Глаз

Ваша оценка: Нет Средняя: 4 (1 голос)
Обложка: 

 Когда Борис Коткин заканчивал институт, все уже знали, что его оставят в аспирантуре. Некоторые завидовали, а сам Коткин не мог решить, хорошо это или плохо. Он пять лет прожил в общежитии, в спартанском уюте комнаты 45. Сначала с ним жили Чувпилло и Дементьев. Потом, когда Чувпилло уехал, его место занял Котовский. Дементьев женился и стал снимать комнату в Чертанове, и тогда появился Горенков. С соседями Коткин не ссорился, с Дементьевым одно время даже дружил, но устал от всегдашнего присутствия других людей и часто, особенно в последний год, мечтал о том, чтобы гасить свет, когда захочется. Он даже сказал Саркисьянцу, что вернется в Путники, будет там преподавать в школе физику и биологию, а Саркисьянц громко хохотал, заставляя оборачиваться всех, кто проходил по коридору.

    Коткин не ходил в походы и не ездил в стройотряд. На факультете к этому привыкли и не придирались: он был отличником, никогда не отказывался от работы, собирал профсоюзные взносы и отвечал за Красный Крест. А на все лето Коткин непременно ехал в Путники — его мать ослепла, она жила одна, ей было трудно, и ему нужно было ей помочь.

    У них с матерью была комната в двухэтажном бараке, оставшемся от двадцатых годов. Барак стоял недалеко от товарной станции. Раньше мать преподавала в путинковской школе, потом вышла на пенсию, и у нее не было больше родных, кроме Бориса.

    Как и в школьные времена, мать спала за занавесочкой, спала тихо, даже не ворочалась, словно и во сне боялась обеспокоить Бориса. За окном перемигивались станционные огни и гулкий голос диспетчера, искаженный динамиком, распоряжался сцепщиками и машинистами маневровых паровозов.

    Мать вставала рано, когда Коткин еще спал, одевалась, брала палочку и уходила на рынок. Она полагала, что Боре полезнее пить молоко с рынка, чем магазинное. Боря прибирал комнату, приносил от колонки воды и все время старался представить себе, какова мера одиночества матери, зримый мир которой ограничивался воспоминаниями.

    А мать никогда не жаловалась. Возвращаясь с рынка или из магазина, она на секунду замирала в дверях и неуверенно улыбалась, стараясь уловить дыхание Бориса, убедиться, что он здесь. Она иногда говорила тихим учительским голосом, что ему надо пореже приезжать в Путники, он здесь зря теряет время, мог бы отдыхать с товарищами или заниматься в библиотеке. Если ты на хорошем счету, не стоит разочаровывать преподавателей. Они ведь тоже люди и разочарование переносят тяжелее, чем молодежь. Матери часто приходилось разочаровываться в людях, но она предпочитала относить это за счет своей слепоты: “Мне надо увидеть выражение глаз человека, — говорила она — Голосом человек может обмануть… Даже не желая того.”

    Ей нравилось, что Коткин увлечен своей биофизикой, она помнила когда-то, давно еще, сказанную им фразу: “Я буду хоть сто лет биться, но верну тебе зрение”. Она считала, что до этого дня не доживет, но радовалась за других, за тех, кому ее сын возвратит зрение. “А помнишь, — говорила она, — когда ты еще в седьмом классе обещал мне...”

    В феврале, когда Коткии был на пятом курсе, мать неожиданно умерла. Коткину поздно сообщили об этом, и он не успел на похороны.

    Аспирантура означала еще три года общежития. Замдекана, бывший факультетский гений Миша Чельцов, которого слишком рано начали выпускать на международные конференции, сочувственно мигал сквозь иностранные очки и обещал устроить отдельную комнату.

    — Сделаем все возможное, — говорил он — Все от нас зависящее.

    Но пока свободных отдельных комнат в общежитии не было.

    Весной, в конце марта, Коткин был на факультетском капустнике. Он устроился в заднем углу, поближе к двери, чтобы уйти, если станет скучно. Рядом сидела Зина Пархомова с четвертого курса. Ей было весело, и она с готовностью смеялась, если это требовалось по ходу действия. Потом оборачивалась к Коткину и удивлялась, почему он не смеется. Коткин улыбался и кивал головой, чтобы показать, что он с ней согласен очень смешно. Осенью они работали вместе на субботнике на овощной базе — там были горы капустных кочанов, их надо было грузить на конвейер, который увозил кочаны к шинковальной машине. Коткин запомнил, как Зина все время хрустела кочерыжками и говорила, что в них ужасно много витамина “це”. У нее было овальное, геометрически совершенное лицо и белая кожа. Она, единственная на факультете, не расставалась с косой и закручивала ее вокруг головы венцом. В тот вечер коса лежала на груди, и это было красиво.

    — Вы помните, как мы капусту разбирали? — спросила Зина в перерыве между номерами.

    — Помню, — сказал Коткин.

    — А сейчас встретились на капустнике, — сказала Зина, — смешно?

