ПОВЕСТЬ БЕЗ ГЕРОЯ

Голосов пока нет

 

ПРОЛОГ

Шедшие с утра дождь к вечеру превратился в тяжелые хлопья снега, которые таяли на лету. Резкие порывы ветра сгоняли с окон крупные капли, оставлявшие подтеки на стекле.

Громоздкие кресла в холщовых чехлах, покрытый плюшевой скатертью с кистями круглый стол, оранжевый паркет, две кадки с фикусами — весь этот нехитрый уют больничной гостиной казался еще более грустным в хмуром сумеречном свете.

Старшая сестра в накрахмаленном белом халате осторожно приоткрыла дверь, но, увидев дремавшего в кресле Дирантовича, остановилась на пороге.

Академик сидел в неудобной позе, откинув голову на жесткую спинку, посапывая во сне. Он был все еще очень красив, несмотря на свои шестьдесят пять лет. Крупные, может быть, несколько излишне правильные черты лица, седые, коротко, по-мальчишески остриженные волосы и небрежная элегантность делали его похожим скорее на преуспевающего актера, чем на ученого.

Технический представитель спешно созданной по поводу последних событий Комисии Фетюков захлопнул книжку в цветастой лакированной обложке и обратился к сестре:

— Какие новости?

— Не знаю. Оттуда еще никто не выходил.

Фетюков поморщился.

— Зажгите свет!

Сестра нерешительно взглянула на Дирантовича, щелкнула выключателем и вышла. Дирантович открыл глаза.

— Который час? — спросил он.

— Без четверти шесть, — ответил Фетюков.

Сидевший у стола Смарыга закончил запись в клеенчатой тетради и поднял голову, взглянув на обоих членов Комиссии, — и Дирантовича, и Фетюкова.

— Пора решать!

Никто не ответил. Смарыга пожал плечами и снова уткнулся в свои записи.

Появилась сестра с подносом, на котором стоял видавший виды алюминиевый чайник, банка растворимого кофе, три фарфоровые кружки, стакан с сахарным песком и пачка печенья.

— Может, кофейку выпьете?

— С удовольствием! — Дирантович пересел к столу.

Фетюков взял банку с кофе, поглядел на этикетку и с брезгливой миной поставил на место.

— Где у вас городской телефон? — спросил он сестру.

— В ординаторской. Я могу вас проводить.

— Не надо, разыщу сам. Пойду, доложу шефу.

— Чего там докладывать? — сказал Дирантович. — Докладывать-то нечего.

— Вот и доложу, что нечего докладывать.

Смарыга снова оторвался от тетради и оглядел Фетюкова, начиная от светло-желтых ботинок на неснашиваемой подошве, немнущихся брюк из дорогой импортной ткани, долгополого пиджака, застегнутого только на верхнюю пуговицу, и кончая розовым упитанным лицом с маленькими глазками, прикрытыми очками в золоченой оправе.

— Пусть докладывает. “Без доклада не входить”... — добавил он с иронической усмешкой.

Фетюков, видимо, хотел ответить что-то очень язвительное, но передумал и, расправив плечи, вышел.

— Чинуша! — сказал Смарыга. — С детства ненавижу вот таких пай-мальчиков.

— Бросьте! — устало сказал Дирантович. — Какое это имеет значение?

— Вам покрепче? — спросила сестра.

—— Две ложки.

— Мне тоже, — сказал Смарыга.

— Вот, пожалуйста! Сахару положите, сколько нужно. Кушайте на здоровье!

— Спасибо! — Дирантович с удовольствием отхлебнул из фарфоровой кружки и взял оставленную Фетюковым книгу. — Агата Кристи! Однако наш пай-мальчик читает по-английски.

— У таких типов — всегда страсть к импортному. Будь хоть что-нибудь путное, а то второсортные детективчики.

— Ну не скажите! Агата — мастер этого жанра. Неужели не нравится?

— Признаться, равнодушен.

— Зря! Ведь работа ученого — это тоже своего рода детектив и умение распутывать клубок загадок...

— Так что ж, по-вашему, — детективы следует в университетские программы вводить?

— Зачем вводить? И так все читают.

Вернулся Фетюков.

— Звонил из Лондона председатель Королевского научного общества. Спрашивал, не могут ли чем-нибудь помочь.

— Вот и отлично! — обрадовался Дирантович. — Может быть, лекарство какое-нибудь, или консультанта. Нужно немедленно выяснить.

— Не знаю... — Фетюков замялся. — Такие вопросы непросто решаются.

— Что значит “непросто”? Умирает этакий ученый, а вы... Погодите, я сам...

Дирантович встал и грузными шагами направился к двери с надписью “Вход воспрещен”.

— Туда нельзя, — сказала сестра. — Подождите, я вызову дежурного врача.

— Порядочки! — сказал Дирантович и снова сел в кресло.

Через несколько минут заветная дверь отворилась, и в сопровождении сестры вышел врач.

— Ну, что там? — спросил Дирантович.

Врач отогнул полу халата, достал из кармана брюк смятую пачку сигарет и закурил. Фетюков отошел к окну и открыл фрамугу.

— Закройте! — сказал Дирантович. — Дует.

— Тут все-таки больница, а не... — пробормотал Фетюков, но фрамугу захлопнул.

— Я вас слушаю, — сказал Дирантович.

Врач несколько раз подряд жадно затянулся, смочил слюной палец, загасил сигарету и сунул ее обратно в пачку.

— Ничего утешительного сообщить вам не могу. Нам удается поддержать работу сердца и дыхание, но боюсь, что в клетках мозга уже произошли необратимые изменения, которые...

— Англичане предлагают помощь. Что им ответить?

— Что они уже ничем помочь не могут.

— Но он же еще жив?

— Формально — да.

— А по существу?

— По существу — нет.

— Простите, — вмешался Фетюков, — что это еще за диалектика?! Формально—да, по существу—нет. Я настаиваю на немедленном консилиуме с привлечением наиболее авторитетных специалистов.

— Консилиум уже был. Сегодня ночью. Мы боремся за человеческую жизнь и делаем это до последней возможности.

— Значит, вы считаете, что эти возможности исчерпаны? — спросил Смарыга.

— Да. В таких случаях мы выключаем аппаратуру, но тут особая ситуация. Меня предупредили о готовящемся эксперименте, и нужно выяснить... Насколько я понимаю, вам необходимы живые ткани?

— Желательно, — ответил Смарыга. — Если Комиссия наконец решит... — Он вопросительно взглянул на Дирантовича.

— Обождите! — нахмурился Фетюков. — Вы что ж, на живом человеке собираетесь опыты проводить?

— Послушайте, товарищ Фетюков, — голос Смарыги прерывался от плохо сдерживаемой ярости, — я понимаю, что по своим знаниям вы не можете вникать в суть научных проблем. Однако вы могли бы взять на себя труд хотя бы ознакомиться с моей докладной запиской, составленной в достаточно популярной форме. Тогда бы вы не задавали такие вопросы. Никто проводить на нем опыты не собирается. Мне достаточно обычного мазка со слизистой оболочки.

— Успокойтесь, Никанор Павлович, — примирительно сказал Дирантович. — В конце концов, вы тут единственный специалист в своей области, и каждый член Комиссии, прежде чем принять решение, вправе задавать вам любые вопросы. Тем более, — он взглянул на врача, — тем более, что здесь находится представитель больницы, без помощи которой, насколько я понимаю, вы обойтись не можете. Ведь так?

Смарыга кивнул головой.

