ДОЛЖНОСТЬ ВО ВСЕЛЕННОЙ Часть 4

Ваша оценка: Нет Средняя: 5 (2 голосов)

 

КНИГА ВТОРАЯ

Не для слабых духом

...Я видел, что происходят факты, доказывающие существование враждебных, для человеческой жизни гибельных обстоятельств, и эти гибельные силы сокрушают избранных, возвышенных людей. Я решил не сдаваться, потому что чувствовал в себе нечто такое, чего не могло быть во внешних силах природы и в нашей судьбе,— я чувствовал свою особенность человека.

Андрей Платонов “В прекрасном и яростном мире”

 

ЧАСТЬ III

В ПРЕКРАСНОМ И ЯРОСТНОМ МИРЕ

ГЛАВА 14 НАБЛЮДЕНИЯ ИЗДАЛИ И ПОСПЕШНО

От нуля до бесконечности
Мы проходим все по Вечности. 
С бесконечности и до нуля 
Мы проходим ею, тру-ля-ля!

Фольклор доведического периода.

Небо было с овчинку, даже с кулачок — звездное небо в Шаре. По мере подъема оно разрасталось, оттесняло в стороны тьму — или это сами наблюдатели съеживались в высотах НПВ? — но все равно оставалось обозримым для взгляда. Как облако. Только “мерцания” там накалялись все ярче.

Кабина подрагивала на неровно вытравливаемых канатах. Внизу они раскручивались с барабанов лебедок с бешеной скоростью, но здесь ее съедало ускорение времени; последним сотню метров они едва ползли. Только на приборном щите в окошечке цифрового индикатора выскакивали все более впечатляющие числа: 100 000, 500 000, 800 000 — затем пошли со степенями: 106, 3х106... На предельной высоте ускорение времени составило 1,1Х 107 — время текло в 11 миллионов раз быстрее. За микросекунду Земли (за такое время электронный луч на экране телевизора вычерчивает половину строки развертки) здесь можно было произнести небольшую речь.

Но речей пока не произносили. Корнев сидел в правом пилотном кресле возле пульта управления. Любарский находился в центре, в жестко связанной с телескопом люльке. Валерьян Вениаминович полулежал в левом кресле напротив экранов. Они не впервые поднимались к ядру Шара с той памятной ночи на 9 апреля — как втроем, так и в иных сочетаниях: Корнев — Любарский — Буров и Васюк-Басистов, Любарский — Буров — Мендельзон, Пец — Любарский — Люся Малюта... Варфоломей Дормидонтович был теперь не заезжий астрофизик, а руководитель лаборатории исследований MB; она, потеснив гостиницу-профилакторий и иные службы, развернула работы наверху, в самом “наконечнике”. Все сотрудники новой лаборатории избегали расшифровывать предмет своих исследований — видимо, чтобы не пугать других и себя. MB и MB. Другие исследуют полупроводники или рентгеновские спектры, а они вот MB — Меняющуюся Вселенную.

...В эти дни с Валерьяном Вениаминовичем иногда случались приступы отрешенности. Слушал ли он сетования Альтера Абрамовича по проблемам снабжения, доклад ли Бугаева о грузопотоке или еще чей-то о чем-то — и вдруг переставал воспринимать, видел только лицо с шевелящимися губами. Накатывало: “А там сейчас рождаются и умирают галактики, вспыхивают и на лету гаснут звезды!..” И подъезжая утром к своему НИИ, он новыми глазами смотрел на Шар, на купол экранной сети над ним: это Вселенная разбила шатер подле Катагани, Меняющаяся Вселенная!

 

Когда на следующее утро после их рискованного подъема к ядру (по ночному времени не нашли никого, кто бы подстраховал их на крыше у лебедок) Пец на НТСе в новом зале координатора сообщил о своих с Варфоломеем Дормидонтовичем выводах о природе “мерцаний” (постеснявшись назвать открытием то, что месяцы маячило перед глазами), а равно и о вытекающих отсюда новых представлениях о размерах и структуре Шара,— что-то пошатнулось в умах всех, дрогнуло. - Мышиной возней на задворках Вселенной показалась всем их хлопотная ответственная деятельность. Минуты две командиры башни молчали.

— А что? — молвил Толюня с еще более удлинившимся от восторженного удивления лицом.— К тому шло!

Корнев хлопнул ладонями по бортам кожаного кресла, звучно, со вкусом рассмеялся. Все посмотрели на него.

— А мы-то, Анатолий Андреич, мы-то — прожекторами туда светили! Это чтобы звезды получше разглядеть, а!

— Лазерами собирались,— добавил тот.

— Ну, Борис Борисыч, поздравляю,— столь же весело обратился главный инженер к Мендельзону, дымившему первой в этот день сигарой,—вы оказались на сто процентов правы. Да что — на миллион процентов! Там не одно тело, там их навалом: и звезд, и планет, и чего хотите. Не вижу энтузиазма на вашем лице!

А Бор Борыч и не испытывал энтузиазма. Даже напротив, его лицо как-то сразу одрябло; оно если и напоминало сейчас черчиллевское, то никак не времен Антанты, а скорее — окончания второй мировой войны, когда сэр Уинстон проиграл на выборах. Какие поздравления, какой энтузиазм — дураку понятно, что концепция “массивного тела” в ядре (под которую была подогнана работа отдела, опубликованы статьи, прочтен доклад на конференции) лопнула мыльным пузырем.

— Мм...— Мендельзон вынул сигару изо рта.— По-моему, все это пока еще... очень предположительно.

— Но до сих пор мы такого и не предполагали,— ошеломленно сказал Зискинд, почему-то взглянув вверх.— Н-да!..:

— А кстати, Александр Иванович, лазер-то,— перегнулся через стол к Корневу Приятель,— уже оплачен и отгружен из Сормова. Восемнадцать тысяч четыреста, чтоб вы мне все так были здоровеньки!

— Ничего,— откликнулся тот,— найдем применение. И — съехало. Опало. Снова вспомнили о том, что еще не отгружено, не оплачено, не сделано... вернулись к текучке, на круги своя. Минута шока миновала. Подернулись дымкой нереальности неизмеримые дали в Шаре, где плескался и блистал мирами океан материи-действия. Первостепенной снова стала реальность связей, неотложная Реальность Здесь и Сейчас.

...Но все-таки всколыхнуло. Вечный оппозиционер Мендельсон поднялся с Васюком к ядру, поглядел в телескоп на “мерцания”, потом явился к Пецу:

— Как хотите, Валерьян Вениаминович, но я в эти, с позволения сказать, галактики не верю.

— А в учебниковые, из каталога Мессье — верите?

— В те верю.

— Вы их видели? Не фотографии с ретушью, а в натуре — в телескоп.

— Мм... не приходилось.

— Я видел. И поверьте, трудно согласиться, что эти отражаемые рефлекторами вихревые светлячки, а то и клочки светящейся ваты... поменьше, знаете, тех, что на спичку накручиваем в ухе почистить,— такие же, как и наше небо, скопления из многих миллиардов звезд.

— Допускаю. Но они — в большом небе. Во Вселенной. А здесь... как-то это выглядит игрушечно.

— Борис Борисович, а картину искажения гравитации, исходя из предположения, что в Шаре тысячи мегапарсек, вы рассчитали?

— Мм... еще нет.

— Так что же вы: верю, не верю, игрушечно! — рассердился директор.— У нас не божий храм. Извольте посчитать, если сойдется, то и спору конец.

Мендельзон удалился походкой сконфуженного бегемота. Он задал работу отделу. Три дня его сотрудники толклись в зоне с маятниковыми гравиметрами, уточняли картину искажений, мешали. Потом ринулись в выси — рассчитывать, строить графики. Как раз сегодня утром Бор Борыч принес Пецу отчет, положил на стол, молвил, пыхнув сигарой: “Вопрос остается открытым, Валерьян Вениаминович”,— и удалился с тяжеловесной торжественностью.

Пец прочел — и не мог не умилиться. Нет, отчет был безукоризнен, содержал убедительные формулы и таблицы, пояснительные тексты и многомерные, сложенные гармошкой диаграммы. Но — над всем этим возвышалась фигура толстяка с сигарой и обрюзгшим лицом, коя молчаливо извещала: вот если бы я, Б. Б. Мендельзон, разделял идею, что в Шаре галактики, то подкрепил бы ее данной проверкой, а поелику не разделяю — не обессудьте, Мендельзон применил для проверки метод последовательных приближений. Сначала он принял, что физический диаметр Шара составляет десять миллионов километров; реальные искажения поля тяготения оказались при этом на треть сильнее расчетных. Он увеличил предполагаемый поперечник до ста миллионов километров: расчет дал картину, лишь на три процента уступающую реальной. Он повысил диаметр Шара еще на порядок — и теория совпала с измерениями в пределах допустимой погрешности приборов. Все более крупные поперечники, вплоть до мегапарсек, укладывались в ту же погрешность. Вопрос оставался открытым, потому что искажения определялись переходным слоем, а не глубинами Шара.

 

II

 

— Все-таки Меняющаяся Вселенная название не из самых удачных,— сказал Пец.— Это мы впопыхах. Разве наша обычная Вселенная не меняется? Только что темп не тот.

— Ну... давайте: Быстро Меняющаяся Вселенная,— предложил Корнев.— БээМВэ.

— Марка немецких мотоциклов,— поморщился Валерьян Вениаминович.

— Событийная Вселенная,— подал голос Любарский,— эСВэ!

— Ага, это уже ближе! — поднял палец директор.

— Мерцающая Вселенная,— сказал Александр Иванович.— Тогда и название менять не надо: MB и MB.

Все трое негромко посмеялись.

Кабина замерла на предельной высоте. Корнев выключил ненужные приборы, их подсветки и индикаторы погасли, установилась полная темнота. И в ней они увидели, как “мерцания” над прозрачной крышей кабины расплываются, образуют в ядре сплошной колышущийся блеклый комок — и как он тускнеет, растворяется в ночи.

— Та-ак,— с досадой молвил Корнев,— прибыли к самой паузе. ...Это было первое, что установили: существование неких Вселенских циклов. Пец, поклонник древнеиндийской философии, отождествил их с “кальпами”, циклами миропроявления, Днями и Ночами первичного вселенского существа Брахмо (он же Брама и Брахман). При взгляде с крыши они следовали 10—12 раз в минуту — когда чаще, когда пореже. При этом яркие выразительные “мерцания” составляли малую долю цикла. В черных глубинах ядра (как правило, всякий раз на новом месте) зарождалось округлое голубоватое сияние; оно расширялось, охватывало изрядную часть ядра и одновременно накалялось; равномерный накал вдруг свертывался в ослепительные “вихринки”, “штрихи” и “вибрионы” — в галактики и звезды. Затем, посуществовав, все рассасывалось и исчезало во мраке паузы. На высоте, куда они забрались, она могла тянуться сотни часов.

— Придется пятиться, здесь не пересидим. Не отработано это у вас,— с неудовольствием заметил Валерьян Вениаминович.

— Есть, капитан! Виноват, капитан! Исправим, капитан! — по-боцмански рявкал Корнев, нажимая кнопки и щелкая тумблерами.

Александр Иванович, как ни странно, не ввязывался в дискуссии о природе “мерцаний”. Во-первых, он давно раскусил Мендель-зона — что для того выставление поперек всему своего мнения было способом самоутверждения, а в какой мере это способствовало истине и делу. Бор Борыча не волновало. Во-вторых, для самого Корнева вопрос не был открытым: с первых слов Пеца на совещании он уверился, что в Шаре именно галактики и звезды, что там живет и дышит Вселенная — Вечность-Бесконечность!

Тогда он комментировал новость весело, со смехом. Но это был что называется видимый миру смех сквозь незримые ему слезы. В душе было холодное кипение. Не он, создавший аэростатную кабину и первым поднявшийся в ней к ядру, пришел к потрясающей расшифровке “мерцаний”, даже не Толюня, не другие питомцы, а случайный астрофизик в компании с Пецем. Опять унавозил почву для других! “Занесся, самообольстился, почил на лаврах! — думал Александр Иванович, бледнея от гнева на себя.— Я, мол, такой-сякой значительный, кабинет имею, персональную машину, орден, секретарей... Значит, умный и все постиг. Куда к черту! Вот и получил. И перед глазами ведь было! Телескоп в кабине установил — чтобы экранную сеть за Шаром разглядеть. Не Вселенную, а проволочки за ней. мелкач распро...ный! — Думать так было чуть ли не физически больно, но он истязал себя дальше.— А ведь сам себе внушал — на пути из Овечьего после той грозы: насчет безграничной смелости мысли, которой только и можно познать и покорить Шар... помнишь, гнида, помнишь?! И, выходит, не хватило ни смелости, ни мысли, ни воображения. Ух, ты!..”

Словом, ушибла и его Меняющаяся Вселенная, она же Событийная и Мерцающая. С того дня серыми стали для Александра Ивановича еще недавно заполнявшие его душу проблемы башни в ядро Шара уносились его мысли и мечтания.

— Слушайте,— говорил он и на НТСах, и Пецу или другим руководителям, и в лаборатории MB (которая чем далее, тем больше становилась думающим клубом, куда каждый приносил суждения и идеи),— слушайте, Но ведь Шар со всеми своими тысячами физических мегапарсеков внутри ~ все-таки шар. Компактное пространственное образование поперечником четыреста пятьдесят метров. Мы его уловили проволочными сетями, приволокли сюда, привязали канатами к трубам. Можем, если пожелаем, отвязать, таскать — как детки разноцветные пузыри на Первомай... Со всеми Вселенными, что в нем, понимаете?

— Так уж и можем,— возражал Зискинд или кто-то из архитекторов,— а башня?

— А что башня? Аккуратно поднять Шар вверх — она и не шелохнется. Останется стоять дура дурой. Она принадлежит Земле. А галактика в ядре принадлежит Шару. А он принадлежит нам!

— Ты куда гнешь, скажи прямо? — не выдерживал Васюк-Басистов или кто-то еще.

— А Туда и гну, Толюнчик (или Буров, Бармалеич, т. п.), что раз мы по-настоящему открыли Шар, надо по-настоящему его иосваивать. Ускоренное строительство, всякие испытания и проекты в НПВ — семечки, пройденный этап. Этим мы доказали, что в неоднородном пространстве-времени работать и жить можно... в чем, кстати, никто особенно и не сомневался. Теперь надовнедряться в Шар!

— Как? — вопрошали.— Запускать в него спутники? Космонавтов?

— Здесь картина тяготения неблагоприятная для запусков,— замечал Мендельзон или кто-то из его отдела.— Запустить, собственно, не штука, только обратно не вернется.

— О чем вы говорите, товарищи? — тревожно озирал всех Альтер Абрамович.— Надо заказывать космодромное оборудование? Пусковые ракеты? Космические корабли “Союз” и орбитальные станции “Салют”? Вы это всерьез?..

— Действительно, о чем вы говорите! — широко раскидывал руки Корнев.— Видите, какое у вас ординарное мышление: в самый обрез для однородного пространства — да и то на рядовых должностях. Ракеты, спутники!.. У нас должен быть свой путь к звездам — к нашим звездам!

— Какой?! — вопрошали.

— Ну вот, пожалуйста! — Теперь Александр Иванович вскидывал руки и очи горе,— Да если бы я знал, то зачем тратил бы время на неинтересные разговоры с неинтересными людьми, домогался бы от вас проблесков мысли!.. Надо думать, искать и найти этот путь! А для этого и мне, и вам, и даже Валерьяну Вениаминовичу, который вот сидит молча, но, я уверен, глубоко взволнован своим вторым открытием Шара,— всем необходимо перестроить свое мышление. В том именно плане перестроить, что Шар — и чепуховина размером в полкилометра вместе с сетями и башней, и необъятный мир чередующихся во .времени вселенных. Должно что-то открыться, должно, я чувствую!