    Коткин не сразу понял, что в этом смешного, он вообще плохо понимал каламбуры. Зина смотрела на него заинтересованно, как на зверюшку в зоопарке. Хуже нет, чем увидеть себя отраженным в чужих глазах — как в зеркале, когда невзначай пройдешь мимо, взглянешь, неподготовленный к встрече с ним, и удивишься, до чего же ты некрасив. Растерянный взгляд серых глазок под рыжими бровями. Тонкий, будто просвечивающий, и красный на конце нос. А рот и подбородок от другого, совсем уже маленького человека.

    Коткин отвернулся и стал смотреть на сцену, где двигали стулья. Какой-то широкий парень обернулся из переднего ряда и сказал:

    — Зина, гарантирую билет на “Комеди Франсез”.

    — Спасибо, Гарик, — ответила Зина. — Мне достанут. А как же Светлана?

    И они вместе засмеялись, потому что у них были общие тайны.

    — Простите, — сказал Борис. — Разрешите. Я выйду.

    — Куда вы? — спросила Зина. — Сейчас оркестр будет. Они такие лапочки.

    Коткин поднялся и ждал, пока Зина пропустит его, стараясь не встретиться с ней глазами. Потом он курил в коридоре, у лестницы, и никак не мог уйти домой. В общежитие возвращаться не хотелось, а ничего иного придумать он не мог. Он глядел на ботинки.

    Ботинки за день запылились, и правый треснул у самого ранта.

    Коткин, у меня создалось впечатление, что я вас прогневила. Так ли это? — Рядом стояла Зина.

    — Что вы, что вы, — сказал Коткин — Мне пора идти.

    Два года назад в него влюбилась одна первокурсница, умненькая и старательная. Она даже стала собирать, как и Коткин, марки с животными, показывая этим родство их душ. Но первокурсница была некрасива и робка, и его мучило, что это подчеркивает его собственную неприглядность. Коткин был с ней вежлив, но прятался от нее. Скоро об этом узнали на курсе и над ним смеялись. Коткин хотел бы влюбиться в значительную, яркую девушку, такую, как Пархомова. Но он понимал крамольность такой мечты и красивых девушек избегал.

    — Над чем вы сейчас работаете? — спросила Зина. Она спросила это, чуть понизив голос, словно это была тайна, сродни тайнам той среды, где достают билеты на “Комеди Франсез”.

    — Разве вам интересно? — спросил Коткин. Он не хотел обидеть ее этим вопросом, он просто удивился.

    — Нет, — сказала Зина, глядя на Коткина в упор. — Разумеется, это мне недоступно. Куда уж мне, серой и глупой.

    Дня через два, встретив Бориса в коридоре, Зина Пархомова улыбнулась ему как хорошему знакомому, хотя в этот момент разговаривала с подругами. Подруги захихикали, и потому Коткин отвернулся и быстро прошел мимо, чтобы не ставить Зину в неудобное положение.

    Избежав встречи с Зиной, Борис минуты три оставался в убеждении, что поступил правильно. Но когда эти минуты прошли, он понял, что должен отыскать Зину и попросить у нее прощения.

    Ночь Коткин провел в предоперационном трепете. К утру он настолько потерял присутствие духа, что взял из тумбочки соседа градусник и держал его минут двадцать, надеясь, что заболел. Вышло 36,8. Днем на факультете Коткин несколько раз видел Зину, но издали и не одну, пришлось ждать ее на улице, после лекций. Он не знал, в какую сторону Зина идет из института, и спрятался в подъезде напротив входа. В подъезд входили люди и смотрели на Коткина с подозрением, а он делал вид, что чем-то занят — завязывал шнурок на ботинке, листал записную книжку, ему казалось, что Зина уже прошла мимо, и он прижимался к стеклу двери, глядя вдоль улицы.

    Зина вышла не одна, ее провожал широкий парень, они пошли налево, и после некоторого колебания Коткин, проклиная себя, последовал за ними. Он шел шагах в пятидесяти сзади и боялся, что Зииа обернется и решит, что он следил за ней. Так они дошли до угла, пересекли площадь, и Коткин дал слово, что, если они не расстанутся тут же, он уйдет и никогда больше не приблизится к Зине. Зина и ее знакомый не расстались на углу, а пошли дальше, Коткин за ними, отыскивая глазами следующий ориентир, после которого он повернет назад. Но он не успел этого сделать. Неожиданно Зина протянула широкому парню руку и направилась к Коткину

    — Здравствуй, — сказала она — Ты за мной следил. Я очень польщена.

    — Нет, — сказал Коткин — Я просто шел в эту сторону и даже не видел…

    — И что ты хотел мне сказать? — спросила Зина, улыбаясь.

    — Ничего, — сказал Коткин и попытался уйти. Зина положила ему на плечо красивую руку.

    — Борис, — сказала она, — ты не очень спешишь?

    — Я хотел попросить у вас прощения, — сказал Коткин — Но так неловко получилось .

    Они были в кино, потом Коткин проводил Зину на Русаковскую и Зина показала ему окна своей квартиры.

    — Я тут живу со стариками. Но отцу дают назначение в Среднюю Азию. Он у меня строитель. Так что я останусь совсем одна.