— Вот и просветите нас. Забудьте на время о наших полномочиях и рассматривайте нас в данный момент, как своих учеников. А всякие там докладные записки и прочее — это, так сказать, проформа.

— Хорошо! Последнее время я только и занимаюсь просветительской работой. Так вот, — демонстративно обратился он к Фетюкову, — известно ли вам, что в каждой клетке вашего тела находится по сорок шесть хромосом?

— Известно, — ответил тот. — Это каждому теперь известно. Гены.

— Не генов, а хромосом. Генов неизмеримо больше. Это уже гораздо более тонкая структура. Половину своих хромосом вы унаследовали от матери, а половину — от отца. Вот в этих сорока шести хромосомах и заключена суть того, что именуется Юрием Петровичем Фетюковым. Не правда ли, занятно?

Фетюков не ответил.

— Вот так! Однако, к сожалению, все мы бренны, даже технические... — Смарыга ядовито растянул это слово, — представители Комиссии.

— Кстати, профессора тоже, — ответил Фетюков.

— Золотые слова! Таков неумолимый закон природы. Ей все равно. Прожил положенное число лет, и хватит, освобождай место другим. Теперь предположим, что упомянутый Юрий Петрович решил передать свои выдающиеся качества потомству. Казалось бы, чего проще?

У Фетюкова покраснела даже шея, стянутая ослепительным воротничком. Он привстал, держась за подлокотник, отчего под натянувшимися рукавами обозначились отлично сформированные мышцы. При этом он весь как-то стад похож на рассерженного кота, которого неожиданно дернули за ус.

— Арсений Николаевич! Прошу вас оградить меня от шутовских выходок профессора Смарыги. В противном случае...

— Да бросьте вы препираться! — сказал Дирантович. — Так мы никогда ни до чего не договоримся. А вас, Никанор Павлович, прошу вашу лекцию проводить, так сказать, на э... более строгом уровне.

— Ну, что ж... Итак, некто, будем называть его мистер Зет, стал счастливым отцом. Вот тут-то и вступают в действие коварные законы генетики. Оказывается, только половина изумительных свойств папаши воспроизведена в новом члене общества. Остальную половину он получает в наследство от мамочки, так как в половых клетках каждого из родителей содержится всего по 23 хромосомы. В результате, часть способностей, даже таких существенных, как умение шикарно подавать на подпись бумаги, может погибнуть втуне для грядущих поколений.

— Никанор Павлович! — Дирантович рассерженно хлопнул ладонью по столу. — Ведь я вас просил!

— Хорошо, не буду! Просто мне хотелось обратить ваше внимание на то, что природа сама себя защищает от повторения пройденного, во всяком случае там, где речь идет о биологических видах, как-то прогрессирующих. Теперь перейдем к самому главному. Семен Ильич Пральников — гениальный ученый. Его работы расцениваются многими, как переворот в современном естествознании. Не так ли?

— Несомненно! — подтвердил Дирантович.

— Однако, насколько мне известно, работы эти еще очень далеки от своего завершения. Более того, некоторыми выдающимися физиками теория Пральникова вообще оспаривается. Если я ошибаюсь, поправьте меня.

— Да, это так. Пока нет экспериментальных данных...

— Понимаю. Теперь скажите, найдется ли сегодня ученый, который после смерти Пральникова примет от него эстафету?

Дирантович развел руками.

— Вы задаете странный вопрос. В науке никогда ничего не пропадает. Рано или поздно найдется человек, который, учтя работы Пральникова...

— Это все не то! Есть ли у вас уверенность, что, хотя бы в следующем поколении, появится человек, в точности обладающий складом ума Пральникова, его парадоксальным взглядом на мир, его сокрушительной иронией, наконец, его несносным характером. Короче — абсолютная копия Семена Ильича.

— Такой уверенности нет Вы же сами сказали, что природа защищает себя от повторения пройденного.

— Природа слепа. Она действует методом проб и ошибок. А мы можем пробовать, не ошибаясь, дав вторую жизнь Пральиикову.

— Не знаю... — задумчиво сказал Дирантович. — Не знаю, хватит ли и второй жизни Семену Пральникову.

— Вы считаете его работы бесперспективными? — поинтересовался Фетюков.

— Нет. Пожалуй... скорее чересчур перспективными. Впрочем... в данном случае мое суждение не так уж обязательно. Поверьте, Никанор Павлович, что меня больше смущает техника вашего эксперимента, чем уравнения Пральникова.

— На этот счет можете не беспокоиться. Техника достаточно отработана.

— Вот об этом и нужно было говорить, — желчно заметил Фетюков, — о технике эксперимента, а не о каких-то хромосомах.

— Без хромосом нельзя, — ответил Смарыга. — Все дело в хромосомах. Однако я согласен учесть сделанные замечания и продолжать дальше, как выразился Арсений Николаевич, на более строгом уровне. В конце шестидесятых годов доктор Гурдон, работавший в Оксфордском университете, произвел примечательный эксперимент. Он взял неоплодотворенное яйцо самки жабы и убил в нем ядро с материнской генетической наследственностью. Затем он извлек ядро из клетки кишечного эпителия другой жабы и ввел его в цитоплазму яйца, лишенного ядра. В результате развился новый индивид, который унаследовал все генетические признаки жабы, у которой была взята клетка кишечника. Можно сказать, что эта же самая жаба начала новую жизнь. Понятно?

— Понятно, — ответил Дирантович. — Но ведь то была жаба, размножающаяся примитивным образом, тогда как...

— Мне ясны ваши сомнения. Пользуясь принципиально той же методикой, я произвел несколько десятков опытов на млекопитающих, и каждый раз с неизменным успехом.

— Но здесь речь идет о человеке! — вскричал Фетюков. — Есть же разница между сочинениями фантастов и...

— Я не пишу фантастические романы, да и не читаю их тоже, кстати сказать. Все обстоит гораздо проще. Оплодотворенное таким образом яйцо должно быть трансплантировано в женский организм и пройти все стадии нормального внутриутробного развития.

— Помилуйте! — сказал Дирантович. — Но кто же, по-вашему, согласится...

— Стать женой и матерью академика Пральникова?

— Вот именно!

— Этот вопрос решен. — Смарыга указал на сидевшую в углу сестру. — Нина Федоровна Земцова. Она уже дала согласие.

— Вы?!

Сестра покраснела, смущенно оправила складки халата и кивнула головой.

— Вы замужем?

— Нет... Была замужем.

— Дети есть?

— Нету.

— Вы ясно представляете себе, на что дали согласие?

— Представляю.

Дирантович откинулся на спинку кресла и задумался, скрестив руки на груди. Фетюков достал из кармана брюк перочинный ножик в замшевом футляре. Перепробовав несколько хитроумных лезвий, он наконец нашел нужное и занялся маникюром. Врач закурил, пряча сигарету в кулаке и пуская дым под стол.

Смарыга весь как-то сник. От былого задора не осталось и следа. Сейчас в его глазах, устремленных на Дирантовича, было даже что-то жалкое.

— Так... — Дирантович повернулся к Смарыге. — Вам, очевидно, придется ответить на много вопросов, но первый из них — основной. Представляет ли ваш эксперимент какую-нибудь опасность для здоровья Нины Федоровны?

— Нет, не представляет.

— А вы как думаете? — обратился Дирантович к врачу.

— Видите ли, я только терапевт, но полагаю...

— Благодарю вас! Значит, прошу обеспечить заключение квалифицированного специалиста.

