ДОЛЖНОСТЬ ВО ВСЕЛЕННОЙ Часть 5

Ваша оценка: Нет Средняя: 5 (2 голосов)

ГЛАВА 17

“ДЕВЧОНКУ ЗВАЛИ ДЕЗДЕМОНА”

Пьянство — самая распространенная в России форма демократии и социального протеста. Самый распространенный в ней способ борьбы за экономическую справедливость — воровство.

Записки иностранца, XIX век.

Все выходило по расчетам, все было правильно: к ядру должна протянуться “электрическая труба”. Громадная — из тех, что порождают молнии,— напряженность поля в ней сделает распределение квантов очень крутым и, соответственно, дистанцию до MB короткой. Внутри “трубы” по пространству-времени будет сновать, не сдвигаясь с места, кабина с наблюдателями... И тем не менее в последний час приготовлений Пец и Корнев избегали разговаривать, даже смотреть друг на друга, чтобы не выдать своих чувств. Оба вдруг утратили уверенность. “Что за нелепость, как это можно убрать пространство — да еще исчисляемое килопарсеками! — подумывал Валерьян Вениаминович.— Теория теорией, но...”

Корнев суетился, что-то проверял, приказывал, прогонял с площадки лишних, шутил и — чего за ним прежде не замечалось — сам первый смеялся своим шуткам. А Пец стоял на краю, смотрел вниз, на дикий пейзаж вокруг башни — с навеки застывшим багровым солнцем, опрокинутыми домами и замершими машинами — и желал лишь, чтобы все скорее осталось позади: успех — так успех, провал — так провал. Никогда он не думал, что может так трусить.

— Ну,— произнес наконец Александр Иванович шатким голосом,— кто в бога не верует, детей осиротить не боится... прошу! Карета подана.

Сказано это было так, для куража, потому что заранее решили, что в первую вылазку отправятся трое: он, Пец и Любарский.

На площадке у контрольных приборов остался Толюня. Возле лебедок с инструментами дежурили Ястребов и два его помощника. У оградки на краю крыши стояла Юлия Алексеевна. На кольцевой галерее похудевший, с опавшими щеками Буров хлопотал у генераторов.

Они поднялись в кабину (которая тоже изрядно усовершенствовалась со времени первых путешествий). Любарский занял кресло у телескопа — он, астрофизик, играл по-прежнему роль главного наблюдателя. Пец сел поближе к экранам — ассистировать. Корнев устроился у пульта ПВР — пространственно-временной регулировки; рядом с ним, по правую руку была панель буровского светозвукового преобразователя.

За полчаса, пока развертывалась по высоте система и кабина выходила к верхней отметке, не было произнесено ни слова. Варфоломей Дормидонтович время от времени подавался туловищем к окуляру, смотрел, откидывался к спинке кресла. Пец регулировал настройку на экранах, где клубились в разных участках спектра пятна и мельтешили точки нового цикла “мерцаний”. Корнев следил, как по сторонам располагаются электроды и экраны системы ГиМ; вверху они очертили ребристым светлым кольцом круг тьмы с синевой и вихриками, по бокам огородили кабину стеной с продольными прорезями... но воспринимал все с оттенком нереальности, будто телевизор смотрел.

Наконец покачивания прекратились. “Подъем весь”,— молвил Корнев, вопросительно взглянув на астрофизика. Тот нагнулся к окуляру: по известным ему признакам он хотел выбрать “вихрик”, который бы дошел до крайней — звездной — стадии галактической выразительности.

Признаками было скорее нарастание яркости и смещение спектров на экранах вправо, к жестким лучам.

— Валерьян Вениаминович,— негромко сказал Любарский,— подстрахуйте меня на правых экранах. Если за секунды переходит от ультрафиолета на ближний рентген, это — кандидатура.

Минут пять сосредоточенного молчания.

Только Корнев нетерпеливо поворачивался то к телескопу, то в сторону экранов.

— Эта подойдет? — спросил Пец.

— М-м... нет,— мотнул головой астрофизик,— велика скорость сноса, не угонимся. Надо такую, чтобы шла на нас.

— Долго вы еще будете возиться? — не выдержал Корнев.

— Но мы же не сами их делаем, Александр Иванович,— кротко заметил Любарский.

Пец хмыкнул. Напряжение в кабине спало.

— Ага! — изменившимся голосом сказал астрофизик.— Это, похоже, она. Как у вас, Вэ-Вэ?

— Вижу на всех экранах,— сказал Пец.— Яркость нарастает.

— Давайте помалу, Александр Иванович. Старайтесь больше временем, чем пространством.

— Сейчас...— Корнев склонился к пульту.— Не ошибиться бы для начала. Включаю.

Он медленно вводил напряжение на верхних и нижних электродах. Валерьян Вениаминович почти чувственно представлял, как кабину с ними спрессовываемая полями неоднородность выталкивает, выносит наверх, в микроквантовое пространство, в MB. И точно: кольца белых электродов, смутно белевшие над куполом, стали быстро расширяться — и сгинули в темноте. Они остались, какими и были, понимал умом Пец, это съежилось пространство-время внутри; кольца теперь охватывают не десятки метров, а миллиарды километров.

Одновременно вверху Меняющаяся Вселенная, вот только сейчас еще представлявшая собою обозримую взглядом область волнующегося светлого тумана с вихревыми вкраплениями, разрасталась во все стороны над куполом, разрасталась величественно и прекрасно. Туман таял, очистившееся пространство открыло головокружительные дали: мириады галактик мерцали и роились там, будто снежинки у фонаря!

Корнев наддал еще — и вихревое “мерцание” в центре неба, на которое нацелил кабину Любарский, стало стремительно надвигаться и расти. Сначала это было вьющееся — блестящей воронкой в черной воде — переливчатое свечение; от него отделился и сносился влево завиток. По мере нарастания-приближения исчезало впечатление потока с круговертями — образ вихря становился трехмерным, застывшим. Вот сплошное свечение его разделилось, начиная от середины, на множество колышущихся и мигающих в сложном ритме черточек: пошла стадия звездообразования. Теперь сверху надвигался пульсирующий звездный шар с размытыми краями, который обнимали три далеко уходящих в черноту, искривленных и нестерпимо блистающих рукава.

 Временем больше, Саша, временем. — приказывал и молил Варфоломей Дормидонтович.

Тот подбавил поля: черточки наверху из голубых стали белыми, сократились до ярких точек. Вращение вихря прекратилось.Галактика, трехрукавная спиральная галактика надвигалась на купол из тьмы несчитанными миллиардами звезд, необычным, ни с чем не сравнимым светом озаряя обращенные к ней лица троих.

— Стоп! — сказал Пец (у него сильно билось сердце).— Что на приборах, Саша?

— Еще не исчерпали и половины возможного: на электродах “Время” по четыреста пятьдесят киловольт на каскад, на пространственных — по пятьсот киловольт. Двинула дальше?

— Давайте,— поддерживал Любарский.

— Только помалу, с паузами после каждой сотни киловольт,— дополнил директор.— И... не более восьмисот на каскад.

Корнев тронул рукоятки, стрелки киловольтметров поползли вправо. Электрические поля наращивали и напрягали незримый “пространственный шприц”, который теперь прокалывал почти весь барьер неоднородности. Вне “шприца” физические расстояния от них до башни соизмерялись с галактическими. Кабина в верхнем кончике электрической “иглы” воткнулась в MB, в Галактику.

Кабина входила в галактику — и та теряла образ цельного вихря, растекалась во все стороны необозримо. Унеслось влево ее звездное ядро, отмахнул за купол один рукав. Вошли во второй — и развернулось вверху звездное небо, на первый взгляд чем-то даже подобное видимому над Землей. Как и в обычном небе, здесь тьму разделяла наклоненная и размытая полоса из множества звездных точек: проекция плоскости вихря, здешний млечный путь. Яркие близкие звезды образовали характерные фигуры, хотелось даже поискать среди них Орион, Плеяды, Медведиц, Кассиопею — или, не обнаружив, дать название здешним созвездиям: вот Паук, вон Ожерелье, Ромб, Кленовый Лист, Профиль... Сходство было и в том, что звезды мерцали, меняли цвета от красного на зеленый, от голубого на желтый — будто во влажной послегрозовой атмосфере.

Но так представлялось лишь на первый взгляд. Уже ори втором становилось заметно собственное движение звезд, скоплений их и целых участков галактики. Разрушались иллюзорные “созвездия”: выворачивался Ромб, рвалось на части Ожерелье, искажался Профиль; возникали новые характерные группы. Было в этих движениях миров что-то от половодья, от танца закручивающихся друг около друга водоворотиков на стремительной речной глади.

В ритме с движениями звезды меняли цвет и блеск, пульсировали. Точнее, это галактика пульсировала-играла частями своего громадного тела, только и видимого наблюдателям благодаря вкраплениям звезд,— изменения в них, как и движения их, распространялись ветровой рябью по темной воде пространства. Большинство звезд меняли яркость и цвета умеренно, немногие — беспокойно, резко; время от времени ликующими аккордами световой симфонии взрывались в рукавах галактики новые и сверхновые звезды.

Александр Иванович не удержался, включил звуковой преобразователь Бурова. Слышимое из динамиков гармонично дополняло видимое над куполом и на экранах: ближние звезды вели — каждая свою — скрипичные мелодии с переливами, мириады далеких создавали — комариными дольками писка — аккомпанемент; был в звуках MB и смущающий душу ропот пространства, и отдаленное аханье, и перекаты, контрабасовый рокот, шорох, гул... Не просто музыка, не оркестр из миллиардов инструментов — проявляла себя звуками другая сторона Вселенского жизнедействия.

И соединение пространственного образа звездного вихря со сложно-ритмичной картиной изменений в нем, видимой и слышимой, давало впечатление простой, ясной и величественной Цельности. Не мертвый поток нес и создавал в турбулентном кипении галактики вихри и струи: было во всех струях, всплесках и колыханиях MB нечто превосходящее любые течения и волны мертвой субстанции, что-то подчеркнуто резвое, стремящееся выразить себя — живое. Эти потоки могли течь и в гору, эти вихри сами могли вовлекать, закручивать в себе окрестную среду.

Да и то сказать: если материя не жизнь, значит она — мертвечина. Середины нет.

Они смотрели, слушали, чувствовали и думали — каждый свое.

“Мне повезло,— думал Любарский,— мне необыкновенно, свински, фантастически повезло. Я не фанатик науки, не жрец и не герой — ученый средней руки. Если кто-то, к примеру, попрет на меня с проработочной рогатиной: дескать, твоя теория вселенской турбуленции вредный вздор, а истинно то, что академики вещают,— я отступлюсь. Ради бога, вещайте... Но вот для того, чтобы не лишиться этих наблюдений, чтоб увидеть, как в пространство, будто луна из-за забора, выплывает новая галактика, закручивает в спиральный хоровод рождающиеся в ней звезды, а они накаляются, пульсируют, меняют “вечные” рисунки созвездий,— ради этого я дам отрубить себе руку. Потому что это не просто наука — гораздо большее. Это Истина — не записанная и не сказанная, существующая вечно и просто: возникновением, жизнью и распадом миров. Это то первичное Знание, ради достижения которого возникают цивилизации и живут, сами того не сознавая, люди”.

“Я много знаю о материи, о мирах,— думал Пец, чувствуя сразу величие и ничтожество, покой и смятение, торжественность и восторг,— по этой части я, пожалуй, один из наиболее информированных людей на Земле. Но — насколько мало это выраженное в словах и уравнениях, снимках и графиках, воплощенное в статьи, монографии, учебники, энциклопедии комариное знаньице перед прямым видением Жизни Вселенной! И — я не смят, не подавлен. Вот когда впервые понял, что находится в Шаре, был подавлен и унижен,— а сейчас ничего. Потому что мы — достигли: поняли и сделали, пришли сюда. Понять и посредством этого сделать — это и есть разумная жизнь. Теперь величие Меняющейся Вселенной — и наше величие.

...Эта истина жестока, как смерть. Потому что подобно смерти она может отнять у человека все иллюзии, а тем и привязанность к миру. Эта истина сильна, как жизнь. Потому что она и есть Жизнь — часть от части которой наша,

И нам теперь надо... просто необходимо! — уметь встать над жизнью и над смертью”.

“Пи-у, пи-у!..— думал Корнев, слушая звучание звезд в динамиках.— Какой простор! Какой необыкновенный простор!..”

 

Он между тем все увеличивал нижнее поле, приближая время, текущее в кабине, ко времени Галактики. Совсем замедлились собственные движения звезд, сникла голубая составляющая в их блеске, но сами они оставались далекими точками.

— Сколько еще в запасе? — спросил Пец.

— По четверти миллиона вольт на нижних каскадах, чуть поменьше на верхних,— Корнев взглянул на него и астрофизика.— Попробуем? Есть что-нибудь обнадеживающее, доцент?

Речь шла о втором пункте программы: попытаться приблизиться к какой-нибудь звезде до различения ее диска в телескоп.

— М-м... сейчас-сейчас...— Астрофизик приник к окуляру, отсчитывал деления.— Вот эта наискось идет к нам, но... ей еще надо двигаться к нашему, извините за выражение, “перикабинию” тысяч двенадцать лет. В пересчете на наш уровень поменьше, с тысячу.

— Тоже многовато,— сказал директор.

— Теперь для нас это не проблема,— кинул Александр Иванович.— Отступим на семь порядков во времени, через минуту вернемся.

— Только не промахнитесь, упустим,— сказал Любарский. Повороты ручек на пульте — и звездное небо свернулось в Галактику, она удалилась, играя струйками звезд-штрихов в себе, меняясь в очертаниях. Рукава вихря приближались к ядру, вытягивались вокруг него все более полого, касательно — и вот замкнулись в эллипс. Через две минуты Корнев тронул реостаты: Галактика надвинулась, замедлила вращение, разделилась на звезды и темноту.

 Вот! — торжествующе сказал Варфоломей Дормидонтович.— Первая после Солнца!

В защищенном фильтрами окуляре телескопа он видел белый шарик. Шарик вращался, края его слегка колебались; по диску проходила рябь глобул. На левом краю возник огненный гейзер-протуберанец.

— Эх... нестабильно все-таки, нечетко,— жадно сказал астрофизик.

Валерьян Вениаминович смотрел на экраны, где плясала сине-белая горошина, без подробностей, потом взглянул вверх. Над куполом сияла, подавляя своим светом все окрестное, голубая звезда. “Как Венера после заката”,— подумал он.

Это была первая после Солнца звезда, чей диск увидели люди.

— Есть запас в сотню киловольт,— сказал Корнев.— Придвинемся еще?

— Не вижу смысла: нечетко, шатко,— покачал головой директор.— Возвращаемся.

...И только когда кабина приблизилась к крыше, спохватились, что не включили ни кино-, ни видеокамеры. И в голову никому не пришло! “Вот они, эмоции-то! — Пец недружелюбно покосился на Буровский преобразователь.— Когда-нибудь я эту штуку сломаю...”

 

II

 

Кабина опустилась на крышу, они, вышли. Первой к Валерьяну Вениаминовичу подошла жена:

— В чем дело? Что-нибудь испортилось? И он не сразу сообразил, почему она так решила: по времени крыши они отсутствовали три минуты. Ястребов приблизился к Корневу:

— Ну, Александр Ива, все в порядке? И что ж оно там наверху?

— Как что? Что и предполагали: галактики, звезды, Вселенная!

Механик странно посмотрел на него, отошел.

Дело было сделано — самое крупное из дел Института.

— Послушайте, граждане,— Корнев обнял нос ладонью, исподлобья оглядел стоявших на площадке,— кто кого, собственно, держит канатами: мы Шар или Шар — нас?

— Правильно, Александр Ива, одобряю! — как всегда, с ходу понял идею Ястребов.— Грех не отметить.

— И расслабиться,— сказал Любарский.

— И вздрогнуть,— уточнил Буров.

И они всем штабом двинулись вниз, а оттуда двумя машинами в ресторан при интуристовской гостинице “Stenka Razin”. Только Юлия Алексеевна уклонилась, ее подбросили домой.

...Оказывается, уже началось лето. Отцветала сирень в скверах, все улицы были в сочной зелени. И небо, которое они привыкли видеть у себя под ногами, мутно-желтой полосой вокруг зоны, оказывается, было голубым и огромным; в нем сияло, склоняясь к закату, жаркое неискаженное солнце. По тротуарам и бульварным аллеям шли загорелые люди; женщины были в легких платьях. Ветерок шевелил их волосы, ткани одежд, листья деревьев, воду в реке — ветерок! Они и не думали, что по нему можно так соскучиться.

Они были похожи на сошедших на берег после долгого плавания моряков — после полярного плавания, стоило бы уточнить, взглянув на их бледные лица. В ресторане все как-то сначала застеснялись блистающего великолепия сервизов, белых скатертей, сюрреалистического мозаичного орнамента вдоль глухой стены, величественных официанток. “Ну, граждане, одичали мы, надо скорей поддать,— сказал Корнев.— Шесть бутылок коньяку, девушка, да получше. И все прочее соответственно”. И официантка сразу будто осветилась изнутри от доброжелательности.

И верно, когда поддали, закусили, еще поддали — захорошели, освоились, отошли.

Коньяк был отличен, едва вкусна, жизнь великолепна — ибо они создали и победили!

— “И внял я неба содроганье!..” — возглашал, подняв на вилке ломоть осетрины, порозовевший Любарский И тут же, сменив тему, напал на Корнева: — Между прочим, драгоценнейший Александр Ибн-Иванович, тот маневр-отступление не понадобился бы, если бы послушались меня и сразу установили отклоняющие электроды Тогда бы наша “полевая труба” изгибалась и достигала намеченного объекта сразу!.. А если сверху пристроить еще каскад электродов — на предмет образования ими “пространственных линз”...— он сделал паузу, поглядел на всех со значением,— то и видели бы мы все куда четче и крупней!

— Вот народ, вот люди! — весело качал головой главный инженер и наполнял рюмки.— Не успели одно сделать... и ведь какое одно! — им уже мало, подавай другое. Дайте срок, Бармалеич, сделаем отклоняющие и эти... кхе-гм! — на предмет “пространственных”. Толюнчик, а? Буров? Сделаем?

Те поднимали рюмки, обещали. “А что...— мечтательно щурился Буров,— раз там звезды, то при них должны быть и планеты. А на планетах и цивилизации, а?” — “За контакт с братьями и сестрами по разуму!” — возглашал быстро хмелеющий Любарский. “Нет, но как же вы запись не включили?! — возмущался, отодвинув рюмку, Анатолий Андреевич.— Сами поглядели — и все. Эгоисты!” — “Забыли,— горячо говорил Корнев,— просто затмение нашло. Да не огорчайся, Толюнчик, нашел из-за чего! Еще наглядишься и наснимаешь, сколько захочешь”.— “Нет, но самое-то первое... это же история!” Выпили и за историю.