    Коткин сказал

    — А у меня только мать.

    — Она там? В твоих Путинках?

    — Да, — сказал Коткин, — там. Она в феврале умерла.

    На следующей неделе Зина пригласила Коткина на концерт аргентинского виолончелиста. Коткин не понимал музыки, не любил ее, он занял у Саркисьянца двадцать рублей и купил себе новые ботинки. У консерватории люди спрашивали лишний билет, и он понял, что занимает чужое место, — лучше бы уткнуться сейчас в кляссер с марками, но он был благодарен Зине за внимание к себе, незаслуженное и потому стеснительное. Он старался не глядеть на ее четкий профиль и думал о работе.

    В апреле Зина еще несколько раз бывала с Коткиным в разных местах, он запутался в долгах, но отказаться от встреч не мог. Иногда Зина просила Коткина рассказать, над чем он работает, но ему казалось, что все это ей не совсем интересно. И сам он, такой некрасивый и неостроумный, ее интересовать не мог — в этом Коткин был уверен. Саркисьянц поймал его в коридоре и спросил:

    — Зачем кружишь голову такой девушке?

    — Я не кружу.

    — Она что ли за тобой ухаживает? Весь факультет поражен.

    — А что в этом удивительного? — озлился вдруг Коткин.

    Еще больше смутила Коткина черноглазая Проскурина. Она была лучшей подругой Зины, и оттого Коткин готов был простить ей перманентную злость ко всему человечеству, вульгарные наряды и громкий, пронзительный хохот. Проскурина ехала с Коткиным в метро. Она сказала:

    — Конечно, это не мое дело, но ты, Борис, не обольщайся. Как подруга я имею право на откровенность. Ты меня не выдашь?

    — Нет, — сказал Коткин.

    — Она тебя не любит, — сказала Проскурина — Никого она не любит. Понял?

    — Нет, не понял.

    — Когда поймешь, будет поздно. Мое дело предупредить муху, чтобы держалась подальше от паутины, — сравнение Проскуриной понравилось, и она захохотала на весь вагон.

    — У нас чисто товарищеские отношения, — сказал Коткин — Я отлично понимаю, что Зину окружают куда более интересные и яркие люди.

    — Молчи уж, — перебила Проскурина — Яркие личности, а что ей с этих ярких личностей? Распределение будущей весной.

    Коткин забыл об этом разговоре. Ему было неприятно, что у Зины такая подруга. Забыл он о разговоре еще и потому, что после него долго, почти месяц, не виделся с Зиной. Здоровался — не более. Зина увлеклась аспирантом с прикладной математики и сказала Коткину

    — Пойми меня, Боря, я не могу приказать сердцу.

    Так все и кончилось. Коткин сдал госэкзамены и засел за реферат. Миша Чельцов, замдекана из гениев, убедил его, что науке нет дела до настроении Коткина. Борис расплачивался с долгами, много читал, работал, потому что любил свою работу.

    В августе Зина вернулась с юга. Проскурина сообщила Коткину, что она ездила с тем аспирантом, но поссорилась. Зина увидела Коткина в пустой, раскаленной библиотеке и от двери громко сказала:

    — Борис, выйди на минутку.

    Коткин не сразу понял, кто зовет его, а когда увидел Зину, испугался, что она уйдет, не дождавшись, и бросился к двери, задел книги, и они упали на пол. Ему пришлось нагнуться и собирать их, книги норовили снова вырваться, и он думал, что Зина все-таки ушла. Но она ждала его. Ее волосы выгорели и казались совсем белыми.

    — Как ты без меня существовал? — спросила она.

    — Спасибо, — ответил Коткин.

    — А я жалею, что поехала. Такая тоска, ты не представляешь. Ты что делаешь вечером?

    Коткин не ответил. Он смотрел на нее.

    — Надо поговорить. А то ты, наверное, сплетен обо мне нахватался. Извини, что отвлекла тебя.

    Зина ушла, не договорившись, где и когда они встретятся.

    Коткин сдал книги и поспешил вниз.

    Искать ее не пришлось Она сидела на скамье в вестибюле, вытянув длинные бронзовые ноги, а возле нес стояли два программиста из ВЦ, наперебой шутили и сами своим шуткам смеялись. Коткин остановился у лестницы, не зная что делать дальше; а Зина увидела его и крикнула:

    — Боренька, я тебя заждалась.

    Она легко вскочила со скамьи и поспешила ему навстречу, забыв о программистах. Они сидели на веранде кафе в Сокольниках, вечер был душный и влажный, словно собиралась гроза. Гроза собиралась каждый вечер, стояла засуха. Коткин никогда бы не смог разыскать столика на переполненной веранде, но Зина нашла столик и даже два стула. Коткин принес пиво, и Зина спросила:

    — У тебя есть деньги, Боря?