— Оно уже есть, — ответил Смарыга. — Профессор Черемшинов. Он же будет ассистировать при операции и вести дальнейшее наблюдение.

— Допустим. Теперь второй вопрос, иного рода. Насколько я понимаю, полная генетическая идентичность, о которой вы говорили, имеет место и у однояйцевых близнецов?

— Совершенно верно!

— Однако известны случаи, когда такие близнецы, будучи в детстве похожими, как две капли воды, в результате различных условий воспитания приобретают резкие различия в характерах, вкусах, привычках, словом, во всем, что касается их индивидуальности.

— И это правильно.

— Так какая же может существовать уверенность, что дубликат Семена Ильича Пральникова будет действительно идентичен ему всю жизнь? Не можете же вы полностью повторить условия, в которых рос, воспитывался и жил прототип.

— Я ждал этого вопроса, — усмехнулся Смарыга.

— И что же?

— А то, что мы вступаем здесь я область спорных и недоказуемых предположений. Наследственность и среда.

— Ага! — сказал Фетюков. — Спорных и недоказуемых. Я прошу вас, Арсений Николаевич, обратить внимание...

— Да, — подтвердил Смарыга, — спорных и недоказуемых. Возьмем, к примеру, характер. Это нечто такое, что дано нам при рождении. Индивидуальные черты характера проявляются и у грудного ребенка. Этот характер можно подавить, сломать, он может претерпеть известные изменения в результате болезни. Но кто скажет с полной ответственностью, что ему когда-либо удалось воспитать другой характер у человека?

— Вы, вероятно, не читали книг Макаренко, — вмешался Фетюков.—Если бы читали...

— Читал. Но мы с вами, к сожалению, говорим о разных вещах. Можно воспитать в человеке известные моральные понятия, привычки, труднее — вкусы, и совсем уж невозможно чужой волей вдохнуть в него способности, темперамент или талант — все, что принято называть искрой божьей.

— Ну вот, договорились! — сказал Фетюков. — Искра божья!

— Постойте! — недовольно сморщился Дирантович. — Не придирайтесь к словам. Продолжайте, пожалуйста, Никанор Павлович.

— Спасибо! Теперь я готов ответить вам на вопрос о близнецах. Посредственность более всего восприимчива к влиянию среды. Весь облик посредственного человека складывается из его поступков, а на них-то легче всего влиять. Предположим, один из близнецов работает на складе, другой же остался служить в армии. Действительно, по прошествии какого-то времени их характеры могут потерять всякое сходство. И причина здесь кроется не в каких-то чудодейственных свойствах среды, а в изначальной примитивности этих характеров.

— Н-да — почесал затылок Дирантович. — Теорийка! Вот куда вы гнете! Значит, по-вашему, будь у Шекспира однояйцевый близнец, он бы обязательно тоже?..

— При одном условии.

— Каком же?

— При условии, что его способности были бы вовремя выявлены. Кто знает, сколько на нашем пути встречается не нашедших себя Шекспиров? В случае с Пральниковым все обстоит иначе. Мы знаем, что он гениальный ученый. Знаем область, в которой он себя проявил. Следовательно, с первых лет воспитания мы можем направить его дубликат по уже проторенной дороге. Больше того: уберечь его от тех ошибок, которые совершил Семен Пральников в поисках самого себя. Никаких школ, индивидуальное, направленное образование с привлечением лучших специалистов. Правда, это будет стоить денег, однако...

— Однако не надейтесь, что Комитет будет финансировать вашу затею, — перебил Фетюков.

— Почему же это?

— Потому что таких статей расходов в перспективном плане исследовательских работ не существует.

— Планы составляются людьми.

— И утверждаются Комитетом.

— Постойте! — вмешался Дирантович. — Этот вопрос может быть решен иначе. Если академик Пральников продолжает существовать, хотя и в э... другой ипостаси, то нет никаких оснований к тому, чтобы не выплачивать ему академический оклад. Не правда ли?

— Конечно! — сказал Смарыга.

— Я думаю, что мне удастся через Комиссию получить на это санкцию президиума. Что же касается прочих дел, квартиры, книг, ну и вообще всякой личной собственности, то Комиссия должна позаботиться, чтобы все это осталось пока в распоряжении Нины Федоровны, в данном случае как опекунши. Согласны?

— Простите, Арсений Николаевич, — опешил Фетюков. — Вы что же, уже считаете вопрос о предложении профессора Смарыги решенным?

— Для себя — да, а вы?

— Я вообще не вправе санкционировать такие решения. Они должны приниматься, так сказать, только на высшем уровне. Это дело даже не нашей с вами Комиссии. Это дело Комитета.

— Вот те раз! — сказал Смарыга. — Для чего же вы тут сидите?

— Я доложу начальству, — вздохнул Фетюков. — Пойду звонить.

Дирантович подошел к окну.

— Ну и погодка! Вот когда-нибудь в такой вечер и я, наверное...

— Не волнуйте себя зря, — сказал Смарыга. — Статистика показывает, что люди вашего возраста обычно умирают под утро, когда грусть природы по этому поводу мало ощущается.

— А вы когда-нибудь думаете о смерти?

— Если бы не думал, мы бы с вами сейчас здесь не сидели.

— Я другое имел в виду. О своей смерти.

— О своей смерти у меня нет времени думать. Да и ни к чему это.

— Неужели вы не любите жизнь?

— Как вам сказать? Жизнь меня не баловала. Я люблю свою работу, но ведь все, что мы делаем, как-то остается и после нас.

— Это не совсем то. А вот и товарищ Фетюков. Ну что, дозвонились?

Фетюков повернул к Дирантовичу озабоченное, застывшее в полуулыбке лицо. Дирантович иронически повел краем губ, — он уже сталкивался с Фетюковым раньше и знал: такое выражение бывает на лице Фе-тюкова, когда его только что всерьез и крепко распекли.

— Дозвонился, — произнес Фетюков. — Если Академия наук берет на себя ответственность за проведение всего эксперимента, то Комитет не видит оснований препятствовать. Разумеется, на тех условиях, о которых говорил Арсений Николаевич.

— Отлично!

— Кроме того, нам нужно составить документ, в котором...

— Составляйте! — перебил Дирантович. — Составляйте документ, я подпишу, а сейчас, — он поклонился, — прошу извинить, дела. Желаю успеха!

— Я могу вас подвезти, — предложил Фетюков.

— Не нужно. Машина меня ждет.

Фетюков вышел за ним, не прощаясь. После их ухода Смарыга несколько минут молча глядел из-под лохматых бровей на Земцову.

— Ну-с, Нина Федоровна, — наконец сказал он, — а вы-то не передумали?

— Я готова, — спокойно ответила сестра.

АРСЕНИЙ НИКОЛАЕВИЧ ДИРАНТОВИЧ

Семен Пральников. Он был моложе меня всего на десять лет, но мне всегда казалось, что мы — представители разных поколений. Трудно сказать, с чего началось это отчуждение. Может быть, толчком послужили те выборы в Академию, когда из двух кандидатов прошел он, а не я, но суть нашей антипатии друг к другу вызывалась более серьезными причинами. Мы с ним слишком разные люди, и в науке, и в жизни. Я экспериментатор, он — теоретик. Для меня наука — упорный, повседневный труд, для него — озарение. Если прибегнуть к сравнениям, то я промываю золотоносный песок и по крупице собираю драгоценный металл, он же искал только самородки и обязательно покрупнее. Мои опыты безукоризненно точны. Перед публикацией я проверяю результаты десятки раз, пока не появится абсолютная уверенность в их воспроизводимости. Пральников всегда торопился. Может быть, он чувствовал, что в конце концов ему не хватит времени. Я из тех, чьи работы сразу попадают в учебники, они отлично укладываются в классические теории, Пральников же по натуре — опровергатель, стремящийся взорвать то, что построили другие.