Даже на деловитых НТСах после пламенных речей главного все затихали. Но — шли сообщения с уровней, звонки извне, на экранах разворачивались ситуации, требующие вмешательства и решений — башня брала свое, жизнь брала свое.

Думали, делали... Отличился главприборист Буров, тот нерадивый в обеспечении НВП специальный аппаратурой завлаб — молодой, толстощекий и скуластый. Его романтическую душу не могли увлечь поделки ради экономии бетона, погонных метров сварочного шва или его оптимизации, блошиных скачков вертолетов около башни. И только когда добрались до звезд, когда он сам поднялся в кабине и узрел голубые вселенские штормы, вихри и звездные вибрионы — душа его пробудилась, проблема видения в неоднородной вселенной встала перед ним в полный рост. “Потрясно, фартово и лажа,— заявил он на современном языке, вернувшись на крышу.— Только это, ребята, все бодяга. Вы видите не то. Видеть — вообще проблема из проблем. Даже на обычный мир мы не столько смотрим, сколько подсматриваем в спектральную щелочку для волн от 0,4 до 0,8 микрона. А здесь у вас и в эту щелочку попадают, вы меня извините, радиосигналы. Ваши штрихи и вихрики — радиозвезды и радиогалактики. Не спорю, внутри их могут быть вещественные звезды и туманности, но их надо уметь обнаружить. Пока что их свет смещен в диапазон жесткого ультрафиолета. Не надо рыдать — я с вами, я за вас, я вам помогу”.

И помог, построил электронно-оптический преобразователь: спектральная щель расширилась, смотреть через нее в Меняющуюся Вселенную стало интересней. На этом деятельный приборист не остановился, толкнул девиз: “Свет мало видеть — свет надо еще и слышать!” — и сочинил акустический комбайн, который превращал электромагнитные волны из MB в звуки разной силы и тона. В этот подъем Корнев намеревался его опробовать.

Но все равно — все это было не то, не то. не то...

 

III

 

Кабина опустилась до уровня 15000. Переждали Вселенскую паузу (Ночь Брахмы в терминологии древних индусов) — шесть минут по времени кабины, четыре секунды крыши, сотые доли секунды Земли, несчитанные миллиарды лет в MB. Когда в ядре снова голубовато замельтешило, тронулись помалу вверх. “Мерцания” множились, крупнели, приобретали выразительность и накал. Впечатление было такое, что не только кабину с наблюдателями несет к ним, но и сами первичные комковатые туманности мощное движение объема ядра, вселенский выдох полной грудью, раздувает во все стороны, выносит сюда и закручивает в вихри разных размеров и вида, а их друг около друга.

 Поток и турбуленция в нем — вот что это такое,— молвил внезапно Любарский.— Галактические и звездные вихри — будто водоворотики на реке в половодье.

Варфоломей Дормидонтович еще не знал, что вые казал догадку, которая определит образное понимание ими космических (не только в Шаре) процессов и которую они будут плодотворно развивать. Так, сказалось. Он произнес, другие запомнили, никто не отозвался: лица троих, освещенные светом рождающейся в Шаре Вселенной, были обращены вверх.

...“Не образумлюсь, виноват!” — эти слова Чацкого постоянно вертелись в уме доцента. Человек приехал на конференцию — не выступать даже, послушать других. Зашел почаевничать < давнему знакомцу. Увидел фотоснимки — и жизнь его переменилась. А жизнь была установившаяся, добротная, да и сам человек был не из тех двуногих бобиков, кои стремглав мчат на первый свист фортуны. Даже в лекциях Варфоломей Дормидонтович всегда держался основательного, несколько консервативного тона, излагал студентам устоявшиеся теории и хорошо проверенные факты астрофизики. а к модным новинкам типа квазаров-пульсаров, гравитационных коллапсов и “черных дыр” относился сдержанно.

И вот — все полетело кувырком. Его и здесь именовали доцентом (Корнев — так вообще как угодно, только не по имени-отчеству. “Жизнь коротка,— объяснил он,— ее надо экономить. Хватит с меня Валерьяна Вениаминовича и Вениамин Валерьяновича!”) ---а таковым он, вероятно, уже не .был. Среди семестра отказаться от чтения курса на трех потоках, бросить университет — ч не по-хорошему, с выдумыванием уважительных причин, а прямо: телеграмма ректору об уходе — такие вещи даром не проходят. На его имя в НИИ НПВ прибыл пакет с увещевательным письмом декана и копией направленного в ВАК ходатайства Ученого совета СГУ о лишения к. ф.-м. В. Д. Любарского ученого звания доцента.

И жене в телефонном разговоре ничего не смог растолковать. Здесь приютился у Пеца (“Ради бога, Варфоломей Дормидонтович, хоть и надолго, Юлия Алексеевна тоже будет рада!”). Впрочем, время, проводимое им — как и Пецем, Корневым, другими сотрудниками, вне башни было настолько незначительным, что не имело большого значения, где и как его скоротать.

И в лаборатории было трудно. Работали на энтузиазме, себя не жалели — а добиться от человека, работающего на энтузиазме, чтобы он аккуратно или хоть разборчиво делал записи в журнале наблюдений, а в конце рабочего дня чехлил приборы и прибирал свое место, куда труднее, чем от работающего ради хлеба насущного. Да и характер был не командирский: когда после душевных колебаний делал замечание — в деликатной форме и неуверенным голосом, то ребятушки, закаленные общением с Корневым, чуяли слабину и заводили:

— Бармалеич-то наш — ух, грозен!

— Свире-еп! — подхватывал другой.

— Лю-т! — включался третий.— Ууу-у!..

Так что у самого Любарского продольные морщины на лице неудержимо выгибались скобками: “Ну, ладно, ладно...”

Но все это было неважно — так, преджизнь. Самая жизнь для Варфоломея Дормидонтовича начиналась здесь, в кабине на предельной высоте. Именно благодаря проведенным в MB часам он пребывал все дни в не по возрасту восторженном, поэтическом состоянии духа. Потому что он видел.

...Человеческое познание развивается от малого к большому. В пространстве оно идет от знания своей местности к познанию материка, океанов вокруг, всей планеты; от нее — к познанию планетной системы, ближних звезд, Галактики, множества других галактик и всей обозримой в телескопы части мира — Метагалактики. Во времени познание идет от эпизодов личной жизни к осмыслению человеческого существования в целом, к познанию жизни народов, возникновения, расцвета и исчезновения государств и цивилизаций; далее к представлению о геологических эрах в истории Земли, о возникновении жизни и, наконец, к представлению об образовании, существовании и возможном в будущем конце нашей планеты и других миров — до чего мы еще не дозрели. При этом если в пространстве мы наблюдаем — или, по крайней мере, можем наблюдать — любые крупные и далекие объекты, то во времени все интервалы событий, выходящие за рамки человеческой жизни (или, самое большее, исторической памяти человечества) существуют для нас чисто умозрительно. Большой мир для нас как бы застыл, колышется-меняется лишь в некоторых подробностях, вроде смены сезонов.

И теперь им открылся противоположный путь познания, от большого к малому. И начинался он с такого Большого, что в нем даже галактики — и не мгновенные, видимые нами обычно пространственные образы их, а галактики - события во всей их богатой многомиллиарднолетней жизни — чиркают по пространству, как спички по коробку. Исследователи находились в самом начале, до подробностей предстояло долго добираться; однако для них сейчас стало различимым неразличимое, обозримым необозримое — мировой процесс в целом. И ясно стало, что именно в нем, в Большом и Едином, а не в мелких причинно-следственных цепочках с многими “потому что” и “так как”,— заключена главная простая причина Бытия всего, от миров до людей и до атомов. Настолько главная и настолько простая, что постигалась она более чувством ошеломляющего откровения, перехватом дыхания и мурашками по коже, нежели умом, в словах-понятиях.

Но и постигать MB только подсознанием, чувствами, ноздрей — без рационального мышления — Варфоломей Дормидонтович тоже не был согласен; без этого он не чувствовал бы себя человеком. “Обычно для нас объекты Вселенной, от астероидов и планет до галактик...— подступался он мыслью,— ну, вроде как для дикаря, нашедшего будильник, его детали: шестеренки, зубчики, оси, пружинки. К чему они? Часы стоят — ничего не поймешь. Тряхнул — пошли. Время дикарь все равно определить не сумеет, но все-таки поймет, что перед ним цельный механизм. Так и мы. Впервые увидели, что Вселенная реально четырехмерна, время ее — поток материи, и главное в нем — не тела, а события. Всплески и круговерти времени...”

Однако и в рациональном выражении новые знания из MB оказывались настолько выше, значительней всего, что астрофизик Любарский знал прежде (да и еще вдалбливал это другим), что... короче, пренебрежением прошлой жизнью и нормальным устройством в нынешней Варфоломей Дормидонтович как бы отмежевывался от прежнего себя. Монахи в подобных случаях меняют имя; но в миру, из-за милиции и прописки, это не так просто.

 

Вернулись на предельную высоту. Над головами, над кабиной набирал масштабы и накал объемный Вселенский шторм: голубое клубление, волнение, вихрение. Взгляд с трудом проникал за внешние его колыхания, они застили яркую область в глубине, откуда все и распространялось. Корнев включил буровский преобразователь. Экраны — вереницей слева направо — дали картины Шторма в ближнем ультрафиолете, в дальнем, в мягких и средних рентгеновских лучах. Образы были скупее, но отчетливее, выделялось самое выразительное: огненно переливающиеся вихревые воронки, искрящиеся эллиптические кольца с зыбкими сферами внутри, древовидно растекающиеся или наоборот, стекающиеся — с турбулентным кипением внутри — многоцветно светящиеся потоки.

— Виктор Федорович Буров был прав,— сказал Любарский,— видимые глазу клубы и волны ничто, волнение почти пустого пространства, разреженного газа — чуть теплее абсолютного нуля. Вещественные скопления светят нам в жестком ультрафиолете, а то и в рентгене.

— Уже есть что-то? — спросил Пец. Астрофизик приложился к окуляру телескопа, повертел ручками поиска. Но нет, в рефлекторе все забивал голубой туман.

— Рано еще, Валерьян Вениаминович.

Корнев тем временем запустил свето-звуковой преобразователь Бурова. Из четырех динамиков, расположенных с расчетом на стереоэффект, на них сверху хлынула “музыка сфер”: плеск и рокот, перекатывающиеся над головами вместе с волнами яркости, неровное шипение, гулы, какие-то короткие трески... Теперь полностью, для глаз и ушей, бушевал в Меняющейся Вселенной творящий миры Шторм.

Фаза “мерцаний” и в этом цикле близилась к максимуму выразительности: пространство очистилось от тумана, вихри и комковатые всплески разделились большими полями' темноты; сами стали компактнее и ярче. Некоторые вихрики Дыхание Ядра вышвыривало к нижнему краю, сюда, к ним: они стремительно нарастали в размерах, в динамиках все покрывал звук, похожий на вой пикирующего самолета. Когда же в галактической круговерти возникали слепящие яркие игольчатые штрихи, то в динамиках от них слышались множественные “пи-у!.. пи-у!..” скрипичных тонов. Так звучали звезды. - ”

И чем ближе подступал 'Цикл миропроявления к своей выразительной кульминации, тем явственнее в динамиках хаотические шумы и рокот-грохот оттесняла — даже вытесняла — какая-то немыслимо сложная, для тысяч симфонических оркестров сразу, тонкая и прекрасная музыка.

Опять у Варфоломея Дормидонтовича немели щеки, гуляли по коже мурашки, а губы сами шептали:

— “...Моих ушей коснулся он — и их наполнил шум и звон. И внял я неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье...” Вот оно-— неба-то содроганье! Ай да Пушкин, ай сукин сын, молодец — еще в те времена проник!.. Потому что нет во Вселенной ни радиогалактик, ни зримых, ни звезд, ни планет — то есть наличествуют и они, но как детали, мелкие подробности. А главное — движения-действия Единого. В нем гармония — и познание ее, когда удается прикоснуться. Чаще это дается поэтам и композиторам — но вот и я “внял неба содроганье”. Хорошо!

 

IV

 

Первым не выдержал Пец.

— Э, нет,— сказал он,—,так работать нельзя. Александр Иванович, выключите, пожалуйста.

Корнев щелкнул тумблером преобразователя Бурова. Мир онемел — и будто несколько отдалился от кабины.

— Все это эффектно и впечатляет,— сухо продолжал директор,— но двигаться в эту сторону, полагаю, не стоит. И без “музыки сфер” обстановка располагает к самогипнозу и обалдению. Мы академические исследователи, давайте помнить об этом. Наука под ритмы и завывания не делается. Давайте выполнять намеченную программу наблюдений. Пункт первый — поиск объектов для съемки. Приступайте, пожалуйста.

У Любарского нашлось бы что возразить Пецу в защиту эмоций, познания мира посредством их — поэтического, художественного, музыкального. Да и Корневу не понравилось распоряжение директора. Но было не до споров: обстановка близка к боевой, Пец — командир.

— Есть, капитан! — только и выразил свое отношение Александр Иванович, включил систему слежения.

Варфоломей же Дормидонтович и вовсе без слов влип в окуляр телескопа: теперь он был глаз высшей квалификации. Работа пошла. Главный инженер по экранам рентгеновского диапазона обнаруживал перспективные “мерцания”, подгонял к ним перекрестие искателя; моторчики привода, завывая на повышенных оборотах, поворачивали белый ствол телескопа с пришпиленным к нему астрофизиком, пока тот не произносил: “Нет, не то. Далеко, неразборчиво. Ищите еще!” Кабину слегка покачивало. Корнев нашаривал в ядре новое ближнее “мерцание”.

— Вас не укачало, доцент? — сердито спросил он минут через двадцать.

Наконец Любарский сказал сдавленным голосом: “Ага, есть. Вроде годится. Веду!” Александр Иванович запустил видеокамеру.

 

Эту запись потом просматривали много раз — краткую, на девятьсот кадров, историю о том, как в глубине ядра рождаются, живут и умирают миры. Без телескопа это выглядело малым световым вихриком, рассеченным перекрестием на четыре дольки: Объектив выделил центральную часть его: бурлящий ком, в котором клубились, меняли формы, делаясь все четче и выразительней, светлые струи. Из самых ярких (остальные расплылись в ничто) свились волокна около колышущихся сгустков. В некоторых выделился сияющий овал-центр. Прочие волокна завились вокруг него рукавами. Так образовалось дозвездное тело Галактики. И — в какой-то трудноуловимый миг размытое туманное свечение в ядре ее и в серединах рукавов начало свертываться в яркие игольчатые штрихи, разделенные тьмой. Это образовались и набирали накал звезды!

“Миг творения! — упивался зрелищем Любарский; сейчас и без динамиков в его душе звучал орган, какие-то хоры вели мелодии без слов.— Поток и турбуленция, звезды — турбулентные ядра в струях материи-действия. Творенция-турбуленция, ха!.. Как просто. Но нет, не так все просто: эта искрящаяся гармоничная четкость, избыточная первичная живость — ведь в потоках жидкости картины турбуленции слабее, размытее, хаотичнее. Да, первичная избыточность — вот слово. От избытка действия возникают миры!”