    Они пили пиво, Коткину было немного грустно, потому что этот вечер никогда уже больше не повторится. Зина рассказывала ему о том, как было скучно в Коктебеле, хотя за ней ухаживал один известный поэт, и как она разочаровалась в прикладном математике, и Коткин со всем соглашался, и оттого тоже было грустно, словно они жили в разных мирах, она на Земле, он — на Марсе, или словно он был крепостным, а она — принцессой. Потом Зина предложила уйти, и они долго ходили по темным аллеям и искали свободную скамейку. Зина взяла Коткина за руку, у нее были теплые, мягкие пальцы, она была одного роста с Коткиным, но казалась выше, потому что была статная и не горбилась.

    Они сидели на скамейке, и Зина сказала:

    — Боря, можно быть с тобой откровенной?

    Коткин испугался, что она станет говорить о том аспиранте или о каком-нибудь поклоннике, за которого она собралась замуж, и будет спрашивать совета.

    — Ты все еще живешь в общежитии?

    — Да.

    Понимаешь, какое дело... Только ты надо мной не смейся, ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Мои старики уехали на Нурек. Наверное, лет на пять. Пока отец не построит там свою плотину, он ни за что не вернется. А может, он вообще там останется. Ты слушаешь?

    — Слушаю.

    Коткин смотрел на руку Зины и удивлялся совершенству ее пальцев.

    — Я осталась одна в квартирке. А ты живешь в общежитии. Это несправедливо. Ты меня понимаешь?

    — Нет, — сказал Коткин.

    — Я так и думала. В общем я предлагаю, бери свои марки, рыжик, и переезжай ко мне.

    — Есть такое старое слово — благодеяние. Оно почему-то употребляется теперь только в ироническом смысле. В тяжелый момент Зина пришла ко мне на помощь.

    За девять с половиной лет Коткин почти не изменился. Он был так же сух, подвижен, так же неухожен и плохо одет. Миша знал, что задерживает Коткина — тот спешил в техникум, где преподавал на почасовых, потому что были нужны деньги.

    — Неужели ты не отработал долг? Или это как у ростовщика — чем больше отдаешь, тем больше должен?

    Коткин украдкой взглянул на часы.

    — Нет, — сказал он. — Я не мальчик и не придумываю себе кумиров. Со мной тоже нелегко. Кстати, кто поедет в Баку, ты решил?

    С Коткиным и в самом деле бывало нелегко — Чельцов знал об этом лучше других. Но он знал также, что сухость, нелюдимость и раздражительность Коткина происходили от двух, тесно переплетенных, причин: от болезненной застенчивости и от непонимания того, как можно не любить работу, которую он, Коткин, любит. У Коткина не было близких друзей, может, он не нуждался в них, и он научился не замечать очевидного сострадания институтских дам к его неладной, хоть и лишь по догадкам известной им семейной жизни, которую сам он считал нормальной, а временами счастливой. Так уж повелось, что Коткиным положено было гордиться, но гордиться так, как гордятся природной достопримечательностью, не ожидая ничего взамен.

    ...А Зина за последние годы сменила несколько институтов, где ее не смогли оценить По достоинству. Потом работала в главке и пережила неудачный роман с директором одного из сибирских заводов, приезжавшим в командировки, — ему льстило внимание красивой москвички. Существование Зины никак не отражалось на его основной жизни — семьянина, общественника и, в первую очередь, солидною человека. Убедившись в том, что намерения директора по отношению к ней недостаточно серьезны, Зина с горя бросила главк и устроилась в издательство, работой в котором тяготилась, поскольку полагала, что создана для жизни неспешной, для встреч с подругами, прогулок по магазинам, поездок в Карловы Вары и борьбы с болезнями, которые все ближе подбирались к ее стройному телу. Но и уйти с работы совсем она не могла, чему существовало несколько различных объяснений. Объяснение для Коткина заключалось в том, что он не может обеспечить должным образом жену и она вынуждена трудиться, чтобы дом не погряз в пучине бедности. Объяснение для себя, будь оно сформулировано, звучало бы так: “Дома одна я со скуки помру. Три дня в неделю, которые я должна отсиживать в издательстве, — это живой мир, мир разговоров, встреч с авторами, коридорного шепота, и дни эти продолжаются за полночь в сложных схемах телефонных перезвонов”. Было и третье объяснение — для знакомых мужчин, далеких от издательского мира. В нем на первое место выдвигалась ее незаменимость: “Нет, сегодня я не смогу вас увидеть. Конец квартала, а у меня еще триста страниц недовычитанного бреда одного академика...”.

    Зина отрезала косу, столь обожаемую сибирским директором, лицо ее потеряло геометрическую правильность и чуть обрюзгло, хотя она все еще была очень хороша.

    Когда Коткин вернулся с готовым кофе, Проскурина подвинула ему полную окурков пепельницу, чтобы он ее вытряхнул, а новый муж Проскуриной протянул ему стопочку виски и- обратился с вопросом, в котором смешивалась мужская солидарность и скрытая ирония:

    — Над чем сейчас трудитесь, Боря?

    — Я? — Коткин удивился. Как-то получилось, что работа Коткина давно уже перестала быть предметом обсуждения дома, тем более при гостях. “Талантливый человек, — сказала как-то в сердцах Зина, — подобен молнии. Его отовсюду видно. И всем интересно, как это у него получается”. Коткин не был подобен молнии.