Моя неприязнь к Пральникову достаточно широко известна, и это обстоятельство накладывало на меня некоторые ограничения при решении судьбы эксперимента Смарыги. Мне не хотелось, чтобы отказ был превратно истолкован. Могло создаться впечатление, будто я намеренно мешаю Пральникову после его смерти. Достаточно того, что уже говорят за моей спиной. Все это ложь, я никогда не возглавлял никакой травли. Просто некий журналист из недоучившихся физиков недобросовестно использовал мои критические замечания по одной из второстепенных работ Пральникова для развязывания газетной кампании, которая, впрочем, успеха не имела. Кстати, я был первым, кто не побоялся тогда поднять голос в его защиту.

Смарыга вызывал у меня симпатию, несмотря на его ужасающую бестактность. Я люблю напористых людей. Фетюков — ничтожество, о котором и говорить не стоило бы, но что поделаешь? Нам всем нужно как-то уживаться в этом мире, иначе инфарктов не оберешься. Спорить с дураками — занятие не только бесплодное, но и вредное для здоровья.

Я не верю в эксперимент Смарыги. Человеческая личность неповторима. Внутренний мир каждого из нас защищен некой незримой оболочкой. Нельзя испытать чужую боль, чужую радость, чужое наслаждение. Мы все — это капли разума с очень большим поверхностным натяжением, которое мешает им слиться в единую жидкость. Генетическая идентичность здесь тоже ничего не меняет. Семену Пральникову не легче и не труднее в могиле от того, что по свету будет ходить его точная копия. Все дело в том, что Семен Пральников мертв и его праху вообще уже недоступны никакие чувства. Тот, второй Пральников будет новым человеком в своей собственной защитной оболочке. Возможна ли какая-то особая связь между ним и его прототипом? Может ли то, что пережил человек, стать частью генетической памяти? Сомневаюсь. Молодость всегда открывает для себя мир заново. Ведь даже Фауст — всего лишь второстепенный персонаж рядом с мудрым Мефистофелем, носителем разочарования.

Каждый из нас, на протяжении своей жизни, тоже не остается идентичным самому себе. Вы помните? “Только змеи сбрасывают кожу, чтоб душа старела и росла, мы, увы, со змеями несхожи, мы меняем души, не тела”. К сожалению, дело обстоит еще хуже. Тела тоже меняются. Наступает момент, когда мы с грустью в этом убеждаемся. Всякий человек создал какое-то представление о себе, так сказать, среднестатистический результат многих лет самоанализа. Понаблюдайте за ним, когда он глядит в зеркало. В этот момент меняется все: выражение лица, походка, жесты. Он подсознательно пытается привести свой облик к этой психологической фикции. Защитный камуфляж от неумолимой действительности.

Недавно аспиранты решили сделать мне подарок. Преподнесли фильм об академике Дирантовиче, снятый, как это сейчас называется, скрытой камерой. Притащили проектор, и моя особа предстала предо мной во всей красе. Великий боже! Не хочется вдаваться в подробности, к тому же болтливость — тоже результат распада личности под влиянием временных факторов, типично стариковская привычка.

Итак, я как член созданной Комиссии разрешил эксперимент Смарыги, считая неизбежным неудачный исход. Мне лучше, чем многим, известно, что отрицательный результат в научном исследовании иногда важнее положительного. В данном же случае для меня он имел еще и особое значение. Мне хотелось самому убедиться, что из этого ничего не выйдет, и раз навсегда отбить охоту у других повторять подобные опыты. Меня пугают некоторые тенденции в современной генетике. Должны существовать моральные запреты на любые попытки вмешаться в биологическую сущность человека. Это неприкосновенная область. Идеи Смарыги таят в себе огромную потенциальную опасность. Представьте себе, что когда-нибудь будет установлен оптимальный тип ученого, художника, артиста, государственного деятеля и их начнут штамповать по наперед заданному образцу. Нет, уж лучше что угодно, только не это!

Меня могут обвинить в непоследовательности: с одной стороны, не верю, с другой — боюсь. К сожалению, это так. Не верю, потому что боюсь, боюсь оттого, что не вполне тверд в своем неверии.

Неизвестно, доживу ли я до результатов эксперимента... Смарыга — первый, кто за ним?

После смерти Смарыги вся ответственность легла на меня, но еще при его жизни кое-что пришлось пересмотреть. Я считал, что все дело нельзя предавать широкой огласке. В частности, от молодого Пральникова нужно было скрыть правду. Иначе это могло бы повлиять на его психику, и весь эксперимент стал бы, как говорится, недостаточно чистым. Поэтому невозможно было присвоить дубликату Семена Ильича имя и отчество прототипа. Смарыга в этом вопросе проявил удивительное упрямство. Пришлось решать, как выразился Фетюков, “в административном порядке”. При этом мы учли желание матери назвать сына Андреем.

Андрею Семеновичу Пральникову, внебрачному сыну академика, была назначена академическая пенсия до получения диплома о высшем образовании. В самую же суть эксперимента были посвящены очень немногие, только те, кого это в какой-то мере касалось, в том числе кандидат физико-математических наук Михаил Иванович Лукомский, на которого возложили роль ментора будущего гения.

Образно выражаясь, мы бросили камень в воду. Куда дойдут круги от него? Впрочем, я не из тех, кто преждевременно заглядывает в конец детективного романа. Развязка обычно наперед задумана автором, но она должна как-то вытекать из логического хода событий, хотя меня лично больше всего прельщают неожиданные концовки.

МИХАИЛ ИВАНОВИЧ ЛУКОМСКИЙ

Мне было тридцать лет, когда умер Семен Ильич Пральников. Этот человек всегда вызывал во мне восхищение. Я часто бывал у него в институте на семинарах, и каждый раз для меня это было праздником. Трудно передать его манеру разговаривать. Отточенный, изящный монолог, спор с самим собой. Всегда на ходу, с трубкой в зубах, он с удивительной легкостью обосновывал какую-нибудь гипотезу, и вдруг, когда уже все казалось совершенно ясным, неожиданно становился на точку зрения воображаемого оппонента и разбивал собственные построения в пух и прах. Мы при этом обычно играли роль статистов, подбрасывая ему вопросы, которые он всегда выслушивал с величайшей внимательностью. В нем не было никакого высокомерия, но в спорах он никого не щадил. Больше всего любил запутанные задачи. Для нас, молодежи, он был кумиром. Как всегда, находились и скептики, считавшие, что он взялся за непосильный труд, что его теория, родившаяся “на кончике пера”, будет еще много лет ждать подтверждающих ее фактов и что попытки делать столь широкие обобщения—преждевременны. Может быть, кое в чем они были и правы. Несомненно одно: смерть Семена Ильича нанесла тяжелый урон науке.

Я был несказанно удивлен и обрадован, когда Дирантович сказал, что точная копия Пральникова скоро вновь появится на свет и что мне поручается роль наставника. Такому делу не жалко было посвятить всю свою жизнь!

О многом приходилось подумать. Школа с ее растянутой программой и ограниченной творческой самостоятельностью учащихся явно не подходила.

