух XXI века — тенденцию слияния квартиры с мастерской. Слияние органичное, поскольку свободного времени у нас больше, чем служебного, и поскольку современные селекторы позволяют проводить совещания, не созывая участников. Но если сослуживец твой на экране, нет разницы, где висит экран: в служебном кабинете или в спальне. И если управляешь машинами по радио, простенькими сельскохозяйственными тракторами и комбайнами, неважно, где находится пульт: в специальной мастерской или у тебя на чердаке. Мне нетрудно было догадаться, что в проекте Дэн Ши будет множество стандартных домиков, этаких полевых вагончиков, переставленных с колес на фундамент, а у вас просторные нестандартные квартиры для землеробов-астрономов, землеробов-музыкантов, землеробов-художников, химиков, философов.

Угадал я? Сами знаете, что угадал.

И угадал я, что мастер Бебер, проповедник архитектуры для архитектуры, предложит великолепнейшие ансамбли в высоком классическом стиле. И угадал также, не вижу в том никакой заслуги, что Альба придумает что-нибудь потрясающее. Что именно, предвидеть я не мог, я сам не склонен к сенсационности, но Альба в увлечении собственными идеями кричит о них на всех перекрестках. Возможно, не очень надеется на воплощение, хочет хотя бы идею заронить. Надувные горы меня не вдохновили, по-моему, это из области научной фантастики, но кое-что Альба мне подсказал, признаюсь об этом позже.

И, конечно же, угадал я направление проекта Гасана. Всю жизнь во всех изданиях он твердил: “Природа! Природа! Природа!” Человек не расстается с природой, природа входит в двери и окна, ценность жилья в тесной связи с природой! Не сомневался я, что в проекте Гасана больше всего будет природы, дома на заднем плане. Даже угадал девиз его проекта “Гондванда была и будет Гондвандой”.

Но разве пустыня останется пустыней, если ее оросят?

Ну вот, сформулировал, мастера, я ваши точки зрения, сложил их мысленно рядком в своей голове, задумался о ваших достоинствах и спросил себя: чем смогу превзойти вас я, жалкий начинающий? Есть ли у вас слабости? Хоть одна?

И нашел. Обычную. Стандартную. Частую. Самую распространенную.

Однобокость.

Не называю ее плоскостным мышлением, не того ранга вы люди. Но у каждого из вас своя сильная сторона, вы на нее надеетесь, нажимаете, развиваете, выпячиваете, делаете главной в своем проекте.

И в результате вы, мастер Ольгин, проектируете удобный город, Дэн Ши — рациональный, Бебер — красивый, Гасан — здоровый, а мастер Альба — новый. Тогда как нужен новый, здоровый, красивый, рациональный и удобный.

Чем же я могу взять? Всесторонностью.

Сейчас припоминаю, что первым мастер Бебер навел меня на идею универсальности. Первым навел, ибо из всех вас он самый односторонний.

Я знаю, что мой соперник — великий знаток античной архитектуры, высочайшей вершины зодчества. Высший знаток высшей вершины! Как превзойти такого?

Но полно, в самом ли деле высшей вершиной был храм, построенный Фидием на холме над Афинами? А если был, почему же потомки не повторяли его во всех городах всех стран и материков? Чего ради сооружали они готические стрелы и нарядные русские луковки, витые мавританские колонны, загнутые крыши пагод? Зачем творили несовершенное после самого совершенного? От глупости, от тупости, от невежества, от заблуждения, от падения мастерства и вкусов?

Кельнский собор, Нотр Дам де Пари, храм Василия Блаженного, Тадж Махал в Агре, Альгамбра! Это — падение вкуса?

Да нет же, нет, не падение! Новые времена, новые вкусы, новые взгляды, в каждой стране, в каждую эпоху свои.

Но если так, с какой же стати навязывать всем переселенцам из всех стран вкус мастера Бебера? Пусть греки порадуются в каком-то городке Акрополю, а немцы — готике, а турки — минаретам, а китайцы — пагоде.