“Валерьян Вениами...— склонился на другом краю стола к директору раскрасневшийся Ястребов,— а помните, как вы меня с кабелем завернули? Как мне было стыдно, ой-ой! С тех пор, не поверите, гвоздя ржавого не тронул”.— “Что ж, это хорошо”,— похвалил его раскрасневшийся Пец. “Валерьян Вениами...— наклонился еще ближе механик.— Хоть вы мне скажите: что там такое наверху? Александра Иваныча спросил, так он какую-то, я извиняюсь, несуразицу сплел: звезды, говорит, Галатики...” — “Отчего несуразицу? Он правильно сказал”. Ястребов отодвинулся и очень выразительно обиделся: “Нет, ну, может, мне нельзя-а!? Так прямо и скажите: секретно, мол. Я человек меленький, делаю, что велят. А зачем насмешки строить!?” Валерьян Вениаминович принялся доходчиво объяснять, что в ядре Шара именно Галактики и звезды — как в обычном небе. Герман Иванович выслушал с недоверчивой улыбкой, спросил: “Ну, а это зачем?” — “То есть как зачем?” — опешил Пец. “Ну, ускорение времени и большие пространства в малых объемах — это я понимаю: работы всякие можно быстро делать, много площадей, места... А звезды и галактики — их-то зачем?..” Из дальнейшего разговора выяснилось, что славный механик и бригадир был искренне уверен, что Шар не стихийное явление, а дело рук человеческих. Оказывается, среди работников башни эта версия популярна, расходились только в месте и характере предприятия, выпускающего Шары: одни утверждали, что это опытный завод в Казахстане, другие — что СКБ в Мытищах под Москвой.

А потом разогретые эмоции перестали вмещаться в слова, потребовали песни. Для начала грянули могучими (как казалось) и очень музыкальными (как казалось) голосами “Гей, у поли там женци жнуть...”. Ревели, заглушая оркестр, который наигрывал для танцующих, про казацкую вольницу, про гетмана Дорошенко, что едет впереди, и про бесшабашного Сагайдачного, “що проминяв жинку на тютюн та люльку — необачный!”

“Мэ-ни з жинкой нэ возыться”,— вел баритоном Корнев.

— “...мээ-нии з жинкой нэ возыться-аа!” — ревели все.

И все, даже смирный многосемейный Толюня, были сейчас убежденные холостяки, гуляки, сорвиголовы; и дымилась туманом вечерняя степь, загорались над ней, над буйными казацкими головами звезды — звезды, которые из века в век светят беспокойным людям. Подошел администратор, дико извиняясь, предложил либо прекратить пение, либо уйти. “А то интуристы нервничают”.

— А, мать их, ваших интуристов,— поднялся первым Корнев.— Пошли, ребята, на воздух.

...Они шли парком, по набережной Катагани: Корнев (баритон) и Витя Буров (молодой сексуальный бас) посередине, Любарский со сбитым набок галстуком и Васюк возле них, Пец и Ястребов по краям. На воздухе всех почему-то потянуло на студенческие песни: “Если б был я турецкий султан...”, “Четыре зуба”, о том, “что весной студенту не положено о глазах любимой вспоминать”. А был как раз конец мая, время любви и экзаменов; под деревьями смутно маячили пары. И они чувствовали себя студентами, сдавшими экзамен.

Ах, вы, грусть моя, студенческие песни! Давно я вас не пел, давно я вас не слышал. Видимо, вытеснили, задавили вас шлягеры развлекательной индустрии. Наверное, и вправду вы не дотягивали в сравнении с ними до мировых стандартов — ни в ритмах, ни в оркестровке, ни в мелодиях: вас сочиняли наспех перед зачетами и исполняли натощак перед стипендией. Но все-таки — ведь было что-то в вас, песни мои, было, раз память о вас до сих пор томит сердце! Где ты, лефортовское общежитие, шестой этаж, бутылка наидешевейшего вина на фанерном столе, влажная ночь и вопли из корпуса напротив: “Да угомонитесь же вы, наконец, черти!..” Где ты, молодость?

Вот и Валерьяна Вениаминовича сейчас размягчили воспоминания о его студенческой поре. Жаль только, песни тогда пели иные, эти, поздние, их и не знают — ни “Гаудеамус игитур”, ни “Сергей-поп”... А те, что они поют, не знал он. (“У меня для этой самой штуки-штуки-штуки,— залихватски выводил Корнев,— есть своя законная жена”.) Васюк, Буров и даже старый хрен Дормидонтыч — все подхватывали, бойко вторили... А Пец, не зная ни слов, ни мотива, маялся. Он подмугыкивал, подхватывал обрывки припева — но это было не то. Душа томилась, душа рвалась в песню, душа хотела молодости!

Отелло, мавр венецианский,
один домишко посещал,—

завел новую Корнев. (“Ага,— воспрянул Валерьян Вениаминович,— эту я слышал, помню. Про папашу там...”)

Шекспир узнал про это дело
и водевильчик написал.
Девчонку звали Дездемона,
лицом — как полная луна.
На генеральские погоны, 
знать, загляделася она...

— голосили все, и Пец начал неуверенно подтягивать.

Папаша, дож венецианский,—

вел дальше Александр Иванович (“Вот оно, ага, вот!” — радостно затрепетало в душе Пеца.)

любил папаша...

И тут Валерьян Вениаминович хватил в полную силу медвежьим голосом:

...г'эх — пожрать!!!

И несмотря на то, что дальше шли замечательные, свидетельствующие об интернациональных чувствах безымянного автора песни слова “любил папаша сыр голландский “Московской” водкой запивать”,— дальше уже не пели. Васюк-Басистов и Ястребов, отвернувшись (все-таки директор, неудобно), держались друг за друга, содрогались и только что не рыдали от хохота. Любарский аплодировал, кричал: “Браво, фора, бис!” Корнев висел на Бурове, глядел на Валерьяна Вениаминовича счастливыми глазами, просил, стонал:

— Папа Пец, еще... еще разок, а?

— Ну, чего вы, чего? — озадаченно бормотал тот.

— Теперь я понял, почему он так взъелся на буровский преобразователь! — радостно орал астрофизик.— Вам же медведь на ухо наступил. Валерьян Вениаминыч, милый!

— Прямо уж и медведь –

Потом они спорили, пререкались. “Нет, но зачем это, зачем?;” — кричал Герман Иванович. “А эти — зачем?” — возглашал в ответ Любарский, указывая на звезды над головой. “Эти понятно, природа. А вот в Шаре зачем?..”

— Валерьян Вениаминович,— доказывал Пецу Буров,— а этот способ стоит применить и к обычной вселенной. Ведь если в ней есть области с НПВ...

— О, нет, майн либер Витя,— ответствовал тот,— мало областей с НПВ, надо иметь сильный барьер, где возникает электрическое поле от этого... от знаменателя. В нашей маленькой Галактике Млечный Путь... ин унзере кляйнхен Мильквеггалактик диезе нихт геен... это не пойдет,— Валерьян Вениаминович неожиданно для себя перешел на плохой немецкий и обращался не к Бурову, а к шедшему слева Корневу.— Диезе нихт геен!..

— Папа Пец,— отозвался тот,— ты меня уважаешь? Дай я тебя поцелую!

— Нет, но зачем!?.

— “Кому повем печаль свою?..”

Тянуло холодом от реки. Светили звезды. Где-то содрогалась в родовых схватках материя, мелькали эпохи и миры. Они шагали, смеялись, пели, спорили — люди, сделавшие дело,— и Вселенная салютовала им галактиками.

 

ГЛАВА 18

ОТЧАЯНИЕ ТОЛЮНИ

Жил долго. Одной посуды пересдавал — страшное дело. Если бы всю сразу, то хватило бы на машину и дачу. Но поскольку сдавал малыми порциями. то всякий раз едва хватало на опохмелку. 
К. Прутков-инженер. Опыт биографической прозы

Хроника шара. 1) На место Зискинда (и по его рекомендации) был принят заслуженный строитель, действительный член Академии строительства и архитектуры, автор проектов многих административных зданий, лауреат и прочая-прочая Адольф Карлович Гутенмахер. Деятельность свою он начал с того, что отселил из смежных с кабинетами директора и главного инженера комнат наладчиков радиоаппаратуры из команды Терещенко, а на освободившейся площади создал роскошные туалетные комнаты с ваннами. За одну земную ночь, в порядке сюрприза. Когда же озадаченные руководители, явившись на следующее утро, заметили ему, что это он, пожалуй, перебрал, Адольф Карлович лирически склонил к правому плечу красивую седую, с усами и бородой “а ля Ришелье”, голову:

— Ах, Валерьян Вениаминович и Александр Иванович! Вы по малости своего руководящего стажа и не представляете, насколько выигрывает авторитет руководителя от того, что подчиненные не видят его у писсуара или, боже упаси, со спущенными ниже коленей штанами. Даже не говоря о быдловатых номенклатурниках, от земли, от гущи, кои без этого и без персональных машин, в принципе, неотличимы от дворника Васи,— но и людям высокого полета: академикам, научным руководителям — тоже надо немного корчить из себя небожителей...

Житейский и строительный опыт Адольфа Карловича равнялся его словоохотливости; чувствовалось, что он многое мог бы порассказать на эту тему. На Пеца же и Корнева со всех сторон напирали дела — они без лишних слов смирились. Впрочем, поскольку в течение земных суток в кабинетах обретались (с правом главнокомандования) не только они, но и Люся Малюта, Любарский, Бугаев, Б. Б. Мендельзон и сам Гутенмахер — все командиры, новшество не приобрело оттенок советской ясновельможности; к тому же твердо постановили, чтобы каждый убирал за собой. А практичный Корнев, поняв склонность нового архитектора, заказал ему соорудить при гостинице-профилактории “Под крышей” финскую сауну и римскую терму — с номенклатурным шиком, но и с хорошей пропускной способностью; за что тот с удовольствием и взялся.

2) ...Тем более что ушедший Зискинд предвидел правильно: строительные дела в Шаре начали затихать, его преемнику оставалось превращать “незавершенку” в “завершенку”. Разворачивались дела ремонтные: годы и десятилетия, мелькавшие наверху за месяцы, неумолимо брали свое — от арматуры в стенах, от покрытий, от труб, от лифтов... от всего. Поскольку же самый “ведьминский шабаш” (определение Люси Малюты) творился на уровнях выше тридцатого: испытания, эксперименты, моделирования,— то работники “низа” (Бугаев, Приятель, Документгура, главэнергетик Оглоблин) с грустью убеждались, что обеспечение ремонта выстроенной башни требует не меньше усилий, чем ее возведение.

3) Отдел кадров готовился к торжественным проводам в августе на заслуженный отдых первых своих ветеранов. Кандидатами были бригадир Никонов, очень уж вошедший во вкус работы наверху, и Герман Иванович Ястребов, который, поступив прошлой осенью на работу в Институт пятидесятипятилетним, намотал к июлю пятьдесят девять с половиной зарегистрированных посредством ЧЛВ лет; реально же ему было наверняка за шестьдесят.

4) Варфоломей Дормидонтович, поддержанный Буровым, пробил обе свои идеи: о боковых смещениях “электрической трубы” в системе ГиМ и о “пространственных линзах”. По их проекту мастерские изготовили дополнительные электроды, кои команда “ястребов” привесила к новым аэростатам, подсоединила к кабелям и изоляторным распоркам генераторов; теперь предстояло все это испытать.

5) Пец ввел — для теоретических обобщений наблюдаемого в MB — понятие объема события, или “событийного объема”. Оно охватывало как пространственные размеры наблюдаемых событий и явлений во Вселенной, так и их длительность. Это простое понятие было удобно, потому что события в Меняющейся Вселенной вкладывались друг в друга, как матрешки: турбулентное “ядро” в свой поток материи-действия, отдельные струи-волны — в это ядро, в них по достижении должного напора возникали турбулентные события-галактики — и так далее.

Теперь для исследователей MB забрезжила возможность не только выстроить иерархию таких событий (а тем и иерархию причин и следствий во Вселенной), но и дать им количественную меру; чем Валерьян Вениаминович и поручил заняться Любарскому.

 

А вверху, непричастное к обычному, земному, ядро Шара дышало в метагалактическом ритме, дышало глубоко и ровно.

 

II

 

Утро, будничное летнее утро в квартире Васюков-Басистовых. Подъем-туалет-завтрак, толчея в прихожей, все спешат к своим делам; а тут еще погода испортилась, прохладно и сыро, надо все наперед спланировать... Расставание:

— Значит, договорились: Мишу ты и заберешь?.. И я тебя прошу, Анатолий: не дави мне на психику своей растительностью на щеках, что много работаешь и побриться некогда. Я тоже не гуляю. А на щеках у меня ничего не растет по понятным причинам.

Дети переглядываются, пересмеиваются: небритая мама, или даже с бородкой (Анатолий Андреевич, случается, иной раз появляется и таким) — это было бы интересно!

Жена Толюни Саша, Александра Филипповна,— врач-горловик, работает в поликлинике — красивая, уверенная в себе женщина. Анатолий Андреевич ее любит и благодарен, что она его на себе женила; сам бы он не решился. Саша его тоже любит и воспитывает. Правда, происшедшее в Таращанске несколько нарушило установившиеся отношения: для нее оказалось полной неожиданностью, что ее муж, которого она выбрала для нормальной семейной жизни, отважился на действия весьма рискованные и, главное, не в интересах семьи. Но — после переезда в краевой центр, в полнометражную комфортабельную квартиру все восстановилось: получилось, что и это было в интересах семьи. Они никогда не говорят о том эпизоде.

...Не говорят — но Саша помнит. Особенно момент, когда она самым решительным образом преградила Анатолию путь к водонапорной башне, к скобам, схватила за рукав, повысила до крика голос. И — неожиданно получила затрещину. По левой щеке. При детях. “Ну, ты!..” — сказал ей Толюня. (Или “Ну, ты, сучка!”?.. Нет, для такого он, пожалуй, слишком интеллигентен, “сучка” осталось в интонациях. Но смысл был такой.) Более всего Саше запомнились не слова, не интонация, а лицо мужа, освещение сбоку багрово-пыльным солнцем: отрешение и спокойно-гневное. Это был не муж, не в том состояло его назначение в жизни: какой-то совсем иной человек. Он будто носком ботинка отшвыривал ее и детей ради чего-то более главного. Настоящего, Первичного. И она на миг действительно почувствовала себя не то сучкой, не то рабыней, готовой все претерпеть и повиноваться.

Об этом не говорили, Саша и детям внушила, что ничего такого не происходило, им показалось. Толюня был прежним, тихим, покладистым, делал все по дому, ходил в магазин, отдавал зарплату. Но она знала, что он может быть совсем иным — и иногда, преимущественно к ночи, ей хотелось, чтобы Анатолий оказался тем, иным. Днем же Саша понимала, что это не для быта — разговаривала с мужем несколько покровительственно, наставительно: сохраняла позиции.

Прощальный осмотр: кто как застегнулся, завязал шнурки. Чмок-чмок — расходятся. Жена провожает в школу Линку — это ей по дороге. Номинальный глава семьи отводит в садик Мишку, это ему по дороге.

Они шагают по тихой улочке, соединяющей жилмассив с троллейбусной трассой; здесь, в трех кварталах, среди одноэтажных частных домов высится здание с Зайцем, Волком и Чебурашкой на кирпичных стенах — Мишкин детсадик. По случаю сырой погоды мама заставила Мишку надеть яркий плащ и новенький берет.

Миша — пятилетний румяный и красивый (в маму) мальчик; плащ и берет набекрень ему очень идут. Он с ревнивым вопросом посматривает на редких встречных: оценивают ли они, какой он симпатичный? Анатолию Андреевичу тоже приятно, что у него растет хорошенький и бойкий пацан, приятно чувствовать его теплую ладошку в своей руке — и держать ее покрепче, когда Мишке захочется проскакать на одной ножке или пройтись по бордюру.

Яблони за заборами гнутся от обилия плодов, вся улица напитана запахом спеющих яблок. Туман осел на листьях и ветках бриллиантовыми капельками.

— А вчера в мертвый час Витька, мой сосед справа, уписался,— сообщает сын.— Лариса Мартыновна потом поставила его в круг и сказала: “Смейтесь над ним, дети, он писун!” Было так весело!

— Что, и ты смеялся?

— Ага!

— А давно ли ты сам писал в постель? Если не ошибаюсь, на прошлой неделе?

— Ну, пап...— Мишка явно недоволен таким поворотом темы.— Это же было ночью!

— А какая разница?

— Как какая? Ночь же длинная.

На это Анатолий Андреевич не находит, что возразить. Помолчав, все-таки говорит:

— Ты так больше не делай. Ничего смешного здесь нет. Ваша воспитательница сглупила. Это... ну, неблагородно, понимаешь?

Путь короткий, вот и садик. Сыну направо, отцу прямо. Прощаясь, Мишка смотрит снизу вверх шкодливыми глазами:

— Па, а можно, я скажу Ларисе Мартыновне, если она опять что-нибудь не так... что она — глупая?

— М-м... нет. Я сам с ней поговорю потом. Дети не должны делать замечания взрослым.

 

Все, интермедия обычной жизни кончилась. Последняя мысль по пути к троллейбусу, что зря он так отозвался о воспитательнице. еще ляпнет Мишка что-нибудь на свою же голову. Эта шкура Лариса Мартыновна благоволит к детям только тех родителей, которые дарят ей к календарным (а иные и к церковным) праздникам шампанское и коробки дорогих конфет; он этого не делал, не сделает, да и Саша тоже. Не те у них достатки.

Остановка. Троллейбус по-утреннему переполнен. Но все набившиеся в него едут в Шар — теснятся, находят место и для Толюни. Кивки знакомым, поскольку с рукопожатиями в такой давке не развернешься. И — начался, сперва в мыслях, переход от предметно-конкретного обычного мира к настоящему.

...Еще недавно он жил только в обычном. Хорошо, что теперь это не так. Да, у него там жена, дети, знакомые, связи и обязанности — но никогда, с самого детства, он не был там действительно своим.

Он всегда чувствовал себя маленьким, незначительным — меньше и незначительней всех знакомых и близких, уверенно-однозначных, точно знающих, чего они хотят и чего опасаются, а также способы достичь одного и избежать другого. Он уступал им в хватке, в напоре и активности. Да что о них — перед своими детьми он чувствовал себя не совсем уверенно...

“Смирный Толюня”, “тихий Толюня”, “Толюн не от мира сего” — эти определения следовали за ним с юных лет. Задумчивый худощавый подросток, который всем уступал, не ставил на своем, не доказывал своей правоты, ни тем более — силы. Он отдавал товарищам книги, которые хотел бы сохранить для себя, и отступался от девчонок, которые нравились ему. Родители, друзья-доброхоты, а позднее и жена — все журили его за покладистость-уступчивость, за то, что он пасует перед нахальными дураками, изворотливыми пролазами, что не использует для успеха свои способности и прилежание. Он огорчался выговорами, даже соглашался и обещал, но больше огорчался не течением жизни своей, а тем, что вынуждает волноваться и переживать за себя других. Для него самого было изначально интуитивно ясно: дело не в том. Не нужны ему житейские успехи. Не хотелось так жить, вот и все. И не потому, что слаб, робок, неспособен, нет — просто ощущал он за своей житейской малостью-незначительностью большой и мощный спокойный поток бытия. В этом была его сила — жертвенная, несделочная сила: готовность пойти туда и сделать то, куда не пойдут и чего не сделают люди, слишком уж знающие цену себе и своей шкуре.

Таращанская катастрофа, а затем работа в Шаре и в лаборатории MB все расставили по местам. Анатолий Андреевич понял то, что раньше только чувствовал: не он мал — это его окружающие велики и значительны для себя, лишь потому что отграничили из бесконечно-вечного, глубинно-мощного мира свой, очень крохотный и поверхностный “мирок связей”; да и уверенность-то их держится на том, что они ничего сверх него знать не хотят... Или просто боятся узнать? И покой души его возрастал.