Свою задачу я видел в том, чтобы с младенческих лет привить Андрею математическое мышление, вызвать интерес к чисто умозрительным проблемам, дать основательную физико-математическую подготовку и широкий кругозор в естественных науках. По-моему, это основное, чем должен обладать будущий теоретик.

Кое-чего мне удалось добиться. Раньше, чем Андрей научился читать, он уже совершенно свободно оперировал отвлеченными понятиями и умел находить общие решения частных задач, все это, разумеется, в примитиве, но у меня не было сомнений в его дальнейших успехах. Способности у него были великолепные.

К двенадцати годам мы с ним, в общем, прошли по математике, физике и химии весь курс средней школы. Теперь нужно было позаботиться не столько о расширении знаний, сколько об их углублении.

К сожалению, иначе обстояло дело с другими предметами. Я привлек лучших преподавателей, но все они, в один голос, жаловались на его неспособность запоминать хронологические даты, географические названия и даже усваивать правила орфографии и пунктуации.

К тому же, Андрей начал читать все, без разбора Я пытался хоть как-то руководить выбором книг для него, но тут наткнулся на редкое упрямство. Он мне прямо заявил, что это не мое дело.

Однажды я застал его за чтением книги по квантовой механике. Я отобрал книгу и сказал:

— Не забивай себе голову вещами, в которых ты разобраться не можешь.

— Почему?

— Потому что квантовая механика оперирует такими математическими понятиями и методами, которые тебе еще недоступны.

Он с явной насмешкой поглядел на меня и ответил:

— А я пытаюсь понять, что тут написано словами.

— Ну и что же?

— Почти ничего не понял.

Я рассмеялся.

— Вот видишь! Зачем же попусту тратить время? Потерпи немного. Скоро все это станет твоим достоянием. Ты овладеешь современным математическим аппаратом, и перед тобой откроется новый изумительный мир во всей его неповторимой сложности.

Он как-то очень грустно покачал головой.

— Нет, я не хочу такого мира, который нельзя объяснить словами. Мир, ведь он для всех, а не только для тех, кто владеет этим аппаратом.

Я, как мог, постарался объяснить ему особенности процесса познания в новой физике. Рассказал о принципе неопределенности, упомянул работы Семена Ильича. Он заинтересовался, спросил:

— А мой отец был действительно гениальным ученым?

— Конечно!

— А я мог бы прочесть его рабогы?

— Пока — нет, для этого у тебя еще слишком мало знаний, но о нем самом я тебе могу кое-что дать.

На следующий день я принес ему книгу о Семене Пральникове. Он ее прочитал в один присест и несколько дней после этого был очень рассеянным на уроках.

— О чем ты думаешь?! — сделал я ему замечание, когда он переспросил условия задачи.

— О своем отце.

Между тем, жалобы других учителей на Андрея становились все более настойчивыми, и я решил посоветоваться с психиатром.

Мне порекомендовали представителя какой-то новой школы.

Я его привез на дачу в Кратово и под благовидным предлогом оставил в саду наедине с Андреем. Предварительно я сказал ему, что это мой воспитанник, по-видимому, в перепективе выдающийся математик, и объяснил, что меня в нем смущает.

Беседовали они больше часа.

По дороге на станцию мой новый знакомый упорно молчал. Наконец, я не выдержал и спросил, что он думает об Андрее.

Его ответ несколько обескуражил меня.

— Вероятно, то, что вы бы не хотели услышать.

— Например?

Он в свою очередь задал вопрос:

— Вы считаете его действительно талантливым мальчиком?

— Несомненно!

— Так вот. Все талантливые люди, подобно бегунам, делятся на стайеров и спринтеров. Одни в состоянии скрупулезно рассчитывать свои силы на марафонских дистанциях, другие же могут дать все, на что способны, только в коротком рывке. Первые всегда верят в здравый смысл, вторые — в невозможное. Ваш воспитанник — типичный спринтер. Из таких никогда не получаются экспериментаторы. Он для этого слишком нетерпелив и неуравновешен. Вы жалуетесь на то, что он не может ничего зазубрить. Для людей его склада это очень характерно. Воспитание тут вряд ли может что-нибудь дать. Различия, о которых я говорил, обусловливаются типами нервной системы.

— Следовательно?..

— Следовательно, я могу вам только сочувствовать. У вас сложное положение. Удастся ли вам подготовить нового рекордсмена или все надежды лопнут, как мыльный пузырь, зависит не от вас, а от него.

— Как это понимать?

— Я уже сказал: вера в невозможное. Ясно только одно: чем больше вы будете на него давить, тем меньше шансов, что такая вера появится. К сожалению, ничего больше я вам сказать не могу.

Мне от этого было не легче.

ВИКТОР БОРИСОВИЧ КАШУТИН

Историю Андрея Пральникова я узнал перед его поступлением в Университет. Михаил Иванович Лукомский пришел ко мне в деканат по поручению Дирантовича. Он посвятил меня во все подробности и просил принять Пральникова без экзаменов на первый курс физического факультета. Это было связано с некоторыми трудностями. Пральников сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости с посредственными оценками по гуманитарным предметам. Кроме того, ему было всего пятнадцать лет.

Для соблюдения хоть каких-то формальностей мы решили устроить собеседование по профилирующим дисциплинам и на основании, несомненно, выдающихся способностей добиться соответствующего решения. Лукомский просил меня держать в строжайшей тайне проводящийся эксперимент и обещал, что в случае каких-либо возражений ректора Дирантович все уладит. Беседа должна была проходить у меня дома. Честно говоря, я волновался, зная кого мне предстоит экзаменовать. Во всяком случае, я позаботился о том, чтобы наша встреча прошла в самой непринужденной обстановке.

Ольга Николаевна приготовила изысканный холодный ужин. Бутылка легкого итальянского вина, к чаю — ее знаменитый торт. Для Лукомского — кофе с коньяком. Я знаю его слабость.

Они пришли вместе. Лукомский, видимо, был слегка обеспокоен, Пральников же казался просто напуганным.

Ольга Николаевна почувствовала создавшуюся напряженность и начала потчевать гостей. Она с материнской заботливостью накладывала Пральникову в тарелку кусочки повкуснее и собственноручно налила ему фужер вина, который он осушил залпом.

Я уже было решил приступить к делу, как Пральников спросил:

— Послушайте, а это что там в пузатой бутылке?

— Коньяк.

— Можно попробовать?

Я посмотрел на Лукомского. Тот пожал плечами. Ольга Николаевна и тут проявила свойственный ей такт. Она достала из буфета самую маленькую рюмку. Я выполнил роль виночерпия и поднялся с бокалом в руке.

Я говорил о славной когорте физиков, пробивающих путь к познанию мира, о том, что все мы — наследники Ньютона, Максвелла, Эйнштейна, Планка...

— Птоломея, — неожиданно прервал меня Пральников. Он уже каким-то образом умудрился опорожнить свою рюмку.

— Если хотите, то и Птоломея, и Лукреция Кара, и многих других, которые...

Он снова не дал мне договорить.

— Кара оставьте в покое! Он все-таки чувствовал гармонию природы. Ньютон, пожалуй, тоже. А вот вы все — прямые наследники Птоломея.

— Это с какой же стороны?

— С любой. Птоломей создал ложное представление о вселенной, но к нему на помощь пришла математика. Оказалось, что и в этом мире, ограниченном воображением тупицы, можно удовлетворительно предсказывать положение планет. Сейчас такой метод стал господствующим в физике. Вы объясняете все, прибегая к математическим абстракциям, заранее отказавшись от возможности усваивать элементарные понятия.