    — Ведь вы, — улыбнулся новый муж Проскуриной, который был журналистом-международником, — если не ошибаюсь, инженер? Давайте я о вас напишу.

    — Он биофизик, — сказала Проскурина. — И собирает марки со зверями.

    — Чистые или гашеные? — спросил новый муж.

    — Гашеные, — сказал Коткин, разливая кофе. — Сейчас я торт принесу.

    — Сахар захвати, — сказала Зина, — биофизик!

    — Я забыл его купить.

    — Ну вот, ни о чем попросить нельзя.

    Зина собиралась утром выйти из дома и обещала сама купить сахар и чай. Но она скромно пообедала в Доме журналиста с Риммой, владелицей объемистого баула с надписью <ADIDAS”, в котором та приносила в редакцию сказочные по редкости и дороговизне вещи. На этот раз Зине удалось перехватить Римму у издательства и получить в собственное распоряжение на два часа. Коткин еще не знал, в какую финансовую пропасть рухнула их семья благодаря Зининой сообразительности.

    О сахаре Зина, разумеется, забыла.

    На кухне Коткин резал торт, довольный тем, что муж Проскуриной так вовремя спросил его о работе. Можно будет рассказать о Глазе, не показавшись в глазах Зины и гостей пустым хвастуном.

    Коткин вынул из портфеля Глаз и осторожно размотал проводки. Присоски с датчиками удобно прижались к вискам. Глаз можно было прикрепить ко лбу, для чего был сделан специальный обруч, можно было держать в руке. Коткин нажал кнопку. Из комнаты доносился смех — муж Проскуриной снова рассказывал что-то веселое. Коткин уже не раз испытывал это странное чувство в опытах с Глазом. Коткин увидел потолок кухни, полки с посудой и чуть закопченные стены наверху. И в то же время он видел то, что было перед ним: свою вытянутую руку, Глаз в ней, обращенный зрачком кверху, кухонный стол с нарезанным тортом, плиту. Проведя рукой в сторону, Коткин заставил себя скользнуть взглядом Глаза по стене и в то же время не выпустил из поля зрения собственную ладонь. Он зажмурился. Мозг, пославший глазам сигнал зажмуриться, ожидал, что наступит темнота. Вместо этого он продолжал видеть Глазом, и, поднеся руку к лицу, Коткин смог заметить этим глазом свои зажмуренные глаза.

    — Ты скоро? — крикнула из комнаты Зина. — Кофе остынет. Сколько можно кромсать торт?

    Коткин быстро содрал с висков присоски и сунул Глаз в портфель.

    — Иду, — сказал он.

    Коткин ждал, когда муж Проскуриной повторит вопрос о его работе, но разговор уже необратимо ушел в сторону. А они четыре года бились с этим Глазом. Идея заключалась в том, что у подавляющего большинства слепых сами зрительные центры не повреждены. Значит, если воздействовать, подобрав нужные частоты, непосредственно на мозг, минуя вышедшие из строя глаза, можно восстановить зрение. Поэтому они поделили Глаз на две части: одну — приемник, улавливающий свет, другую — транслятор, передающий информацию к мозгу. Лаборатория Коткина разработала приемник. Верховский занимался передачей изображения от присосков, прямо на шпорную борозду, на зрительный центр. Вот и все. Только прошло два года, прежде чем человек, включивший приемник, увидел сначала мутный свет, потом контуры предметов и, наконец, четкое цветное изображение. И еще два года ушло на то, чтобы превратить приемник из ящика размером в телевизор в подобие настоящего глаза. Оттого-то Коткин и взял Глаз домой, хотя и не стоило выносить рабочую модель из института. Но ему хотелось показать ее Зине.

    Коткин все же не утерпел. Он подождал, пока в разговоре наступит пауза, и, откашлявшись, сказал:

    — Мы сегодня одну работу закончили.

    И все удивились, что он, оказывается, в комнате.

    — Как же, — рассеянно произнес муж Проскуриной. — Очень любопытно.

    Тогда Коткин проклял себя и замолчал, и никто не предложил ему продолжать. Тут позвонили в дверь, и пришла Настя со своим приятелем, потому что им некуда было деться, и Коткину пришлось снова ставить кофе. Гости разбили любимую чашку Зины, она огорчилась, но не подала виду, а Коткин расстроился, потому что вина за разбитую чашку будет возложена на него. Потом позвонил Верховский, хотя Зина просила, чтобы телефон не занимали рабочими разговорами, если дома гости. Но Коткин не повесил трубки, а говорил минут пять, потому что дело шло о конференции, на которую Верховскому завтра ехать. В Баку приедут Подачек, Браун и Леви, и Коткин объяснял, что он бы тоже поехал туда, но нельзя оставить Зину, она нуждается в заботе и хорошем питании, да и с деньгами опять плохо. Верховский твердил, что, если доклад будет делать не сам Коткин, — это верх неприличия, но Коткин повесил трубку и принялся мыть посуду. Проскурина пришла на кухню и закурила, прислонившись к стене.