 

Конечная остановка. Все вываливающиеся из трех дверей троллейбуса и взгляда не бросят на апокалиптическую картину искаженного пространства окрест и над головами — скорей к своим проходным. Толюнина “А, Б, В” крайняя слева. Окошко табельщицы — показать пропуск — отбить на бланке в электрочасах время прихода — вернуть, получить и сунуть в карман запущенные ЧЛВ — турникет щелк-щелк — в зоне.

...Утренняя пульсация: втягивание Шаром и башней людей из конкретно-предметного мира в себя — их действий, сил, знаний, энергии, идей, чувств, мыслей. Вечером будет противоположная: откат, возврат. Все — как там, в ядре, в MB. Все события одинаковы, только кажутся разными.

Крытым переходом к осевой башне, сквозным лифтом до уровня “20”, пересадка на высотный, до крыши. В нем Васюк поднимается один: из-за проводов Мишки в садик он всегда опаздывает — внизу на минуты, вверху — на часы. Ничего, Шар своего не упустит; впереди очень долгий “рабочий день”, за который успевает отрасти на щеках щетина, а когда и бородка.

В круговом коридоре последних этажей (двери вовне на галерею, к генераторам Ван дер Граафа, внутрь — в лабораторию MB и гостиницу-профилакторий) стены сплошь увешаны метровыми снимками галактик. Внизу фотографий размашистые надписи:

“Правовинтовая Рыба-17”, “Фронтальная Андромеда-7”, “Малый Магеллан-21”... и так далее. Это проявил себя понятный только самим исследователям жаргон, возникший из необходимости экономить время.

“Рыба” была не рыба, а спиральная галактика, подобная той, что в обычном небе наблюдаема в созвездии Рыб: с небольшим ядром и обширными, далеко раскинутыми в пространстве рукавами. “Фронтальная Андромеда” походила на знаменитую “Туманность Андромеды” — только ориентирована была к наблюдателям не как та, со “страшным-страшным креном”, а фронтом звездного вихря — так сказать, анфас. “Малый Магеллан” походил на бесформенное Малое Магелланово Облако, галактику-спутник нашего Млечпути.

На стенах красовались “Вероники” — видимые с ребра галактики, похожие на те. что с Земли наблюдает в созвездии Волос Вероники; “Треугольники” — рыхлые спиральные структуры, наподобие имеющейся в созвездии такого названия. А на иных снимках и просто указывали “81-А”, “31-Л” и тому подобное — в соответствии с образами галактик, обозначенных в каталоге Мессье этими номерами. Буквы и дополнительные числа означали, сколько такого вида звездных вихрей довелось наблюдать и заснять в Меняющейся Вселенной.

...И это еще было ничего, если увиденное в очередной Метагалактической пульсации, Вздохе-Шторме первичной материи (или во Всхрапе?..) оказывалось похожим на объекты классической астрономии. А ежели нет, то припечатывали что-нибудь покрепче, лишь бы с маху охарактеризовать запечатленный образ из “Вселенной на раз”. Нашли свое место на стенах бесформенные галактики с подписями “Коровья лепешка-8” или “Негатив кляксы” (типичные картины начальных и самых конечных стадий их жизни);

напротив дверей просмотрового зала красовалась двойная галактика “Очки Любарского” (название дано Корневым, сам Варфоломей Дормидонтович протестовал): два почти эллиптических звездных вихря противоположной ориентации с туманной перемычкой между ними. (Еще одной паре галактик Александр Иванович присвоил гениальное, по общему мнению сотрудников лаборатории, название “Ягодицы в тумане”; но на снимок налетел Пец, прочел подпись, велел снять. Валерьян Вениаминович вообще не одобрял эту, как он выражался, “картинную галерею” и настрого запретил вывешивание снимков за пределами лаборатории).

Сам Анатолий Андреевич, хотя большинство снимков были делом его рук, названий им не придумывал: они его — а равно и номера или индексы при них — как-то не интересовали. Он держался взгляда, что для восприятия Единого не только не надо присваивать названия новым образам, порожденным им, но невредно и позабыть названия для “Земли”, для “Солнца”, “времени”, “пространства”, “жизни”... Зачем этикетки первичному! Впрочем, мысль эту — как и большинство своих получувств-полумыслей — он пока не высказывал.

И жене своей Анатолий Андреевич до сих пор и словом не обмолвился о Меняющейся Вселенной, чтобы она не стала наставлять: что ему там делать и как себя вести.

Он совершил полный круг по коридору, чтобы пропитаться соответствующим настроением.

 

III

 

В просмотровом зале, куда он после этого вошел, настроение ему в два счета испортили, вернули в мелкость, в прозу. Здесь Любарский и Буров прокручивали вчерашнюю добычу в MB.

— Плохо, Анатолий Андреевич! — вместо приветствия встретил его возгласом завлаб.— Просто никуда, зря поднимались. Смотрите сами!

Васюк посмотрел на экран — и почувствовал свою вину. ...Как-то так вышло, что в лаборатории на него сваливали все фото- и кинодела; включая и самые малопривлекательные, многочасовую возню в темной комнате над бачками и ваннами с реактивами, от чьих испарений потом болела печень. Одни напирали — не без улыбки — на историческую преемственность от его подвига в Таращанске: кому же, мол, как не тебе? — хотя, стоит заметить, после школьных лет то был первый фотоопыт Анатолия Андреевича (и аппарата не имел своего, пришлось позаимствовать в универмаге) . Другие без всяких улыбок считали само собой разумеющимся, что Васюком-Басистовым можно затыкать любую дыру.

— Но ведь строго-то говоря, Анатолий Андреич, по вашей специальности “механизация животноводства” у нас здесь в самом деле пока ничего нет! — заявил на его робкий протест Буров, который благодаря своим электронным новшествам забирал все большую власть в лаборатории.— А кому-то ведь надо...

А сегодня как раз и выяснилось, что его неопытность и непрофессиональность в данном вопросе обернулись неприятностью: высокочувствительные — и в ультрафиолетовой части спектра, в которой наиболее выразительно проявляют себя вещественные образования в MB,— кинопленки с отснятыми во вчерашнем подъеме Буровым и Панкратовым галактиками и звездами (в процессе их эволюции!) дали вуаль. На экране сейчас мельтешило бог знает что.

Остановили проектор, включили свет, стали разбираться. И скоро выяснили, что качество обработки пленок Васюком в этой беде не повинно, что причина глупее и постыднее: забыли — и он забыл! — о сроке годности. У чувствительных пленок он короткий, менее года. И за трое суток, минувших с момента, когда Альтер Абрамович, гордый своим снабженческим подвигом, доставил сюда триста пятьдесят километровых кассет (“И лучше не спрашивайте, ребята, как я их добыл: шестьдесят тысяч по безналичному расчету, так это, между нами, еще далеко не все!”), срок этот — при ускорении 150 — с лихвой перекрылся. В первые подъемы на них сняли отличные фильмы об MB.

Самое скверное, что пропали и более трехсот неиспользованных кассет. Медленно привыкают люди к новому, косность где-нибудь да просочится: они давно усвоили, что за день наверху можно выполнить работу многих месяцев, что еще выше, в ядре, за секунды сотворяются и разрушаются вселенные... а применительно к хранению фототовара, к сроку его годности, трое суток в умах всех так и остались тремя сутками.

— Ив холодильник не догадались сунуть кассеты-то,— раздраженно ворчал Любарский.

— Сначала кому-то следовало бы догадаться обзавестись холодильниками большой емкости,— парировал Васюк.— В те, что есть, бутерброд лишний не сунешь, забиты.

— А что мы теперь Альтеру скажем? — вступил Буров.— Эти надо списывать, просить у него новые... н-да! И зачем он их наверх к нам все припер, кассеты эти? Лежали бы у него на складе...

Они злились сейчас друг на друга, на снабженца — и вообще на жизнь.

— Но главное: с чем мы сегодня вверх поднимемся? — расстроенно потер лысину Варфоломей Дормидонтович.— С пустыми киноаппаратами?

— Это-то как раз ничего,— сказал Буров.— Сегодня у вас испытательный подъем. Освоение боковых перемещений и слежении.

— А “пространственные линзы”? — спросил Любарский.

— А еще не готовы электроды... и схема.

Буров лукавил: с “линзами” и электрическим управлением ими у него все было исполнено. Но он сейчас вынашивал замысел, которым не хотел делиться,— и решил кое-что придержать для себя.

 

Так они перешли к другому делу. Поднялись на крышу, Витя показал им новые приставки и изменения в управляющем блоке кабины.

— Вот,— говорил он с некоторой горделивостью,— теперь ведущий будет работать, как пилот в реактивном истребителе. Только ногой не газок выжимать, а пространство-время... Левая педаль — пространство, нажать “вперед”, отпустить “назад”, а правая — время: нажать “ускорение”, отпускать “замедление”... Это, понятно, в пределах одного диапазона неоднородности, а переключение диапазонов, как и было, на пульте...

— Надо бы и переключение диапазонов вывести на ручку, как в автомобиле скорости переключают,— вставил Любарский.

— Мелко плаваете, экс-доцент,— не без спесивости ответствовал Буров,— переключение скоростей!.. Вот вам не ручка, а ручища, штурвал боковых перемещений. Ею вы будете смещать кабину наверху... а верней, изгибать “электрическую трубу” в любую сторону, в какую отклоните.

Между педалей из пола кабины торчала теперь штурвальная колонка с сектором, добытая явно с какого-то списанного самолета. Варфоломей Дормидонтович забрался в кресло, понажимал педали, поворочал штурвалом, с одобрением поглядел на Бурова:

— Лихо! Это нужно освоить.

— Можете считать, что я пересадил вас с самолета братьев Райт прямо на Ту-154. Но если вы вернетесь из MB, не обнаружив .у этих звезд планету... хоть одну! — я вас больше не уважаю и не обслуживаю. А будут на видеомаге планеты — берусь вас перед Альтером защищать, даже вырвать у него новые пленки.

— Различить планеты без “пространственных линз”...— Любарский поскреб плохо выбритый подбородок, усмехнулся.— Вряд ли.

— Да можно это теперь, Варфоломей Дормидонтыч, можно,— горячо сказал Буров,— раз диски звезд там видим! С “линзами” подробности на планетах будем рассматривать, на это целиться надо.

— Любопытно бы! — мечтательно сощурил глаза завлаб. Толюня тоже считал, что любопытно и возможно, но помалкивал: как от чувства вины из-за погубленных пленок, так и от сознания своей малости перед Витей Буровым. К тому же он чувствовал, что тот настроен к нему неприязненно.

 

Тем временем на крышу поднялись еще двое. Сначала, собственно, из люка показались длиннющие, метров по шесть, сверенные из уголков штанги, а затем и те, кто их нес: Ястребов и его помощник. Они сложили ношу у ограды и, разминая сигареты, подошли к инженерам — поздороваться, перекурить, покалякать.

— И что это будет? — кивнул в сторону штанг Любарский, пожимая руку Герману Ивановичу.

— Эт-та?..— Механик достал из кармашка в комбинезоне чертежик, развернул, прочел раздельно: — “Координатный регистратор Метапульсаций”. Заказ и эскиз самого Валерьяна Вениами... На концах укрепим сейчас фотоэлементные счетчики, расставим от башни на четыре стороны.

— А! — мотнул головой Варфоломей Дормидонтович.— Давно надо.

— Последняя моя морока,— неспешно продолжал Ястребов.— И на крышу, может, последний раз вылез...

Герман Иванович уже выглядел стариком: погрузнел, поседел, в характере появилось созерцательное добродушие, стал разговорчив. Он все более настраивался на заслуженный отдых. “Пенсия у меня будет под верхний предел, очередь на “Волгу” вот-вот... Эх, и поезжу по всяким местам! А вы тут дальше вкалывайте без меня”.

— Последняя у попа жинка,— поддал его помощник.— У тебя уже который наряд последний-то?

— А может, и так,— засмеялся механик.— Может, еще погуляем в высях.

Когда они отошли, Буров задиристо обратился к Любарскому:

— Что за “координатор Метапульсаций”, не могли бы вы мне объяснить?

— А они в ядре возникают всякий раз на новом месте. Со сдвигами. Вот и надо бы хоть по двум измерениям с нашей крыши засекать координаты “штормов”, чтобы потом рассмотреть последовательность скачков.

— Хорошо, а почему идея Пеца и заказ Пеца? Для чего здесь вы и для чего мы? Это наша парафия, наше дело! В чем вообще состоит ваше заведование лабораторией? В поддакивании?..

Варфоломей Дормидонтович с минуту ошеломленно молчал. Идею этого регистратора они с директором обсудили вчера за вечерним чаем (он все еще обитал у Валерьяна Вениаминовича) — и если тот первым, пока не забыл, запустил ее в “металл”... ну, так спасибо ему, да и все!

— Хоть вы, Витя, великий труженик, великий изобретатель и... великий нахал,— обрел наконец дар речи экс-доцент,— вам все равно не светит занять мое место.

— Я и не стремлюсь!.. (Лукавил Виктор Федорович, лукавил — стремился. И не только завлабом MB видел он себя в мечтах. На все у него был свой взгляд — и уж он бы показал, как надо). Эта затея относится к электронике. А раз так, но не должна проходить мимо меня. Вы там как хотите, но в своей специальности я поддакивать никому не согласен!

В таких слегка склочных отношениях все трое перебрались с крыши в зал тренажеров. Здесь, на интерпретаторе системы ГиМ, Любарскому и Васюку перед подъемом надлежало научиться делать ногами то, что прежде делали руками: педалировать неоднородность пространства и ускорение времени,— а руками то, чего прежде не делали вовсе, боковые перемещения. Упражнения длились шесть часов (с перерывом на обед и чаепитие), и, разумеется, “тренер” Буров согнал с обоих столько потов, сколько счел нужным. И то сказать: автоматическая точность всех движений и поворотов кабины наверху, в MB, была для них так же важна, как летчикам в сверхзвуковом полете.

“Пилотом” в предстоящий подъем шел Анатолий Андреевич; его Витя натаскивал особенно безжалостно, заставляя заодно с маневрами переумножать или делить в уме трехзначные числа. Любарский сочувственно роптал, что это не дело, не выход и пора все автоматизировать.

Потом была обработка прежних наблюдений в MB, составление отчетов, проверка аппаратуры, исправление разладившейся за ночь... В подобных занятиях минула первая 24-часовая смена, после которой разрешался 12-часовый отдых. За эти часы Анатолий Андреевич посетил новенькую сауну, поужинал, посмотрел видеомультики (жалея, что нет рядом Мишки и Линки, которые получили бы от них куда больше удовольствия) и хорошо выспался в своей комнате в профилактории.

Вторая смена началась с проверки навыков нового управления, отшлифовка шероховатостей — зачет, который принимал тот же Буров. К этому времени в лаборатории, в тренажерном зале, появились супруги Панкратовы, Миша и Валя — пара молодых, но уже изрядно обозленных действительностью специалистов-инфизовцев.

(Да им и было отчего: к обычным трудностям жизни молодых специалистов — осваивание на новом месте, отсутствие жилья, малые заработки, бытовая неустроенность — прибавились еще и специфические, от НПВ. Валя забеременела месяц назад, сейчас ходила на шестом месяце. И поскольку ее — первоначально худенькую и миловидную — разнесло в считанные дни на глазах ошеломленной домохозяйки, та возмутилась и потребовала или двойную плату, или пусть освобождают комнату; а двойная плата — это 120 рэ. Освободили, нашли комнату в пригороде, откуда трудно добираться,— вот и опоздали сегодня на полчаса.

...Нет, не только Анатолия Андреевича ставила на место обычная, конкретно-предметная жизнь-житуха: куда вы суетесь, белковые комочки? Ваше ли дело постигать бесконечно-вечную Вселенную? Питайтесь-испражняйтесь, спаривайтесь, плодитесь, размножайтесь, заботьтесь о сиюминутных успехах — это ваше, а насчет прочего... зась! Не только его, каждого на свой лад.

Тем не менее, когда Корнев предложил Панкратовым поселиться в гостинице-профилактории хотя бы до рождения ребенка... а впрочем, и на любой удобный срок,— они категорически отказались. “Такие опыты надо начинать с кроликов”,— твердо сказал глава семьи Миша).

“Зачет” сдали, пора было подниматься на крышу, снаряжаться и отправляться в MB. Но тут Васюк подошел к телеинвертеру, включил, набрал нужный код и, когда на экране возник Приятель, рассказал ему о загубленных кассетах с чувствительной пленкой. Все время, пока он говорил маловыразительным голосом, завснаб спокойно писал — и только потом ронял ручку, замедленно (от чего возникал оттенок театральности) поднимал и поворачивал голову, расширял глаза, раскрывал рот, воздевал руки... И Витя Буров тоже воздел руки:

— Зачем, о господи! Зачем вы это сделали. Толя?! Он же сейчас примчит сюда — Верно, Альтер Абрамович примчался в лабораторию с той скоростью, какую позволили лифты; даже, пожалуй, несколько быстрее.

— Рабочие кефир свой не забывают опустить на веревке на двести метров, когда наверху работают, а вы... ученые люди, называется! — кричал он, стоя в фотокомнате над грудой кассет, ради которых ему пришлось немало хлопотать, побегать и даже поподличать.— Ведь шестьдесят же тысяч! А сколько нервов?!

Буров с целью спасти положение выступил вперед, приложил руку к сердцу, заговорил грудным голосом:

— Альтер Абрамович, лично я вас понимаю, как гений гения. Это действительно...

— Он меня понимает, как гений гения... Сопляк! — Старик возмущенно брызгал слюной.— Бросьте вы эти штучки! У вас когда-нибудь было в кармане шестьдесят тысяч, голодранцы?! Привыкли кидаться деньгами, потому что не свои... Нет, я этого так не оставлю. Сейчас же докладную Пецу — и пусть попробует не принять мер!

И исчез так же быстро, как и возник.

— Ну вот, пожалуйста,— сказал Витя с теми же неизрасходованными задушевно-грудными интонациями, люто глядя на Васюка.— Объясните мне, ради бога, Анатолий Андреевич, кто и зачем вас за язык потянул? Я же обещал все уладить — после вашего удачного визита в MB. Промахи уравновешивают достижениями, это извечный принцип. Показал бы ему новые видеозаписи, ля-ля-ля, то-се, Альтер Абрамович, а знаете, пленочка уже вышла... и было бы хорошо... А теперь...

Любарский тоже глядел на Толюню с недоумением.

— Ну как вы не понимаете,— проговорил высоким голосом Миша Панкратов, худой, сероволосый, с сощуренными синими глазами,— Анатолий Андреевич у нас такой человек. Он ведь отправляется в Меняющуюся Вселенную, а тут... словом, это все равно что умереть, не уплатив за газ и электричество.

— В прежние времена, я читала,— подхватила его супруга Валя,— в подобных случаях надевали чистую рубашку, писали письма родным или заявление: “В случае чего прошу считать меня коммунистом”.

Васюк молча улыбнулся. Да что говорить, по существу так и есть.

— Ага... ну, правильно! — Варфоломей Дормидонтович тоже раскумекал, что к чему.— Было бы отвратительно, пошло — подниматься к звездам, искать планеты ради того, чтобы потом Виктор Федорович с помощью этой информации смог ублажить Альтера Абрамовича. На предмет пленок... Тьфу! Правильно вы, Анатолий Андреевич, обрубили этот “хвост”, присоединяюсь.

— Вам лишь бы к кому присоединиться,— буркнул Буров, чтобы хоть последнее слово оказалось за ним.

 

IV

 

И вот все остается внизу. Любарский и Васюк поднимаются в кабине ГиМ, по сторонам ее разворачиваются электроды и экраны, сиреневый свет над куполом колышется и растет.