Тут вмешался Лукомский.

— Не забывай, Андрей, что при переходе в микромир наши обычные представления теряют всякий смысл, но заменяющие их математические абстракции все же дали возможность осуществить ядерные реакции, которые...

Пральников расхохотался.

— Умора! Тоже нашли пример! Да спокон веков люди производят себе подобных, хотя до сих пор никто не понимает ни сути, ни происхождения жизни. Какое все это имеет отношение к познанию истины?

Этого уже не выдержала Ольга Николаевна. Она биолог и никогда не позволяет профанам вторгаться в священную для нее область.

— Охотно допускаю, что вы не представляете себе происхождение жизни, — сказала она ледяным тоном. — Что же касается ученых, то у них по этому поводу не возникает сомнений.

— Коацерватные капельки?

— Хотя бы.

— Так... — сказал он, вытирая ладонью губы. — Значит, коацерватные капельки. Пожалуй, на уровне знаний прошлого века не так уж плохо. Сначала капелька, потом оболочка, цитоплазма, ядро. Просто и дешево. Но как быть сейчас, когда ученым, — он очень ловко передразнил интонацию Ольги Николаевны, — когда ученым известна, и то не до конца, феноменальная сложность структур и энергетических процессов клетки, процессов, которые мы и воспроизвести-то не можем. Что ж, так просто, под влиянием случайных факторов они появились в вашей капельке?

Я видел, как трудно было сдерживаться Ольге Николаевне, и пришел к ней на помощь, использовав, возможно, и не вполне корректный прием.

— Вы что ж, в бога веруете?

Он с каким-то озлоблением повернулся ко мне.

— Я ищу знания, а не веры. Верить нелепо все равно во что, хоть в сотворение мира, хоть в ваши капельки. Между абсурдом и нелепостью разница не так уж велика.

Лукомский еще раз попытался исправить положение.

— Зарождение жизни, — сказал он, — это антиэнтропийный процесс, где обычные вероятностные законы могут и не иметь места. Мы слишком мало еще знаем о таких процессах, чтобы...

— Чтобы болтать все, что придет на ум. Не так ли?

— Совсем не так!

— Нашли объяснение образованию симфонии из шума. Антиэнтропийный процесс! А дальше что? Вот вы, — он ткнул пальцем по направлению к Ольге Николаевне, — считать умеете?

— Думаю, что умею.

— Не в том смысле, сколько стоит эта рыба, учитывая ее цену и вес, а в том, сколько лет требуется, чтобы она появилась в общем процессе биологического развития.

— Мне не нужно это считать. Существует палеонтология, которая дает возможность хотя бы приблизительно установить...

— Что между теорией изменчивости и естественного отбора, с одной стороны, и элементарными подсчетами вероятности случайного образования сложных рациональных структур, с другой, непреодолимая пропасть. Тут уже антиэнтропийными процессами не отделаешься!

Я понял, что пора кончать, и подмигнул Лукомскому.

— Ну что ж, — сказал он, вставая, — мы как-нибудь еще продолжим наш спор, а сейчас разрешите поблагодарить. Нам пора.

Судя по всему, он был в совершенной ярости.

— Ну как? — спросил я Ольгу Николаевну, когда мы остались одни.

— Трудный ребенок! — рассмеялась она.

Думаю, что это было правильным определением. Насколько я знаю, Семен Пральников до самой смерти тоже оставался трудным ребенком.

Все же должен сознаться, что первая встреча с Андреем Пральниковым произвела на меня тягостное впечатление. Этот апломб невежды, этот гаерский тон могли быть лишь следствием нахватанных, поверхностных сведений и никак не свидетельствовали не только о сколько-нибудь систематическом образовании, но и об элементарном воспитании. Жаль только, что и тем и другим руководил такой уважаемый человек, как Михаил Иванович Лукомский. Будь моя воля, Андрею Пральникову не видать бы стен Университета, как своих ушей.

Однако Лукомский с Дирантовичем проявили такую настойчивость, оказали такой нажим во всевозможных инстанциях, что в конце концов Пральников был зачислен студентом.

Учился Пральников хорошо, но без всякого блеска и, как студент, никакими выдающимися качествами не обладал.

Срыв произошел уже на пятом курсе, когда он вдруг заявил о своем намерении перейти на биологический факультет.

ЛЕНА САБУРОВА

Мы дружили с Андреем Пральниковым. Иногда мне казалось, что это больше, чем дружба... видимо, я ошибалась

Вначале он не привлекал моего внимания, может быть, потому, что был самым молодым на нашем курсе. Такой рыжий паренек с веснушками. Держался всегда особняком, приятелей не заводил.

У нас говорили, что это сын знаменитого академика, что в детстве у него подозревали какие-то удивительные способности, нанимали специальных учителей, но надежд он как будто не оправдал.

Наше настоящее знакомство состоялось уже на четвертом курсе. Как-то, после лекций, он подошел ко мне в коридоре, страшно смущенный, комкая в руках какую-то бумажку, и, запинаясь, сказал, что у него совершенно случайно есть лишний билет в кино и что, если я не возражаю...

Я не возражала.

В кино он сидел нахохлившись, как воробей, но в конце сеанса взял меня за руку, а провожая домой, даже пытался поцеловать. Я сказала, что не обязательно выполнять всю намеченную программу сразу. Он удивительно покорно согласился и ушел.

Спустя несколько дней он спросил меня, не собираюсь ли я в воскресенье на лыжах за город. Я собиралась.

Мы провели этот день вместе и с тех пор начали встречаться очень часто.

Как-то я взяла два билета на органный концерт, один себе, другой для него. Когда я ему об этом сказала, он поморщился и процедил сквозь зубы:

— Ладно, если тебе это доставит удовольствие.

Я обиделась, наговорила ему много лишнего, и мы чуть не поссорились. Впрочем, на концерт пошли.

Минут десять он ерзал в кресле, сморкался, кашлял, словом, мешал слушать не только мне, но и всем окружающим. Затем вдруг вскочил и направился к выходу. Не понимая, в чем дело, я побежала за ним.

Вот тут-то в фойе и разыгралась наша первая ссора.

Он орал так, что прибежала билетерша.

— Не смей меня больше сюда таскать! Это не искусство, это... это... черт знает что!

Я довольно спокойно сказала, что для того, чтобы понимать классическую музыку, нужна большая внутренняя культура, которую невозможно развить в себе без того, чтобы... и так далее.

Куда там!

— Культура?!—орал он пуще прежнего. — Посмотри в кино, как дикари слушают Баха. А кобры? У них что тоже культура?!

Чужая злость всегда заразительна. Всякий крик меня обычно выводит из равновесия.

— Не понимаю, чего ты хочешь?! Чем тебе плоха музыка?

— А тем, что это примитивное физиологическое воздействие на эмоции, в обход разума.

— Да, если разум находится в зачаточном состоянии!

— В каком бы состоянии он ни находился! А если я не желаю постороннего вмешательства в свои эмоции?! Понимаешь, не желаю!

— Ну и сиди дома! Тебе это больше подходит.

— Конечно! Уж лучше электроды в мозг. Там хоть сам можешь как-то генерировать свои эмоции.

Я обозвала его щенком, которому безразлично, на что лаять, и ушла в зал. Он принес мне номерок на пальто и отправился домой.

На следующий день он подошел ко мне в перерыве между лекциями и извинился.