" Звезды-штрихи высасывают туманное свечение окрест. Теперь весь быстро вращающийся вихрь состоит из них. Ядро Галактики набухает голубым вибрирующим светом. Рукава загибаются около него все более полого, касательно — и вот сомкнулись в сверкающий эллипс. Звездные штрихи меняют оттенки и яркость — эти переливы распространяются по эллиптической Галактике согласованной дрожью. Видно: она целое, главный образ Вселенной.

Что-то ослабело, спало в пространстве — галактический эллипс опять раскручивается в вихрь. Рукава его расходятся, раскидываю г во вращении своем звездные ошметья — в них по краям тела галактики звездные пунктиры накаляются, вспыхивают сверхновыми. а те расплываются в туманные блики. Они сливаются в волокна и струи теряющей выразительные формы субстанции. Процесс захватывает центральные области — все прощально вспыхивает, тает, растворяется во тьме.

Галактика жила восемнадцать секунд. Звезды в ней — от четырех до четырнадцати секунд.

А в двух соседних с ней вихрях звезды так и не возникли: эти вселенские образы прожили свой многомиллиарднолетний век круговертями сверкающего тумана.

 

Вверху воцарилась Ночь. Кабина возвращалась вниз.

— Все, как у нас,— задумчиво молвил Любарский, отстегиваясь от кресла-люльки.

Пец вопросительно глянул на него.

— Я о тех двух соседних,— пояснил доцент.— В обычном небе из многих миллионов наблюдаемых галактических туманностей только десятка два на снимках расщепляются на звезды. Мы объясняем это так, что те, в которых звезд не различаем, слишком далеки. Но после увиденного здесь я склонен подозревать, что и в тех галактиках — если не во всех, то во многих — звезд нет. Мы полагаем звезды главными образами Вселенной потому, что считаем главным проявлением материи вещество. Но теперь мы видим, что это не так.

— Крамольный вы, однако, человек, Бармалеич! — молвил Корнев.

— Здесь станешь...

Кабина, колыхая аэростатами, ползла вниз. Вселенная в ядре Шара съеживалась, тускнела. Говорить не хотелось. Под стать увиденному были бы слова и фразы, доступные гениям, их испепеляющие сердца глаголы. Откуда взять такие им — обыкновенным, поистрепавшим речь в быту, на лекциях и совещаниях? Но и отмалчиваться не стоило: заниматься-то этим делом им, уж какие есть.

— Смешение и разделение,— задумчиво сказал Пец,— разделение и смешение. Два акта в вечной драме материи-действия. Разделение — выделение образов из однородного... то есть для нас пустого — пространства. Выделившееся усиливает выразительность свою: четкость границ, яркость, плотность... Так до максимума, за которым начинается спад, смешение, распад, растворение в однородной среде. Возвращение в небытие — если нашу жизнь считать бытием... У этих процессов много подробностей, маскирующих суть, но она всюду одна: разделение — смешение. Все, что имеет начало, имеет и конец. Одно без другого не бывает. Снова замолчали. Корнев хмыкнул, подоил нос:

— Бармалеич, прокамлайте теперь вы что-нибудь. — Если позволите, Саша, я продолжу вместо него,— мягко и в то же время как-то величественно произнес директор.— Варфоломей Дормидонтович уже “прокамлал”: сказал слова, которые, хоть их и было всего три, перевешивают все, что мы с вами сказали и скажем: “Поток и турбуленция в нем”. Вы, безусловно, герой дня сегодня, Варфоломей Дормидонтович, поздравляю вас. Это многообещающая идея, и даю вам задание исследовать ее. Там есть четкий критерий Рейнольдса для начала бурления — выжмите из него все. Доклад через пять дней. Но пока вы не погрузились в гидродинамику, подкину вам еще информацию. В стихах. Вот первая:

При наступлении Дня из непроявленного все проявленное возникает, 
При наступлении Ночи оно исчезает в том, что непроявленным именуют.

Имеется в виду День Брамы и Ночь Брамы, стадии в цикле миропроявления. Вторая:

Вначале существа не проявляются. Они проявляются в середине. И растворяются они в исходе...

Обе цитаты из “Бхагаватгиты”, “Божественной песни” в древнеиндийском эпосе “Махабхарата”. Ему более трех тысяч лет. “Существа” — в смысле “все сущее”.

— Вы хотите сказать,— оживился астрофизик,— что этими словами описано миропроявление как вскипание турбуленции в потоке материи-времени?

—.И даже в соответствии с критерием Рейнольдса, Варфоломей Дормидонтович! Ведь и по нему турбуленция возникает в потоках не сразу, а когда они наберут напор и скорость. В какой-то из предшествующих цивилизаций это понимали.

— Занятно.

Корнев только переводил глаза с одного на другого. Наконец не выдержал:

— Ну, наговорили!.. Нет, граждане, как хотите, но я с вами сюда больше подниматься не буду. Это ж потом не уснешь. И вещества — то есть тела, то есть мы с вами! — ничего во вселенских процессах не значат, и вообще существует только мировое пространство да смешение-разделение в виде турбуленции... Ну и ну!

Варфоломей Дормидонтович поглядел на главного инженера — кажется, первый и последний раз в жизни — с сожалением и превосходством:

— А слабенек, оказывается, наш главный на философскую мысль, жидковат. Чем вы, собственно, огорчены и недовольны?

— Послушайте! — В глазах Александра Ивановича действительно были возмущение и растерянность.— Но если все так страшно просто... ведь это же и просто страшно!

 

V

 

Для зевак (коих всегда много толпилось около зоны) многочасовое путешествие троих исследователей к ядру. выглядело так: колечко голубовато-белых баллонов с рафинадно блестящей пирамидкой внутри скакнуло к темной сердцевине Шара, ринулось вниз, повисло на миг между тьмой и башней, опять рванулось вверх — и почти сразу шлепнулось на “наконечник”, на крышу башни. “Ух, черт! — подумал не один.— Авария! Никто, поди, и не уцелел...”

Для Васюка-Басистова и Германа Ивановича, дежуривших на крыше, впечатление было не столь сильным, хотя первый откат кабины и зависание ее посредине их обеспокоили. Тем приятней им было увидеть выпрыгнувшего из пирамидки, едва она коснулась крыши, Корнева и затем приставить лесенку для директора и Любарского.

— Ну,— сказал главный инженер, беря сигарету из протянутой Толюней пачки и прикуривая ее от протянутой механиком зажигалки, — вот ты, Ястреб точной механики, технический Кондор, Орел смекалки, работающий от идеи...— Тот от комплиментов скалил стальные зубы, щурил калмыковатые глаза.— Давай как обычно: не надо чертежей, скажите, что эта хреновина должна делать. Сообщаю: она должна приближаться к ядру и входить в него. Желательно, не отрываясь от башни.

— Так вот же кабина и аэростаты, Александр Ива...— указал на сооружение механик.— Вместе строили. Вы же только оттуда, что вам еще?

— Мы не оттуда, мы с высоты два километра, на какой еще держат баллоны. А далее — пустота, космос, звезды, галактики. Вот к ним бы и надо!

— Какие звезды, ну что вы такое говорите! — Герман Иванович обиделся, не понимая, чего это главный вздумал над ними шутить.— Светлячки, мерцания — разве ж звезды такие! Что я, звезд не видел!

— Ну вот, не верит...— Александр Иванович повернулся к Васюку.— А ты, Толюнчик, веришь?

— Верю,— флегматично отозвался тот.

— Так ну?..

— Идею надо.

Корнев махнул рукой и направился к люку, размышляя, что вот есть в его распоряжении и разнообразнейшая техника, и средства, и умелые работники, и неограниченное время, которое тоже деньги... а без идеи все это выглядит так, что лучше бы ничего не было! Он испытывал сейчас что-то подобное мукам неразделенной любви.

 

И Валерьян Вениаминович спустился вниз, в прозу. В приемной Нина Николаевна вручила ему стопку листов с типографским текстом:

— Верстка вашей статьи для сборника, просят скорее вычитать и вернуть.

— Это уж как водится,— буркнул директор, забирая бумаги. В кабинете он разложил листы на столе, вооружился ручкой, начал читать. Это был его доклад на конференции, состоявшейся страшно давно, будто в другую геологическую эру — еще до открытия MB. “Что ж, кое-что придется исправить”,— подумал Пец. И — глаза его зацепились за последний абзац на последнем листе, за свои заключительные слова, произнесенные неделю назад перед большой аудиторией: “Неоднородное пространство-время в Шаре изучено нами еще не до конца. Не совсем ясен, например, закон уменьшения кванта h в глубинной области; соответственно шатки оценки ширины промежуточного слоя. Не в полном объеме исследовано еще и наблюдаемое в ядре Шара явление (по-видимому, атмосферно-ионизационной природы) “мерцаний” — быстро меняющихся короткоживущих свечений вихревой и штриховой конфигураций. Познание вышеуказанных явлений и их закономерностей несомненно усилит наше понимание физики неоднородных пространств и обогатит практику”.

Сначала у Валерьяна Вениаминовича запылали щеки. По мере чтения жар от них перекинулся на лоб, уши, подбородок, даже на шею. Скоро вся неприкрытая сединами часть головы приобрела отменный багрово-свекольный оттенок. Лишь один раз в жизни ему было так стыдно, как сейчас: в Самарканде, когда встретил Юлю в сквере — после развода... Со страниц собственной статьи на Пеца глянула самодовольная физиономия ученого-мещанина, физиономия, которую он так ненавидел и которой боялся у других: с лоском фальшивой эрудиции и снисходительного разумения всего. Положитесь, мол, на мой авторитет, граждане, я все знаю-понимаю... Ну, правда, некоторые незначительные вещи “не в полном объеме”, “не до конца”, “не совсем”. Вот пока еще не разобрался с такой малостью, как “мерцания”... Но это все пустяки, граждане, третьестепенные детали в картине мира, которую я разумею и преподаю другим; будучи разгаданы, они займут надлежащее место в ней. Волноваться не из-за чего, граждане, ваше дело меня обеспечивать, возвышать и хорошо оплачивать.

Неприятно было обнаружить в себе самодовольную ограниченность человека, который, зная лишь чуть больше других, уверен и убеждает прочих, что постигнул все. “А ведь конспектировали многие...” — сатанея, подумал Пец.

Он собрал оттиски и, бормоча с яростью: “Подпустить! Подпустить!?” — разорвал их пополам, потом еще и еще.

 

ГЛАВА 15

ОДА ТУРБУЛЕНЦИИ И ПОСЛЕДНИЙ ПРОЕКТ ЗИСКИНДА

Наша дружба переросла в любовь, как социализм сейчас перерастает в коммунизм.

Из заявления о разводе.

 

...Более трети века, с самого начала работы в фантастике, автора упрекают, что он излишне научен. Слишком обстоятельно излагает нужные для понимания проблемы сведения. Излишне добросовестен в обосновании идей. И так далее.

Само то, что добросовестным можно быть излишне, определенным образом характеризует нашу фантастику. Упреки участились в последние годы, когда жанр этот, как мухи зеркало, засидели гуманитарии. Вот уж у них-то ничего не бывает слишком, за исключением разве одного: вторичности.

Автор не однажды объяснялся на этот счет с редакторами и рецензентами. Сейчас считает нужным объясниться публично.

Представим себе дерево, скажем — клен. После созревания на нем семян, соткнутых семядольками двух лопастей, он при малейшем дуновении ветра рассеивает их; и летят, красиво вращаясь, тысячи, десятки тысяч пропеллерчиков — чем дальше, тем лучше. Подавляющая часть их падает на асфальт, на мусор, на камни — пропадает без толку. Несколько попадает и на благоприятную почву. Но чтобы здесь проросло деревцо, мало почвы — надо, чтобы и семя было хорошим, плодотворным.

А поскольку неясно, какой пропеллерчик куда упадет, надо, чтобы, все семена были плодотворны, несли заряд будущей жизни.

Заменим дерево автором (в компании с издателями, разумеется), многие тысячи семян тиражом его книги, почвы — равно и благоприятные, и неблагоприятные — читателями... Дальше должно быть ясно.

Да, увы, в большинстве случаев мы сеем на камень. Читатели ждут от книг развлекухи, в крайнем случае — ответа на злободневные вопросы (т. н. “жизненной правды”), а иное не приемлют. Поэтому, если отвлечься от коммерции (а от нее надо отвлечься), книги выпускают большими тиражами -ради того единственного экземпляра, который попадет к читателю - почве; он примет новую идею, совпадающую с тем, что сам чувствовал и думал. Тогда она прорастет.

Для этого и бывают в книгах идеи-семена. Чем больше — тем лучше, чем обоснованней — тем лучше. Обоснование суть удобрение.

Знать бы того читателя, прямо ему и послал бы, а остальное можно и не издавать. Но как угадаешь? Вот и переводим леса на бумагу.

По одному читателю-почве на идею — и цивилизация будет продолжаться. Не станет таких читателей или не станет авторов с идеями — все под откос. Ни кино, ни телевидение, ни иные игры в гляделки книжный интимный механизм оплодотворения идеями не заменят.

...Автор это к тому, что излагаемые ниже размышления Варфоломея Дормидонтовича Любарского, на заданную Пецем тему, смесь гидродинамики и богоискательства, в сюжетную канву романа, в общем-то, не очень вплетаются. Их можно было бы и не давать. Даже, пожалуй, ловчее не давать, выигрышнее. Ну, подумаешь: объяснение тайн мироздания — сложно-простых недетективных тайн... что они супротив трупа в запертой изнутри комнате!

Но ради того единственного читателя — дадим. Прочие же все, если им этот раздел покажется скучным и трудным, могут пропустить его без ущерба для своего пищеварения.

(Но, кстати, о пищеварении и о других процессах нашего организма, кои идут когда хорошо, когда худо; да и не только о биологических.

Чтение и обдумывание некоторых мест “Оды турбуленции” — автор убедился в этом на опыте — помогает самоисцелению от недугов. Уравновешивает. Улучшает житейскую стратегию и тактику, сиречь поведение. Так что смотрите.)

 

II

 

Заметки В. Д. Любарского к докладу “Наблюдаемый мир как многоступенчатая турбуленция в потоках времени”.(Назначение заметок научное, но от одиночества и неуюта Варфоломей Дормидонтович заносил на эти листки и посторонние мысли, свое житейское.)

“Почему издревле любят слушать журчанье ручья? Какой смысл в этих меняющихся звуках, веселых и печальных, звонких и глухих, сложных и простых, повторяющихся и новых?.. Наверное, тот, что ручей сообщает нам — полнее всех слов — главную истину о мире и о жизни. Имя этой истины — турбуленция.

...Кипенье струй, их сердцевин. Бурленье в “ядре потока”, как это именуют в гидродинамике. Множество струй и потоков во Вселенском океане материи-действия, кои сами порождены крупномасштабной турбуленцией и которые без кипения-бурления-вихрения в них и обнаружить невозможно”.

Академические сведения о турбуленции (только сведения, наукой это не назовешь). Слово “turbulentia” по-латыни означает “бурный”, “вихревой” (отсюда “турбина”), “беспорядочный”. Большинство реальных потоков жидкости и газа, включая атмосферу, несут в себе турбулентную сердцевину; бывают турбулентны и целиком.

Переход ламинарного (плавного) потока субстанции, имеющей определенную вязкость “мю”, в турбулентный происходит при увеличении его скорости v или возрастании сечения S — то есть так или иначе при возрастании явления потока. Характеризуют переход знаменитым, уважаемым даже В. В. Пецем (а на мой взгляд все-таки изрядно дутым) критерием Рейнольдса, или числом Рейнольдса:

Re=vS/(мю)= const.