Подъем сопровождался монологом Варфоломея Дормидонтовича, у которого всегда на этой стадии пробуждались большие мысли и светлые чувства. Толюня был идеальный слушатель: молчаливый, внимательный и все понимающий.

— Вы обратили внимание, Анатолий Андреевич, что все количественные замеры и съемки мы начинаем со стадии галактик, а события и явления — до них; вселенские штормы, полигалактические струи, весь первичный бурлящий Вселенский хаос — не воспринимаем. Не принимаем всерьез. А знаете почему? От мелкости и недалекости нашей. На галактики и звезды наш ум натаскан школьными учебниками, популярными статьями, кое у кого вузовской подготовкой... да и то, впрочем, более как на вечные образы в пространстве. А здесь мы воочию видим, что изменения важнее объектов, что Вселенная — и не только в Шаре, всюду — событийна. А коли так, то в самом крупном в ней запрятаны все начала, все причины. Но — не в подъем это умам нашим, мелким и косным... Вот Виктор Федорович недавно вас поддел, что-де в лаборатории нет работы по вашей специальности. И я его уел сегодня на тот же предмет, что и ему здесь не очень по специальности. Эх, да все мы тут не по специальности: ни Пец, ни Корнеев, ни ваш покорный слуга. Все мы телята, задравшие головы к Вечности. Может, и лучше не знать, чем пробираться к сути через завалы специальных знаний. Я вот в астрофизических кругах слыву немалым авторитетом по астрометрии и звездным спектрам. Ну, и что мне прикажете делать с этим багажом и авторитетом здесь, в MB, где расстояния между звездами меняются на глазах, а спектры пульсируют — либо сами по себе, или от шевеления ручек... простите, нынче уже педалей? Что?.. Вселенная — на раз, галактика — на раз, звезды — на раз...

— Я вам сейчас притчу расскажу, Анатолий Андреевич. Даже не притчу... а попалась мне однажды книжица, “Особенности древнерусского литературного языка”. И вот автор, кандидат филологических наук Козлов, сравнивает там текстовую достоверность записей в двух летописях известного приказа князя Святополка об убийстве своего брата. В одной сказано: “не поведуючи никому же, шедше убийте брата моего Бориса”, а в другой: “где обрящете брата моего Бориса, смотряше время, убейте его”. Действительно, не мог же князинька и так, и этак, где-то летописцы переврали. Я читаю, у меня мороз по коже — ведь это же “убейте брата моего”! А кандидат ничего: сравнивает написания, порядок расположения слов “брата”, “шедше”, “убийте” или “убейте” — и делает вывод в пользу первой фразы...— Любарский помолчал.— Я это к тому, Анатолий Андреевич, что, может быть, и мы такие кандидаты? И наша разнообразная квалифицированная возня соотносится с существом того, что говорит нам Вселенная, примерно так же? Да и все науки, может быть, таковы?.. Так что и вправду шут с ними, с этими пленками, съемками и прочими богатыми возможностями подменить расторопной деятельностью необходимость размышлять.

Аэростаты между тем выносили кабину на разрешаемую канатами высоту. Пора было гасить внутреннее освещение. Перед тем, как повернуть выключатель, Толюня скосил глаза на разгорячившегося доцента, подумал: “Лет через двадцать я буду похож на него, такой же морщинистый и лысый. Разве что не столь разговорчивый. Почему он каждый раз на подъеме выступает, Бармалеич? Наверное, ему — как и мне — страшновато здесь. Или хочет хотя бы высказыванием мыслей компенсировать ту нашу телячью малость перед миром?..”

— Признаюсь вам прямо, Анатолий Андреевич,— продолжал доцент,— не действий и результатов ради поднимаюсь я сюда. Да и не ради исследований остался в Шаре. Количественные знания можно наращивать до бесконечности — и ничего не понять, история цивилизации тому подтверждение... А вот запретное, крамольное понятие “религиозный дух” для меня ныне, как хотите, содержательно! Нет-нет, я атеист, усталый циник. Всегда, знаете, с усмешкой воспринимал сказочки, как кто-то — Будда, Христос, Заратустра — начали что-то такое проповедовать, и люди отринули богачество, семью, посты, пошли за ними. За человеком я бы никогда не пошел, чтобы он ни вкручивал. А вот за этим побежал, отринув все. Как бобик.

Индикаторные лампочки на пульте показали Анатолию Андреевичу, что электродная система развернулась целиком и готова к подключению полей.

— Что же касается количественной стороны, то, как вы знаете, Валерьян Вениаминович поручил мне составить Вселенскую иерархию событий и образов. На основе своего — и удачного, должен сказать — понятия “объем события”. Там любопытно...

— Все,— молвил Васюк-Басистов.— Начали работать! И Любарский умолк на середине фразы.

 

Но он был прав: накаляющееся и растущее в размерах облако Вселенского шторма над головой было для них облаком, а когда Метапульсация вошла в стадию образования галактик, то и они — мириады размытых светлых пятнышек размерами со снежинки — выглядели в их восприятии снежинками у фонаря. Разум подсказывал, что разворачивается сверхкрупное вселенское событие, которое в нормальных масштабах распространяется на мегапарсеки и тянется сотни, если не тысячи миллиардов лет, что в обычном небе все это выглядело бы огромным, застывшим в неизмеримых далях... Но чувства и воображение начисто отказывались сочетать числа и наблюдаемое с тем, что за время Шторма можно затянуться сигаретой.

По совету Любарского Толюня полями устремил кабину в самый центр Шторма, где более вероятно развитие турбулентного потока материи-времени до вершин выразительности; там он нацелился на “фронтальную Андромеду” (коей присвоили номер 19), включил видеомаг. Но и этот туманный вихрь воспринимался сначала как-то книжно; по размерам и виду он уступал развешанным в кольцевом коридоре снимкам.

И только когда размытая вихревая туманность вдруг (в масштабе миллионов лет в секунду это получалось именно вдруг) конденсировалась, начиная от середины ядра и глубин колышущихся рукавов, во множество пульсирующих, набирающих голубой накал комочков, а те сворачивались в точечные штрихи, когда этот цепенящий души процесс распространялся до краев галактики, когда все вращающееся над куполом кабины облако будто выпадало дождем звезд, а они надвигались, распространялись во все стороны, становились небом, застывали во тьме пульсирующим многоцветным великолепием,— вот тогда они чувствовали, что находятся во Вселенной — огромной, прекрасной и беспощадной. Не было “мегапарсеков” — обморочно громадные черные пространства раскрывались во всю глубину благодаря точкам звезд. Не было “мерцаний”, “штрихов”, “вибрионов” — были миры. Понимание масштабов и прежние наблюдения прибавляли лишь то, что эти раскаленные миры — конечны.

Миры, как и люди, жили и умирали по-разному. Они мчались в потоке времени, метапульсационного вздоха, взаимодействовали друг с другом, разделялись или сливались, набирали выразительность или сникали. У одних звезд век был долгий, у других — короткий: они позже возникали-сгущались-уплотнялись, раньше разваливались в быстро гаснущие во тьме фейерверки. У одних характер был спокойный: они равномерно накалялись, ясно светили, величественно и прекрасно взрывались на спаде галактической волны, оставляли на своем месте округлую яркую туманность, иные неровно мигали, меняли яркость и спектр, размеры и объем — то вспухали до оранжево-красных гигантов, то съеживались в точечные голубые карлики.

Жизненный путь многих звезд на галактических орбитах протекал в спокойном одиночестве — они отдавали свой свет, никого не освещая, испускали тепло, никого не согревая. Другие коротали век в компании одной или двух соседок: завивали друг около друга спирали своих траекторий, красовались округлостью дисков и их накалом, протуберантными выбросами ядерной пыли, светили одна на другую — я тебя голубым, ты меня — оранжевым.

На стадии звездообразования из светящегося прототумана возникало гораздо больше звезд, чем потом оставалось в зрелой галактике. Самые мелкие сгустки быстро отдавали избыток энергии в пространство и гасли; в двойных и тройных системах они превращались в темные спутники светил, в большие отдаленные планеты — и так жили незаметно до сникания галактической волны-струи, до финальной вспышки и расплывания в ничто.

Миры, как и люди, жили и умирали по-разному.

Миры, как и люди, рождались, жили и умирали.

 

Буровские новшества работали отменно. Любарский указывал цель, интересную чем-то звезду; Анатолий Андреевич, уверенно дожимая педали и поводя штурвальной колонкой, приближался к ней до различимого в телескоп и на экранах диска. К одной могучей, размерами, вероятно, с Бетельгейзе, но куда большей плотности, звезде он подогнал кабину так, что на них повеял ее жар. И сам Толюня, и Варфоломей Дормидонтович сейчас чувствовали себя не пилотами, даже не космонавтами — какие космонавты могут так переходить от звезды к звезде, листать галактики в пространстве и времени! — а скорее, небожителями. Богоравными.

И мир для них, богоравных, был сейчас иррационально прост; без земных проблем и человеческой запутанности в них: поток и волнение-вихрение на нем. Да и сложность жизни приобретала простой турбулентный смысл: это была сложность виляний отдельной струйки бытия существа под воздействием всех других в бурлящем потоке. Такое нельзя увидеть в MB ни в телескоп, ни прямо — но они понимали это.

— Та-ак... держитесь этой толстухи, мадам Бетельгейзе, Анатолий Андреевич,— приговаривал Любарский, уткнувшись в окуляр.— Не нравится... а вернее — очень нравится мне ее траектория. Интригует. Следуйте за ней, сколько сможете. По-моему, мадам беременна планетами.

Действительно, было в беге расплывчатого бело-голубого диска над ними что-то чуть вихляющее. Васюк медленно вел штурвал влево. Диск звезды сплюснулся, выпятился одной стороной, завихлял заметнее.

 Флюс, флюс! — возбужденно шептал Любарский.— Животик! Ну, сейчас...

Огненный “флюс” оторвался от звезды (ее уменьшившееся тело сдвинулось в противоположную сторону), растянулся в пространстве сияющим кометным хвостом. Хвост разделился на три части:

дальнюю, серединную и ближнюю к звезде. Каждый обрывок изогнулся, завился вокруг светила дугой эллипса. Эти дуги-шлейфы величественно поворачивались около звезды; ближняя быстрее, дальняя медленнее всех. Светящийся туман переливался и пульсировал в них, тускнел, уплотнялся... и вот в каждой наметился сгусток-смерчик. Смерчики росли, наматывали на себя шлейфы тумана, втягивали его — и одновременно остывали, уплотнялись. Вскоре они были видны только в отраженном свете звезды. Так возникли планеты.

Васюк приотпустил правую педаль “время”: миллионы лет снова спрессовались в минуты. Нажал, вернулся — теперь вокруг уплотнившейся звезды с четким и очень ярким диском мотались три шарика. Они оказывались то серпиками, то полудисками, а при прохождении между светилом и кабиной — черными пятнышками на огненном фоне.

— Ай да мы! — удовлетворенно откинулся в кресле Любарский.— Исполнили больше, чем задал нам Буров: запечатлелиобразование планет! Все, Анатолий Андреевич, можно отступать.

...Отдалялась, сникала да точки “мадам Бетельгейзе” с искорками планет. Затерялась среди звезд. И все звездное небо стянулось в галактику, теперь эллиптическую, с ярким ядром. Вот и она, голубея и съеживаясь, оказалась одной из многих; неразличимы там более звезды — да и во всех ли есть они?.. Мириады светлых вихриков, расплываясь на спаде Метапульсационной волны, кружились над куполом кабины снежинками у фонаря. Мир снова был иррационально прост: поток и турбуленция в нем.

 

— Так я о Вселенской иерархии событий,— продолжал Варфоломей Дормидонтович с того места, на котором его прервали; но говорил он теперь без напряжения, благодушно-спокойно. Работа сделана, кабина опускается, можно и покалякать.— Она любопытна не только тем, что в ней последующие вкладываются в предыдущие, вмещаются в них по размерам и длительностям, но и тем, что предыдущие всегда — причины. Причина-поток. Подробно я об этом доложу на семинаре, а сейчас вот вам, Анатолий Андреевич, некоторые оценки масштабов... Ну, самое первое, Метагалактическая пульсация, Вселенский вздох. Количественные рамки события: порядка ста миллиардов световых лет в поперечнике и тысячи миллиарде! лет по длительности — вам вряд ли что скажут, это далеко за пре делами наших представлений. Просто примем этот событийный объем — 1045 световых лет в кубе, помноженные на год,— за единицу. Тогда событие второй ступени, Вселенский шторм, который вот сейчас гаснет над нами... он на порядок короче по всем размерам — составит по событийному объему одну десятитысячную от него. Отдельные волны-струи в этом турбулентном ядре, события третьей ступени, причины и носители галактик или скоплений их, составляют не более одной тысячемиллиардной доли от Шторма, то есть порядка 10-16 от пульсации...

Любарский помолчал, усмехнулся сам себе:

— Нет, это без таблицы и указки невозможно. Не буду глушить вас числами, просто перечислю ступени. Следующая, четвертая, это галактики-события — турбулентные ядра в струях. Пятая — звездо-планетная струя, возможный носитель... да и создатель — звездо-планетной системы, или просто звезды, или двойной-тройной системы их, как получится. Шестая — возникновение-существование-гибель... то есть просто жизнь — звезд и планет, небесных тел. Далее все ветвится, но применительно к планете пусть седьмая — существование биосферы, восьмая — существование животных, девятая — существование человечества... и, бог с ними, с промежуточными: существованиями народов, государств, эпох — пусть сразу десятая ступень, следствие десятого — всего лишь! — порядка от Вселенской Первопричины это жизнь человека. Наша с вами жизнь. Самое главное, главнее не бывает,— для нас. Так знаете, как количественно ее событийный объем соотносится с Метапульсацией?

— Как? — спросил Толюня.

— Как единица просто и единица с девяносто тремя нулями. 1093.

— О!.. Это даже и сопоставить невозможно.

— Если поднатужиться, то возможно, дорогой Анатолий Андреевич,— с удовольствием возразил доцент.— Это соотношение событийного объема какого-нибудь искусственного атома... ну, там менделеевия, курчатовия, кои доли секунды живут,— с существованием нашей Земли, шара размером в двенадцать с лишним тысяч километров, прожившего уже пять миллиардов лет и рассчитывающего еще на столько же. Как мал человек!.. Но и это не все: событие “познание человеком мира” еще порядка на три меньше — а у кого и на четыре, на пять, на шесть. Много ли, действительно, мы времени на это расходуем, большую ли часть организма этим загружаем? Слух, зрение, немного руки да кора головного мозга. И получается, что малую долю своего события-существования этот “короткоживущий атом” человек может узнать то, что другие такие “атомы познания”... или, может быть, вернее, “вирусы познания”, а, Анатолий Андреевич? — узнали о мире и жизни, добавить кое-что от своих наблюдений и раздумий — и объять мыслью всю Вселенную! Как велик человек!

— Это если правильно,— подумав, сказал Васюк-Басистов.

— Что — правильно?

— Если он правильно понимает мир и свое место в нем. Тогда это действительно событие.

 

V

 

И когда под вечер он возвращался, мир для него — спокойно-гневного, со Вселенской бурей в душе — был иррационально прост. Планетишка без названия моталась вокруг звезды без названия — да и не она, а смерчик квантовой пены, взбитой и закрученной бешеным напором времени. И город был лишь местом дополнительного бурления на планете, турбулентным ядром какой-то струи, все, что перемещалось по улицам, поднималось, опускалось, вращалось, звучало, испускало запахи и отражало свет,— все было искрящимся кипением в незримом тугом потоке.

И чувства все, которые обычно руководили им, как и другими, в делах житейских, сейчас обесцветились, обесценились: за ними маячил иной смысл — недоступный словам, неизреченный, но не такой. Он не переживал их сейчас — восходил над ними; делалась понятной содержательность молчания, многозначительность невысказанного, мощь смирения и стремительность покоя — сущности Бытия. И все освещало отчаяние, великое космическое отчаяние того, кто знает, но изменить ничего не может.

Так было, пока не доходил до ворот детсадика, где его уже выглядывал Мишка, пока теплая ладошка сына не вкладывалась в его руку. Тогда Анатолий Андреевич замечал, что день во второй половине разгулялся, светит солнце, по-июльски жарко — плащ сыну ни к чему.

— Снимай, давай сюда.

Тот радостно снял, отдал и берет. Поглядел снизу на отца:

— Па, а тебе опять будет?..

Толюня потрогал щеки: да, действительно. И не то чтобы времени не было побриться, хватало наверху времени на все — в голову не пришло. “Если Саша не вернулась, успею дома”.

Мишка был невесел.

— Пап,— спросил он,— а как в твое время дразнились? Вопрос был неожиданный.

— А что такое?

— Да понимаешь... там у нас одна девчонка, она дразнится. А я ничего не могу придумать для нее.

— Как она тебя дразнит?

— Та-а...— сын отвернулся, произнес мрачно: — “Зубатик-касатик, кит-полосатик”...

“Самое обидное в детских дразнилках — их бессмысленность,— думал Анатолий Андреевич.— Ну, ладно  зубатик: у Мишки крупные длинноватые передние зубы, их он унаследовал от меня. Но почему — касатик? кит? полосатик?..”

— А как ее зовут?

— Да Танька.

— А, тогда просто: “Танька-Манька колбаса, кислая капуста!”

— Ну, пап, ты даешь! — разочарованно сказало дитя.— Так в малышовке дразнятся, а я с сентября в старшую группу перехожу!

И Толюня почувствовал замешательство и вину перед сыном.

 

ГЛАВА 19

ТРИУМФ БУРОВА

“Люби ближнего, как самого себя”. Для этого надо прежде всего как следует научиться любить самого себя. Эта наука настолько разнообразна и увлекательна, что осваивается всю жизнь — и на любовь к ближнему времени не остается.
К. Прутков-инженер. Мысль № 222.

Внизу была ночь — время, когда работы в башне сходили почти на нет. В зоне и в самых нижних уровнях еще что-то шевелилось, делалось, а вверху было пусто. И выше, над башней, в ядре Шара была Ночь, пауза между циклами миропроявления,— та вселенская Ночь, во время которой, по древнеиндийской теории, все сущее-проявленное исчезает, чтобы затем турбулентно проявить себя снова при наступлении вселенского Дня.

Посредине между ночью и Ночью находился Буров. Он поднимался в кабине к ядру Шара, поднимался один и потаенно, даже выключив подсвечивающие прожекторы на крыше, чтобы не всполошить охрану. Ничего бы они там, внизу, не успели сделать, если б и заметили — едва хватило бы им времени на подъем. Ни с кем Виктор Федорович не желал делить ни радость победы, радость реализации выношенного замысла, ни горечь возможного поражения. (Когда идея пришла в голову, он больше всего боялся, как бы она не осенила еще кого-нибудь, скорее всего быстрого на смекалку Корнева. И необходимые заказы в мастерские выдал сам, и решил не откладывать опыт на завтра, после того как испытал сегодня — в компании с Мишей Панкратовым — “пространственную линзу”).

Не следовало бы, конечно, подниматься без напарника и страховки внизу — ну, да ничего. Они здесь многое делали так, как не положено. В приборах он уверен, почти все они — его детища. Он лучше других знает, как из них побольше выжать.