    Все суетишься? — спросила она.

    — Не понял, — сказал Коткин, — я вообще стараюсь не суетиться.

    — Я в переносном смысле. Надо было меня слушаться. Бежал бы ты от нее. Был бы уже доктором наук и жил в свое удовольствие.

    — Ты же подруга Зины, — сказал Коткин тихо, чтобы не было слышно в комнате.

    — Что с этого? — Проскурина раздавила сигарету о вымытое блюдце и зло прищурила вороньи глаза. — Слушай, Коткин, она же тебя высосала. Ты был талантливый, тебе сулили большое будущее. Зря я сама тогда тебя не взяла.

    — Ты?

    — А почему нет? Мы всегда хохотали: Зинка, тупая сила, дура, темнота, непонятно, как с курса на курс переползала, а какая хватка! Какая хватка! Почище нашей! Я иногда думаю: если бы ты попал в другие руки, все могло быть по-другому...

    Коткин расставлял чашки на подносе, сыпал печенье в зеленую салатницу. Он думал, что надо ночью еще раз пробежать английский текст доклада Верховского и о том, чьи руки имеет в виду Проскурина? Неужели свои?

    — Так и будешь до пенсии бегать по лекциям, писать рецензии и давать уроки, чтобы она могла купить еще одни сапоги?

    — Ну какая из меня жертва? — Коткин попытался улыбнуться. — Я отлично живу. Ты не представляешь, какую мы штуку сделали! Хочешь, покажу.

    Проскурина отмахнулась.

    — Борис, — Зина стояла в дверях, голос у нее отчего-то охрип и смотрела она не на Коткина, а на Проскурину. — Мы умрем от жажды. Ты меня заставляешь подниматься, хоть знаешь, что мне нельзя.

    — Да, — сказал Коткин.

    Он понял, что не стоило брать Глаз домой.

    — А от тебя, Лариса, я этого не ожидала, — все еще хрипло сказала Зина.

    — Ожидала, — возразила Проскурина. — Чего я сказала новенького?

    — Я не подслушивала. Только последние слова слышала.

    — Я могу повторить для твоего сведения, — сказала Проскурина.

    — Ты опять насосалась?

    — Ничего подобного. А что, я не имею права?

    Вечер кончился неудачно, все быстро ушли, Коткин отпаивал Зину корвалолом, а она отворачивалась и отталкивала рюмку, лекарство капало на пол и Зина жаловалась, что Коткин загубил ее жизнь, разбил любимую чашку, поссорил с подругой. Слова ее были несправедливы и неумны. Коткин устал, и в нем накапливалось странное, тяжелое раздражение, которое жило в нем давно, которое он всегда подавлял в себе, потому что оно было направлено против Зины. Ему пора было повиниться во всем, но он не стал этого делать, чем еще больше разгневал Зину. Хотелось спать, но надо убраться, а потом набросать статью для “Вестника”, он обещал Чельцову, а завтра последний срок. Вставать рано, а спать хотелось очень. Коткину всегда хотелось спать, он привык к этому. Тут еще снова зазвонил телефон, это был сам Чельцов, который волновался, что Коткин не успеет написать статью, а Зина закричала из комнаты, чтобы он немедленно повесил трубку, если не хочет свести ее в могилу. Коткин сказал, что Зина себя плохо чувствует, а Миша вздохнул и ответил: “Ну, как же”. Коткин повесил трубку и подумал, что, может, стоит сейчас показать Глаз и развеять плохое настроение Зины. Ведь она перенервничала, потому что оскорбительно слышать о себе такое от близкого человека.

    — Зиночка, — сказал Коткин, внося в комнату портфель, — я думаю тебе будет интересно поглядеть на одну штуку, которую мы сделали. Кажется, мы добились...

    — Помолчи. Я уже все это слышала.

    Зина не была лишена тщеславия, и надежда на то, что Коткии станет доктором наук, может, даже самым молодым академиком сыграла немаловажную роль в ее выборе. Как-то вскоре после женитьбы она взяла напрокат пишущую машинку и одним пальцем, с ошибками, перепечатала две коткинских статьи. Но именно те статьи почему-то не вышли в свет, а Коткин не стал до сих пор доктором. И уже потерял шансы стать самым молодым академиком. И Зине давно уж стало ясно, что он ее обманул. И пожалуй, если бы Коткин показал ей не Глаз, а новехонький диплом лауреата Нобелевской премии, Зина не стала бы его рассматривать, потому что лауреатами коткины не становятся.

    И все-таки Коткин достал Глаз и показал ей. Глаз был мало похож на настоящий, скорее он напоминал небольшую непрозрачную, черную рюмку. Плоским основанием ножки он мог крепиться ко лбу, а в самой рюмке, заполняя ее, помещался приемник и выпуклая поверхность искусственного зрачка казалась глубокой и бездонной. Когда Глаз включался, в глубине загорался холодный бесцветный огонек. От рюмки тянулись длинные тонкие провода с большими присосками на концах.

    — Убери эту гадость, — сказала Зина — На паука похоже.