Для каждого народа — город с родной архитектурой.

Ненавязчивый эталон красоты. Разнообразие.

Многообразие!

Отсюда пошло все прочее. Пикам вашего мастерства, одиноким пикам на плоской равнине, решил я противопоставить живописное разнообразие. Типовая разностильность. Связь с природой, но не обязательно гондвандийской. За городом — Гондванда, в городе — ботаническая родина. Центральный ансамбль — архитектурное прошлое переселенцев: Акрополь, Сита, Ангкор, пирамида, а для новизны, для будущего, не резиновые горы, но центр завтрашней техники, музей следующего века. Главная улица от городского центра — к музею, от сегодняшнего дня — в послезавтрашний. Молодежь тянется к будущему. Там и спорт, там клубы, танцы... там и наука.

 

Все это сложилось сразу, не мгновенно, но в один вечер, за несколько часов. Одно к одному, как бы в пазы входило, заранее подготовленные. Главное, стержень нашелся — единство разнообразия. В каждом городке — архитектурный центр, но стили разные; в каждом городе — ботанический сад, растения разные; везде полигон XXII века, на каждом полигоне — свои чудеса. Все это мелькало в голове, хороводилось: башни, купола, шпили, маковки. Такой силуэт, такой, еще и такой! Хотелось включить десяток дисплеев, тут же наброски делать. Лицо горит, кровь стучит в висках, грудь ширится. Кажется, будто хмельного выпил, будто на гору взошел, вершину попираешь, будто девушка, глаза опустив, сказала долгожданное: “Да, люблю!”

Не разрешил я себе схватиться за перо, заставил себя лечь в постель, хотя спать не хотелось совсем. Заставил лечь, потому что не доверял вдохновению. Когда несет по течению, не очень разбираешь, что там мелькает в кустах на берегу. Впереди радуга, радуга, только и видишь радугу. Но утром на свежую голову начинаешь понимать, что радуга освещала только радужное. Мысли склонны перескакивать препятствия, им прямая дорога необязательна. Прыжок в сторону — и несутся по другим рельсам.

Но и на свежую голову проверил я свой подход. Решил: стоит положить в основу.

Однако!

На основе той предстоит работа. А многообразие многотрудно. Емко. Трудоемко. Вы, мастера, представляете на конкурс один типовой ансамбль, а я — много. Сколько? Штук шесть, по меньшей мере. Например: античный, готический, мавританский, русский, индийский, китайский. Вы проектируете один типовой домик, я — шесть. У Альбы — одна резиновая гора, у меня — шесть полигонов будущего. Ну, не шесть, но три-четыре нужно.

Итак, шестикратная работа. Ну, с шестью замыслами я справлюсь. Главное, мыслю быстро. Сразу вижу изъяны. Но ведь все еще нужно просчитать и изобразить. Нужны дельные помощники. Подсказать-то я им подскажу, важно, чтобы понимали и выполняли образцово.

Еще важно, чтобы не мешал никто.

Мешать могут, из практики знаю, и подчиненные. Тут неразрешимое противоречие. Желательно, чтобы помощники были самостоятельны. Поручил — сделали, принесли. И желательно, чтобы они были не чересчур самостоятельны, не своевольничали бы, чтобы не приходилось мне тратить часы, спорить до пены на губах, доказывая, что мой проект надо делать по-моему. Нашел я выход из положения. У нас разрешается брать младших с повышенным испытательным сроком — четырехмесячным. Тут тройная выгода: во-первых, есть возможность из многих отобрать самых полезных, самых старательных и самостоятельных; во-вторых, кроме старательных и самостоятельных, работает на тебя двойной комплект — постоянные и стажеры. Есть еще и третья выгода: отвергнутые не зря сидели свои четыре месяца, старались, что-то предлагали, вложили, все это в мастерской остается.