Исследования MB разрастались; в последние дни кабину ГиМ приспособили для долгой работы наверху. В углу положили застеленный простынями поролоновый матрас, подушку — можно прилечь отдохнуть, расслабиться; рядом холодильничек для харчей и напитков. А в закутке стояла герметичная пластмассовая посудина для мочи. Живая тварь — человек, что поделаешь, все ему надо. Сейчас все это было кстати. Кроме бутербродов. Буров прихватил термос с кофе. Виктор Федорович был полон решимости не возвращаться, пока не исполнит намеченного.

Главным, однако, был иной, совсем новый предмет в кабине: привинченная шестью винтами над пультом управления прямоугольная панель со многими клавишами, кнопками, тумблерами и рукоятками; провода от нее разноцветным жгутом тянулись за пульт. В схеме панели наличествовали не только электронные датчики, но и микрокомпьютер.

Кабина вышла на предел, система ГиМ развернулась и застыла. Вверху разгорался очередной Шторм, вселенский День. Буров включил поля, но не спешил внедряться в MB; только, поглядев вверх, наметил цель: клубящуюся интенсивным сиянием сердцевину Шторма, наиболее перспективное по обилию образов-событий место. Надо заметить, что Виктор Федорович и всегда-то (кроме, может быть, самых первых подъемов в MB) не был склонен впадать в экстаз-балдеж от развертывавшихся над кабиной космических зрелищ, а сейчас и вовсе он смотрел на них оценивающим, практическим... или, вернее даже, техническим — взглядом: Вселенная там или не-Вселенная, мне важно привести ее в соответствие со своей электронной схемой. В заглавных буквах пусть это воспринимают Другие.

“Итак, первая ступень, первая остановка — Шторм. Это будет клавиша 1, левая...— Буров достал фломастер, склонился к панели, поставил над белой клавишей слева единицу, щелкнул тумблером.— Пространственно-временная сердцевина его, куда мы всегда стремимся,— клавиша 2...— Он нарисовал над соседней клавишей двойку, щелчком тумблера задействовал и этот каскад.— Наметим сразу и остальные: галактика-пульсация — клавиша 3, протозвезда или звездопланетная пульсация — четыре, планетарный шлейф или планета около — клавиша 5. Пока все, теперь можно внедряться...”

Он вводил кабину в Меняющуюся Вселенную, сначала в сердцевину Шторма, затем в избранную галактику — но вводил по-новому: нажимал клавиши, подрегулировал дистанцию и ускорение времени педалями, затем фиксировал положение поворотом рукояток на панели, пока стрелки контрольных приборчиков не возвращались на нуль; настраивал схему на MB.

После клавиши 3 (галактика-пульсация) остальные пришлось перенумеровать, иначе скачок от галактики к звезде в ней оказывался слишком уж головокружительным. Четвертую клавишу и соответствующий каскад схемы он назвал “участок галактики”; подумал, стер надпись на алюминии, дал проще: “небо”.

Внедрился в звездное небо, перебрался к телескопу и заприметил по курсу рыхлую протозвезду с характерными — имени В. Д. Любарского — вихляниями траектории. Вернулся за пульт, подрулил к ней, пока диск на экранах сделался величиной в половину солнечного, зафиксировал положение. Но нет, не получилось: звезду сносило. Виктор Федорович повел вслед за ней рулевую колонку, затем щелкнул еще тумблером на пульте — запел сельсин-моторчик, колонка пошла сама, а ему осталось, посматривая на звезду на экранах, подрегулировать приборы, чтобы смещение было в самый раз по направлению и скорости.

— Ну вот! — Выбрался из пилотского кресла, с удовольствием вздохнул полной грудью, потянулся; налил из термоса стаканчик кофе, добыл из пластиковой сумки кругляшок-кекс, пил и закусывал, поглядывая все время то на протозвезду, то на приборы; они вели кабину и “трубу”, все делалось без него. Буров навинтил на термос пустой стаканчик, произнес, адресуясь, скорее всего, непосредственно к Меняющейся Вселенной: — Электричество, между прочим, может все!

 

“Электричество может все” — этот тезис Виктор Буров исповедывал, без преувеличения, с малых лет. Детство его прошло в старом доме, настолько старом, что там еще сохранилась внешняя электропроводка на фарфоровых роликах, а лампочки ввинчивались в допотопные металло-керамические патроны с выключателем на цоколе — ненадежные и опасные. Нет ребенка, которому не нравилось бы включать-выключать лампочки, но Вите родители строго-настрого запретили это делать. Естественно, пятилетний пай-мальчик ждал момента, когда родителей не окажется дома. Дождался. Стал на стул, с него коленками на стол — и взялся левой ручонкой за патрон свисавшей на шнуре лампочки, а правой за выключатель на нем, чтобы повернуть и зажечь.

И случилось чудо, хоть и не то, которое Витя ждал: красивая медно-белая штучка, неподвижная и холодная, вдруг ожила и так чувствительно стеганула его по пальцам, что он свалился на пол. Такое приключалось со многими детьми, в этом Витя не был исключением. Но то, что он предпринял дальше, несомненно, было для пятилетнего малыша делом исключительным, Буров потом не без основания ставил это себе в заслугу. Отхныкав и потерев ушибленные коленки, он снова взобрался на стол, снова — хоть и боязливо теперь — взялся за медный патрон, а другой рукой за выключатель... И его снова шибануло электрическое напряжение. Это был его первый грамотно поставленный исследовательский опыт: с повторением и подтверждением результата. Лампочку тогда он так и не зажег. Но с тех пор и поныне тяга ко всему электрическому, интерес к наукам, устройствам, материалам и деталям, имевшим в названии слово “электро-”, наполняли ум и душу Виктора Федоровича. В зрелом возрасте первый тезис дополнился вторым: “Электричество, как и искусство, надо любить бескорыстно”.

(А ведь и в самом деле: что это за сила такая, овладевшая за полтора века миром настолько, что исчезни электрический ток — и пропала цивилизация? Сила, с одной стороны, математически ясная, подчиняющаяся законам, кои по строгости соперничают с теоремами геометрии и механики, а с другой — весьма таинственная в универсальном умении облегчать, ускорять, даже упрощать все дела людские, которых она коснется...) Во всяком случае, Виктор Федорович чувствовал свою причастность к ясности, мощи и универсальности этой великой силы. Став инженером, он осознал свои немалые возможности делать новое в этой области — и значительное: выразить себя в электрических и электронных схемах, как композитор в музыке, а литератор в словах и фразах. Работа в Шаре, в НПВ, давала такие возможности изобильно, поэтому Буров и не хватался за первую попавшуюся, не разменивался на мелочи, а искал и ждал большой идеи, большого дела.

...Когда Пец и Корнев объявили об изобретении полевого управления неоднородным пространством-временем и о проекте системы ГиМ, Виктор Федорович был огорчен ужасно, просто сражен. Ему, влюбленному в электричество, чувственно понимающему его, должна была прийти в голову эта идея, ему, ему! А не пришла. И казалось от досады, что вертелось что-то в голове, маячило; не поспеши эти двое, он бы дозрел и высказал... Ничего, он свое возьмет! Способ Корнева-Пеца был примером того, как можно развернуться в НПВ.

Как и Толюня, Буров чувствовал себя маленьким человеком в НИИ НПВ — только на иной лад: ему хотелось если не сравняться с такими гигантами, как Пец, Корнев и Любарский, кои нашли, сделали, открыли столько потрясающего (потрясного), то хотя бы приблизиться к ним. Да не только к ним — был и Зискинд, сотворивший башню и проект Шаргорода, а затем самолюбиво ушедший; даже за плечами рохли Васюка подвиг в Таращанске. А у него, Бурова, почти ничего — кроме устройств, которые в этих условиях сочинил бы любой квалифицированный смекалистый электронщик.

И вот час пробил. Сначала возникла проблема, а затем и разрешающая ее идея.

 

II

 

Проблема выражалась одним словом: планеты. Прав был Варфоломей Дормидонтович — даже более, чем сам бы того хотел: не только Метапульсацию, Шторм и полигалактические струи ум исследователей MB принимал спокойно, с прохладцей, но и — хоть и в меньшей степени — сами галактики, звездные небеса, даже приближенные до различаемого диска звезды. Во всем этом все-таки было многовато учебникового, к извечному опыту жизни людей мало касаемого. По теории Пеца, пространство-время есть плотнейшая среда и мощный поток, а для нас безжизненная пустота. По гипотезе Любарского, вещество суть квантовая (вырожденная) пена в этом сверхпотоке материи-времени, а по опыту жизни то, из чего состоим; по крайней мере, нам кажется, что мы из этого состоим. Иное дело планеты. И неважно, что не только в теории, но и по прямым наблюдениям они едва различимые точки в пустыне мироздания — для нас это огромные миры, кои нас породили, взрастили, на коих обитаем. Да и практика космонавтики (впрочем, и теория, и даже фантастика) нацеливает нас, что именно это самое важное: Луна, Марс, Венера, далекие планеты, астероиды, кометы — небольшие, несветящиеся, прохладные тела. Они для нас свои.

Именно это интуитивно продиктовало, что после описанного выше подъема Васюка-Басистова и Любарского, первыми заснявших планеты Меняющейся Вселенной, обнаружение и наблюдение планет далее как-то само собой стало главной целью. Но — даже после введения в дело “пространственной линзы” рассмотреть удавалось, в основном, начала и концы. Различные начала жизни планет одинаково впечатляли:

— и выделение шлейфов вещества из бешеного огненного вихря протозвезды (что наблюдали Варфоломей Дормидонтович и Толюня).

— и захват крупной звездой в свою круговерть окрестной остывшей звездной мелочи (планет типа Юпитера или Сатурна).

— и даже возникновение планетарных шаров как бы из ничего, путем аккреции, стягивания и слипания мелких метеоров.

Кончины миров были не менее интересны: иногда планеты поглощала и сжигала раздувшаяся в “новую” мамаша-звезда (обычно на стадии галактического спада), иной раз сама планета вдруг быстро разбухала, накалялась и расплывалась в облако — при полном благополучии светила и остальных тел. Нередко выбрасываемые звездой новые протопланетные шлейфы уничтожали миры на ближних орбитах. Во всем этом, если смотреть в крупном масштабе и ускоренном времени, проявляло себя единое для участка галактики (а то и для всей галактики) волнение пространства; мерцания яркости и вспышки звезд, выбрасывания шлейфов в нем были подобны бликам на воде. В самых выразительных и долгоживущих галактиках иные звезды много раз выделяли из себя свиту планет (а крупные среди них — и свиты спутников), поглощали их, выделяли снова иные...

Но все это было не то. Две крайние стадии соотносились с длительным существованием планет, их неспешной эволюцией, как рождение и смерть человека соотносятся с его жизнью. А именно картины формирования облика миров, подробности строения и изменений его оказывались малодоступны: уж больно юрко планетишки шмыгали по орбитам около светил, освещаемые ими то так, то этак, а то и вовсе никак; далекие, медленно плывущие в пространстве оказывались тусклы, да и вращались все, да и прикрывали лик свой атмосферой с облаками, а то и сплошь в тучах... С помощью “пространственной линзы” удалось ухватить у некоторых вид полушария, моментальный снимок; для далеких, “вечных” шаров Солнечной системы — Урана, Нептуна, Плутона — это было бы событием; а для “миров на раз” из MB — пустым, невоспроизводимым фактом, кои наука отметает. Изменения объектов важнее объектов.

В том и был азарт проблемы, чтобы существам размерами в одну десятимиллионную от поперечника своей планеты, живущим в сто миллионов раз меньше ее, охватить подробными наблюдениями, постичь всю миллиарднолетнюю жизнь сложного громадного мира! Да и не за жизнь свою, а за малость, за часы. Да хорошо бы не одну планету так изучить, а сравнить десятки, сотни, тысячи... Сама постановка задачи как бы подчеркивала невозможность ее разрешения.

А теперь Буров знал, как ее решить: импульсной синхронизацией.

 

Он вернулся в кресло пилота и, перейдя на ножное управление, отпустил правую педаль — отступил во времени: чтобы из выброшенных протозвездой, пока он пил кофе, двух эллипсоидных шлейфов поскорее образовались планеты. Так и вышло, упрощенно и быстро, будто в мультике: ядро протозвезды уплотнилось в накалившийся до голубизны карликовый шар, шлейфы, быстро остывая, разорвались на дуги: ближний на три куска, дальний на пять, а те стянулись в закрутившиеся (тоже с мультипликационной быстротой) объемные вихри-комья. Вскоре они были заметны только в отраженном свете звезды и быстро уплотнялись — мечущиеся по орбитам, меняющие цвет и форму серповидные искорки.

“Какую выбрать? Ну, по аналогии с Землей — третью...” Вряд ли она окажется землеподобной, это невероятно. Может, марсоподобной или похожей на спутники Юпитера, на Меркурий, в конце концов? А если в густых тучах, вроде Венеры или Юпитера? В ускоренном времени инфралучи, которые проникают сквозь облака, дают видимый свет, что-то все равно увижу. Итак?..”

Нажатием педалей Буров приблизился во времени к звезде и намеченной планете. Но не слишком, чтобы последняя совершала годовой оборот вокруг светила за полминуты: так удобней оценить параметры ее движения. Планетка-искорка неслась в кромешной тьме, разрасталась до крошечного полудиска без подробностей, вблизи купола кабины становилась серпиком, который перекатывался слева направо через полярную область,— и юр кала вправо во тьму. Виктор Федорович наметил место в правой части орбиты, куда он будет выходить на планету, там она хорошо освещена. Сделал необходимые подсчеты на компьютере, поворотами ручек и нажатиями клавиш перенес числа в свой прибор. “Ну?..” Он снова -глубоко вздохнул; сейчас как-то само дышалось во всю грудь. То, что Буров делал до сих пор, было присказкой; теперь начиналась самая сказка. Ткнул пальцем черную пипку на щитке, включил импульсный режим. Как раз в момент, когда планетка пришла в облюбованное им место.

Пошло импульсное слежение-сближение. Шмыгнул прочь “белый карлик”, застыло звездное небо над куполом. Пингпонговый шарик планеты вдруг замедлил бег по орбите, вяло пополз от намеченного места вперед, в область худшего освещения. Но Буров чуть шевельнул рукояткой “Частота”: планета остановилась, будто в нерешительности... и вернулась в намеченное место! Замерла там, отчетливо видимая над куполом кабины во тьме и на всех экранах.

— Вышло! — азартно выдохнул Витя.

Это был всего-навсего эффект импульсной синхронизации — того типа, что применяют в осциллографах и телевизорах, чтобы не 'дрожало и не плавало изображение. Требовалась изрядная дерзость, чтобы примерить идею, реализованную для электронного лучика в вакуумной трубке, к километровой электродной системе ГиМ, к ее мегавольтовым полям и, главное, к просторам и образам Меняющейся Вселенной. Труднее всего было преодолеть гипноз пространств, оторопь космического путешественника, внушить себе, что он, Буров, просто настраивает изображение на экране телевизора. Только находится с кабиной внутри “электронной трубки” ГиМ, всего и делов.

Импульс — пауза, импульс — пауза... Поля электродной системы в импульсе выбрасывали кабину максимально близко к планете — как в пространстве, так и по времени, а в паузу — откат кабины к малому темпу. За неощутимый для Бурова интервал в тысячную долю секунды планета совершала годовой оборот — и к новому импульсу оказывалась на том же месте, освещенная своим солнцем.

“Теперь — пространственная линза...” Виктор Федорович щелкнул другим тумблером на панели и поворотом рукоятки увеличил поле на самом верхнем, ажурном венчике электродов над кабиной; это и была “пространственная линза”. Сам глядел вверх: планета разрасталась в размерах, на ее дневной стороне обозначились полосы с размытыми краями; граница между атмосферой и тьмой космоса была зыбкой.

“Планета еще формируется?.. Нет, дело не в том — не только в том. Она вращается... И ее сутки не укладываются в годовой оборот целое число раз. Она оказывается в моей точке орбиты всякий раз со сдвигом — вот и выходит видимость бешеного вращения, когда все сливается в полосы. Как быть?.. Ага! Надо задать с той же частотой импульсы бокового сноса кабины. Причем не в одну сторону, а то туда, то сюда по орбите... с интервалом в сутки планеты. А какие они?.. Это можно нащупать”.

Устроился в кресле с закинутой вверх головой, левая рука на штурвале, правая на панели, расположение клавишей, рукояток и тумблеров он знал — принялся нащупывать. Сначала планета растянулась по орбите в ярко-желтую сардельку, боковые очертания расплылись. Но вот “сарделька” укоротилась, очетчилась в шар — снова планета более никуда не удалялась, ниоткуда не появлялась, висела над кабиной; только теперь с заметным рельефом теней, с темными и светлыми пятнами, с контрастной линией терминатора посреди диска. Все это чуть дрожало: точной работой рукояток Виктор Федорович устранил и дрожания.

“Туда-сюда, туда-сюда!..” — мысленно приговаривал он, представляя, как кабина снует вверх-вниз и вправо-влево, как с каждым ее броском импульсно включается “пространственная линза”. Это было не совсем так, сновала не кабина — “сновало”, круто меняя свойства, пространство-время.

Для закрепления методики Буров повертел рукоятки. От изменения фазы “снований” планета медленно уплывала вперед или назад по орбите, менялось ее освещение и положение. А от шевеления рукояток суточной настройки вышло совсем чудесно: планета плавно поворачивалась в ту или иную, зависящую от сдвига ручек сторону, показывала невидимую ранее поверхность. Получалось, что легким движением пальцев Витя вертел, как хотел, огромным миром. Он чувствовал себя сразу и богом, и настройщиком цветного телевизора.

Напоследок он поорудовал рукоятками полей “линзы”. На предельном увеличении планета имела размеры Луны; дальше начинались дрожания и искажения.

Буров записал положения рукояток. Включил свой старенький свето-звуковой преобразователь: от планеты пошли шумы. Поднялся из кресла, лег на матрас в углу. Оттуда планета смотрелась неудобно; вернулся к пульту, подправил положение кабины рулевой колонкой. Снова улегся на матрас, закинул руки за голову, а правую ногу на согнутую в колене левую. Вот теперь было хорошо: он в комфортных условиях смотрел и слушал уникальную “передачу”. Самоутверждался.

...И посылаемое сюда планетой излучение было большей частью не обычным светом, а смещенными инфракрасными волнами: и в динамиках звучал не шум бурь, обвалов и иных происходящих на планете процессов, а преобразованный фотоэлементами тот же “свет-несвет” из разных участков планетного диска. Тем не менее шла прямая трансляция Жизни планеты — в четких картинах, в цвете и стерео звучании. Сто раз в секунду выхватывался суточный кадр из каждого годового оборота планеты; отметались кратковременные случайные, события в атмосфере и на тверди, выделялось устойчиво повторяющееся из года в год.

 

Кадр-год, кадр-год — и ревела, грохотала, рычала формирующаяся планета. Кадр-год, кадр-год — все отчетливее вырисовывается рельеф за раскаленно-дымной оболочкой: пятна с рваными краями, овражные трещины. Там, где они уходят за терминатор, заметен в ночи бьющий из них огонь. Твердь зыбка и тонка.

Кадр-год, кадр-год... В считанные минуты (то есть за немногие миллионы лет) потемнела ночная сторона, не раскалывают ее огневые расселины. Мерцает еще там сыпь малиновых, алых, желтых пятнышек и точек — но и они редеют, гаснут (так сгорает соринка на раскаленной плите). Кадр-год, кадр-год... обездымливается, яснеет атмосфера, отчетливо вырисовываются под ней ломаные контуры пятен и грубых теневых провалов. Светлое большое пятно напоминает льдину; другое выгибается по низу полушария Африкой, край его уходит за горизонт. Неспокойны пятна, возникает на них рябь всплесков, пузырьков на пределе различения (то есть размерами порядка десятков километров). Но год от года мелчает и сникает эта рябь. Неспокойна и атмосфера, горячая муть ее искривляет рельеф на боках планеты; закручиваются на многие века-секунды пылевые вихри...