Дутость его в том, что даже в экспериментальных потоках, текущих в трубах или каналах заданного сечения, эта величина далеко не “const”, она меняется от двух до семидесяти тысяч. Было бы интересно, если бы моим коллегам-гидродинамикам с такой определенностью отвешивали и отмеривали то, что они покупают в магазинах!.. А для вольных потоков типа струй в реке, ветров в атмосфере или там Гольфстрима, Куросиво Re и вовсе неизвестно. Да и попробуй определи у таких потоков сечение или усредни их скорость.

Так что это не формула, а скорее образ: в потоке при некотором напоре и размерах возникает неустойчивость — бурление-волнение-вихрение. А когда поток ослабевает, все постепенно успокаивается, возвращается к плавности-однородности — в ламинар.

Еще не все. Для начала турбуленции (и для образа ее) важна инициирующая флюктуация — какое-то случайное событие-возмущение. Например, если кинуть в гладкий поток камешек, турбуленция начнется при Re=2300; если не кинуть — оттянется до Re= 60 000. Если тот же камешек не кинуть, а осторожно внести, тоже затянется. Если камень крупный — за ним пойдут крупные волны, если маленький — мелкие, и т. п.

...Это можно наблюдать на водосливных плотинах: переваливает через бетонную стенку во всю ее ширь тугая, насквозь прозрачная зеленая полоса — а ударившись о поддон, сразу делается пенистой, шумной, серой, в зыби и водоворотах; совсем другая вода.

Или на берегу моря: идет красивая гладкая волна, а как коснулась галечного дна — запенилась, забурлила...

“Не образумлюсь, виноват”. А виноват я в том же, что и Чацкий, смысле: горе от ума... Прибыло решение ВАКа о лишении меня по ходатайству СГУ звания доцента. И как быстро-то! Бумаги о присвоении мне такого звания лежали в комиссии целый год. А здесь в неполные две недели — чик! — и готово. А еще говорят, что в ВАКе сидят бюрократы.

Теперь я сам подскажу Александру Ивановичу, который любит именовать меня доцентом (подозреваю, что более под влиянием фильма “Джентльмены удачи”), уточнение: доцент-расстрига.

Но продолжим о турбуленции. Что существенного удается выжать-обобщить из всех источников? Какую квинтэссенцию?

...что полного математического описания турбулентных процессов нет и не предвидится: все они сложны, как... как сама природа. Теории описывают простенькие частные проявления турбуленции: гармонические волнения — нарастающие, убывающие, интерферирующие — и вихри.

О последних стоит подробнее:

— центральная часть, “ядро” вихря, вращается по закону твердого тела, как целое;

— за пределами ядра скорость вихря убывает пропорционально квадрату расстояния;

— вихревые трубки во взаимодействии завиваются друг около друга; тонкие, естественно, обвивают те, что толще, мощнее.

(Все это так и просится на аналогию с... но не спеши.)

...что при всем богатстве образов турбуленция не есть хаос — сложные, но устойчиво повторяющиеся картины пульсаций, колебаний, вихрений.

При этом опять выпирают замечательные свойства турбулентного “ядра” в потоке:

— во-первых, при нарастании скорости потока “ядро” стягивается, уплотняется; картина бурлений в нем становится более упорядоченной, периодической; а при уменьшении напора наоборот — “ядро” разбухает, рыхлеет, расплывается;

— во-вторых, запас турбулентной энергии в “ядре” пропорционален квадрату скорости потока.

Это опять ассоциируется с... но молчание, молчание! ...что — и это, пожалуй, самое важное — крупномасштабная турбуленция многоступенчата, и энергия в ней распределяется также многоступенчато:

— наиболее крупные пульсации (волны-струи) получают энергию от несущего потока; когда напор и сечения в них достигают критерия Рейнольдса, то в этих струях возникают свои зоны турбуленции — то есть первичные струи-волны сами оказываются для них несущими ламинарными потоками, питают вторичные ядра и вихри бурления своей энергией;

— самые выразительные и крупные пульсации в этом волнении оказываются несущими гладкими потоками для еще меньших зон турбулентного кипения третьего порядка... и так далее;

— и все это древовидно ветвится во времени и пространстве, дробится на заметные образы в “однородной” среде — до некоего предела. До какого?!

...что, наконец, в информационном смысле взаимоотношения между потоком и турбуленцией таковы, как, например, между магнитной лентой памяти и записанной на ней информацией. А содержание информации, как я отмечал, зависит от вида первичных возмущений потока. Они подобны генам в актах зачатия.

Но последнего я, пожалуй, в докладе не скажу — побьют.

Турбуленция в живом, турбуленция посредством живого... управляемая турбуленция. Это тоже тема. Возьмем, к примеру, духовую музыку: если дуть в мундштук валторны (трубы, кларнета) слегка, без напряжения,— никакого звука не будет. Шипение, сипение — ламинар. А поднаддать дыханием да соответственно сжать губы, да нажать нужный клапан — и пошел музыкальный звук! Да-да: иначе сдвинуть губы, надавить иную клавишу — будет иной звук... но музыка пошла, прежде всего, потому, что превзойден критерий Рейнольдса. И все выпеваемые дыханием звуки-ноты инициированы определенной флюктуацией-затравкой: движением губ, клавишей, клапаном.

Да и не только духовая музыка, а смычковая: скрипки, виолончели, контрабасы! Если вести смычком по струнам легко и слабо, звука нет; так же, если струны слабо натянуты. Ускорил движение смычка, нажал на струны — полился чарующий звук...

Черт побери, а ведь и речь наша — турбуленция! Спокойное дыхание тихо, ибо ламинарно. Что мы говорим и как — это от инициирующих движений гортани и языка. Но сама речь, голос — от того, что дыхание перешло за критическое число Рейнольдса.

Какое, однако, богатое явление!

...Да и храп наш во сне, милостивые государи, от него же. Ведь не зря сей звук исторгается из носоглоток спящих не в начале выдоха, а самой сильной части его, при достаточном напоре.

Впрочем, это уже неуправляемая турбуленция. Но главное — на размытость числа Re от 2000 до 60 000 не следует негодовать ни мне, ни теоретикам-гидродинамистам и аэродинамистам. Это дар божий для нас, в этой размытости содержатся все наши возможности управлять образами турбуленции. Вот так и получается вся “творенция-турбуленция”. Не творение — великий созидательный акт, а именно творенция. Ничего особенного в ней нет.

 

21 апреля. Подъемы в MB, наблюдения MB становятся нашим бытом. Сегодня поднимались с Валерьяном Вениаминовичем. Наблюдали и сняли замечательное зрелище: разрушение Галактики от внедрения ее в переходный слой, в барьер неоднородностей. Она была спиральная, возникла в юго-восточной части Шара, развилась до звезд — и все время своей эволюции будто падала на нас. Было страшновато. В переходный слой Галактика внедрилась всем ядром — оно разорвалось на клочья звездных скоплений. Дождь звезд падал на нас, как праздничный фейерверк... Но в возросшей неоднородности пространства и они все размохрились в светящиеся кисточки, расплылись в туман, в ничто.

Картина уникальная: не просто кончина звездной системы в результате старения, ослабления напора ее времени-потока, а — катастрофическая гибель ее. Зрелище для богов, цепенящее душу. И снова я смотрел, будто подсматривал, задавал себе вопрос: имеем ли мы, смертные, право видеть это? Не приличней ли нам заблуждаться-самообольщаться, нежели познавать такие истины?

...Ибо мир сей велик и страшен. Он велик и прекрасен. Велик и добр. Велик и беспощаден. И его краса, ужасность, беспощадность и доброта пропорциональны его величию.

А оно — бесконечно.

Немного покалякали об этом с В. В. на спуске. Начали с академических выводов:

— что в неоднородном пространстве миры-цельности существовать не могут;

— что поэтому переходный слой надежно защищает нас от неожиданностей, например, от того, что из MB сюда выскочит звезда;

— и что в глубинах ядра микроквантовое пространство-время однородно...

Но потом съехали на лирику. Валерьян Вениаминович декламировал космогонический гимн из “Ригведы”: “Без дуновения само собой дышало Единое — великая тьма, сокрытая тьмою...” — и перебивал сам себя:

— Знали древние об этом первичном Дыхании Вселенной, порождающем миры и поглощающем их. А, Варфоломей Дормидонтович!..

Я тоже декламировал из Киплинга: “И Тамплисон взглянул вперед и увидал в ночи звезды, замученной в аду, кровавые лучи. И Тамплисон взглянул назад, и увидал сквозь бред звезды, замученной в аду, молочно-белый свет...” А на мой вопрос-сомнение (вправе ли?) В. В. ответил вроде бы невпопад:

— Когда Будду спрашивали, конечен или бесконечен мир,— он вместо ответа погружался в созерцательное молчание. Это было красноречивее всех слов. Так и нам надо.

По существу верно. Величие мира — не тема для умствований. В словесах легко заблудиться. Делаем, -что можем, вот и все.

Но как мы, двое пожилых и сложных, были близки там друг к другу! Поистине, подлинная близость возможна только перед ликом Вечности.

 

А с турбуленцией — и натягивать особенно не надо, искать детальные соответствия. После того, что мы увидели в MB, как все различимые образы (“проявленное”) возникают в стремительном полете из пустого пространства, а затем растворяются в нем же,— нам от этого процесса и деться некуда. И не надо.

Надо лишь преобразовать мысленно (и теоретически) все потоки из обычных трехмерных в четырехмерные, текущие по времени,— а себя, как наблюдателей, отождествить с ним.

 

А сейчас, милостивые государи, я весь во власти неуправляемой турбуленции. И почему, интересно, так бывает: когда вникаешь в идею, то вживаешься в нее и тем, чем надо и чем не надо? В бронхах скребет, щиплет и колет, температура за 38°, глаза слезятся, нос и того хуже. Хрипло, шкварчу и кашляю. Прохватило на апрельских сквознячках, когда, разгоряченный вышел из башни и прогуливался у реки с открытой шеей. Сижу на бюллетене, Юлия Алексеевна, спасибо ей, отпаивает меня чаем с малиной и медом; Вэ-Вэ вечером по своей рецептуре добавляет в этот чай вина или коньяку.

Сижу, стало быть, на бюллетене и мудрствую.

Ведь что есть данная болезнь (а вероятно, и не только данная!), как не переход в турбулентное состояние моего организма от внешней зловредной флюктуации в виде сквозняка? Из здорового спокойного состояния организма, кое мы не ценим и не замечаем, ибо оно есть ламинар? Сколько сразу мелких, вздорных, неприятных изменений — в легких, носоглотке, во всем теле... Откуда что и взялось! Сколько ощущений, переживаний. Апчхи!.. Аррряяяпчьх!.. Чем не духовая музыка!

Нет, богатое явление.

И недаром, видимо, индусы лечат больных тем, что перво-наперво перестают их кормить — так снижая напор жизненных сил, напор праны. Болезни суть избыточность здоровья.

И еще одно родство турбуленции и болезней: начинается легко и внезапно — тянутся, сходят на нет долго и трудно.

И еще, и еще: добро ламинарно, зло — турбулентно. Мы обычно рассматриваем борьбу добра и зла на равных. И с неизвестным исходом, как в футболе. Но это потому, что мы не знаем, насколько всеобъемлюще и мощно то неразличимо прозрачное, ясное Добро, что держит, несет, обволакивает и пропитывает наш мир. Верующие догадываются об этом — и называют его Бог.

...Именно поэтому не следует платить злом за зло, отвечать ударом на удар, мстить: лучший способ борьбы с турбуленцией... отсутствие борьбы. Ненасилие. Тогда она сникнет, растворится в ламинарном Первичном Добре.

Но это я, пожалуй, также приберегу для себя.

Из доклада В. Д. Любарского на семинаре: — Мир пространственно четырехмерен. Время — тоже пространство. Только по этому — четвертому — направлению мы движемся-существуем. Разбегание галактик, заметное в обычной Вселенной по “красному смещению”, как раз и подтверждает, что направление времени не всюду одинаково: существование дальних миров в своем времени мы видим как их движение в пространстве. По-видимому, и в нашей Вселенной, как и в MB, это разбегание породил Вселенский Вздох. Наивной механистической интерпретацией его является гипотеза Вселенского Взрыва — попытка утвердить первичность “тел” в материи. Ибо мы сами тела.

Между тем, разбегание галактик допускает простой вывод: чем они дальше от нас, тем их время ортогональной к нашему. То есть по своему направлению времени все миры мчат-существуют — наращиваются спереди, сникают сзади — с наибольшей возможной скоростью, со скоростью света. Обычное относительное движение тел, кое мы видим, его часть их движения-существования в своем индивидуальном для каждого тела времени, а если проще, то в своих несущих струях. Тела в них — турбулентные ядра.

Больше того, сам факт наличия предельной скорости может быть понят только в теории плотных сред и применительно к малым возмущениям в них. В самом деле, ведь эта скорость, которая нам, малым, кажется чудовищно огромной,— триста тысяч километров в секунду! — во вселенских... да что, даже в межзвездных — масштабах просто мизер. А остальные, кои меньше ее, так и вовсе. Что ж громадная и могучая Вселенная с этим так сплоховала? А то и сплоховала, что в ней это скорость распространения малых возмущений в плотной упругой среде — ни они сами, ни скорость их для нее существенной роли не играют. Не то что для нас. И кстати, эти знаменитые лорентцевские, приписываемые Эйнштейну, множители “1—V22”, от коих в теории относительности укорачиваются стержни, удлиняется время и растут массы — поражающие наше воображение эффекты! — вы всегда встретите в учебниках по газовой и гидродинамике при описании движения потоков и малых возмущений в них. Только под “с” там разумеют скорость звука в газах и жидкостях, а не света в “пустоте”.

...По своему направлению движения-существования мы воспринимаем только себя: в одну сторону памятью, в другую, в будущее,— воображением-прогнозированием, уверенностью в продолжении себя и дальнейшем бытии. Для восприятия прочего мира остаются три измерения. Естественно, что в текущих рядом с нами струях времени мы в силу синхронности процессов видим не их и не пенно бурлящие дорожки-сердцевины в них, а некие трехмерные образы в “пустоте”. Это еще та пустота.

...Для нас различимый мир значителен и весом, а неразличимо однородная среда — ничто. На самом деле все наоборот: различимое есть малые, не крупнее ряби на поверхности океана, возмущения-флюктуации в очень плотной упругой среде. По представлениям Дирака и Гейзенберга — ядерной плотности.

...Теперь сообщу вам рецепт, как одним простым процессом, вздохом, сотворить Вселенную. Как известно, библейский бог с одной только нашей Землей провозился немало: сначала сотворил небо и землю, отделил свет от тьмы, воду от тверди, моря от суши, создал твари всякие, и траву, и светило дневное, светило для ночи... и так уморился, что весь седьмой день отдыхал. Старик суетился зря. Только необходимо подчеркнуть, что отдельную планету, даже звезду или галактику,— так нельзя,— а вот Вселенную целиком, запросто. Разумеется, речь идет о Вселенском Вздохе огромных масштабов и немыслимого напора, который мы наблюдаем в MB. Его можно сравнить со взрывом по скорости и напору — но разница в том, что взрыв — событие кратчайшее, а Вселенская пульсация-вздох длится все время существования мира. Конец ее — конец времен. Но самое замечательное все-таки то, что этот простейший процесс породил все сложное, включая уникальных нас.