С ним было нелегко, но наши отношения постепенно все же налаживались. Мы часто гуляли, много разговаривали. Мне нравилась парадоксальность его суждений, хоть я и понимала, что в девятнадцать лет многие мальчишки разыгрывают из себя этаких базаровых.

Летом мы не виделись. Я уехала к тете на юг, он жил где-то под Москвой.

Осенью, при первой нашей встрече, меня поразила странная перемена в нем. Он был какой-то пришибленный. Мы сидели в маленьком скверике на Чистых прудах. Молчали. Вдруг он начал читать мне стихи, сказал, что написал их сам. Стихи были плохие, и я прямо заявила ему об этом.

Он усмехнулся и закурил.

— Странно! А я был уверен, что ты сразу признаешь во мне гения.

Мне почему-то захотелось его позлить и я сказала, что такие стихи может писать даже электронная машина.

Он было понес очередную ахинею о том, что в наше время найдены эстетический и формальный алгоритмы стихосложения, поэтому отчего бы машине и не писать стихи, что вообще стихи — сплошная чушь, одни декларации чувств, что в рассказе хорошего писателя куда больше мыслей, чем в целом томе стихов, но сбился и неожиданно спросил:

— А как ты думаешь, что такое гений? Я ответила что-то очень шаблонное насчет пяти процентов гения и девяносто пяти процентов потения. Он обозлился.

— Я серьезно спрашиваю! Мне нужны не педагогические наставления, а точная формулировка.

Я задумалась и сказала, что, вероятно, отличительная черта гения — это чувство ответственности перед людьми и, главное, перед самим собой за свое дарование.

Он обломил с куста прутик и долго рисовал им что-то на песке. Потом поднял голову и внимательно посмотрел мне в глаза.

— Может быть, ты и права. Кстати мне нужно было тебе сказать, что я уезжаю.

— Куда это?

— В пустыню. Думать о своей душе или об этом... как его? — чувстве ответственности.

— Надолго?

— Не знаю.

— А как же Университет?

— Подождет. Потом разберемся. Ну, пойдем, провожу тебя домой. Последний раз.

Он действительно уехал. На две недели, без разрешения декана, а когда вернулся, началась эта ерунда с переводом на биофак. Конечно, никакого перевода ему не разрешили, но крику было много, Говорят, сам Дирантович занимался этим делом. Он у него кем-то вроде опекуна.

С того вечера на Чистых прудах в наших отношениях что-то оборвалось. Не знаю, почему, но чувствую, что окончательно.

НИНА ФЕДОРОВНА ЗЕМЦОВА

Боюсь, что я не сумею толком объяснить, почему я на это решилась. Мне всегда хотелось иметь ребенка, но я бесплодна. Никанор Павлович Смарыга и тот другой профессор объяснили мне, что единственный выход для меня — пересадка. Сказали, что это совершенно безопасно.

Я была старшей сестрой отделения, где лежал Семен Ильич Пральников. Я сама делала ему внутривенные вливания, ну и всякие другие процедуры. Он был очень нетерпеливым, плохо переносил боль и не подпускал к себе никого, кроме меня. Как-то мне попалась тупая игла, и он на меня так накричал, что у меня слезы на глазах появились. И тут он вдруг поцеловал мне руку и спросил:

— Нина Федоровна, вы знаете, о чем мечтает каждый мужчина?

Я сказала, что, наверно, каждый о чем-то своем.

— Ошибаетесь. Каждый настоящий мужчина мечтает о такой жене, как вы.

— Почему же это?

— Потому что вы лечите не только тело, но и душу.

Я разревелась, как девчонка. Уже тогда врачи говорили, что он безнадежен. Исхудал он ужасно, кости да кожа, но в лице что-то очень молодое. Никогда не скажешь, что ему пятьдесят пять лет и что он знаменитый ученый. Просто несчастный паренек, которому еще нужны материнская ласка и уход. Вот тогда я и подумала, что мне бы такого рыжего, вихрастого сыночка. Так что, когда Смарыга предложил, я сразу согласилась. Говорили, что все это имеет большое значение для науки, но я, право, не из-за этого.

Беременность и роды были легкими.

О нас очень заботились, дали квартиру, большую пенсию. Я старалась тратить поменьше, знала, что это деньги Андрюшины, может, они ему когда-нибудь понадобятся.

Конечно, мне бы хотелось, чтобы Андрей рос, как все, ходил в садик, играл с другими детьми, но тут моей власти не было. Чуть ли не с пеленок начали натаскивать, как собачонку. Не по душе мне были все эти кубики с формулами, но Михаил Иванович Лукомский говорил, что так нужно.

А тут еще этот Фетюков повадился. Придет, и сразу: “Ну, как наш гений?” Ноги в передней не оботрет, прямо в детскую прется. Все старается Андрюшу чем-нибудь позлить. Каждый раз обязательно до слез доведет. Мне этот Фетюков сразу не понравился. Говорят, это он довел Смарыгу до инфаркта.

Я много раз просила Михаила Ивановича, чтобы запретили Фетюкову ходить к Андрюше, но тот только руками разводил. “У него, — говорит, — особые полномочия”. Объяснил, что Комиссия, созданная накануне смерти Семена Ильича, поручила Фетюкову надзор за ходом эксперимента. Полномочия не полномочия, а в школу отдать тоже не разрешили. Начали ходить учителя на дом. Совсем Андрею голову задурили. Бывало, скажу ему: “Пойди, поиграй хоть во дворе, отдохни немного”, а он: “Я играть не умею, лучше посижу, почитаю”. Книг у нас тьма-тьмущая, все от покойного Семена Ильича остались.

Вообще-то Андрюша мальчик ласковый, меня любит, но больно они его науками затыркали.

Летом мы всегда выезжали в Кратово, там у Семена Ильича своя дача была. Так и на даче отдыха не бывало. Что ни день, то Лукомский, то кто-нибудь еще. И все разговоры, разговоры. Так и маялись год за годом.

Раз приходит ко мне Михаил Иванович и говорит:

— Пора Андрея в Университет отдавать.

Я аж руками всплеснула.

— Да разве такого несмышленыша можно?! Ему же еще и пятнадцати лет полных нету.

А он только засмеялся.

— Ваш несмышленыш знает больше иного студента третьего курса. У него выдающиеся математические способности, не забывайте, кто он. А что касается пятнадцати лет, то время терять незачем. Этот вопрос обсуждался и уже решен.

Ну, решен, так решен. Меня в таких делах они вообще никогда не спрашивали.

Поступил Андрей. Говорит, без экзаменов приняли.

Стало как будто легче. Ходит на лекции, делает домашние задания, все-таки режим какой-то человеческий. Стал в кино ходить, гулять, зимой на лыжах. Четыре года проучился, все хорошо.

И вдруг, как снег на голову. Прихожу домой, Андрея нет. На столе письмо. Я его сохранила, вот оно:

“Мамочка, дорогая!

Прости меня, что заставлю тебя волноваться, но мне самому не легко. Дело в том, что я все знаю. Неважно, кто мне об этом сказал, я ему дал честное слово не называть имени.

Я уезжаю. Мне нужно побыть одному и о многом подумать.

Пойми меня правильно. В моих представлениях отец всегда был чем-то недосягаемым, гениальным ученым, может быть, и не вполне оцененным современниками, но на голову выше всех этих дирантовичей, лукомских, кашутиных и прочих. Я же — мальчишка, способный лишь более или менее сносно усваивать чужие лекции.

И вдруг выясняется, что я — это он.