Но больше опасался я, что мешать будут сверху, и в особенности самые благожелательные.

Начальнику своему и учителю мастеру Нкаму понес я идею с самого же начала. Ждал оценки, как школьник в глаза заглядывал: что же скажет мой мудрый наставник?

Вижу, улыбается. Вижу, кивает головой одобрительно. И соглашается на просьбы. Согласен избавить от текущих заказов. Согласен насчет стажеров. Как же иначе? Победа на конкурсе — честь для мастерской. Честь для всей нашей страны. Столько веков унижали нашу расу, хочется же преодолеть комплекс неполноценности. Вот мы какие — и на всемирном конкурсе побеждаем!

Но насторожился я. Слышу: в советах Нкаму проскальзывает “мы”. И даже “я”! “Я взял бы на себя... Я смог бы... Мне интереснее было бы...” Казалось бы, естественно: Нкаму — мастер, Нкаму — учитель, Нкаму — глава мастерской. Его мастерская работает на конкурс — как обойтись без его участия? И что же получится? Идея моя, но при его участии, проект мой и уже не мой, под его руководством, его подпись первая. К тому же не такой человек Нкаму, чтобы ограничиться подписью. Он будет активно вмешиваться, работать, руководить. Могу уступить ему руководство? Я знаю, что Нкаму тугодум, осторожный, холодный и, как все пожилые, холодноднокровные тугодумы, склонен к проверенным, испытанным решениям. Новшества он воспринимает с подозрением, непривычное будет долго взвешивать, выверять, откладывать. Но как победить на конкурсе без новинок? На конкурсе выделиться надо, заставить себя заметить. Увы, с дорогим моим Нкаму придется спорить о каждой запятой. Младшему можно указывать, младшему можно приказывать, старшему же придется доказывать, тратя часы на вежливый спор и уступая время от времени из вежливости. Нельзя же не соглашаться ни с одним замечанием умудренного опытом, уважаемого мастера. А уступать — это значит отступать, если не в главном, то в деталях. Но Нкаму — умный же человек, он поймет, что я отвергаю его советы, детальками жертвую для утешения. И будет у него копиться обида, накапливаться раздражение и недовольство. Стараясь быть объективным, он заставит себя согласиться со мной раз, два, а потом под-сознательно проявит упрямство, не суть отстаивая, а свой авторитет. Так что ничего я не выиграю дипломатией, буду тратить время на пустую торговлю из-за престижа. И я решил рубить сплеча.

— Мастер, — сказал я, — конкурсы — это извечная надежда молодых. Только на конкурсе могут заметить новичка. Я прошу разрешения выделить из мастерской независимую молодежную группу.

Бедняга, он даже посерел. Как-то съежился, постарел сразу. Губу прикусил, голову опустил, помолчал, беря себя в руки, выговорил наконец:

— Вероятно, вы правы, Нкрума. Составляйте список.

И голос сел у него. Так мне жалко было старика, захотелось извиниться, взять свои слова назад. Но подумал я тут же: “Придем мы, придем к тому же разрыву, только постепенно, в течение года накапливая недовольство. Постепенная обида слаще, что ли? И самое главное: не для того же делаются проекты, чтобы утолить самолюбие каждого архитектора. Проекты делаются для жителей. Уступлю я Нкаму, ему будет легче, жителям похуже. Выбирать приходится в этой жизни”.

— Железный ты человек, — сказала мне в тот вечер жена. — Так-таки и не пожалел старика? Ничего не шевельнулось в груди?

Никогда не мог понять до конца женщин. Жена меня очень любит, очень! Любит и уважает. Не раз слышал от друзей, что за глаза она меня превозносит, даже вслух называет гением, это уж чересчур. Но в глаза говорит только о недостатках. Даже выискивает недостатки, придирается к мелочам. То ли ей нужно, чтобы я был безупречным, как солнце, то ли, наоборот, я давлю ее своим превосходством, хочется найти пятна на этом семейном светиле, что-то свое, независимое, противопоставить.