    А Коткину Глаз казался красивым.

    — Зина, — сказал Коткин. — Мы четыре года бились, и вот он работает.

    Зина тяжело вздохнула, у нее не осталось сил спорить, и она отвернулась к стене.

    Пружина старого дивана ухнула, зазвенели чашки на подносе Зина плакала, а Коткин все не раскаивался. Он собрал поднос и понес его на кухню. Когда он вернулся в комнату, Зина уже не плакала. Он сел за журнальный столик и вынул из портфеля начатую статью.

    — Погаси свет, — сказала Зина слабым голосом — Неужели ты не видишь, как мне паршиво?

    Спать, к счастью, расхотелось. Он выключил верхний свет, забрал свои бумажки со столика и устроился на кухне. Он сидел так, чтобы можно было, обернувшись, увидеть Зину диван, освещенный настенным бра, похожим на маленький квадратный уличный фонарь, как раз вписывался в прямоугольник двери.

    Ну что ж, поработаем, сказал себе Коткин, ничего страшного не случилось. Он начал писать и понемногу втянулся в работу, потому что давно уже привык работать в неудобное для других время, в неудобных местах, потому что работать надо было всегда, а никому не было дела до того, как Коткин это делает.

    Чтобы Глаз не мешал, Коткин закинул его за спину, а потом включил его, потому что таким образом можно смотреть на Зину и, если ей будет нужно, подойти.

    С Глазом на спине работать было трудно Трудно смотреть на лист бумаги, на свою руку, и в то же время видеть дверь в комнату, диван, лампу, похожую на уличный фонарь и круглую спину Зины. Он видел отдельно каждый волос на ее голове, видел облезший лак на ногтях закинутой на затылок руки.

    Коткин полагал, что Зина переживает ссору с Проскуриной. В самом же деле Зина уже забыла о Проскуриной, потому что умела пропускать мимо ушей неприятные слова, зная, что нервные клетки не восстанавливаются. Все эти десять лет она пробыла в глубокой уверенности, что облагодетельствовала Коткина и потому душевно его превосходит. И вот, разглядывая потертый узор спинки дивана, Зина вдруг почувствовала в себе силу прекратить это прозябание с ничтожеством, поняла, что, если сегодня она прикажет ему выматываться окончательно и всерьез, перед ней откроется яркая, интересная жизнь. Жизнь, начать которую мешает Коткин. Она повернула голову и увидела в проеме двери сгорбленную спину мужа. Он, как всегда писал свои бездарные штучки и на спине его поблескивал глупый приборчик, которым он пытался хвастать, заставив ее краснеть перед гостями. “Господи, — подумала она, глядя на эту жалкую спину, — ради кого я угробила десять лет!”

    Это было неправдой, потому что решение отделаться от Коткина она принимала уже много раз, но когда вспышка гнева проходила, она начинала рассуждать здраво и откладывала разрыв на более удобное время.

    Глаз уловил ее движение, увидел как она повернула голову. Коткин зажмурился, а рука привычно потянулась к пузырьку с корвалолом.

    Он не подумал о том, что Глаз — чужой. Что он видит лучше, чем его глаза, привыкшие ко всему и примирившиеся со всем. Он смотрел на Зину так, словно это был не он, а другой человек, увидевший ее впервые, четко, до мельчайших деталей. Круглолицая, голубоглазая женщина, сжав красивые губы, устало смотрела на затылок Коткина, и Глаз тут же сообщил мозгу, что этой женщине смертельно надоел этот затылок, что ей надоело презирать Коткина, всего, до подошв на ботинках, презирать его вечную покорность и неумение одеваться, что она устала стесняться его перед своими друзьями, устала ждать чего-то и что ей страшно подумать о том, что этому прозябанию и конца не видно.

    Коткин даже испугался того, что увидел. Он не был готов к этому. Он выключил Глаз и обернулся к Зине. Она смотрела на него с вызовом, словно бросилась в воду и теперь придется плыть до того берега.

    — Ты что? — спросила она.

    — Зина...

    — Тридцать пять лет Зина. Оставь меня в покое! Убирайся куда угодно. В общежитие. К своему Верховскому. Куда-нибудь, только оставь меня в покое...

    Это уже было. Год назад, полгода назад. И всегда Коткин жалел Зину и корил себя за то, что мало о ней заботился. Но тогда не было Глаза.

    — Хорошо, — сказал Коткин, так же, как отвечал на эти слова год и полгода назад. — Хорошо. Конечно, я уйду. Он снял Глаз, отцепил присоски и осторожно спрятал его в портфель.

    — Ничего твоего в этом доме нет, — сказала Зина.

    — Нет, — как всегда согласился Коткин.

    Он разложил на кухне свою раскладушку. Он нередко спал в кухне на раскладушке, а Зина, разочарованная легкой победой, достала из шкаф; одеяло и заснула на диване, сразу, словно провалилась.

    И Коткин вдруг понял, что он ни в чем не виноват перед Зиной. Это было удивительное чувство — не быть виноватым. И когда он проснулся утром, рано, часов в семь, ему показалось, что он спал всего несколько минут и те мысли, с которыми он засыпал, сохранились и он мог продолжить их с той точки, в которой его застал сон.