Здесь какая-то трагическая ошибка. Я не чувствую в себе мощи титана и всю жизнь буду мучиться сознанием, что от меня ожидают того, чего я дать не могу. Судя по всему, из меня выйдет очень посредственный физик, и жить, постоянно оглядываясь на собственную тень, зовущую к подвигам в науке, — это такая пытка, которая мне не по силам.

Где-то был допущен просчет, и я стал его жертвой.

Не беспокойся, родная, я с собой ничего не сделаю. Просто мне нужно хорошенько подумать.

Я тебя ни в чем не обвиняю и по-прежнему люблю, только не мешай мне принять решение и никому ничего не говори.

Андрей”.

Я вся обревелась. Места себе не находила, хотела бежать к Лукомскому, но побоялась, что Андрюша рассердится. Сначала ломала себе голову, кто мог такую подлость сделать, а потом догадалась. Кроме Фетюкова — некому. Он с самого начала за что-то невзлюбил нас обоих. Одно время, слава богу, совсем перестал ходить. А тут, не прошло и трех дней — заявляется, спрашивает, где Андрей.

Я его дальше порога не пустила и сказала, что Андрюша уехал в Тулу к моему брату. “Зачем?” — спрашивает, я говорю: “По семейным делам”. А он с такой ухмылочкой: “Что еще за семейные дела появились?” Я сказала: “Вас это не касается” и выставила.

Вернулся Андрей через две недели, лица на нем не было. Я его обняла, заплакала, говорю: “Ну как, сынок? Что теперь делать будем?” “Ничего,—говорит,— перезимуем”.

Ну, перезимуем так перезимуем. Больше он мне насчет этого ни одного слова не сказал. Даже про то, что он собирался куда-то переводиться, стороной узнала. Хорошо, Лукомский его отговорил. Все-таки четырех лет учения жалко. Да и сам он, вижу, немного успокоился.

Кончил Андрюша Университет, отпраздновали. Его к себе на работу сам Дирантович взял, приезжал к нам, мне руку поцеловал. “Не беспокойтесь,—говорит, — все будет в порядке, готовьтесь скоро диссертацию обмывать”.

Только после этой истории какой-то не такой стал Андрюша. Ходит на работу, вечером телевизор смотрит или читает, но жизни в нем прежней нету. Вялый, что ли, не могу объяснить.

Хоть бы женился, может, все-таки веселее бы стал.

РАЗВЯЗКА

Аплодисментов не было. Делегаты международного конгресса покидали зал молча. Невольная дань уважения побежденному соратнику.

Андрей Пральников стоял у доски, судорожно сжимая в руке указку. Сейчас, когда уже все было кончено, на смену злому азарту пришла тупая усталость.

Дирантович поднялся с председательского кресла и вынул из уха микрофон слухового аппарата. Двое аспирантов услужливо подхватили его под руки и повели через служебный ход. По дороге он остановился и еще раз внимательно поглядел на развешанные листы ватмана с причудливой вязью уравнений. В фойе его сразу окружили. Из толпы любопытных, энергично работая локтями, пробрались вперед корреспондент международного агентства и Фетюков.

— Мировая сенсация! — обратился корреспондент к Дирантовичу. — Сын против отца! Ничего не пощадил, камня на камне не оставил. Вы могли бы прокомментировать это событие?

— Что ж тут комментировать? Академик Пральников был настоящим ученым. Я уверен, что, появись у него самого хоть малейшая тень сомнения, он бы поступил точно так же. Не нужно забывать, что доклад, который мы сейчас слышали, построен на очень оригинальной интерпретации новейших экспериментальных данных, и нужен был незаурядный талант Андрея Пральникова, чтобы...

— Положить самого себя на обе лопатки, — пробормотал Лукомский.

Корреспондент обернулся к нему:

— Значит, слухи, которые ходили в свое время, имеют какие-то основания?

— Какие слухи?

— Насчет несколько необычных обстоятельств появления на свет Андрея Пральникова.

— Чепуха! — сказал Дирантович. — Никаких оснований под собой ваши слухи не имеют. Мы все появляемся на свет э... весьма тривиальным образом.

— Но что же могло заставить молодого Пральникова взяться именно за эту работу? Ведь, что ни говори, роль отцеубийцы... К тому же, честно говоря, меня поразил резкий, я бы даже сказал, враждебный тон доклада.

— Не знаю. Тут уже чисто психологическая задача, а я, как известно, всего лишь физик.

— А вы как думаете?

— Вера в невозможное, — ответил Лукомский.

— Извините, не понял.

— Боюсь, что не сумею разъяснить.

— И разъяснять нечего, — авторитетно изрек Фетюков. — Почитайте Фрейда. Эдипов комплекс.

Дирантович улыбнулся, но ничего не сказал.

эпилог

Письмо заслуженного деятеля науки профессора В. Ф. Черемшинова вице-президенту Академии наук А. Н. Дирантовичу.

“Глубокоуважаемый Арсений Николаевич!

Я должен выполнить последнюю волю Никанора Павловича Смарыги и сообщить Вам некоторые дополнительные сведения о проведенном эксперименте. Надеюсь, Вы меня правильно поймете и не будете в претензии за то, что в течение двадцати трех лет я хранил по этому поводу молчание.

В тот день, когда Нине Федоровне Земцовой должны были сделать пересадку, неожиданно выяснилось, что из-за неисправности термостата препарат клеток академика Пральникова стал непригодным.

Семена Ильича к тому времени уже кремировали.

Трудно передать отчаяние Никанора Павловича. Ведь этот эксперимент был завершением работы, на которую он потратил всю свою жизнь. Вы знаете, с каким трудом ему удалось добиться разрешения провести такой опыт на человеке. Смарыга прекрасно понимал, что, если бы не ореол, окружавший имя академика Пральникова, ему бы пришлось еще долго ждать подходящего случая.

Мы приняли решение сообща, пойдя, если хотите, на научный подлог. Мне трудно определить истинные границы этого термина в данном случае.

Опыт был поставлен, причем в качестве донора выбран техник из лаборатории Смарыги. У него была та же пигментация волос, что и у академика Пральникова.

Таким образом, в сыне Земцовой воплощен не всемирно известный ученый Пральников, а Василий Кузьмин Лягин, умерший десять лет назад от пневмонии.

Поверьте мне, что предварительно мы самым тщательным образом взвесили все последствия. Нам казалось, что невольный обман Нины Федоровны целиком компенсировался материнством, о котором она мечтала, и возможностью воспитывать сына в таких условиях, которые при иных обстоятельствах были бы ей недоступны.

Вы можете мне возразить, что обман остается обманом. Однако вспомните, сколько есть на свете приемных детей, не подозревающих, что они не родные. Их неведение — тоже результат обмана, но обмана морально оправданного. Думаю, что с учетом всех этих обстоятельств наша вина перед Ниной Федоровной не так уж велика.

С другой стороны, от проведенной замены эксперимент Смарыги не потерял огромного научно-познавательного значения, каким, по моему мнению, он несомненно обладает. По существу, решалась все та же задача: наследственность и среда, но в еще более строгих начальных условиях. Мы предоставили ничем не примечательному человеку возможность проявить дарования, может быть, скрытые в каждом из нас.

Поэтому мы решили хранить все в тайне до выяснения результатов эксперимента.

К сожалению, Никанор Павлович уже никогда не узнает, чем он окончился. Что же касается меня, то я вполне удовлетворен.

Можете судить о моем поступке, как Вам угодно, но мне себя винить не в чем.

Ваш покорный слуга В. Черемшинов”.

“Аврора”, 1969, № 6