Что я ответил? То же, что и думал. Предпочитаю рубить сплеча, а не тянуть резину. Повторил, что проекты делаются не для архитекторов, а для жителей. Учителю легче — жителям хуже.

На своем стоял.

Ну а потом была работа, работа и работа. Младшие считали и чертили, а я направлял. Направлял, подправлял, перечеркивал. Все использовал: и вдохновение первой минуты, и дотошную последовательную проверку, и выверенные решения старых мастеров, и незрелые попытки стажеров, и накатанные приемы опытных помощников.

Как вы знаете, мы успели. Привезли в Канберру листы и подрамники.

Расставил я свои, посмотрел ваши. И сказал себе: “Не обольщайся, не обольщайся, Нкрума, не успокаивайся!” Есть у тебя козыри, но есть и недостатки, не может не быть. Первый: оборотная сторона козыря. У тебя шире всех, но шире не значит глубже. Хуже того: твоя широта наведет на подозрение, что глубины у тебя нет. Значит, надо бы обратить внимание жюри, что и соперники твои не без греха: взяли узко, плоско, мелко, что они однобоки, однобоки, однобоки, упустили одно, другое, третье... пятое... пятисотое.

 

Возможно, мастер Ольгин, вы придерживаетесь других убеждении, считаете, что жюри виднее; там собраны самые мудрые, самые опытные, принципиальные и беспристрастные. Совершенно верно — собраны лучшие люди, но все же люди, со своими личными вкусами, пристрастиями, взглядами на главное и сверхглавное. Ведь и вы все, мои уважаемые соперники, лучшие планировщики степной зоны, имеете свое мнение о сверхглавном. Для Альбы — новизна, для Гасана — сохранение природы, для Бебера — почтенная классика... не буду повторяться. Так вот и мне надо было подсказать жюри, что ваше мнение, мягко говоря, неполное...

Как же я мог подсказывать? Ведь общаться-то мне с ними не полагалось. Однако в пояснительной записке, излагая задачи, поставленные в проекте, я мог написать, что мы - африканские архитекторы — противники голого рационализма, лишающего архитектуру эстетической ценности,

намекая на прежние проекты Дэн Ши;

что мы в такой же степени противники тоскливого однообразия, скучной приверженности одному-единственному стилю,

имея в виду Бебера;

что мы строим города для современного человека и, отдавая дань традициям, не имеем права оставлять его наедине с природой, игнорируя все достижения цивилизации

(камень в огород Гасана),

и что мы, с другой стороны, строя города для современного человека, не считаем возможным гадать, что понадобится его детям и внукам, а отцов и дедов всю жизнь держать во временном, кое-как оборудованном жилье, тоже наедине с природой в сущности.

Это против Альбы с его резиновым жильем у подножия резиновых гор.

И так далее...

(Могу только догадываться, какие шпильки были заготовлены против меня. Нкрума не решился все-таки обижать меня в глаза, спрятался за невнятным “и так далее”.)

С жюри мне не полагалось общаться, не полагалось критиковать соперников публично, но мог же я говорить о планировке вообще. Гондвандийские архитекторы попросили меня прочесть им доклад об опыте работы в африканском сахеле. Кое-что я мог подсказать и тут. Я уже знал лозунг, брошенный Гасаном: “Гондванда была и будет Гондвандой”. И знал, что это красивые слова, ничего более. Материк пустынный и материк со стомиллионным населением — не одно и то же. Что же касается архитектуры, у Гондванды не было собственных традиций, стиль был импортный, вывезенный из Европы, разбавленный американскими небоскребами. Но девизу Гасана надо было противопоставить другой, не менее броский. Я придумал: “Новый материк — любимое детище планеты”. Девиз понравился, его подхватили, я увидел мои слова в газете. Говорят, их повторяли и на жюри при обсуждении.