    Коткин согрел чайник, собрал свои бумаги, самые нужные книги и кляссеры с марками. Зина мирно посапывала на диване. Коткин поправил на ней одеяло и попытался понять, что же случилось, что изменилось, почему он не виноват? Может, он вчера расплатился, наконец, с долгами? Ну да, расплатился и ничего никому не должен. Это было чудесно: никому ничего не должен!

    Он оставил на столе квитанции из прачечной и химчистки и двадцать рублей, которые у него были с собой, вышел на лестницу, остановился, посмотрел на дверь, к которой подходил тысячи раз, и испытал новую радость от того, что никогда уже к ней не подойдет.

    Он шел по улице, люди спешили на работу, а он не спешил, потому что у него был целый час впереди. Он представил, как удивится Верховский, когда узнает, что он, Коткин, тоже поедет на конференцию. Верховский обрадуется, и они оба приедут в Баку, будут жить в гостинице и есть шашлыки. Он встретится с Гюнтером Брауном, который писал, что отправится в Баку специально, чтобы познакомиться с профессором Коткиным. А о Зине он не думал.

    Коткин сел на лавочку на бульваре и стал глядеть на проходивших людей.

    По бульвару шла пожилая, сухонькая женщина. Она шла, выставив перед собой палку и постукивая ею по земле. Она шла уверенно, не спеша, и голова ее была откинута назад. Коткину вдруг показалось, что это его мать,— у него даже в затылке застучало, хотя этого и быть не могло, и не было.

    Женщина, поравнявшись с ним, остановилась и, поводя палкой перед собой, подошла к скамейке и дотронулась до скамейки палкой.

    — Садитесь, — сказал Коткин.

    — Спасибо, — сказала женщина. Она села и обернулась к Коткину. Казалось, что она видит его. Женщина сказала, улыбнувшись чуть виновато:

    — Я часто выхожу из дому пораньше. Утром здесь так хорошо...

    — Вы работаете? — спросил Коткин.

    — Конечно. А что мне еще делать?

    — Извините, а что вы делаете? — Коткин знал ответ заранее: она — учительница.

    — Я преподаю. В техникуме. Мне племянница помогает быть в курсе новостей. Ну и радио слушаю, телевизор слушаю...

    — Я сегодня тоже вышел из дому пораньше, — сказал Коткин — Обычно спешишь, опаздываешь. А вот сегодня так получилось.

    Женщина кивнула. Тогда Коткин спросил то, о чем не успел спросить у матери:

    — Простите, вам трудно жить?

    — Странный вопрос... Нет, мне не трудно. Правда, бывает, я жалею о том, что мне недоступно. Но чаще об этом не думаю. Зачем растравлять себя? Я счастливее многих. Я ослепла в войну и многое помню. Я помню листья, деревья, дома и людей. Я моту представлять. Хуже тем, кто слеп с рождения. Правда, и у них есть свои преимущества...

    — А если бы вам сказали, что сегодня вы сможете видеть снова?

    — Кто сказал бы?

    — Я.

    Женщина улыбнулась.

    — Самая большая радость — делать другим подарки Волшебников все любят.

    — Я не уверен, любит ли меня кто-нибудь.

    Коткин раскрыл портфель. Он знал, что это делать нельзя. Чельцов ему голову снимет, и правильно снимет.

    — Сейчас вы сможете видеть, — сказал он. — Только слушайтесь меня. Я укреплю у вас на висках присоски. Вы не боитесь?

    — Почему я должна бояться? Просто мне будет обидно, когда ваша шутка кончится. Она жестокая, но вы об этом не подумали.

    — Это не шутка, — сказал Коткин — Погодите.

    Неловкими пальцами он стал отводить волосы с висков женщины, чтобы присоски держались получше. Она все еще старалась улыбаться. Коткин укрепил на лбу женщины обруч с приемником. Двое малышей с лопатками подошли к ним поближе и смотрели, что он делает.

    Коткин вложил выключатель в ладонь женщины.

    — Пожалуй, — сказал он, — вам не следует смотреть на ярко освещенные предметы. Наклоните голову. Вот тут нажмите.

    Тонкий худой палец женщины замер над кнопкой, и Коткин, положив поверх ее пальцев свою руку, надавил на палец. Кнопка щелкнула.

    Женщина молчала. Она сидела, склонив голову, и Коткин не решался заглянуть ей в лицо.

    Потом женщина с трудом подняла голову, повернулась к Коткину, и он увидел загадочный, холодный огонек, горящий в приемнике. Из незрячих глаз покатились слезы; они, как дождь на стекле, оставляли ломаные дорожки на белой сухой коже.

    Коткину было неловко. Он поднялся и сказал.

    — До свидания. Я, понимаете, поступаю неправильно, я не имел права. Потом когда придете в себя, позвоните мне по этому телефону, моя фамилия Коткин. И на листке, вырванном из записной книжки, написал свой институтский телефон.

    “Химия и жизнь”, 1978, № 2.