Итак, поехали. Вдох, выдох, йоговская пранаяма с раскачкой в масштабах Мира. Начнем с экстремальной стадии охвата и напора: пошло растекание от какого-то центра в Меняющейся Вселенной — хоть в нашей, хоть и в той, что в Шаре. Растекание идет радиально, напор, скорость и сечение потока растут... И вот в каких-то местах достигнут и превзойден критерий Рейнольдса. Он, как вы знаете, довольно зыбок: где и какие возникнут образы турбуленции, зависит от местных инициирующих флюктуации. Во всяком случае, нарушилась устойчивость-однородность в самых крупных масштабах, пошли пульсации, струи-волны, вытянутые всяк по своему времени, а в них вихрения, да и сами струи закручиваются друг около дружки. Все это первичные наметки будущих скопищ звездных вихрей — но звезд еще нет, до звезд надо дожить.

Напор Выдоха между тем растет. 'Но, поскольку и он — малое возмущение среды, скорость света в порождаемых им потоках превзойдена быть не может. Естественно, энергия расходуется на дальнейшее турбулентное дробление и ветвление их. Разделение — в терминах Валерьяна Вениаминовича. При этом отдельные струйки галактической турбуленции теперь играют роль несущих потоков. В тех из них, где сочетание скорости и сечения выполняет “норму” Рейнольдса, возникают свои бурлящие и вихрящиеся “ядра”: где одно, где пара вьющихся друг около друга, а где и больше. При дальнейшем возрастании напора Вселенского Выдоха они уплотняются. Эти образы, понятно, несравнимо мельче галактических, даже деталей галактик — это протозвезды, двойные и тройные сочетания их, протопланетные системы.

Остальные же струи галактической турбуленции, где критерий Рейнольдса не выполнился, неотличимы от первичного потока между ними — остаются “пустотой”.

...И так по мере роста напора реализуется ступень за ступенью Вселенская турбуленция-творенция. Никто не создает звезд — они сами уплотняются, закручиваются в огненные шары в своих струях незримого времени-действия. Никто не создает и планет, никто не отделяет на них твердь от вод и свет от тьмы. Все это просто проявления турбуленции — самовыделения мира веществ из “пустоты” — и разделения-дифференциации всего на стадии максимального напора, наибольшей выразительности. Так все дробится до некоего предела, меньше которого уже нельзя, строение материи не позволяет.

Думаю, вы догадались до какого: до квантового, когда турбулентно-вихревые образы, несомые мельчайшими струйками времени, состоят из считанных квантов h. Эти образы — атомы, молекулы, атомные ядра, элементарные частицы; поэтому им и свойственна дискретность. В принципе же, разницы между галактическим вихрем, атмосферным циклоном и орбитой электрона в атоме нет. Природа всего одна — турбуленция.

 

Из протокола обсуждения:

В. В. Пец. Я не согласен с вами в одном существенном пункте, Варфоломей Дормидонтович: что все делает только напор Вселенской Пульсации. Общую картину — да, но не все. Давайте не забывать, что материя-— действие. Самореализация первичная. А она одинаково свойственна и Метапульсации, и галактическим струям, и звездным, и планетным... вплоть до атомных. Поэтому так во Вселенной все и выразительно. Мертвая субстанция так не смогла бы.

Корнев. Вы что же, Вэ-Вэ, стоите на ущербных позициях первичности жизни во Вселенной? Ай-ай-ай, почтенный ученый, крупный руководитель... тц-тц!

Пец. А Вселенная, между прочим, ни у кого разрешения не спрашивала, какой ей быть. В том числе и у руководящих работников.

Васюк-Басистов. Ваша гипотеза, Варфоломей Дормидонтович, помимо прочего объясняет и происхождение вихревого и вращательного движения во Вселенной. Гипотеза Первичного Взрыва перед этим пасует, после него все должно разлетаться прямо-• линейно.

Мендельзон, скептик и эрудит. По-моему, ничего нового, весьма напоминает теорию вихрей Рене Декарта. Я вот только не ухватил, на какой стадии у вас возникают атомы, их ядра — вещество?

Любарский (обаятельно улыбаясь; трубки под потолком . лаборатории озаряют его, острый нос и лоснящуюся лысину). Ну как же, Борис Борисыч, это очевидно — на самой крайней. Не забывайте, что вся энергия турбулентных образов происходит из одного источника, из потока времени. Другой в мире нет. Стало быть, чтобы дошло до предельного бурления-дробления — на то, что мы воспринимаем как тела с кристалликами, волокнами, молекулами, доменами, атомами, ионами... короче, как вещества,— надобны наибольший напор и наибольшая энергия. Что бывает далеко не всюду, не всегда — поэтому многие галактики в MB не дозревают до вещественных звездо-планетных стадий.

Корнев. То есть, Дормидонтыч, вещество, по-вашему,— вроде барашков пены, которые украшают гребни самых крупных волн на море?

Любарский. Да. Только квантовой пены.

Корнев. Да вы смутьян, доцент, карбонарий! Это что же вы с атомами-то сделали?! Сколько веков, от Изи Ньютона, все процессы объясняют через Сцепления и Расщепления атомов и Первичных Частиц... а вы о них — как о пене, как о дискрентных мелких подробностях мировых процессов. Да вас за это на костер!

Любарский (полъщенно потупясъ). Так уж прямо и на костер!..

Мендельзон (вынув сигару из уст и утратив невозмутимость). Но постойте... если атомы последними образуются, то при спаде напора времени они первыми должны и распадаться?

Любарский.. Ну, а разве это не так, Борис Борисович? Из всех знаемых нами материальных объектов атомные ядра единственные, которые просто так, за здорово живешь, распадаются. Даже делятся. Ни планеты, ни кристаллы этого не делают. А атомы раз! — и нет. Лопаются, как пузырьки пены на воде.

Пец. А ваша мысль, Варфоломей Дормидонтович, что речь турбулентна и подчинена критерию Рейнольдса, имеет в “Чхандогьи-упанищаде” такое обобщение: Вселенная есть речь Брахмо.

Любарский. То есть миры — звуки в дыхании Брахмо?

Васюк-Басистов. Применительно к живому вообще критерий Рейнольдса можно отождествить с явлением пороговости. Допороговое раздражение не ощущается и не действует, а запороговое...

Корнев (грустно доит нос). И выходит у вас, ребята, что никакой принципиальной разницы между простой болтовней или сонным всхрапом и творением миров — нету?.. Но ведь, если на то пошло, можно унизиться и дальше: истечение газов с сопутствующими звуками у нас возможно не только через рот. И тоже бывает когда тихо, когда громко...

Любарский (мягко, но настойчиво). Александр Иванович, не увлекайтесь, прошу вас.

 

Толчея идей, смятение чувств и мыслей от них — тоже турбуленция.

Пена оседает — суть остается.

 

III

 

Несколько дней спустя Зискинд представил, наконец, научно-техническому совету Института долго вынашиваемый и долго всеми ожидаемый проект Шаргорода — седьмой и окончательный проект башни. Исполнение всех предыдущих было скомкано, спутано, незавершено — от “давай-давай”, от проблем грузопотока и хозрасчета и, главное, от незнания физических масштабов Шара. Поэтому всегда всплывало, с одной стороны, непредусмотренное, а с другой — запроектированное напрасно. Теперь, когда узнали об MB, вроде и наступило время рассердиться и замахнуться на сверхпроект, который бы решил с запасом насущные проблемы и давал перспективы развития.

Вряд ли, впрочем, только насущность вдохновляла Юрия Акимовича на проектирование Шаргорода с постоянным населением в 110 тысяч человек при среднем ускорении времени 600 (год за полдня). Он был художник — а для всякого художника, строит ли он здания, сочиняет симфонии или пишет картины, его работа есть способ дальнейшего постижения жизни и человека. И конечно, Зискинда, видевшего, как работа в НПВ влияет на людей, меняет представления о мире и себе, не мог не занимать вопрос: а что, если они останутся жить в Шаре оседло, поколениями? Насколько люди изменятся сами, шкала их ценностей, взгляды на жизнь? Что рухнет, что уцелеет, что возникнет?

Архитектурно-конструкторское бюро под его началом трудилось над проектом земной месяц (три рабочих года) и на славу.

В это утро участники НТС усаживались не напротив экранов в новом зале координатора, а расставили свои стулья поодаль от боковой стены, на которой архитекторы крепили саженные листы ватмана и метровые фотографии компоновочных моделей. Зискинд был в черном парадном костюме, при галстуке, тщательно выбрит; даже в блеске его очков чудилось нечто горнее. Он стал с указкой у листов. Рядом, несколько превосходя главного архитектора всеми размерами, .высилась хорошо освещенная модель из пенопласта. Она напоминала складывающуюся подзорную трубу, поставленную на окуляр. Возле нее сидел оператор.

— В данном проекте,— начал Юрий Акимович глуховатым от волнения голосом,— мы ставили себе задачей показать возможность длительного, устойчивого, ненапряженного функционирования в Шаре исследовательско-промышленного и житейского комплекса с числом обитателей до ста десяти тысяч человек. Города собственно. Он располагается — пока на бумаге — в диапазоне высот от нуля до шестисот или, при полной растяжке башни, восьмисот метров и в диапазоне ускорений времени от единицы до двух тысяч. При этом мы стремились учесть весь опыт работ и жизни в НПВ...

И опыт был учтен и охвачен, возможность показана. Ах, как он был охвачен, как она была показана!.. Стержнем Шаргорода, его коммуникационным стволом осталась нынешняя, только доведенная до шестисот метров, башня. От нее, начиная со ста пятидесяти метров (а не от земли, как прежде) отслаивались кольцевые ярусы: каждый предыдущий поддерживал последующие растопыренными пальцами бетонных консолей, каждый добавлял в поперечник сооружения свои две сотни метров, и, главное, каждое кольцо посредством уже проверенного зубчато-червячного механизма могло передвигаться вверх-вниз относительно соседнего на свои сорок метров. В сумме и получалось в необходимых случаях наращивание высоты до восьмисот метров.

Ярусы-кольца имели по тридцать этажей — и чего в них только не было! Жилые квартиры и общежития, бассейны и спортзалы, мастерские и лаборатории, библиотеки и видеосалоны, бытовые предприятия, магазины, кафе, поликлиники, родильный дом, ясли и детсадики. Были кольцевые бульвары с велодорожками, спиральные подъемы и спуски, эскалаторы и лифты, оранжереи, где под лампами дневного света гидропонным или обычным способом ускоренно выращивались ягоды, фрукты, овощи; два стадиона — один закрытый, другой на вольном воздухе, водонапорная трасса с накопительным шаром наверху, вычислительные комплексы, автоматические прачечные, аэрарии. Короче, были запроектированы все условия, позволяющие людям в Шаргороде плодотворно и с удовольствием проводить в условиях НПВ месяцы, годы, а если пожелают, то и всю жизнь.

На самом верху находился “мозг города” — информационный и координирующий центр, начиненный ЭВМ и телеэлектроникой. Здесь же в самом центре крыши расположили “энергетическое сердце”: АЭС с урано-плутониевым циклом самообогащения и идеально замкнутой циркуляцией теплоносителя. Мощность станции была умеренной — 80 мегаватт, но с учетом местоположения реально получались многие гигаватты.

Благодаря обилию энергий и замкнутым регенеративным циклам, Шаргород приобретал независимость космического корабля. Все пищевые и бытовые отходы, сточные воды перерабатывались, поступали удобрениями, комбикормами и очищенной водой на воспроизводство запасов пищи. Система вентиляции и кондиционирования очищала, увлажняла, в необходимых случаях обогащала кислородом воздух. Словом, для жизненно важных веществ получался замкнутый, мало зависящий от внешней среды кругооборот.

Но и проблема общения Шаргорода с планетой, доставки людей и грузов также была решена с блеском. Магистрали извне, включая и железнодорожную ветку, сходились, скручиваясь в спираль, под основание башни. Оттуда автоматические подъемники, ленточные эскалаторы, лифты, повинуясь сигналам координатора, распределяли грузы по ярусам, по складам, по магазинам, несли вверх и разделяли по слоям потоки людей. (Бугаев, командир грузопотока, даже руки потер, пробормотал: “Вот, давно бы так-то!”) Но венцом разрешения проблем доставки было не это, а новаторское применение наиболее соответствующего ритмам НПВ транспорта — авиации. Двухсотметровая внешняя полоса на крыше, которая вся имела километровый радиус, представляла кольцевой аэродром, способный принимать пассажирские и грузовые самолеты всех типов, кроме сверхзвуковых. С учетом ускоренного времени (и возможности поднять аэродром в еще более ускоренное) пропускная способность здесь оказывалась намного большей, чем у крупнейших аэропортов мира: десятки тысяч самолетов в сутки! В случае опасности так можно было быстро эвакуировать весь Шаргород.

Комплекс в равной мере годился и для постоянного жительства, и для временного обитания тех, кому требовалось поэксплуатировать НПВ и ускоренное время. На отдельном листе Зискинд подал, как блюдо, рациональные “маршруты жизни” в Шаргороде. Сначала человек поселялся в верхних ярусах, что позволяло неспешно, с экономией времени освоиться со спецификой быта и работ, осмотреться. Затем спуск — в комфортабельное жилье на 5-м ярусе, в лаборатории, КБ, мастерские, читальные залы 4-го и 3-го; отдых и развлечения на 2-м, приобретение нужных вещей на 1 -м... Для командированных предполагался в среднем шестимесячный срок проживания в Шаргороде, что соответствовало семи-восьми часам нулевого времени: можно отлучиться из дому на обычный рабочий день, выполнить в НПВ рассчитанную на полгода работу, вечером вернуться и поужинать в кругу близких..

Оператор в нужные моменты нажимал кнопочки на пульте: модель удлинялась или складывалась, от внутренних подсветок в кольцевых ярусах ее загорались окна этажей, освещались разрезы. По рукам членов совета ходили красиво переплетенные экземпляры проектной записки, в которой излагались расчеты материалов, денег, затрат труда (с числами, проводившими в оторопь), варианты перехода от нынешней башни к Шаргороду. Зискинд, дирижируя указкой, умело пудрил мозги.

...И, вполне возможно, запудрил бы, если бы перед ним сидела партийно-государственная комиссия — из тех, что одобрили проекты поворота северных рек, превращение Волги и Днепра в многокаскадные море-болота или сооружения самых крупных АЭС около самых крупных городов; люди, вознесшиеся на показухе, державшиеся посредством нее и более всего уважавшие в проектах помпезную, масштабную, возвеличивающую их показуху. Они утвердили бы и египетские пирамиды. Но сейчас Юрия Акимовича слушали те, кого все это касалось непосредственно.

Частные решения в проекте командирам понравились, не могли не понравиться. Бугаев приветствовал вихревой вход. Люся Малюта даже зарумянилась, увидев, что координатор в Шаргороде будет выше всех: правильно, только там ему и место! Но... по мере вникания складывалось общее впечатление — и оно было таково: да, в далекой перспективе (до которой в Шаре еще надо суметь дожить) проект действительно решает все проблемы строительства, работы и жизни в НПВ; но в ближнем плане он куда больше добавит проблем и дел, нежели решит.

— Все,— сказал Зискинд.— Прошу задавать вопросы. Сидевшие по сторонам сотрудники его АКБ впились ожидающими взглядами в лица членов НТС. Однако лица эти не выражали особого воодушевления.

— А что это у вас ВПП, взлетно-посадочная полоса аэродрома на крыше вроде наклонена внутрь? — Командир вертолетчиков Иванов подошел к модели, закинул руку, провел ею.— Или мне кажется?

— Нет, не кажется. С учетом кольцевой конфигурации и несколько искривленного тяготения так и должно быть. Самолетам придется заходить на посадку на вираже. И взлетать так же...— Зискинд выставил перед грудью ладонь и, поворачиваясь, показал, как должны прибывать в Шаргород самолеты.