Вот такие маленькие гирьки подбрасывал я на весы архитектурного правосудия.

Жена моя — домашний судья — хмурилась по поводу всех этих усилий. Ее послушать — и пояснительную записку не лиши. Выставил проект — и отойди в сторону, жди, скрестив руки, какой тебе вынесут приговор. Но если так рассуждать, тогда и перспективы рисовать не надо. Сделай план, дай колонки цифр — умные люди разберутся. Нет уж, тут я не согласен категорически. Себя надо подавать в наивыгоднейшем свете, подчеркивать достоинства, пальцем на них указывать. Между прочим, и женщины все, моя жена тоже, два часа в день посвящают своей внешности: кожу лица разглаживают, платья примеривают, парики, прически, шляпки, туфельки; узит, толстит, бледнит, красит! Не стесняются выгодно подавать достоинства, недостатки тушевать.

Думается мне, что в этом нашем домашнем споре проявилось устаревшее отношение к конкурсу. Действительно, раньше, в XX веке, победитель конкурса награждался деньгами. Некрасиво было добиваться денег окольными путями. Но у нас же не о деньгах речь. Мы хотим получить увлекательную работу по проектированию материка. Мы уверены, что мы самые достойные. Словно школьники, мы тянем руки: “Можно, я отвечу?” Заметьте наши руки, услышьте наши предложения, позвольте нам потрудиться, мы считаем, что лучше всех ответим. И сравниваются тут проекты, а не проектанты, поэтому спортивный подход неуместен, ни возраст, ни вес не играют роли, тяжелый или полутяжелый. Мы не борцы, мы артели. Лично я уверен, что наша африканская артель самая работоспособная, и не намерен молчать, потупив глазки, как деревенская невеста на смотринах. Конкурс — это витрина, витрина будущего жилья в данном случае. Выставлены на выбор квартиры, скверы, силуэты, городские площадки, развязки, стоянки, озера и музеи. Потребителю безразлично, сколько времени вы потратили на изготовление крыльев. Ему нужно, чтобы крылья были самые лучшие.

И, как вы знаете, мои крылья признали лучшими.

 

Да, я был счастлив, я был горд, не ходил, а парил, нес себя, словно боялся расплескать. На улицах нашего Вадувау на меня показывали кивками, за спиной шептались: “Это он, он самый”. Земляки ликовали, моя победа радовала их еще больше, чем меня. Меня наперебой приглашали в гости, в клубы, в школы и на телевидение. Вдруг все заинтересовались архитектурной планировкой. Слушали, не очень понимая и совсем не понимая, но с почти-тельным вниманием. Я говорил уже, что здесь проявлялось великое наше угнетение. Вы знаете, как называлась моя родина прежде? Невольничий берег! Веками нас угнетали, ущемляли, притесняли, обращали в рабство, за людей не считали. И вот мы показали, мы — бывшие невольники! Нкрума показал — один из наших.

День-два наслаждался я фимиамом, потом всеобщее внимание надоело мне, потом начало раздражать. Скучна была роль музейного экземпляра на посмотрение. Да, я всегда был высокого мнения о себе, знал, что могу, могу, МОГУ! Но не о славе же я старался. Слава — это форма признания, а признание — всего лишь ступенька к большим делам. Жюри признало, что я МОГУ, что мне можно поручить архитектуру материка. Теперь я должен оправдать надежды, я хочу их оправдать. И, дорогие земляки, отойдите вы с вашими рукоплесканиями, я надел нарукавники, не мешайте мне оправдывать надежды!

На том, мастер Юш, разрешите мне окончить отчет о самом себе. Сейчас я весь в работе. Я коплю идеи, я сижу у пульта и набрасываю силуэты. Я строю... не здания, пока что... я строю организацию проектирования, как шахматист, на пять ходов вперед проигрываю комбинацию обсуждений: я предложу — меня спросят — я отвечу — мне напомнят — но это я уже продумал — мне выскажут сомнения — я сниму их — что возразят еще? Ничего! Моя взяла: еще два хода — и мат! Я хочу заранее предвидеть, кто мне будет мешать снизу, упрямо протаскивая свои поправки, и кто будет мешать сверху, препятствовать, откладывать, отказывать...