Буров смежил уставшие глаза, с минуту слушал только шум в динамиках. Он стихал — перешел в шорох. Что такое? Виктор Федорович открыл глаза... и понял, что надо подниматься, что-то делать.

Планета успокоилась: окончательно прояснилась атмосфера, контуры и расцветки выступов и плато, равно как и теневые провалы впадин, застыли, не менялись более за века-секунды.

Он вернулся в пилотское кресло. Шевелением ручки боковых сдвигов поворотил планету над куполом другой стороной: там тоже был установившийся рельеф выступов, плато и низин. Затем взялся за переключатель, который до сих пор не трогал; над клювиком его на панели шли по дуге числа “1:1—1:10—1:100”. Его Буров предусмотрел в своей схеме только потому, что такой наличествует в осциллографе: уменьшать или увеличивать в десять и сто раз усиления по вертикали и горизонтали; а вот и пригодился.

Он повернул черный клювик от “1:1” к “1:10”. Теперь импульс поля выносил кабину к планете один раз на десять оборотов её вокруг светила: пауза, откат к еще меньшим темпам времени, неощутимо съедала и такой интервал. Пошел режим “кадр-десятилетие”.

...И планета ожила. Твердь ее еще не твердь, она дышит, волнуется, ходит ходуном. Вспучиваются, вырастают из темных впадин свищи-вулканы — и опадают. Налезают друг на друга материковые плиты, вздыбливаются горными хребтами. Те еще не нашли своего места, ползут по материкам каменными ящерицами, перебирают лапами-отрогами. Морщат лик планеты ветвистые провалы-ущелья.

Вот за немногие тысячелетия-секунды полушарие покрывала, распространяясь от экваториальных широт, серая дымка. Очертания суши расплылись, темные впадины сглаживались, наполнялись ровно. “Ага,— понял Буров,— планета охладилась, влага сконденсировалась в тучи — и тысячелетние дожди там сейчас наполняют моря!” Кончился “сезон дождей”, очистились небеса над планетой, отдав влагу. Во впадинах и низинах образовались моря и океаны — ровная темно-серая гладь. К ним с разных мест тянутся извилистые темные полосы, ветвятся древовидно — речные долины.

Снова картина стабилизировалась, мелькание тысячелетий-секунд мало что меняло. Буров повернул клювик переключателя к “1:100”—режим “кадр-век”, десять тысячелетий в секунду. По нашим меркам жутко быстро, а для планеты не очень: миллиард ее лет — если они сравнимы с нашими — растянется на тридцать часов, Виктору Федоровичу ни кофе, ни харчей не хватит.

И снова ожила поверхность застывшего, успокоившегося было мира: росли, отбрасывая все большие тени вблизи терминатора, новые горные страны, а в других местах твердь опускалась. Замкнутые “водоемы” (вода ли была в них?) переползали туда, как амебы, шевеля ложноножками-берегами. И един был во всем темп изменений, миллионолетний ритм дыхания суши.

Виктор Федорович поддался гипнозу MB, смотрел увлеченно и с удовольствием. Нет, слабы были по впечатляющей силе галактики и звезды в них — блестки на новогодней елке! — против зрелища творящей свой облик планеты, большого настоящего мира! “А ведь и наши моря когда-то так переползали-переливались, и Каспий, и Черное, и Балтика... А их бывшее дно выпирало Кавказом или Скандинавским хребтом”.

Но — и этот ритм замедлился, сник за десяток минут. И звучание в динамиках опять стихло до шелеста, до шипения. Под стать звукам что-то чуть подрагивало в самых мелких деталях гор, берегов, островков на планете; то ли это было от дальнейшей жизни шара, то ли сказывались неточности импульсного снования кабины ГиМ.

Буров решил не досматривать “передачу” о жизни планеты до конца. Отступил во времени и пространстве — и понял, что и не смог бы ее досмотреть: слишком далеко снесло звезду-светило вместе с планетами от оси “электрической трубы”, дальше изгибать эту ось полями было рискованно. Он выключил свой импульсный режим, плавно опускал кабину. Уходила в черноту, уменьшалась до горошины, до голубой искорки, сникали в ничто планета с материками и морями, огромный живой мир; удалилось, сворачиваясь в яркую точку, и ее благодатное солнце, включилось в общий хоровод звезд. Вот и все звезды сблизились, небо из них свернулось в галактический рукав, а он впал в великолепно сверкающее шаровое ядро. Галактика удаляется, голубея, сближается с другими — и видно теперь, что все они не сами по себе, а искрящиеся метки-вихрики в потоке материи-времени.

Зрелище философское, отрешающее, грустное. Вспомнив о закончившей свой жизненный путь в глубинах Меняющейся Вселенной планете, своей первенькой, Виктор Федорович вздохнул.

 

Он отступил вниз по “полевой трубе” как раз настолько, чтобы многие миллиарды лет новой Вселенской Ночи уложились в несколько часов — для отдыха. Включил в кабине свет — забыл, что надо конспирироваться. (Свет засекла охрана, была легкая тревога, происшествие попало в сводку.) Впрочем, теперь это не имело значения: он сделал, что наметил, достиг, победил. Буров добыл из холодильника бутерброды, термос, бутылочку “Фанты”, поел, запивая и расхаживая по свободной диагонали кабины из угла в угол. Погасил свет, растянулся на матрасе. Рассчитывал поспать, но сон не шел — просто глядел, как над куполом кабины колышется сиреневая муть. Воображение вместе с памятью недавнего опыта подсказывало, что мир, который он синхронно наблюдал, равновеликий с земным,— точка в этом объемном волнении MB; а жизнь его — краткий миг, не дольше вспышки молнии. От таких мыслей не очень уснешь.

Отдохнул, встал. Зарядил видеомаг и кинокамеры, нацелил их объективы в центр купола. Сел к пульту, включил поля — кабину вынесло в начинающийся Шторм, День Брахмо. Вошел в него, затем в формирующуюся галактику; выбрал беременную планетами прото-звезду, включил импульсный режим — и сноровисто, без ошибок повторил опыт, снимая жизнь планеты на пленки.

...И случился эпизод, о котором Виктор Федорович потом вспоминал: когда планета над головой, над кабиной формировала свой самый выразительный и прекрасный облик — приспичило по малой. Пи-пи. Да так, что, подкручивая верньеры настройки, Буров едва не пританцовывал. Наконец освободился, достал банку, с наслаждением помочился — и при этом не только умом, но и всей спиной, щекоткой в позвоночнике сознавал, что гремящий громадный мир над ним пережил за это время не одну геологическую эру...

 

III

 

И был же триумф на следующее утро, когда Витя Буров, дождавшись, пока соберутся все, да пригласив еще Пеца, Александра Ивановича и Люсю Малюту (на которую имел особые виды), показал на экране отснятое ночью!

Был восторг, аплодисменты и даже поцелуи — к сожалению, только мужчин. Такого никто не ожидал, об этом не думали и не мечтали: увидеть то, что невозможно нам, эфемеридам, прямо наблюдать ни для своей Земли, ни для иных миров Солнечной Системы,— всю жизнь планеты. Да и услышать — потому что Виктор не забыл запустить в просмотровом зале и пленку со звуками от своего преобразователя: бурлила, шумела под аккомпанемент Вселенского моря материи формирующаяся твердь: видимое и слышимое находилось в единстве.

Когда включили свет, Александр Иванович подошел к Бурову, торжественно выпрямился, одернул пиджак.

— Виктор Федорович, Витя,— сказал он проникновенным голосом,— я был к вам несправедлив: драил, шпынял и снимал стружку. Сознаюсь в худшем: когда вы не слишком удачно дебютировали в лаборатории приборов для НПВ, я подумывал от вас избавиться. Сейчас мне противно вспоминать, какую глупость я мог совершить! Так не понять вас, не понять, что вы человек исключительных идей — крупных и смелых, стремящийся действовать на главном направлении, не размениваться на поделки. И то, что вы сопротивлялись моему напору и напору других командиров, теперь не роняет вас в моих глазах, а напротив — возвышает. Теперь я вижу: это было потому, что вы шли впереди нас. Впереди — а мы, считая, что вы отстаете, дергали вас назад!..

Витя Буров тоже стоял выпрямившись возле проектора. Широкие щеки его (и уши, хоть и прикрытые шевелюрой, но заметно оттопыривающиеся) румянились, губы неудержимо растягивала довольная мальчишеская улыбка.

— Поэтому, Виктор Федорович,— продолжал так же проникновенно Корнев,— не держите на меня зло. То, что вы сделали (как. впрочем, и сделанное другими), несомненно заслуживает Госпремии. Но, увы, это пока никому из нас не светит: по обычному счету наше НИИ работает только восьмой месяц. В метрополии рассмеются, если мы сунемся с такими претензиями... Поэтому мы почтим вас тем, что в наших силах: во-первых, снимем тот выговор... Сняли, Вэ-Вэ? — повернулся главный инженер к директору. Тот кивнул.— Во-вторых, поскольку человеку без взысканий не возбраняется премия, то — двойной оклад. Даем, Вэ-Вэ? Буров подтвердил:

— Да, конечно.

— В-третьих, когда будем кое с кого снимать три шкуры за загубленные кинопленки,— Корнев многообещающе покосился на Васюка и Любарского,— вас это не коснется. Ну и лично от себя...— Он сощурился, подоил нос.— В ближайшие три дождя обещаю переносить вас через лужи на закорках. Можете приглашать телевидение и фотокорреспондентов.

Все с улыбками поаплодировали такой речи.

— Ну, Александр Иванович,— сказал Буров, обеими руками тряся руку главного,— вы сказали такое... дороже всяких Госпремий!

Лукавил Виктор Федорович, лукавил: конечно, Госпремия была бы лучше. Ну, да ведь все равно не светит.

На этом чествование окончилось, разговор перешел на дальнейшие дела и проблемы.

Перво-наперво все приветствовали успешное испытание в импульсном режиме “пространственной линзы” — и поддержали предложение Бурова устроить над первой еще и вторую, тем создать сверхсильный “пространственный телескоп”, а обычный максутовский из кабины долой.

— Только на ручном управлении теперь мы там все не вытянем,— сказал Виктор Федорович.— Столько приборов, ручек, клавишей, переключателей... недолго и запутаться. Надо автоматизировать не только наблюдения, но и поиск объектов в MB. Возможно это, Людмила Сергеевна?

Та подумала:

— Ну... если ваш шквал новшеств в системе ГиМ уже весь... Весь или не весь, говорите прямо? Буров ответил:

— Допустим, весь.

— Ох, сомневаюсь! — подал голос Любарский.— Надежнее исходить из того, что не весь.

— Вот видите. Тогда... тогда вам нужна очень гибкая автоматика. С возможной перестройкой схем...— размышляла вслух Люся,— с запоминанием новых образов, с учетом опыта — самообучающаяся! Персептронная. На микропроцессорах.— Она оглядела всех несколько свысока.— Заказывайте, но имейте в виду: это только очень состоятельным людям под силу.

 

IV

 

Хроника шара

Как оно, право; бывает: Анатолий Андреевич Васюк-Басистов считал себя маленьким, будучи на самом деле человеком великой души. Витя Буров стремился вырваться из своего ничтожества, но каким был, таким и остался. Однако именно его изобретение закрутило в лаборатории MB, да и во всем Институте, такой вихрь новых дел, проблем, идей, открытий, мнений, переживаний, что для описания его автору впору самому изобретать какой-нибудь такой метод импульсного выхватывания — если и не “кадр-год”, то хотя бы “факт-час”, “реплика-совещание”, “возглас-ситуация”... Но если стать на эту дорожку, в конце ее окажется ведический возглас “Ом!” или “АУМ!”, в котором, по индуистским верованиям, заключена вся жизнь мира. Может, оно и так — но все-таки слишком уж кратко. Поэтому остановимся на проверенном со времен Карла Двенадцатого методе хроники.

Но доминанта и в ней — изобретение Бурова. С него, с импульсной синхронизации наблюдений MB началось самое драматическое время в истории Шара. Таков вклад в жизнь мира маленьких людей, но больших специалистов своего дела; вспомним, к примеру, атомную бомбу.

 

1) Для системы ГиМ начали сооружать второе, самое высокое кольцо электродов — под пространственную линзу-объектив. Делать его приходилось очень легким, поскольку “линза” внедрялась в столь разреженные слои воздуха в Шаре, что аэростаты едва тянули. Здесь действительно исследователи выходили на предел. “Следующим шагом,— заявил Корнев,— может быть только прямой космический полет в MB”.

 

2) Попытка администрации Института в лице Корнева и Пеца снять с начлаба Любарского и начгруппы Васюка три шкуры за безвременно состарившиеся кинопленки стоимостью в шестьдесят тысяч — после поданной озлобившимся Приятелем докладной — с треском провалилась. Дело в том, что эти люди (как и все работники в Шаре) до сих пор получали зарплату по земному счету времени; обещание зампреда Авдотьина выработать специальные инструкции для НПВ набирало бюрократическую силу в столах инстанций, работающих солидно и на века. Но коли для работников лаборатории минуло от момента получения кассет с пленками три-четыре рабочих дня, как могло оказаться, что для самих пленок минуло полтора-два года?.. Юридически — для взысканий и вычетов — это невозможно.

Больше того, дальнейшее развитие этой логики привело руководство — в лице Корнева и Альтера — к необходимости совершить безнравственный (хотя и выгодный для Института) поступок. Поскольку работники лаборатории MB не виноваты, чисты, как ангелы, а пленки все-таки дают вуаль, то повинен кто? — поставщик. И кассеты в сопровождении протокола о рекламации и грозного письма отправили в Шосткинское объединение “Свема” самолетом. Тем нечем было крыть, обратным рейсом в "НИИ НПВ прибыла партия кассет со свежей пленкой.

— В конце концов, Альтер Абрамович, Земля нам тоже подкидывает свинство за свинством,— сказал Александр Иванович.

Тот только пробормотал: “Мерзавцы!” — но разъяснять, кого имеет в виду (не себя же, высказавшего — по долгу службы — предложение о рекламации), не стал.

 

3) Обобщение Любарского. “Во всех образах-событиях, которые мы наблюдаем в MB, можно выделить пять четких стадий:

возникновение (синонимы: появление, проявление, выделение из однородной среды...),

дифференциация (формирование, разделение, выделение подробностей, набор выразительности...),

экстремальная (максимальная выразительность, наибольшее разделение, устойчивость),

смешение (спад выразительности, расплывание, размазывание подробностей...) и

исчезновение образа как целого (распад, разрушение, растворение в среде).

При этом замечательно, что образы следующего порядка возникают на стадии дифференциации-разделения предыдущих: протозвезды — на стадии дифференциации галактик, планеты — на стадии разделения протозвезд на звезду и шлейфы, материки на планетах — после формирования в них твердой оболочки и газовой атмосферы и так далее. Соответственно и исчезают образы-следствия на стадии смешения образов-причин”.

Это обобщение Варфоломей Дормидонтович доложил на семинаре в лаборатории — после многих подъемов в MB и импульсных наблюдений за планетами. Потому что главным вопросом было:

а на сколько их-то, подобных нашим, миров жизнь отлична от прочего в Меняющейся Вселенной, в четырехмерно пульсирующем океане материи? И, несмотря на обилие живописных подробностей, оказывалось: по-крупному, для теории — ни насколько. Возникновение-исчезновение, разделение-смешение. Посредине между тем и другим стадия выразительного устойчивого существования в волне-потоке. Иногда более выразительного, чем устойчивого, иногда наоборот. И все.

А так хотелось, чтобы было свое, отличное...

 

4) Обобщение Люси Малюты, сделанное ею при создании поискового автомата ГиМ. Довольно простое и, может быть, не шибко оригинальное — но важное: “Во всем наблюдаемом мы выделяем, во-первых, цельный образ, во-вторых, его детали (подобразы) и, наконец, предельно различимые подробности. Импульсную синхронизацию Бурова в MB следует подбирать так, чтобы образ в целом был выразителен и устойчив, а средние детали изменялись заметно, но не размазанно, с сохранением отчетливости. Второе: скачки пространственно-временного приближения должны быть таковы, чтобы средние детали-подобразы переходили в цельные образы и замирали, а их средними — и меняющимися — деталями оказывались прежние “предельно различимые подробности”.

Пример. Цельный образ — планета Земля. Средние подобразы: материки и крупные острова, океаны и моря, горные страны, приполярные области оледенения — все размерами в тысячи километров. Предельно различимые детали (порядка десятка километров): мелкие острова и крупные озера, отдельные хребты и ущелья в горных массивах, широкие речные долины, ледники, полуострова, плато, заливы и проливы.

Как “оживить” это во времени? Нынешняя скорость дыхания земной коры — от одного сантиметра в год (в Скандинавии) до 5 см/год в Средней Азии. То есть в среднем около 3 сантиметров в год. Горизонтальное движение материковых плит примерно такое же. С учетом того, что от вертикальных изменений рельефа происходит перемещение морей, таяние или возникновение горных ледников, а у терминатора и многократно усиленные изменения в картине теней,— это дыхание земной коры, будь оно на планете MB, можно прямо увидеть в режиме “кадр-век” (десять тысячелетий в секунду). Горизонтальные движения материков и изменения их форм менее заметны, для них потребовался бы “кадр в тысячелетие”.

На следующей ступени ПВ-сближения цельным образом оказывается, например, выразительная часть материка с внутренним морем или горной страной, средними подобразами — горные хребты, речные долины, однородные плато, озера, и т. п.; предельно различимы детали порядка километра. Поскольку мелкие объекты, как правило, быстрее изменяются, здесь подходят режимы от “кадр-век” до “кадр-год”.

...Эти суждения Людмилы Сергеевны примечательны примеркой нашей родимой планеты к условиям MB. В десятках первых наблюдений исследователи не уловили ни одной землеподобной планеты; первая, чем-то близкая, на которой Буров отрабатывал свой метод и не заснял, полагая, что таких будет навалом, оказалась уникальной. Но в умах у всех было: а как бы наша Земля выглядела там?.. И популярны стали в лаборатории MB альбомы снимков земной поверхности из космоса. Их рассматривали внимательно, но и с разочарованием: уж больно незаметны оказывались даже из ближнего, заатмосферного космоса города, гигантские стройки и промышленные комплексы, аэродромы, морские порты — все, что в силу важности для нас кажется нам таким значительным в цивилизации. Действительно, детали на пределе (а часто и за пределом) различимости: если не сверить с картой, не поймешь, что это такое.