— Гм!..— сделал Иванов и вернулся на место. Поднялся Шурик Иерихонский — долговязый длинноволосый брюнет с мрачноватым лицом. Он не был членом совета, просто сейчас дежурил в координаторе и все слышал; а задавать вопросы не возбранялось никому.

— Юрий Акимович,— забасил он,— если помните, я в свое время сочинил диаграмму нашей башни в эквивалентных площадях, с учетом ускорения времени. Получилась расширяющаяся труба, которой местный фольклор присвоил название “иерихонской”. Понимаете, понятие эквивалента применимо не только к площадям. Ваши сто десять тысяч жителей Шаргорода при среднем ускорении времени шестьсот равнозначны шестидесяти шести миллионам людей в земных условиях, населению довольно крупной страны. Так ведь?

— Да,— кивнул главный архитектор. Иерихонский смотрел с вопросом, ждал, не скажет ли Зискинд что-нибудь еще; не дождался, пожал плечами, сел.

— А... зачем? — подал голос Бугаев.— Зачем такой город в Шаре? Что там будут делать сто десять тысяч людей, они же шестьдесят шесть миллионов в эквиваленте?

— То же, что и нынче: исследовать, испытывать, разрабатывать. Общий принцип: максимум информации в минимуме материала.

Многие выжидательно посматривали на Пеца и Корнева: в сущности, они должны задать тон обсуждению. Но те оба молчали, потому что в умах и главного инженера, и директора главенствовал один мотив: MB. Меняющаяся Вселенная. Мимолетная, Мерцающая, Событийная... О ней, когда заказывали проект, не знали. “И она игнорирована там,— думал Корнев.— Обыкновенно, как во всех земных начинаниях, даже самых крупных, игнорируют космичность нашего бытия. То, что мы на маленьком шарике-планете мотаемся вокруг горячей звезды и мчим вместе с нею черт знает куда со страшной скоростью. Окажись вдруг, что Земля плоская и стоит на трех китах, у земных архитекторов не изменилась бы ни одна линия в чертежах. А у нас можно ли так?..”

Александру Ивановичу в общем-то, нравился проект. Он был созвучен его натуре своим размахом, лихой экстраполяцией того, как можно раскочегарить дела в Шаре на основе достигнутого. Он понял и то, что Зискинд рассказал, и то, о чем тот предпочел умолчать. Но... в сущности, и от проекта, от сегодняшнего доклада Корнев ждал-надеялся, что подскажется ему некая идея, как лучше, глубже внедриться в MB, забрезжит что-то от увиденного и услышанного, заискрит... Нет, ничего не забрезжило и не заискрило. Да, разумеется, и на крыше Шаргорода была стартовая площадка с аэростатными кабинами, станция зарядки баллонов, лебедки — странно, если бы этого не было! Но все это не то, не то, не то!..

А Валерьян Вениаминович и вовсе чувствовал себя неловко, избегал встречаться взглядом с Зискиндом. Ведь это он, если и не инициировал, то во всяком случае понукал главного архитектора проекта Шаргорода — и чтоб на всю катушку, на полный разворот возможностей. Более того, это он, Пец, в своей “тронной речи” высказал великий тезис, что именно неоднородное пространство-время нормально во Вселенной, а следовательно, и жизнь в нем. Вот Юрий Акимович и разворачивает — в соответствии с его, Пеца, идеями и понуканиями — картину нормального бытия в Шаргороде. Ну, ясно, что бросать все и приниматься за реализацию проекта — невозможно в любых случаях; но если до открытия MB можно было хоть рассматривать это как перспективу, намечать пути перехода, то теперь... проект просто надо топить. Удушить подушками. Хорошо еще, что он пока на бумаге, не в бетоне. Нельзя дать этой “ереси” завладеть мыслями, пока не разобрались с MB.

“Не с MB,— поправил себя Валерьян Вениаминович,— а с местом в ней всех наших работ и дел, нас самих. Как ни мало мы в нее пока проникли, но увидели что-то такое... Как тогда Александр-то Иванович воскликнул: “Если все так страшно просто, так ведь это же просто страшно!” А еще этот доклад Любарского о турбуленции... Проект Зискинда всем хорош, кроме одного: он построен — как и почти все в нашей жизни — на абсолютизации человеческой выгоды, человеческого счастья. Что хорошо и выгодно людям, то хорошо вообще. Вот с этим как раз и надо разобраться...”

— Максимум информации в минимуме материала...— повторил, поднимаясь с блокнотом в руке, начплана Документгура.— То есть потребуются работники высокой квалификации, так, Юрий Акимович? А я вот что прикинул. Пусть в вашем Шаргороде половина — гости, командированные, а половина, так сказать, долгожители. Контингент первых сменяется примерно трижды в сутки — и прежде, чем снова забраться в Шар на полгода, люди эти хоть несколько дней проведут на земле. Многие и вовсе не вернутся. Для долгожителей, как ни странно, получается похоже: современный горожанин ежегодно покидает свой город на несколько недель. То есть как бы люди ни были привязаны к Шаргороду и НПВ, по земному счету они куда больше времени проживут не там. А это значит, что для загрузки Шаргорода стотысячным населением надо иметь в штате несколько миллионов работников высокой квалификации. Не объясните ли, где их взять? — И он сел.

— И как доставлять в наши места ежесуточно от трехсот до четырехсот тысяч человек? — снова включился Бугаев.— Да столько же вывозить? Нет, ввод в башню у вас прекрасный и все это пропустит — но Катагань?! Ведь это, я извиняюсь, побольше,, чем осиливает Москва посредством восьми вокзалов, четырех мощнейших аэропортов и десятка автостанций. А, Юрий Акимович?

— Послушайте! — Зискинд начал терять терпение.— Я же говорил, что мы исследовали и доказывали возможность. Ваши вопросы выходят за пределы обсуждения проекта. В принципе, можно перепроектировать и Катагань.

— Ну, ясно,— сказала Люся,— товарищи нулевой месяц занимались в свое удовольствие 'архитектурной фантастикой. Я так и предчувствовала.

— Нет, почему же, здесь есть выход, и я не понимаю, почему вы, Юра, темните,— сказал Корнев.— Атомное горючее регенерируется, стоки и отходы тоже... а демографические процессы в Шаргороде разве нельзя пустить на замкнутый цикл? Есть родовспомогательное отделение, ясли, детсады, школы... Нет проблем для организации техникумов и институтов — и при среднем ускорении 600 те миллионы специалистов, которые волнуют нашего начплана, можно наплодить, вырастить и обучить за земные месяцы..

— Ну, знаете, товарищи! — нервно воскликнул Альтер Абрамович.— Так мы договоримся...

— И опять вопрос: куда потом эти миллионы деть? — не унимался Документгура.— Как в те же несколько месяцев обеспечить их жильем и работой?

— Никуда не девать,— вел свое Корнев,— в Шаре идеальные условия регуляции населения. Чем старше обитатели, тем их перемещать на жительство выше, где жизнь летит все быстрее... И так до крематория при АЭС на крыше. С выдачей пепла на оранжереи. Пятое поколение, десятое, ...надцатое — а далее людям Шаргорода и вовсе покажется диким, ненужным появляться на земле, в однородном мире, где все будто застыло, никакого движения мысли, где живы и здоровы друзья и родичи их прапрапрапра... и так далее. — бабушек и дедов. Какой интерес с ними общаться?! Ведь так, Юрий Акимович?

— В конкретных аспектах не совсем,— ответил главный архитектор.— Но в целом... логика освоения НПВ неизбежно приводит нас к нужде в людях, для которых Шар — нормальная среда обитания, а мир вне его пустыня. Уверен, что вы, Александр Иванович, понимаете это не хуже меня.

— Да нет, бодяга какая-то! — главприборист Буров замотал головой, будто отгоняя мух.— Это же социально непредсказуемая ситуация. Они ведь после десятого поколения, а то и раньше, станут на нас смотреть, как на троглодитов!

— Н-да, действительно, Людмила Сергеевна, вы правы,— сказал начплана.— Сады Семирамиды. Нулевой месяц работы АКБ! — Он взялся за голову.— Тут распекаешь людей за потерянные часы...

— Это называется оторваться от жизни,— сказал Бугаев.— И людей за собой повели, Юрий Акимович!

— Не я ли говорила вам, Валерьян Вениаминович,— торжествующе повернулась к директору Люся,— что не следует так высоко помещать архитекторов. Ведь это действительно не проектирование, а научное рвачество какое-то: сотворить на чужих спинах роскошный проект — а там хоть трава не расти!

Это уже был перебор. Сотрудники АКБ возмущенно зашумели. Зискинд выпрямил спину, закинул голову, несколько секунд рассматривал собравшихся — будто впервые увидел.

— Если угодно знать,— сказал он, чеканя звенящим голосом слова,— если угодно знать, то данный проект сохранит свою непреходящую научно-художественную ценность независимо от того, хватит ли у вас таланта его понять и смелости и умения его реализовать! — Он дал знак помощникам снимать листы, затем бросил в аудиторию последнее слово: — Дел-ляги!..

Юрий Акимович никогда не ругался, не умел, но интонации, - с какими он произнес это слово, соответствовали, по крайней мере, трехэтажному мату.

Так тоже не следовало говорить. Теперь завелся и Корнев. Он встал, держась за спинку стула:

— Юра, вы. считаете, что вы один у нас умеющий и любящий творить,— а другие так, исполнители, на подхвате? Мы здесь все такие, каждый при своем деле. Иные в Шаре и не удерживаются. И если дела у нас идут трудно, то не из-за отсутствия творческой инициативы, а может, скорее, из-за ее избытка. И еще из-за того, что вот такие, как вы, милый “катаганский Корбюзье”, считают, что их идеи должны немедленно подхватывать и реализовать другие. Вам не кажется, что это не по-товарищески?

Затем и Пец поднял руку. Все стихли.

— Я согласен с Юрием Акимовичем, что проект Шаргорода будет иметь непреходящую ценность, ибо он не только квалифицированно, но и талантливо исполнен. Мне лично особенно понравилось решение ввода и въезда и, само собой, регенеративный цикл, автономная энергетика. Думаю также, что все мы должны быть благодарны разработчикам за то, что они показали нам полную и далекую перспективу нормального развития работ в Шаре. Не знаю, как другие, но я лично ее плохо представлял...— Он помолчал, взглянул на Бурова.— Лично меня не очень пугает встреча' с представителями десятого или даже двадцатого поколения шаргородцев. Во-первых, как вы знаете, среди нынешних тенденций развития есть и идущие под девизом “Вперед, к троглодитам, вперед, к обезьянам!” — у определенной части молодежи. Они могут проявиться и в Шаре, так что это еще бабушка надвое сказала, кто на кого как будет смотреть. (Оживление. Зискинд глядел на Валерьяна Вениаминовича с теплой надеждой). Во-вторых, в любом случае интересно бы встретиться и поговорить. Но дело не в том. Я подчеркнул, что это перспектива нормального развития: на основе нынешнего уровня знаний, представлений и идей. Но все вы знаете, что такого развития у нас ни одного дня здесь не было, нет и не предвидится — все время новые открытия, факты и идеи отменяют, перечеркивают предшествующие им проекты и начинания. И не только те, что на бумаге, но и воплощенные. А сейчас, когда мы обнаружили над своими головами в Шаре Меняющуюся Вселенную,— Пец указал рукой,— было бы крайне наивно полагать, что оттуда ничего такого к нам не придет и не изменит...— Он снова помолчал, взглянул в упор на Зискинда.— Так что, если бы у нас было два Шара, я был бы целиком “за”, чтобы в одном из них построить ваш Шаргород. Юрий Акимович. Но поскольку он один, то связывать этим проектом — пусть даже усеченным! — себе руки и головы, вкладывать в него силы и средства, лишать себя возможности исследовать; маневра... это, поймите, нереально. Кроме того полагаю, вам стоит подумать над упреками и недоумениями, которые здесь высказаны,— независимо от формы их выражения.

Последний и, пожалуй, самый чувствительный удар нанес Зискинду пилот Иванов. Когда совещание кончилось и все потянулись к выходу из координатора, он встал возле модели, выставил перед грудью ладонь, повернулся вокруг оси, изображая вираж, сделал губами: “Бжж-ж-ж...” — потом недоуменно поднял богатырские плечи почти к ушам. Все так и покатились. Юрий Акимович не произносил “Бжж-ж...” — просто показал; тем не менее именно это “Бжж-ж...” с соответствующим жестом и поворотом долго потом служило предметом веселья в Шаре.

 

IV

 

Столь сокрушительного разгрома Зискинд не ждал и перенести не мог. Самым неприятным было, что его не поняли и не поддержали Пец и Корнев, люди, которых он ставил наравне с собой.

В последующие два дня Юрий Акимович развил бурную деятельность: побывал на площадках, во всех бригадах монтажников и отделочников, разрешил — даже с походцем на будущее — их вопросы, недоумения, претензии. Он вникал и в другое: часами просиживал в кинозале лаборатории Любарского, где прокручивали первые ленты о Меняющейся Вселенной, разок поднялся с Варфоломеем Дормидонтовичем в аэростатной кабине, рассматривал в телескоп и на экранах колышущуюся сизую муть, которая порождала, а затем вбирала в себя галактические вихри и звездные фейерверки; прочел рукопись гипотезы Любарского и долго ходил задумчивый. А утром 27 апреля явился к директору и положил на стол заявление: “Ввиду расхождения во взглядах на развитие работ в Шаре, из-за чего был отвергнут мой последний, самый серьезный проект, не считаю возможным продолжать здесь работу. Прошу с 3 мая перевести меня на прежнюю должность заместителя главного архитектора города Катагани. Письмо главного архитектора с просьбой о переводе прилагаю”.

Пец был неприятно поражен:

— Послушайте, Юра, это мальчишество. Поклевали вас на совете, вы и обиделись.

— Это не мальчишество, и я не обиделся,— возразил тот.

— Так зачем уходить? Ваш проект не отвергнут начисто. Я ведь говорил, что мне нравятся циклы регенерации, энергетика, вихревой ввод... Там куча интересных решений, дойдет дело и до них, дайте срок!

— Не дойдет дело до них, Валерьян Вениаминович, не будете вы ни АЭС наверху строить, ни зону реконструировать. И вообще, архитектор — во всяком случае такой, как я,— вам теперь ни к чему.

— Это почему? — поднял брови Пец.

— Потому что... видите ли, я в самом деле, увлекшись проектом, оторвался от нашей быстротекущей жизни, много проглядел, а теперь наверстывал. Особенно мне хотелось понять, почему даже люди, напиравшие на то, что жизнь в неоднородном пространстве-времени нормальна и естественна, а обычная лишь частный случай ее... почему они отвернулись от проекта, который это и выражал? Другие — ладно, но вы, Валерьян Вениаминович, вы!..— В голосе архитектора на миг прорвалась долго сдерживаемая обида; но он овладел собой.— Впрочем, все правильно. Это нам казалось, что мы осваиваем Шар для ускоренных испытаний, исследований и разработок. На самом же деле мы карабкались вверх, чтобы увидеть и понять эти...— Юрий Акимович мотнул головой к потолку,— звезды-шутихи и галактики-шутихи. До проектов ли теперь! Теперь башня лишь бетонная кочка, с которой можно, поднявшись на цыпочки, заглядывать в MB. Кому важна форма кочки? Держит — и ладно. Предрекаю вам, что скоро лаборатория MB подчинит себе все.