Но если мне откажут, тогда у меня приготовлено...

Так что простите мне, дорогой учитель, что я откладываю приезд в ваш Центр Омоложения. Для вас я обязательно найду время через месяц-другой, открою все свои извилины и буду рад, если мои мозговые записи помогут вам победить в следующей молодости. Вы заслужили победу, надеюсь, что вы ее получите.

Эпилог

И вот снова, в который раз, сижу я в Центре Омоложения, тону в кресле вдумчивого спокойствия, гляжу на пейзажи мирной сосредоточенности и на вдумчиво-спокойно-мирно-сосредоточенное лицо моего премудрого куратора.

— Продолжайте, — говорит он. — Спешить нам некуда, вы человек здоровый, нет острой необходимости немедленно класть вас на омоложение. Мне кажется, в письме этого молодого архитектора есть материал для размышлений. Подумайте!

Подумайте! А чем я занимался все эти дни? Думал!

Думал я больше о чувствах победителя. Очень вкусно описал Нкрума, как он идет по родному городу, до краев налитый торжеством, себя боится расплескать, как на него показывают детям. Гордятся, что этот, свой, утвердил в мире наше достоинство. У меня такого не было в жизни, Были успехи, были похвалы и награды, но профессиональные, местного значения. И даже жене моей не всегда удавалось объяснить, за что же меня похвалили, какие у меня находки в планировочном решении. Даже она, архитектор, не очень разбиралась в планировке.

И очень понимал я трехступенчатое “могу, могу, МОГУ!”. Эх, не довелось дойти до сплошных заглавных букв! Застрял между “могу и могу”.

Но не понравилось мне, решительно не понравилось поведение Нкрумы на конкурсе, суетливое, сказал бы я, поведение. Откуда такое недоверие (высокомерное, другого слова не найду)? Почему он считал, что ученые-эксперты не поймут его без подсказки? Я же понял. Как вошел в зал, сразу подумал: “Этот победит”.

 

Да, вспоминаю, в какой-то из книг прошлого века вычитал я, что “каждый должен быть коммивояжером своего таланта”. Считаю, что это выдохшаяся мудрость, пережиток прошлого. Коммивояжер продавал затхлый, залежалый, посредственный товар, всучить — была его работа, Посредственный талант нуждается в рекламе, подлинный всем бросается в глаза. Нет, такое я заимствовать не буду. Совсем необязательное качество. Думаю, и у Нкрумы оно от сложного сочетания самомнения и неуверенности. От самомнения сомневается, что его способны понять, от неуверенности сомневается, что сумел показать. Нет уж, я не стану суетиться. Проект на выставке, смотрите сами!

He о том размышления. Эта слабость устраняется просто. Резануло меня, и резануло резко объяснение Нкрумы со своим учителем-руководителем Нкаму. Старый мастер, думающий мастер, Нкрума обязан ему, у него учился ви-деть объемно, мыслить последовательно, методично отсекать лишнее. Все, что сверх природного, у Нкрумы от учителя. И этому доброму учителю Нкрума в лицо кидает: “Хочу обойтись без вас”. Так и стоит у меня перед глазами опавшая фигура с седым ежиком над коричневым лбом, постаревшее, поседевшее, сморщенное лицо. Такой удар! Пускай старый мастер медлителен, неповоротлив, консервативен отчасти. (Так ли консервативен? Нкруму направлял же, идею оценил сразу.) Пускай мешал бы иногда, даже часто мешал бы, но разве нельзя было обойтись как-то мягче, осторожнее, из благодарности к старому учителю, из уважения к сединам хотя бы, не жалеть час-другой на споры, терпеливо убеждать, переубеждать, даже уступать время от времени, через два раза на третий.