 

5) Не только это было в их умах. Люди начитанные в фантастике, они — правда, больше в перекурах, в сауне или после еды для пищеварения — обсуждали и возможности приключенческого плана. В духе серий “Детлитературы” и “Молодой гвардии”. Вот-де они еще что-то изобретут для системы ГиМ — и смогут посредством ее сигать на планеты MB. Каким-нибудь таким импульсом, без ракет. А уж там-то — ого-го! оля-ля!.. И тебе встречи с низшими по развитию существами, которые на наших покушаются и пленяют, но наши освобождаются и тех благородно воспитывают. И тебе встречи с высшими цивилизациями, где наши сначала ни хрена не понимают, но потом усекают и всех благородно воспитывают. И пикантные инопланетянки для порции здорового секса. И душераздирающие ситуации... Вот, на выбор, одна, сочиненная Мишей Панкратовым, по молодости своей более других увлеченным фантастикой: как после высадки на живописную дикую планету мужественного Васюка и энтузиаста поиска “братьев по разуму” Любарского в импульсной системе забарахлило реле, управляющее задними электродами, кабина отскочила в медленное время. Подгорел контакт. И за минуту, пока зачищают контакт, на планете протекают десятилетия, наши герои терпят невзгоды, но не теряют надежды. Раз в неделю они приходят на место, где их высадили, ждут: вот-вот в просвете багровых туч появится кабина... А ее все нет, зачищают контакт. Любарский теряет очки и гибнет, сослепу приняв за “брата по разуму” молодого носорога. Толюня питается кореньями и ходит к месту высадки. От мучительной жизни он забыл, зачем наведывается сюда, кто он, чего ждет от небес,— это превращается в дикарский ритуал. Наконец исправили реле, кабина рванула к планете. Ее встречает изможденный дикарь в плавках, с седыми патлами и бородой. Глаза его блуждают, он ритуально помахивает авоськой с черепом Любарского и поет “Если б был я турецкий султан...” Толюню моют, стригут и возвращают в лоно семьи.

Но, натрепавшись, навеселившись, докурив сигареты, они возвращались к приборам и расчетам, к проекторам и реактивам, к наблюдениям и съемкам — к нормальному исследованию Меняющейся Вселенной. Наибольшая драма заключалась именно в нем.

6)...и в частности, в ОБОБЩЕНИИ КОРНЕВА: “В зависимости от режима наблюдений образы Меняющейся Вселенной могут выглядеть:

— наиболее заметными деталями (метками) пространственно-временного потока материи — в самом крупномасштабном и слитном режиме.

— самостоятельными меняющимися живыми цельностями в пустоте — в согласованном режиме;

— неподвижно застывшими мертвыми объектами — в обычном для нас восприятии мира”.

В отличие от других Александр Иванович не спешил объявить о своем открытии на семинарах. Процесс познания мира, начатый им, как и всеми нами, для других: для получения хороших оценок и похвал, затем для стипендии, диплома, повышения по службе, диссертации...— теперь все более становился необходим ему самому. И Корнев проверял, подтверждал свое открытие-обобщение в каждом подъеме в MB. Сидел в пилотском кресле, работал педалями, переключателями, штурвалом, рукоятками на пульте Бурова, смотрел на экраны и в небо за куполом — и видел:

нажатие левой педали выносит кабину к облаку “мерцаний”; оно размахивается фейерверком ярких вихриков-галактик и псевдогалактик; подход к ближней — она разворачивается сверкающей воронкой над куполом...

Но нажать правую педаль “время” — и остановилась, застыла галактика, живет теперь сама по себе; скручивается, маша рукавами, во все более тугой вихрь, конденсирует свой светящийся туман в точечные сгустки звезд, в огненные дождинки; теперь они вихляют вихриками света на несущих их незримых струях...

А дожать еще педаль “время” — и застыли они: отдаленное звездное небо, в кое можно внедриться дожатием левой педали... дожать ее, переключиться на пульте Бурова: разбегается по сторонам звездная мелочь, нет галактики, есть участок тьмы с десятками ярких вихревых точек; они несутся в потоке пространства, кружат друг около друга, меняют яркости, вихляют — по недоступному для математического описания, но очевидному для глаз закону турбулентного волнения...

Переключениями на пульте максимально приблизить свое время ко времени того пространства — и очищается от блеклой мути тьма, гаснут радиозвезды, подлинные светила накаляются, уплотняются до точек, замедляют бег. Нет потока — есть небо в определенных фигурах созвездий, присыпанное сверху золотым песочком Млечного Пути; нормальное звездное небо, подобное тому, что наблюдаем мы, наблюдали наши предки и предки этих предков, когда поднимали воющие, чавкающие или рычащие морды вверх. И сразу спокойно-торжественно на душе — как и подобает при созерцании сделанного навсегда мироздания.

Новые повороты ручек, нажатия педалей, переключения — выделилась звезда с планетами. Все всерьез: пылающий диск светилагреет лицо, кабину чуть пошатывает гравитационное поле мечущейся по орбите большой планеты. Но нет, без синхронизации и звезда не звезда, и планета не планета: все погружено в туманный вихрь светящейся пыли, светило — лишь яркий центр этой воронки пространства; планеты, окутанные ионными шлейфами, водят хоровод круговертей около нее: ближние — быстро, дальние — медленно...

Но переход на согласованный импульсный режим Бурова: висит в черной пустоте солнцеподобный шар, застыла на орбите в нужном месте планета — и только живет, меняет свой облик, плотнеет, очетчается выразительно...

А переключиться на большую частоту снований “кадров” — и все мертво застывает: планета — неподвижный прочный мир-фундамент.

Повороты ручек, нажатия клавишей и педалей, щелканье переключателями... В одну сторону — от потока к убедительно неподвижным объектам-мирам, в другую — от мертвых миров через наблюдение их эволюции-жизни к простому и цельному потоку материи-времени. В одну сторону от Единства к разнообразию, в другую — от разнообразия к Единству.

И зыбок становился для Александра Ивановича обычный мир, когда он покидал башню; смотрел он на него все более тревожно и недоверчиво. Волна, меняющая под собой и в себе воду на пути к берегу, умеет выглядеть неподвижной. Воронка воды и пены над сливом в ванной тоже имеет определенный рисунок.

Истина одна? Кто знает... Истина бывает и многолика.

 

ГЛАВА 20

САША + ЛЮСЯ==?..

Как мы с милкой целовались,
целовались горячо. 
Она мне шею своротила, 
я ей вывихнул плечо.

Фольклор.

Отрывки из диалогов:

…………………………………………………..

– Куда летит Земля?

– Ну?

– Что — ну?

— Ну, дальше? Вы же хотите рассказать анекдот? Слушаю.

— Какой анекдот, Вэ-Вэ: мы живем на космическом теле, которое вместе с породившей его звездой движется во Вселенной. Между прочим, с довольно серьезной скоростью, 250 километров в секунду. С учетом массы это столь громадное движение-действие, что все остальные на планете против него ничто. Так вот: куда летим? Укажите направление или хоть сообщите ориентиры. Неужто не задумывались?

— Не приставайте к занятым людям, Саша. Мне бы ваши вопросы.

…………………………………………………..

— Может быть, вы, Витя: куда летит Земля?

— Если я заблуждаюсь, Александр Иванович, пусть меня поправят, но, по-моему, к чертовой матери. Скажите мне лучше, когда Людмила Сергеевна выдаст свой персептрон?

…………………………………………………..

— Бармалеич, куда летит Земля?

— Детский вопрос: в направлении между Цефеем и головой Дракона. Это в общегалактическом вихревом потоке. Кроме того, есть еще движение местной группы звезд, включающей Солнце,— к апексу, в созвездие Геркулеса. Правда, его скорость невелика, 19 км/сек. А что?

— Укажите, где это.

— М-м... ну, так сразу я не могу в Шаре-то. Я отсюда вам и Полярную звезду не укажу. Если примерно, то вверх Земля летит. Северным полушарием вперед. А что случилось-то?

— Пока ничего... Толюня, укажи направление ты. Тот подумал, поднял руку вверх и в сторону: туда. Любарский потом уточнил положение звезд для конца августа и этого времени суток — оказалось довольно верно.

— Толюнь, ты что — чувствуешь?

Васюк промолчал. Да, он чувствовал; для него единой была Меняющаяся Вселенная — та, что в Шаре, и окрестная.

…………………………………………………..

— Мы называем это “ускорением времени, “коэффициентом неоднородности”, “сближением в пространстве-времени”... но почему не назвать прямо: увеличением? Система ГиМ — пространственно-временной микроскоп, вот и все. Микробы видны при увеличении в сотни раз, вирусы — в десятки тысяч раз, планеты в MB — при увеличении в сотни миллиардов раз. А чтобы различить на них подробности наших размеров, придется нарастить увеличение еще в десяток тысяч раз, только и всего.

— То есть, по-вашему, Анатолий Андреевич, человек — не “вирус познания”, а еще гораздо мельче?

— А, это что! Жизнь наша есть “бжжж...” на потоке времени.

Больше того — наблюдаемая Вселенная есть такое же “бжжж...” на нем, только в крупных масштабах. Хуже того — все вещества и тела, из них состоящие, в том числе и наши, есть то же самое “бжжж...”, но на квантовом уровне. Система ГиМ не пространственно-временной и не оптический, а — философский микроскоп. Каково?..

Разговор происходил в сауне между сменами. Участвовали Васюк, Любарский и Миша Панкратов. Попутно потели, хлестались вениками и пили чай.

 

— Жизнь не “бжжж...” — это “способ существования белковых тел, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном обновлении их химических составных частей путем питания и выделения”, вот так-то. Энгельс, “Анти-Дюринг”, страница такая-то.

— Ррравняйсь! Смирррна! На крраул!

— Стиль не очень: “способ существования заключается по своему существу...”

— Ну, это у переводчика.

— Постойте. “Жизнь есть способ существования заводов, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном обновлении станочного парка путем ремонта, закупок нового оборудования и списания старого”. Чем это определение хуже? Или: “жизнь есть способ существования автомобилей, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном потреблении бензина с маслом и выделении отработанных газов”. Таких определений можно настрогать десятки.

— А в милицию? А в самый высокий дом, откуда Сибирь видно?!

— Да погоди ты! Я о том, что питание-выделение, ассимиляция и диссимиляция не определяют существо жизни. Любой цельный объект как-то соотносится с окрестной средой, что-то приходит в него, что-то уходит...

— А я читал, что все жизненные процессы определяет разница в коэффициентах диффузии ионов калия и натрия в нашей крови. Ну, через мембраны клеток. Не было бы разницы, не было бы и жизни.

— Черт знает что! Чувствами мы хорошо знаем, что есть жизнь и где ее больше, где меньше. Здесь, в MB, мы видим первичную жизнь-активность. А когда пытаемся выразить в словах, получается еле-еле смерть, объективистская мертвечина.

— Жизнь есть активность. А поскольку это слово синоним деятельности, то жизнь есть действие. Материя-действие...

— И выходит, что квант h суть элементарный носитель жизни? Да здравствует квантовая механика — прародительница биологии!

— Жизнь есть стремление к выразительности. Через рост, через силу, влияние, богатство, потомство, созидание — но выразить себя.

— Жизнь есть стремление... ну, знаете! Стремление суть чувство. Значит, вы уже договорились до первичности, первопричинности чувств, поздравляю! Еще шаг, и у вас получится, что сознание первичней материи! А шаг влево, шаг вправо — считается побег.

— Ну вот, он опять многозначительно позвякивает наручниками в кармане!

— У Алексея Толстого в какой-то статье есть фраза: “Выхватив, как пистолеты, цитаты из Ленина и Сталина...”

— Хорошо, обсудим: “Материя есть объективная реальность, данная нам в ощущении” — так? В ощущении! А оно принадлежит субъекту. То есть материя есть объективная реальность, воспринимаемая нами субъективно. А коли так, то чем измеряется ее первичность и объективность, ее реальность, если на то пошло,— как не ощущением? Чем?!

— Ну, братцы, знаете... я пошел. Дозревайте без меня. За вами придут.

…………………………………………………..

— Александр Ива, а чего вы, вправду, ко всем вяжетесь: куда летит Земля да куда летит Земля; Летит себе и пусть летит.

— Ну, как бы это тебе попроще... Возьмем, к примеру, ядерную энергию, которой мы жутко боимся, но обойтись без нее не можем. Это нормальная космическая энергия. Самая заурядная во Вселенной. Так чтобы нормально, правильно использовать ее, людям необходимо космическое мышление. А с этим у них туго.

…………………………………………………..

— А я вам говорю, что свето-звуковой преобразователь нужен, чтобы хоть как-то ощутить невидимую составляющую излучений. Хоть ушами, если нельзя глазами!

— А что толку? От галактики шум — и от планеты похожий. От звезд “пи-у! пи-у!..” — и от метеоров, попадающих в атмосферу, “пиу-пиу!” И даже псевдомузыка похожая...

— Так это же хорошо: общность. Вы мне вот что объясните: эта псевдомузыка... Во-первых, почему, собственно, “псевдо”? Ею бы многие композиторы-полифонисты гордились. Во-вторых, откуда она берется в MB, в экстремальных образах галактик, звездных скоплений, даже планет? Музыка без композиторов, оркестров, дирижеров?..

— А откуда вообще берется музыка в мире? И что такое музыка? Я имею в виду серьезную, не тум-ба-тум-ба. Симфонии, фуги, хоралы, скрипичные и фортепьянные концерты, реквиемы?..

— Из головы.

— До наших наблюдений можно было считать, что из головы. Но теперь... Ведь что такое наша “музыка сфер”? Звуковая — для нас — составляющая максимальной выразительности галактических образов. Звезды и туманности ведут мелодии, общность изменений задает ритмику. Музыка как максимальная звуковая выразительность мира!

— Что-то не то, Бармалеич. Почему же наилучшим образом музыку Вселенной понимали и выражали композиторы XVIII и XIX веков: Бах, Моцарт, Бетховен, Гайдн, Чайковский, Шопен, Бородин... ну, прибавим еще несколько из начала нашего века: Рахманинов, Шостакович? А сейчас, когда цивилизация победным маршем пошла не только на поля, моря и горы, но и в космос? Когда музыкально грамотных людей больше, чем во времена Баха и Моцарта вообще было населения на планете? Вон в Союзе композиторов СССР, я читал, одних только композиторов тысяча шестьсот — а музыка где? Да и желающих слушать серьезную маловато, все предпочитают эту самую “тум-ба-тум-ба”: роки, буги и шлягеры. Для многих и вообще самая пленительная музыка в выхлопах моторов с отрегулированным зажиганием — в звуках, между прочим, по своей природе непристойных.. Как вы это объясните?

— Объяснить нетрудно, только вы опять испугаетесь. Понимаете, восемнадцатый и девятнадцатый века замечательны тем, что, с одной стороны, развивалась музыкальная техника, открывала новые возможности... Ну, как несколько позже теплотехника, металлургия или электричество — а с другой, в людях еще не угас религиозный дух.

— Ох, Бармалеич, не кончите вы добром! Мало вам, что вас расстригли как доцента — так ведь могут и остричь... Ведь если выразить вашу мысль на простом языке, то получается, что наши славные современные композиторы и замечательные современники деградируют в музыкальном отношении, потому что бога забыли! Ну, знаете!

…………………………………………………..

И неважно, где велись эти разговоры: в сауне, в лаборатории, в гостинице или в кабине ГиМ. Неважно, кто что сказал и что ему ответили. Главное, что они не могли теперь не думать и не спорить о таком: потому что по мере совершенствования системы ГиМ, методов наблюдений проблема познания мира все более перемещалась по эту сторону от объективов, окуляров, экранов и пультов. Вопросы типа “что такое Вселенная? что такое материя, время, жизнь... и даже музыка?” — возвращались в измененном виде: а что такое ты, человек?

 

II

 

Люся Малюта и Корнев поднимались к ядру в кабине ГиМ — первая сдать, а второй принять систему автоматического поиска в MB заданных образов, от галактик определенного типа до планет и до частей планеты. Дело происходило во второй половине рабочих суток, после многих смен, в течение которых систему собирали, устанавливали, прозванивали и отлаживали.

Людмила Сергеевна была уверена в своем детище и сейчас, сидя рядом с главным инженером в откидном кресле перед белым параллелепипедом с выступом клавиатуры и экраном дисплея (взамен прежнего пульта и штурвальной колонки), спокойно объясняла, что создан не просто автомат, действующий по жестким программам, а — персептрон-гомеостат с обобщенным распознаванием образов и самообучением: если чего он и не умеет сейчас, то, осмотревшись в MB и поднабравшись опыта, сумеет потом. По сторонам кабины во тьме разворачивались белые пластины электродов. Корнев слушал, вникал, кивал.

— Программы как таковой в нем вообще нет, вы задаете цель. Целевой образ — на что должно быть похоже то, что вы ищете. Можно ввести его клавиатурой; номер и индекс согласно каталогам знакомых нам образов MB. Можно — и даже лучше, наглядней — нарисовать на экране... Ну вот,— Люся поглядела вверх и по сторонам, затем на индикаторы.— Система развернулась, можно включать поля. Какой образ будем искать?

— Давайте для начала планеточку,— сказал Корнев.

— Для начала... иголку в стогу сена! — Людмила Сергеевна скосилась на Корнева иронически и несколько высокомерно.— Ах, Александр Иваныч, Александр Иваныч, жестокий вы человек! Вот Любарский или Валерьян Вениаминович никогда бы не позволили себе поставить даму в столь трудное положение. Сразу планету, шестую ступень вселенской иерархии, шутка ли!.. Хорошо, какую: марсоподобную, юпитероподобную, лунного типа, венерианского... какую желаете?

— Юпитероподобную.

— Полосатенькую, значит...— Люся сверилась с каталогом, поиграла пальчиками на клавиатуре: на экране дисплея электронный луч вырисовал зеленый размытый шар — чуть сплющенный и в широких полосах вдоль большей оси.— Подойдет?

— А почему размыто?

— Так это и есть обобщенный образ. Если показать в точности Юпитер, автомат будет искать именно его... пока не сгорит. Вряд ли в MB окажется точно такой образ. А машины — существа добросовестные. Конкретная планета не будет размытой, не волнуйтесь.

— Хорошо, давайте.

— Внимание! — Людмила Сергеевна нажала клавишу “Поиск”... ...и из тьмы над куполом кабины, оттеснив смутную клубящуюся синеву Вселенского шторма, сразу возникла планета. Она была на три четверти освещена голубым светом незримой звезды. Планета была заметно сплющена между полюсами, полосы вдоль экватора — зеленовато-голубые, одни светлые, другие темнее — поуже, чем у Юпитера, но зато просматривались почти до полярных синих сегментов-нашлепок. Одновременно включился пульсирующий шум из динамиков, а на него накладывался женский голос —ее, Люсин,— повторявший с паузами: “Кадр-год... кадр-год...” Планета жила: приэкваториальные полосы ее пульсировали по толщине, белый вихрь газов, отчетливо заметный в нижней из них, в “южной”, увеличивался в размерах и смещался к ночной части.

Корнев смотрел, задрав голову; у него сам по себе раскрылся рот.

— Здрасьте! — растерянно сказал он планете. Людмила Сергеевна развернула свое кресло, смотрела на Александра Ивановича — наслаждалась эффектом.

— Ну, Людмила Сергеевна,— главный инженер постепенно приходил в себя,— это уж слишком!

Это действительно было слишком: упрятать в неощутимую паузу отката в импульсных снованиях все маневры (сначала сближение со скоплением галактик, потом с одной из них, потом с ее участком, с протозвездой...) и поиски. Ведь наверняка персептрон-автомату довелось “перелистать” немало звездо-планетных систем, чтобы найти шар заданного облика. И все за нечувствуемый миг! А он-то рассчитывал смутить Малюту трудным заданием.

— Так ведь микропроцессоры, электронное быстродействие,— развела та руками.— В сотни тысяч раз быстрее, чем смекаем мы с вами. Могу так вывести и на следующие две ступени сближения: часть планеты типа “материк” и часть типа “горный хребет”.