— Ну, это вряд ли — хотя новая, и особенно такая область исследований потребует изрядно времени и сил. Но какие масштабы открываются, Юра. какие перспективы! Вы ведь знакомы с нашей спецификой: наперед предсказать все трудно, но... может и так повернуться, что Шаргорода вашего окажется мало.

— Это масштабы не для архитектора,— Зискинд встал.— А перспективы... вам, конечно, виднее, Валерьян Вениаминович, советовать не дерзаю — но мне от этих перспектив почему-то сильно не по себе.

 

И Корнев был поражен, узнав, что Зискинд увольняется, примчался в его кабинет в АКБ:

— Юра, что вы затеяли, верить ли слухам? О другом я бы подумал, что мало зашибает, стал бы совращать прибавками... но вы же человек идеи, я знаю. В чем дело? Неужели выволочка на НТС так вас сразила?

— Александр Иванович, только не пытайтесь на меня влиять,— поднял руки архитектор.— Вы правы, я человек идеи — и ухожу по идейным соображениям.

— Я и не пытаюсь, просто мне как-то грустно, тревожно:Юрий Зискинд, один из основателей и столпов нашего дела, бросает его... Что же тогда прочно в этом мире? Поделитесь вашими идейными соображениями — может, и я проникнусь и уйду.

— Вы не уйдете, Саша, вам незачем уходить: все идет по-вашему.

— По-моему, вот как! А если бы шло не по-моему, я бы уволился?

— Александр Иванович,— Зискинд передвинул стул, сел напротив главного инженера,— мы с вами одного поля ягоды: мастера дела, любители крупного интересного дела, рыцари дела, можно сказать. Давайте напрямую: если бы вашим занятием было проектирование и строительство, разве вы не сочинили бы сверхпроект типа Шаргорода?

— М-м... не знаю.

— Не хотите согласиться, потому что ваше дело не проекты, а Шар и башня: гнать все вверх, осваивать, подчинить своей мысли и воле как можно больше. Валерьяна Вениаминовича судить не берусь, у него цель может быть обширнее, с креном в познание,— но у вас, Саша, именно такая. И мой совет (вы его не примете, но хоть запомните): не стремитесь туда, в ядро, в MB. Гоните вовсю прикладные исследования, осваивайте Шар... но к мерцающим галактикам вам лучше не соваться. Как и мне.

— Почему?!

— Да и потому... не знаю, смогу ли передать чувства, какие вчера испытал, когда видел на экранах и в натуре эти светлячки — и вдруг понял, что они такие миры, как и наш! — Юрий Акимович заволновался, говорил сбивчиво.— И... чирк — и нет, растворился в темноте. Понимаете, это знание не для нас!

— Вот тебе на! А для кого?

— Ну... может быть, для тех, из Шаргорода, из десятого поколения. А то и из сто десятого.

— А нам что же, почву для них унавоживать? Нет, хватит. Они сидели друг напротив друга — два южанина, два крепких парня, знающих и любящих жизнь.

— И эта гипотеза Любарского,— продолжал Зискинд,— жизнь, мир — турбуленция, вихрение на потоке времени... и все?

— Юра, разве это первая гипотеза о происхождении миров?

— Нет, все прежние были не то: там через химию, излучения, поля, частицы... сложно. И всегда оставалась приятная уму лазейка. что оно, может, и правильно, но правильно в том смысле, чтобы выучить, сдать экзамен, получать стипендию — а к жизни мало касаемо. Планеты и звезды одно, а мы, люди,— совсем другое. А здесь выходит, что все одно: и галактики, и атомы, и человек. Теперь ему не отвертеться.

— Ну, Юра, знаете!.. А надо отвертеться? Надо вилять, прятать голову в песок от факта, что мы — материя, что мир наш конечен, смертен? По-моему, это немужественно. И вы, получается, уходите... или, прямо сказать, даете тягу — от возможного разоблачения иллюзий? Пусть серьезных, но ведь все-таки заблуждений — так, Юра?

— Мне нравится моя жизнь, Саша,— помолчав, тихо сказал Зискинд,— такая, как есть, со всеми ее иллюзиями. В этой жизни с иллюзиями я занимаю неплохое место. И вы тоже. Неизвестно, каково это место на самом деле, в жизни без иллюзий. И ваше — тоже. Вы напрасно храбритесь. Хотел бы ошибиться, но боюсь, это знание больно вас ударит.

— Возможно, и ударит,— согласился Корнев.— Но альтернатива-то какая? Дожить до пенсии, до хорошей пенсии, а потом ходить на рыбалку... и все?

Архитектор молчал.

Александр Иванович посидел еще несколько секунд, подоил нос, поднялся с широкой американской улыбкой, в которой на этот раз не было веселья:

— Нет, Юрий Акимыч, видно, не одного мы поля ягоды. А жаль, очень жаль!

Но ему не было очень жаль.

Начкадрами настаивал перед директором, что по законам перевод Зискинда можно оттянуть на недели, а с учетом его важного положения и на месяцы.

Но Валерьян Вениаминович вспомнил, как он выдворял из Шара нежелательных работников, и посовестился. Насильно мил не будешь. Да и чувствовал он в этой истории какую-то свою вину: не смог сопрячь одно с другим, MB с Шаргородом, уступил обстоятельствам, стихии... дал слабину.

И два дня спустя Юрий Акимович покинул институт. На прощание он подарил хорошую идею: есть Министерство строительных материалов и конструкций, которое много отдало бы, чтобы узнать в течение года (а лучше бы раньше), как их новые материалы и конструкции поведут себя в сооружениях лет через двадцать — пятьдесят — сто... Корнев, услышав, чуть не подпрыгнул: и как прежде не сообразил! Наилучшее решение строительных проблем: министерство не только обеспечивает материалами и конструкциями, но и специалистов-разработчиков пришлет, денег даст, если надо. “Юра, и теперь, когда рутинные дела посредством вашей идеи будут решены, когда развяжутся руки для творчества, вы?!” — “Александр Иванович, пусть они развяжутся у кого-то другого”,— ответил тот.

Толчея идей, толчея людей; кто-то приходит, кто-то уходит... турбуленция.

 

 

ГЛАВА 16

ГОРА И МАГОМЕТЫ

Грешить, злодействовать, а равно и делать добро или совершать подвиги надо без натуги. А если с натугой — то лучше не надо.

К. Прутков-инженер. Мысль № 77.

Войдя этим майским утром в приемную, Корнев заметил, как Нюся при виде его быстро задвинула ящик стола и выпрямилась.

— Та-а-ак! — зловеще протянул Александр Иванович, приближаясь к секретарше; та покраснела.— Читаем художественную литературу в рабочее время. Ну-ка? Про любовь, конечно?

— И вовсе не художественную и не про любовь,— Нюся открыла ящик, выложила книгу.— Не до любви.

— А!.. “Теория электронно-дырочного перехода в полупроводниках”. Понимаю, вы ведь у нас вечерница. Ну, это можно и не прятать, Нюсенька, читайте открыто, разрешаю не в ущерб делам. Повышение квалификации сотрудников надо поощрять. Когда экзамен?

— Сегодня.

— Кровавая штука эта “теория перехода”, как же, помню. Дважды сам срезался, пока сдал... а уж сколько я потом на ней невинных студенческих душ загубил — и не счесть! — День только начинался, настроение у Корнева было отличное, Нюся ему нравилась — он придвинул стул, сел возле.— Пользуйтесь случаем, Нюсенька, лучшего консультанта вы в Шаре не сыщете. Над чем вы корпели?

— Да вот...— Оживившаяся секретарша раскрыла учебник из закладке.— Это электрическое поле в барьере — не пойму, откуда оно там берется без тока?

— А... ну, эго просто: по одну сторону барьера высокая концентрация свободных электронов, по другую — “дырок”. В своих зонах они электрически уравновешены с ионами, поля нет. Но концентрация свободных носителей заряда не может оборваться резко — вот они и проникают за барьер, диффундируют... ну, вроде как запах, понимаете?—Нюся старательно тряхнула кудряшками.—А проникнув, становятся скоплениями зарядов: электроны — отрицательного, “дырки” — положительного. Между ними и поле... Здесь, главное, надо уметь пользоваться этим соотношением,— главный инженер отчеркнул ногтем в книге формулу “nX p==const”,—означающем... что?

— Что произведение концентраций электронов и “дырок” в каждом участке полупроводника постоянно,— отрапортовала та.

— Истинно. Из него все и вытекает...— Александр Иванович вдруг с особым вниманием взглянул на это соотношение.— Похоже на соотношение Пеца, на его закон сохранения материи-действия, скажите, пожалуйста!

— А почему это поле меняется от внешнего напряжения? — спросила Нюся.— То расширяется, то сужается?

— Это не поле меняется, а барьер сопротивлений. Барьер! — Корнев поднял палец.— Это запомните, Нюся, на этом часто горят. Когда к переходу приложено напряжение в “прямом направлении”, толщина барьера уменьшается, когда в “обратном” — увеличивается, и весьма сильно... Постой, а ведь и в самом деле,— он сбился с тона,— при одной полярности барьер растягивается от напряжения, а при другой... уменьшается! Вот это да! Ой-ой! Как это я раньше-то не усек?..— Он глядел на секретаршу расширившимися глазами.— Вон она, идея-то! Где Вэ-Вэ?

— В координаторе,— Нюся смотрела на него с большим интересом.

— В координаторе...— в забытьи бормотал Корнев, поднимаясь со стула; он побледнел.— И соотношения похожи. У нас ведь тоже барьер, переходный слой с полями... Нюся, вы — гений!

Он взял голову секретарши в ладони, крепко чмокнул ее в губы, выбежал из приемной. Нюся сидела, ничего не понимающая и счастливая, все еще чувствуя горячие губы Корнева и уколы от его щетинок.

 

Валерьян Вениаминович, сидя на повернутом спинкой вперед стуле перед экранной стеной, предавался необходимому по утрам занятию — вживался в образ башни. Все знали, что в эти минуты его отвлекать не следует.

— Вэ-Вэ! — услышал он вдруг голос и почувствовал на плече руку Корнева — и по жесту этому, по обращению, позволительному только с глазу на глаз, да и то не всегда, понял, что главный инженер в необычном состоянии.— Вэ-Вэ, кончайте смотреть на экраны, смотрите лучше на меня: я нашел! Та-ак...— Корнев огляделся.— Давайте-ка сюда! — Потащил директора и его стул к столу, за которым трудился над программами старший оператор Иерихонский.— Шурик Григорьевич, кыш отсюда! Чистую бумагу оставь.— Тот исчез. Они сели к столу, Александр Иванович нацелился авторучкой на лист: — Значит, так...— Но передумал: — Нет, сначала вы, Валерьян Вениаминович: изложите-ка мне вкратце, но внятно суть вашей теории электрического поля в переходном слое Шара. Я читал, помню, но лучше, если вы освежите. Прежде всего — существование этого поля вытекает из вашего знаменитого соотношения, что произведение числа квантов на их величины в равных геометрических объемах постоянно?

— Вытекает.

— Вот и в полупроводниках вытекает! Из “рХ n==const”!— Корнев смачно потер ладони.— Ну, объясняйте, я весь внимание.

Пецу очень хотелось объяснить ему не это, а неуместность, даже скандальность такого поведения на виду у сотрудников. Но — облик Александра Ивановича дышал уверенностью, довольством собой, какой-то счастливой озаренностью; видимо, он и вправду что-то нашел. И Валерьян Вениаминович придвинул лист бумаги, принялся чертить на нем графики, писать символы — объяснять. Сначала сухо, с оттенком вынужденности, но постепенно увлекся: нетривиальный вывод, что в неоднородном пространстве-времени появляется без внешних зарядов (от знаменателя формулы), электрическое поле, был, как мы отмечали, его тайной гордостью.

— Та-ак!..— нетерпеливо приговаривал Корнев, ёрзая на стуле.— Ага, значит, чем круче градиент, изменение величин квантов с высотой, тем сильнее поле. Вот и в полупроводниковом переходе — чем резче меняется концентрация примесей, тем сильнее напряженность...

— И что же? — не выдержал Пец.

— А то, майн либер Валерьян Вениаминович, что должно быть в НПВ справедливо и обратное: чем сильнее поле, тем круче сделается градиент величин квантов. Ведь как в полупроводниковом диоде? Если приложить обратное напряжение, барьер расширится. Уподобим барьер неоднородности в Шаре таком р-п-переходу. Только нам надо наоборот: чтобы от приложения внешнего напряжения он сужался...

— То есть не как в диоде? — Валерьян Вениаминович ничего не понимал.

— Да... то есть нет... то есть... ага!..— Корнев сбился, в недоумении поднял брови.— Гм... нет, диод здесь ни при чем.

— А что при чем?! — Пец начал сердиться.

— Э-э... м-м... понимаете. Валерьян Вениаминович, я ведь, собственно, о том что... ну, это поле Шара — оно ведь не космической напряженности, а так себе...— Александр Иванович окончательно утерял нить и мямлил, выкручивался, лишь бы спасти лицо.— Н-ну, как и у атмосферных объектов таких размеров... геометрических, я имею в виду. Грозовая туча может нести такое же поле. А напряженности в них куда выше бывают, молнии получаются.

— Так что?

— Ну и...— Корнев в отчаянии ухватил нос, отпустил.— Ничего. Мне показалось...— Вильнул глазами, уводя их от спокойно-негодующего взгляда директора.— Сорвалось. Я пойду, Валерьян Вениаминович?

— Минутку,— тот огляделся, понизил голос.— Послушайте, Саша, вы только, пожалуйста, не повредитесь на этой проблеме. Я вас очень прошу. Вот и Зискинд ушел. С кем я работать-то буду?

— Хорошо, Валерьян Вениаминович, я постараюсь,— смиренно ответил увядший Корнев.— Так я пошел.

И он удалился, необыкновенно сконфуженный и раздосадованный: так срезаться! А ведь была идея, была! Рассчитывал, что по пути до координатора она оформится, а вышло наоборот: растряс. Надо же!

 

II

 

Пец после его ухода вернул стул к экранной стене, сел в прежней позиции, положив руки на спинку стула,— но глядел на экраны, ничего не видя. Он был расстроен. “Ну что это такое: главный инженер солидного НИИ, орденоносец... Страшнов недавно говорил, что надо на второй орден представлять, да и есть за что,— а как мальчишка! Примчался, нашумел, оператора с места согнал. И, главное, не продумал идею как следует, а пытался внушать. Полупроводниковый р-п-переход... ну при чем здесь, спрашивается, то соотношение — произведение концентраций! — к моему? Нашел сходство, эва... Да в теориях навалом случаев, когда произведение величин постояннее сомножителей, это основа взаимосвязи. И поле в диоде... что у него общего с полем в Шаре, оно ведь от совсем других причин! Объяснил: если приложить напряжение, барьер расширяется — это он барьер сопротивлений имел в виду- А нам надо, чтобы он сужался, в том вся и загвоздка, молодой человек... О господи!” — Валерьян Вениаминович едва не подпрыгнул на стуле. Мысль оформилась в мозгу так отчетливо, будто кто-то произнес ее громким голосом: “Да ведь потому тот барьер и расширяется, что там поле обычное, а твое, которое “от знаменателя”, будет сужать барьер!”

...Он влетел в приемную, спросил Нюсю голосом, каким кричат о пожаре:

— Корнев! Где Корнев?!

Та вскочила и с испугу — она вообще побаивалась директора, а сейчас лик его впрямь был ужасен — не смогла и слово молвить, только помахала рукой на дверь корневского кабинета; там, мол, там. Валерьян Вениаминович ринулся туда. “Чего это они сегодня как с ума посходили?” — подумала Нюся, оседая.