Но с другой стороны, прав Нкрума: уступки те за счет качества.

За счет будущих жителей в конечном итоге.

И уступки нам — соперникам по конкурсу. Его шансы уменьшаются, наши прибавляются. И мог бы в результате одержать верх менее совершенный проект.

По мнению Нкрумы, вежливая проволочка ни к чему не привела бы. Даже если бы старик не сопротивлялся, все равно он ворчал бы: “Меня не ценят, со мной не считаются, отстраняют, пренебрегают”. И копил бы обиду. Что хуже: крепко обидеть один раз или обижать порционно целый год?

Нкрума предпочел не растягивать.

Для пользы дела.

Но стоит перед глазами жалкое, сморщенное, побледневшее, посеревшее лицо с седым ежиком над коричневым лбом.

Стоит перед глазами потому, что помню я, как мы все выглядели, когда председатель жюри огласил решение. Помню сжатые губы и прищуренные глаза Бебера. Они выражали презрительное недоумение: “Что за люди подобрались здесь в жюри? Никакого понимания высокого искусства, профанам угождают”. У Дэн Ши лицо было злое, почти злое, ему чудился заговор против него лично. Дескать, “знаем мы этих экспертов, все они сговорились, разыграли комедию, конкурс объявили для видимости, заставили нас, дураков, трудиться целый год”. Альба ершил пышные волосы, напустил на себя бесшабашный вид, явно петушился: “Я еще покажу себя, не в Гондванде, так в Америке, не в Америке, так на Луне. Идеи не занимать, голова пухнет от идей. Найдется чем удивить, еще удивлю мир”. Гасан же демонстрировал восточную выдержку. “Этот конкурс для меня был игрой, — выражало его лицо. — Хотел сделать вам подарок, вы его не приняли, вам же хуже. А теперь докука свалена с плеч, уеду в свои края охотиться. Охота — вот настоящее дело для мужчины!”

Как выглядел я, не знаю, в зеркало не смотрел, но помню, что ощущал усталость. Бессилен, выжат, высосан, выброшен на свалку. А в голове крутилось: “Так и думал, так и думал, так и думал с самого начала. Стар и бездарен. Возомнил, получил по носу. Теперь досиживай в своей конторе до заслуженного отдыха”.

Так что же получается? Талант плодит горе. Несчастные вокруг него.

Не только соперники несчастны, но и старый учитель — мастер предыдущего поколения. И средние помощники, стажеры, старательные, не совсем бездарные, которые что-то вложили в проект, а потом получили отказ после многомесячных усилий: “Не потянули, ребята!” Может быть, и правильно отодвинули их, а все равно горько.

Горечь сеял вокруг себя Нкрума.

Горечь сеял, но завоевал славу и для себя и для своих земляков. Но что такое слава? Слава — это признание (правильно говорит Нкрума), признание твоего редкостного умения делать нужное дело. Если писатель знаменит, это означает, что книги его очень нужны. Артист знаменит — его игра радует зрителей во всех странах. И если знаменит футболист (многие осудили бы меня за такое сопоставление), значит, его мастерство радует и волнует зрителей. Оказывается, слава — это умение радовать, это разрешение радовать, поручение радовать.

Радовать потребителей, огорчать соперников.

Радость тысячам и миллионам, горе десяткам и сотням.

Выдающиеся радуют человечество, но обижают человеков, теснят, отодвигают, отстраняют за непригодностью, принижают, унижают.

Разве хорошо?

И главное, радость-то сеется далеким, а горе-то рядом.

Нехорошо!

Но тысячам и миллионам необходима та радость от талантов.