Главный инженер сидел на краю стола, болтая ногой, вспоминал: что же это мелькнуло в голове, заставило броситься к Пецу — и пропало, будто посмеялось. Когда в дверях появился Валерьян Вениаминович, то он — по лицу директора, торжественно-ошеломленному, по его резвым, молодым каким-то шагам — понял: есть, тот сообразил все. И возликовал. Но Корнев не был бы Корнев, если бы тотчас не взял реванш:

— Нет-нет, Валерьян Вениаминович, не надо так смотреть! — тревожно и предупредительно двинулся он навстречу.— Успокойтесь, все будет хорошо, не надо так переживать, увлекаться идеями и проблемами... а то еще осиротите нас. Позвольте-ка вас сюда, в кресло, не нужно ли воды? Не думайте ни о чем, расслабьтесь, сейчас это у вас пройдет...

— Э-э, злодей-мальчишка! — оттолкнул его тот.— Не пройдет, если мне что приходит в голову, так это прочно, не как у некоторых. Где у вас доска? — Корнев отдернул штору на боковой стене, обнажил черный прямоугольник.— Мел есть?..— Валерьян Вениаминович снял пиджак, зашвырнул его в кресло, закатал рукава. Глянул на Александра Ивановича с видом человека, у которого перехватило дух: — Ну, Саша, если мы это сделаем...— Он не закончил, но у Корнева тоже перехватило дух.

...И неважно было, не имело значения, кто да какую фразу сказал, кто начертал на доске ту или иную формулу, линию, цифру. Они были сейчас будто один человек — одно мыслящее существо. Идея, когда ее четко сформулировали, оказалась настолько простой, что стало понятно, почему они долго не могли к ней прийти, кружили вокруг да около: если изменение величин квантов в пространстве создает поле, то полем можно перераспределять величины квантов. Двенадцать слов — и лишние только запутали бы дело.

— Даю название: регулировка пространства-времени. Не приближение или удаление, не замедление — регулировка, невинное занятие.

 Неоднородного пространства-времени.

— Да-да... Давайте прикинем на местности. Имеется, стало быть, барьер неоднородности, отделяющий нас от MB, от ядра Шара, толщиной в физические мегапарсеки, а геометрически — сотня метров. Задача простая: чтобы он в нужном месте...

— ...над башней.

— ...утончился до... ну хотя бы до сотен физических километров. В сравнении с дистанциями в MB это ничто. Поскольку для физических расстояний важны не величины квантов, а их число, то его и надо уменьшить здесь...

— ...создав более крутой градиент. Чтобы до величин, что имеют кванты действия в ядре, переход здесь сделался куда круче и короче. Прокол.

— По данным Мендельзона, напряженность электрического поля во внешних слоях Шара доли вольта на километр высоты. Небольшая, мы ее и не замечаем...

— Очень большая! Мы можем манипулировать с напряжениями в миллионы вольт, самое большее — в десятки миллионов. Ну, сумеем так убирать... сокращать — дистанции в сотни миллионов километров? В космических масштабах это — тьфу!

— Не забывайте, что в глубинах ядра все выходит на однородность. Стало быть, чем ближе к MB, тем градиент кванта меньше... и теми же приращениями поля можно будет убирать-сокращать многие парсеки, а то и килопарсеки.

— Ага, в этом спасение! Значит, не попусту я молол языком, что по запасу электричества грозовая туча соперничает с Шаром?

— Да... и пустим через трансформатор.

— Не понял?

— Ну, анекдот такой: давится человек в московском ЦУМе в очереди неизвестно за чем, соображает: “Если это большое — ушьем, маленькое — растянем, электрическое — пустим через трансформатор...”

— Хм... ситуация похожая. Только мы знаем, что это электрическое и через трансформатор его нельзя. Поле-то постоянное! — Как же мы добудем такие напряжения?

— Генераторы Ван дер Граафа. До миллиона вольт статического напряжения на каскад... То-то обрадуются в моем родимом Институте электростатики, когда мы у них закупим это старье!

— А каскадов может быть много?

— Сколько потребуется, лишь бы места хватило. Прикинем конструкцию. За основу берем нашу аэростатную кабину. Вообще, все будет висеть на воздусях, но поскольку выше семисот метров атмосфера в Шаре идеально спокойна, аэростаты должны держать не хуже бетона, согласны?

— М-м... не знаю, но от них все равно никуда не деться. Не спешите с конструкцией, надо сначала хорошенько оседлать электрическую идею. Тогда, если и получится шатание в аэростатах или в чем-то еще, всегда сможем подрегулировать полями.

— Справедливо. “Чтоб решение простое дать техническим проблемам, относитесь к ним, как схемам из задачника по ТОЭ”. Не слышали эти стишки? Профессор Перекалин начинал у нас ими чтение курса теоретических основ электротехники. Так и будем: нет никаких Событийных Вселенных, галактик, Шара — схема из задачника по ТОЭ. Вот такая: генераторы на крыше, напряжение от них подается по разнесенным кабелям на... на электроды — с их формой придется экспериментировать — размерами эдак в десятки метров. Кольцевые, скорее всего, с сегментами... Они и будут убирать пространство перед поднимающейся кабиной... Два-три каскада по миллиону вольт и...

— И чепуха выйдет.

— Кто это говорит?! Послушайте, Вэ-Вэ, вы ведь не электрик.

— Все равно чепуха, хоть я и не электрик. Смотрите: этими электродами мы создадим перед кабиной предельно крутое распределение квантов, проколем барьер в пространстве. А время? Разница в течении времени будет определяться отношением величин квантов в MB и в кабине. А оно останется огромным! Звезды и галактики на уменьшенной дистанции будут проскакивать, как курьерский поезд перед носом стрелочника. Ничего не разглядишь. Стоит ли огород городить?

— А и верно... “Чтоб решение простое дать техническим пробле...” Ага, есть! Золото у меня директор, все замечает, пропал бы я без такого директора. Все просто: кабину надо помещать между двумя кольцами электродов! Нижние электроды выталкивают кабину в область микроквантов и тем регулируют темп времени, а верхние убирают пространство над ней. Слушайте, да мы сможем такой наблюдательный сервис навести, что лучше не бывает: отдельно время регулируем, отдельно пространство, а!

— Разорвет кабину между электродами, неоднородность же страшная. В пыль разнесет, на атомы...

— Не без того, что может и разнести, верно. Надо... надо предусмотреть вокруг кабины систему выравнивающих электродов. Такую, знаете, электрическую колыбельку. Капсулу...

— Не вокруг, а жестко связать их с платформой кабины.

— Да, пожалуй, так лучше... Но вы чувствуете, Вэ-Вэ, к чему мы пришли: немеханическое перемещение тел! Пешеход приближается к городу Б, не удаляясь от города А.

— Гора идет к Магомету.

Внизу за время их диалога в зону въехали четыре машины. Вверху темное микроквантовое пространство-время не раз слепило из себя блистающие диски галактик, выделило из них огненные мячики звезд, поигралось и растворило все во тьме. А они все теснились у доски: “Нет, Вэ-Вэ, не так, вот дайте-ка...” — “Нет, лучше так...” — отнимали друг у друга мел. А когда получалось удачно, хватали один другого за плечо, толкали в бок, смеялись — два комочка материи, чрезвычайно довольные, что эту самую материю удается крупно облапошить.

Идея — была!

 

III

 

Научный прогресс движет не только воображение, но порой и его отсутствие. Если бы Пец и Корнев с самого начала могли представить, сколько от исходной идеи полевой регулировки НПВ возникнет сложнейших дел, сколько раз от кажущихся неразрешимыми частных проблем им будет мерещиться, что все рухнуло, работа делалась напрасно... да и сколько самой работы-то будет! — эта громада, несомненно, подавила бы их мысли и энтузиазм; и не бывать бы проекту ГиМ (Гора и Магометы), не воплотиться ему в металл. Только то и выручало, что последующие проблемы становились заметны с холма решенных предыдущих,— ничего не оставалось, как карабкаться на новый холм.

Это всегда выручает, движет всеми нами: больше пройдено, меньше осталось... Меньше осталось! Как будто может остаться меньшев соревновании конечного с бесконечным.

ТРИ АКСИОМЫ КОРНЕВА: 1) У нас достаточно места, чтобы сделать все как следует; 2) у нас достаточно времени, чтобы сделать все как следует; 3) (появлению ее предшествовал визит в Шар представителей Министерства стройматериалов и конструкций, во исполнение той прощальной идеи Зискинда: их она тоже пленила, они на все согласились, все обещали — уж когда везет, так везет): у нас достаточно средств, чтобы сделать все как следует.

...Прав оказался мудрый Зискинд, молодой, да ранний Юрий Акимович: не для архитектурных совершенств предназначалась башня, не для технической и коммерческой выгоды — хотя возводили ее, казалось, для этого. Но и неправ, скажем это, забегая вперед, оказался Юрий Акимович на все 100%: стоило, очень стоило ему не пороть горячку, дождаться возникновения новых идей в Институте — хотя бы только этой одной.

Всю следующую неделю НИИ НПВ лихорадило как никогда. И Бугаев не мог пожаловаться на Альтера за сбои в грузопотоке или на Люсю Малюту за плохую координацию; равным образом и прораб монтажников товарищ Бражников не мог заявить протест, что прораб высотников товарищ Плотников при попустительстве начплана перехватил материалы, переманил людей и т. п. Претензии негде было высказать, так как научно-технические совещания не собирались; их и не имело смысла высказывать, ибо все делалось по распоряжениям сверху — в прямом и переносном смысле слова: директор и главный инженер всю эту неделю ниже двадцатого уровня не спускались.

Даже жене Пеца Юлии Алексеевне пришлось на эти дни перебраться в башню, на самую верхотуру — кормить и обихаживать супруга, а заодно и всю честную компанию: Корнева, Любарского, Васюка-Басистова, Бурова, Ястребова — стихийно образовавшийся штаб проекта. Многие из часто сменявшихся монтажников и наладчиков не знали, что эта улыбчивая простая женщина — жена их директора, член-корреспондентша, думали, что она для того и находится на крыше, чтобы обращаться к ней по обиходным делам: “Мамаша, как насчет чайку?”, “Мамаша, зашейте...” и т. п.

Толчея идей, толчея людей — турбуленция... Грузы неслись наверх. На экранах координатора, показывающих, что делается на крыше, в лаборатории MB и экспериментальных мастерских, искрилось расплывчатое, трудно поддающееся контролю мельканье. Проектировщики гнали чертежи для двенадцатого — уже! — варианта системы электродов и экранов. Лаборатория моделирования, спешно развернутая в конференц-зале. Проверяла в ваннах-бассейнах конфигурации алюминиевых лепестков, отбраковывая девять из каждого десятка.

...Поднимался на крышу, распространяя аромат сигары, Бор Борыч Мендельзон, доказывал весомо, что одними полями они не совладеют с барьерами неоднородностей, слишком широк диапазон величин квантов. Под влиянием его сочинили компромиссный вариант — с механическим перемещением наблюдательной кабины внутри “полевой трубы”. Он погиб в расчетах, получалось слишком инерционно для того спрессованного до масштаба “год-микросекунда” времени, с которым предстояло работать.

— Все-таки самым безынерционным прибором является электронная лампа,— задумчиво молвил Толюня, когда мудрили-гадали, как быть.

И — сначала в воображении, затем в расчетах, чертежах и модельных прикидках — начал утверждаться образ полутора километровой “электронной лампы” с кольцами и лепестками выжимающих пространство, ускоряющих время, выравнивающих и управляющих электродов и экранов. Только вместо стекла ее ограничивали баллоны аэростатов. Кабина должна была, раз поднявшись, зависнуть в полутора километрах над крышей, а все регулировки времени и расстояний (они уже без содроганий употребляли эти понятия) будут делаться из нее поворотами ручек, нажатием кнопок и клавиш.

...То Варфоломей Дормидонтович начинал смущать народ, что-де они зря не предусматривают заранее возможность поперечной регулировки НПВ — для сноса, слежения. “Верно: и всего-то потребуется легкая система над верхними электродами, несколько дополнительных!” — поддерживал его Буров. “Нет,— осаживал обоих Пец,— сейчас могут пойти в дело только упрощающиепредложения, а не усложняющие. Прекрасная идея, но... имейте терпение, мы к ней вернемся”. Валерьян Вениаминович старался держать вожжи как можно крепче — иначе обилие инициативы понесет, запутает, опрокинет все.

 

Наконец приступили к сборке. Громоздкие генераторы Ван дер Граафа не умещались на крыше; для них создали кольцевую галерею. Там же разместили станцию зарядки аэростатов. Смонтированные боки электродов цепляли к баллонам, поднимали над башней, где — согласно 1-й аксиоме Корнева — места было достаточно. Издали верхушка башни теперь походила на малыша с шариками, собравшегося на первомайскую демонстрацию.

Точность монтажа проверяли пробными включениями, а возросшую неоднородность между электродами — бросанием туда разных мелких предметов. Последнее у работающих на крыше даже превратилось в не слишком корректную забаву: швырнуть вверх, в обведенное белым кругом электродов пространство чью-то (разумеется, не свою) туфлю или пластиковую каску — ив нескольких метрах над головами ее бесшумно разрывало в клочья, затем и клочья — в пыль.

Казалось невозможным, что там под напряжением в миллионы вольт уцелеет кабина и люди в ней.

За земную неделю, которую длилась эпопея создания системы ГиМ, для работавших наверху минуло примерно по году: для творческих работников побольше, для исполнителей поменьше. Биологически и по ЧЛВ — год, а психологически все-таки семь дней, в которые они выполнили громадную интересную работу. Никакими бухгалтерскими комбинациями, ни законными, ни сомнительными, невозможно было оплатить сделанное людьми. Да и счет шел не на заработок, не на производственные заслуги — все были охвачены порывом, чувствовали себя чудо-богатырями. Спроси самых рядовых монтажников, зачем они вкалывают во всю силу, выкладываются, они затруднились бы ответить — настолько само собой разумелось, что если у человека есть мозг и руки, знания и мастерство, то для исполнения таких проектов.

...Пошел последний этап: развертка и свертка. Вся система, увлекаемая аэростатами, вытягивалась на полтора километра вверх, к черному ядру, подергивавшемуся мутью “мерцаний”. Выглядела она блистательно и дико — как в предутреннем сне интеллигентного пьяницы, по определению Корнева: сверкали в свете прожекторов конусами сходящиеся в перспективу алюминиевые дуги электродов, стеклянные чаши высоковольтных изоляторов растягивались между ними гирляндами, выстраивались в многоугольные фигуры керамические распорные балки, матово лоснились серые бока аэростатных баллонов, от натяжения капроновых тросов вокруг кабины веерами растопыривались выравнивающие пластины. Извивались, тянулись ввысь, как змеи у факиров, синие толстые кабели; пели лебедочные моторы, выпрастывая канаты; вблизи медных шаров генераторов Ван дер Граафа круто искажалось пространство, шипел тлеющий разряд.

Кабина ушла вверх без людей. Все стояли на крыше, задрав головы. Ястребов покрутил шеей, сказал: “Действительно, не дай бог — приснится...”

И было пробное включение. По мере увеличения поля на нижних электродах кабина вместе с несущими ее аэростатами съежилась

сначала до игрушечных размеров, затем и вовсе сошлась в точку — и исчезла, не удаляясь. Когда поле ослабили, она так же внезапно, за секунды, возникла из ничего, разбухла до прежних размеров, оттесняя баллонами и прозрачными гранями во все стороны чистую черноту пространства.

Все выходило по расчетам.