Может быть, может быть, и так, но я лично люблю вручать подарки. Не волнуют меня невидимые зрители, восторженно хлопающие на дальних трибунах, тем более читатели, где-то когда-то в библиотеке листающие мое сочинение. Я Дед Мороз по призванию. Мне нравится вручать подарки, видеть загоревшиеся глаза и благодарную улыбку, своими ушами слышать: “Спасибо, спасибо, вы угадали мое сокровенное желание”. Нравится угадывать сокровенные желания этой девушки, этой бабушки, даже этого могучего мужчины, хотя он и сам в состоянии себя одаривать. За свои старания я хочу получать натуральную оплату радостными улыбками... а не заочным признанием где-то когда-нибудь в обмен за кислые мины окружающих.

Кислые мины меня почему-то тревожат больше.

Так что, дорогой мой Эгвар, простите меня за напрасные хлопоты, но я обдумал и принял решение. Я не хочу быть талантливым на уровне Нкрумы. Понимаю, нужны и такие люди, но мне не по душе их непримиримый напор. Я не люблю обижать. Таким родился, таким и останусь. Не хочу быть выдающимся. Был средним и буду средним во второй своей молодости.

 

— Ничего не будем менять? — спросил Эгвар. И голову на плечо склонил с видом сомневающимся.

— Не могу зарекаться на целую жизнь. Может быть, что-нибудь новое встречу, пойму, передумаю. Пока менять не буду.

— Совсем ничего?

Мне показалось, что нужно извиниться.

— Вы не считайте, что время зря потрачено, — сказал я. — Для меня очень полезно было продумать прошлое. Я даже жалею, что ждал шестидесяти. Отныне каждые десять лет буду писать самому себе отчет. Напишу, оглянусь, огляжусь, так ли жил, так ли живу? Может быть, и обстановку сменю. Нужно время от времени жизнь начинать заново.

Эгвар переместил голову с правого плеча на левое:

— Тогда у меня есть предложение... или совет, если хотите. Вы вспоминали и описывали прошлое, я изучал вас очень внимательно. Наверное, сейчас мог написать реферат по юш-ведению, ольгино-ведению, как прикажете назвать такую науку. И я согласен с вами, что архитектура вовсе не ваша стихия. Да и выбрали вы ее случайно, пассивно, судя по вашему отчету. Рисовали не слишком хорошо, перешли на планировку, не проявили себя особенно, сейчас согласны отказаться, перейти на сцену, в космос, еще куда-нибудь.

— Таланта не было, — вздохнул я.

— А на самом деле есть у вас талант, — неожиданно объявил Эгвар. — Есть, но Вы его не поняли. Я-то сразу заметил, у меня наметанный взгляд. В самом начале заметил, когда, заполняя анкету, вы сразу же отклонились в сторону, целые страницы отвели подробному рассказу о пожилых рыболовах. Вам же в молодость переходить, при чем тут рыболовы? И о чужих проектах вы рассказывали больше, чем о своем, об отце или о девушке Сильве больше, чем о себе. Через мой кабинет проходит много народу, я имею возможность сравнивать. Уверяю, есть у вас свой талант, талант особого сочувствия к людям. Вы умеете сопереживать, умеете входить в чужую душу. И, представьте себе, есть профессия, где это очень нужно.

Моя! Наша!

Короче, я советую вам после омоложения поступить на работу в наш Центр... переучившись конечно, грамотность требуется тоже. К вам будут приходить люди, много людей, мужчины и женщины, пожилые, усталые, нередко разочарованные, чаще недовольные... ибо человеку не свойственно тупое довольство, всегда хочется неиспробованного. Вы будете выслушивать их сочувственно, копаться в их сердцах и мозгах сочувственно, терпеливо выискивать луч-шее даже там, где хорошего мало, давать разумные советы, добрые советы и под конец вручать ценнейший подарок:

Молодость! Новую жизнь!

Вот такая перспектива у вас на ближайшие сорок лет. Если я ошибаюсь, через сорок лет можно будет переиграть.

 

* * *

И, знаете ли, меня это устраивает.

оглавление сборника