— Люся, вы сами понимаете, что это перебор, вы ведь человек со вкусом. Это уже не автоматизация, а, извините, какой-то кибернетический разврат. В обычной-то Вселенной пока только на Луну высадились, автоматические станции к дальним планетам ушли. Мало того, что мы системой ГиМ выделываем в MB, что хотим, сигаем в пространстве и во времени, так теперь совсем... Я знаете кем себя почувствовал? Будто сижу в подштанниках перед цветным теликом, левой рукой брюхо почесываю, а правой нажимаю дистанционный переключатель — перехожу с хоккея на “Лебединое озеро”, с него на футбол, затем, позевывая, на МВ-планетку... и скучно мне, хоть вой.

Людмила Сергеевна расхохоталась звонко и от души, даже ухватила Корнева за плечо:

— Ой, Александр Иваныч, вы просто прелесть!.. Хорошо, этот кибернетический разврат... хи! — я устраню элементарно, вводом простой команды,— она положила пальцы на клавиши дисплея, но выгнула в раздумье брови: — Вот только надо ли? Сразу на цель выходить проще, рациональней. Может, привыкнете — как привыкли граждане смотреть в подштанниках “Лебединое озеро”?

— Надо, Люся, надо. (“Что ей объяснять: что иррациональное первичней нашего куцего рационализма, выведенного из пользы? Что надо постоянно держать в уме вселенские цельности, помнить, что мы — малая часть их, подробность? Поток, живой образ, застывшее мертвое — три облика одного и того же...”)

— Что ж, пожалуйста! — Малюта поиграла пальцами: исчезла заданная модель на экране и сразу вслед за ней — планета над кабиной.— Какую вы теперь заказываете?

— Давайте... что-то между землеподобной и марсоподобной. Кстати, Люся, я вас спрашивал, куда летит Земля?

— Спрашивали, Александр Иванович.— Она посмотрела на Корнева с ироническим любопытством.— И я тоже срезалась. Кстати — куда?

— Вверх. Вперед — и выше.

— Кто б мог подумать!

(У Людмилы Сергеевны тоже было немало своего в мыслях и чувствах, в подтексте. Этот ее стиль “запросто”... Она не чувствовала себя здесь запросто, нет. Всякий раз при подъеме в Меняющуюся Вселенную душа ее съеживалась и трепетала; хотелось скорее обратно, вниз, в нормальный мир. Не такой он и там нормальный, тоже НПВ — но все-таки... И сейчас Люся старалась скомпенсировать эту, как она считала, бабью неполноценность не только демонстрацией наведенного ею в системе ГиМ электронного сервиса, но и кокетливой бойкостью. Звезды звездами, миры мирами, а она еще молода, хороша собой, женственна. Во Вселенной только тогда все в надлежащем порядке, когда мужчина — интересный, надо признать, мужчина! — это восчувствует. И оживет. И увлечется. И вообще...)

Теперь автоматический поиск планет в MB выглядел приличней. Скопление галактик — галактика — ее развертывание в звездное небо — протозвезда или звезда с планетами (и та, и другая имели характерные биения траектории) — все это появлялось и сменялось над куполом кабины хоть и быстро, подобно необязательным начальным кадрам в кинофильмах, идущим под титры, но все-таки наличествовало. Правда, придирчиво отметил про себя Корнев, импульсные основания кабины в пространстве-времени автомат подобрал настолько размашистые, настолько приближал наблюдателей ко времени объектов, что все они, от галактик до планет, приобретали привычный учебниковый вид: застывшие мертвые образы. Но говорить об этом Людмиле Сергеевне не имело смысла: повинен не автомат, а школярский взгляд на Вселенную ее и других разработчиков; перепрограммировать надо их. “Ладно, сообразим потом что-нибудь сами”.

...Только в девятнадцатой попытке автомат нашел планету подходящего облика — четвертую от светила. Наверно, благоприятствовало то, что галактика вступила в своем развитии в экстремальную фазу, когда все космические образы приобретают наибольшую выразительность и устойчивость. Четкий, даже на взгляд плотный шар, слегка затуманенный по краям сизой пеленой атмосферы, повис над кабиной. По рельефу освещенной левой стороны он более походил на Марс и Луну, нежели на Землю:хребты с розово-белыми ребристыми спинами, серые плато все в округлых воронках “цирков”; их края отбрасывали неровные тени. Автомат сам изменил частоту синхронизации, прокрутил планету, показал шар со всех сторон: нигде не оказалось гладких пятен водоемов и белых циклонных вихрей в атмосфере. Только бело-розовые нашлепки на противоположных сторонах планеты стали понятней: это были приполярные области.

— Редки землеподобные-то,— разочарованно сказал Корнев,— а нам их более всего и надо.

— Надеюсь, это претензии не ко мне?

— Не к вам, Люся, не к вам. Ко Вселенной.

В режиме “кадр-год” планета выглядела неподвижной. Автомат сам переключился на “кадр-десятилетие” (эти слова так же с паузами говорил из динамиков Люсин голос): поверхность чуть оживилась, но снова застыла. “А какой у нее год?” — задумчиво спросил Александр Иванович. “Может, меньше земного, а может, и больше — кто знает. Оборот вокруг светила, и все... И про ее сутки мы знаем не больше”. Застывание повторилось и в режиме “кадр-век”. И только когда пришпорили время до “кадр-тысячелетие”, ощутимы стали миллионы лет-оборотов планеты по орбите — они неоспоримо увидели живое тело в космосе MB: рельеф шара дышал, то вздыбливаясь горными странами, то опадая, шевелился, будто под кожей планеты напрягались и расслаблялись бугры и свивы мышц, пульсировали потоки-жилы протяженностями в материк.

Темп оживления нарастал, автомат вернулся к “кадрам в век”, затем к “кадрам в десятилетие” и к “кадрам в год”. Утолщалась и мутнела атмосфера планеты, твердь ходила ходуном, пузырилась, в теневой части возникли и множились блики света... Затем и в годовом темпе все смазалось. Автомат отдалил кабину: планетный шар съежился в освещенную серпиком горошинку, в искорку, показалось бело-голубое светило. Последнее, что они увидели до полного отката: как оно разбухает в сверхновую, охватывает всепожирающими выбросами ядерного огня орбиты планет.

И хоть далее снова пошли финальные “титровые” кадры звездного неба, удаляющейся галактики, но впечатление о виденной только что жизни и гибели большого мира-планеты ими не смазалось. Такое невозможно смазать, к такому невозможно привыкнуть.

Несколько минут они сидели молча, ошеломленные. Автомат продолжал отводить кабину, в ней становилось сумеречно; над куполом угасал очередной Шторм-цикл.

— Так-с...— Александр Иванович первым овладел собой.— Надо продумать автоматическую синхронизацию чаще кадра в год. Это сложно, я понимаю, планета меняет места на орбите. Но... иначе мы много интересного упустим, особенно в максимальных сближениях.

— Хорошо, Александр Иванович,— со вздохом сказала Люся.— Дождемся сейчас нового Шторма, попробуем. Ну, а вообще-то как?..

— Замечательно, Люся, о чем говорить! Если схватить первого попавшегося ученого-астронома, дважды лауреатного, трижды заслуженного... фамилию забыл, как говорит Райкин,— и поместить в нашу кабину, то он или умрет от черной зависти, или тронется рассудком. Только что пощупать звезды не можем, а так — почти все.

— Во-от!..— удовлетворенно сказала Малюта; голос ее повеселел.— А не намекнула, то и не похвалил бы, не догадался. Ох, какие вы все затурканные!.. Вот у нас час времени до нового Шторма — что нужно вам делать?

— Что, Люся?

— Ну, хоть поухаживать, что ли! Сидим, как неродные... Не мне же за вами! Ну, мужчины нынче пошли — головастики!

Главный инженер повернул кресло, с любопытством посмотрел на Малюту. Рядом сидела красивая — и к тому же прелестно разгорячившаяся от своей храбрости — женщина. Сумерки в кабине скрадывали морщинки и тени, которые могли бы повредить ее облику, но зато выигрышно выделили профиль с прямым четким носиком, капризным изгибом губ, высокую прическу над выпуклым лбом; во всем этом колеблющийся, зыбкий полусвет MB как-то усилил женственную воздушность, недосказанность, интим. Александр Иванович вспомнил, что не раз при встречах любовался фигуркой главкибернетика, всегда умеренно обтянутой джинсами, свитером или халатиком, ее походкой (“Идет, как пишет”), даже хотел подбить клинья, да все отвлекали дела. Вспомнил и про то, что с женой опять нелады, а замену ей — из-за той же предельной занятости, будь она неладна! — он не сыскал... короче, вспомнил и почувствовал, что он мужчина. Не головастик — или, точнее, не только головастик.

(Не в одном этом, если доискиваться до глубин, было дело. В кабине сейчас находился не прежний Корнев, научный флибустьер, хозяин жизни и всех дел в Шаре, а человек сомневающийся, несколько растерянный — ослабевший. Трудами, идеями и подвигами в освоении Меняющейся Вселенной Александр Иванович подсознательно стремился утвердить то же, что и в других делах,— свою исключительность. Не только, впрочем, свою, не такой он был эгоцентрист — и товарищей по работе, вообще умных, знающих и даровитых людей. Но получилось не так: Меняющаяся Вселенная в Шаре, заманив его сначала интересностью проблем и наблюдений, теперь больше отнимала, чем давала. Сокрушала — одну за другой — иллюзии обычного видения мира, обычной жизни; в том числе и такие, терять которые было больно и страшно... Поэтому утверждение себя — пусть самое простое — было ему позарез необходимо).

— Люся,— с добродушным изумлением промолвил главный инженер,— а ведь вы хорошенькая!

— Та-ак, уже теплее!..— Людмила Сергеевна тоже повернула кресло к нему.— Что дальше?

— Дальше?..

Что могло быть дальше? Корнев перегнулся, сгреб женщину в объятия, перетащил к себе; с удовольствием почувствовал, что свитер и джинсы не обманывали — тело действительно было упругое, теплое.

— Александр Иванович, вы что?! — Люся ошеломленно уперлась в его грудь ладонями.— Я вовсе не это имела в виду!..

— А я это.— Он запустил правую руку под свитер, лево притянул к себе Люсины плечи, искал губами ее губы — и нашел. Потом поднял и понес ее в угол кабины, где лежал застеленный матрас; пол слегка покачивался под ногами.

Людмила Сергеевна вела себя достойно — сопротивлялась, отнимала руки. Но поскольку, кроме их двоих, теперь здесь присутствовал и некто .третий по имени Взаимное Влечение, то получилось так, что ее суматошные отталкивания помогли Корневу быстрее и легче освободить ее от одежды, чем если бы она не противилась. Так бывает.

В черноте ядра тем временем голубовато накалился новый Вселенский Шторм. Персептрон-автомат прицельно и не спеша повел кабину вверх, выбрал среди множества новых вихриков-галактик одну, приблизился к ней — и она развернулась в обильное звездами небо.

...И под этим небом, под согласованно мерцающими, переливающимися звездами Меняющейся Вселенной послышалось то, что бесчисленное число раз слышали обычные звезды, луна, облака, кусты, деревья, берега рек, луга и поляны, слышали на всех языках человечьих, птичьих и звериных:

— Ну, Люся... ну, Люсь!..

— Ох, ну не нннадо... не надо, Александр Иваныч миленький, Саша, Сашенька! О... аххх!..

Не было более главного инженера и главкибернетика, отмелись вместе с одеждами имена и различия. Осталось главное: Мужчина и Женщина, Он и Она — что было, есть и да пребудет во веки веков. И было хорошо весьма.

Во втором заходе Люся научилась (Саша научил) нежно оплетать ногами его мускулистые ноги.

Автомат между тем начал поиск планеты, целевая модель которой осталась в его памяти: приближал звезду, она увеличивалась до диска, в кабине ночь сменялась минутным днем. Звезда уплывала в сторону — опять сумерки, ночь — возникала над куполом планета и светила, как ущербная луна. Но мир сей не подходил под заданный образец, автомат браковал его, а затем, просмотрев и показав всю звездную систему, устремлял кабину к иной... Они, отдыхая, лежали, смотрели: Люсина голова на плече Александра Ивановича.

— Нет, это не то! — Она поднялась, подошла к пульту, нажала несколько клавишей. Звездное небо сгустилось в галактику — теперь весь косо накренившийся вихрь из миллиардов сверкающих точек помещался над куполом. Свет его — слабее дневного, но ярче лунного — волшебно лился на нагое стройное тело Люси.

Корнев глядел, любовался: нет, эта женщина не с Земли сюда поднялась — опустилась из Меняющейся Вселенной. Сгустилась из света звезд.

Она вернулась, легла к нему. Он склонился над ней:

— Ты чудесная женщина, Люсь. Девушка со звезды. И как мы подходим друг к другу!

 

...они все не могли насытиться. Чем-то их простое и радостное занятие, действие ради чувствования, было родственно делающемуся в MB. Корнев это ощущал спиной. И шорох их движений, звуки поцелуев, негромкие стоны Люси как-то очень естественно сплетались с ниспадающим на них из динамиков многоголосым ритмичным шумом вселенских процессов, временами переходящим в симфонические аккорды,— как первичное с первичным.

“Действие ради чувствования...— думал затем Александр Иванович, лежа на спине и глядя на галактику, которая все набирала накал и блеск выразительности, сворачивалась в ярчайший эллиптический диск.— А что, если и там все так? Ведь невозможно оспорить, что этот мир — живой, что жизнь-активность лежит в начале всех причин. Но раз так, то чувство существует в природе наравне с действием, это две стороны чего-то изначального. И мир, сам себя делая, выпячиваясь из небытия, сам себя и чувствует — с непредставимой силой воспринимает всю полноту бытия, созидания и разрушения, разделения и смещения... Поэтому и получается в нем такая выразительность: пустота — и огненные точки звезд. Сама материя-действие необъективна, поэтому каждое образование в ней стремится к долгому устойчивому бытию, к действию-существованию ради чувства своей жизни. Своей! Светзвезд — это и радость их, тысячеградусный накал ядерной страсти. И планеты они рождают-выделяют из себя в счастье и муке. И космический холод суть ужас, и вспышки сверхновых, происходят в экстазе самоотдачи... Но если эти чувства соразмерны объемам, массам, давлениям, скоростям и температурам, всем происходящим в звездах и галактиках процессам, какова же их мощь, глубина самопоглощения, масштабы, сила?! И что против них наше комариное чувствованьице — хоть плотью своей, хоть посредством приборов? Что есть наши попытки выдавать самих себя за единственных чувствующих и познающих объективныймир существ?

Но если так... как же мы заблудились!”

Мысль была страшная. Она осела на другие трудные мысли, которые последнее время все больше одолевали Корнева, мешали работать и жить. Он вдруг почувствовал себя маленьким, слабым, напуганным — ребенком. И, как ребенок, приник лицом к груди Люси.

Та почувствовала перемену, погладила, спросила тревожно:

— Что, Александр Иванович?

— Ох, Люсь, знаешь... я вроде перестаю понимать все. И если бы только я!.. Мы стремимся сюда, исследуем... Ну, ученье — свет, знание, стало быть, тоже. А если не свет — огонь? И мы бабочки, летящие на него?.. Ведь дело не в том, что почти никто не знает, куда мчит Земля и Солнце, а — никому дела нет до этого. И мне еще недавно не было дела...

Он говорил не столько ей — себе. Люся не все и поняла из его бормотанья, но — обняла, гладила, целовала:

— Ну, Саша... вы просто устали. Нельзя так влезать в дела — всеми печенками. Нужно уметь отвлечься. А то ведь даже о том, что он мужчина, забыл, бедненький, пока я не напомнила. Мой славный, хороший мужчина!..

И голос у Людмилы Сергеевны был не такой, как обычно,— резкий, с командными интонациями, а тонкий и немного детский от нежности. Она очень любила сейчас и хотела, чтобы ему — прежде всего ему, Сашеньке,— было хорошо и покойно.

И он снова воспрял, и утвердил себя, и почувствовал покой и уверенность.

А галактика над куполом плыла во тьме, упруго подрагивая краями. Колебания яркости цвета звезд распространялись по ней от ядра согласованными переливами. Она снова раскручивалась из эллипса в вихрь — только звездные рукава теперь простирались в другую сторону. И кто знает, шло ли это от несущего ее потока материи-действия, или образ сам выбирал свою форму и изменения, чтобы наилучше выразить себя и насладиться бытием; наверное, не без того и не без другого.

И по краям галактики, в рукавах, все чаще вспыхивали и растекались светящимся туманом сверхновые.

 Послушай, я кое-что понял,— Александр Иванович лежал, закинув руки за голову.— Четвертая координата не время, а ускорение времени. И необъективность нашего взгляда на мир начинается с того, что мы видим все в своем темпе изменений... а что он для вселенских событий! Понимаешь, если так видеть в пространстве, то нам были бы доступны только предметы наших размеров. По вертикали этаж, а не все здание, по горизонтали опять-таки один балкон. Или окно. Не лес и не деревья в нем, а ствол одного дерева. Или ветка. А на далеких дистанциях и вовсе ничего: камень неразличим, гора необозрима... Во времени мы слепее кротов, понимаешь?

— Понимаю...— Люся приподнялась на локте, посмотрела на Корнева, вздохнула.— Я так понимаю, что нам пора вставать. Петушок пропел давно...— Она вдруг приникла к нему, обвила теплыми руками, целовала грудь, шею, лицо, глаза.— Послушай, почему мне так жаль тебя? Вот ты сильный, умный, а жалко до слез!

И верно, в голосе ее чувствовались слезы.

— Баба, вот и жалко,— отстранился Александр Иванович.— Так вы, женщины, устроены: чтоб вы жалели и чтоб вас тоже. Подъем!

Опустившись на крышу и выйдя из кабины, они сдержанно (поскольку на людях) распрощались. Корнев направился в профилакторий, Люся в координатор — и больше между ними ничего не было. Людмила Сергеевна была не шибко везучим в любви человеком, Александр же Иванович, пожалуй, напротив; но оба понимали, что с ними случилось самое сильное любовное переживание в их жизни: любовь, слившаяся с познанием мира. Повторить такое, уединяясь где-то для жалкого счастья физического обладания, невозможно; а подниматься снова в MB ради этого было бы и вовсе пошло. Не такие они люди.

Только встречаясь на совещаниях или по делам, они иногда обменивались короткими взглядами — и чувствовали вдруг такую близость, что на секунды исчезало вокруг все.

 

III

 

Хроника Шара

1) Б. Б. Мендельзон сделал открытие. Поднялся с папкой в лабораторию MB, начал спрашивать:

— Кабина в импульсном режиме сближения с планетами вибрирует?

— Уже нет,— ответил Буров.— Отрегулировали полями.

— А почему это было, поняли?

— Тяготение планет, чего ж не понять.

— На пальцах,— или считали? — Бор Борыч попыхивал сигарой и с высоты своей эрудиции и нового знания глядел на сотрудников лаборатории (присутствовали еще Толюня, Любарский и Панкратов), как на насекомых.

— А что считать, и так ясно!

— Считать всегда полезно...— Мендельзон раскрыл папку, разложил на столе рисунки и листки с расчетами.— Сами по себе планеты так кабину не могли тревожить. А вибрации и потряхивания, любезные, были оттого, что ваши пространственные линзыконцентрируют гравитационные поля наравне с оптическими! — И он с удовольствием посмотрел на раскисшие лица собеседников.

Действительно, могли бы и догадаться: что пространственные линзы — не стекла, не зеркала, просто области сильно деформированного полями пространства — не могут обращаться с силовыми линиями поля тяготения иначе, чем с идущими от планет световыми лучами. Но естественно и то, что первым смекнул это давно изучавший гравитационные искажения Мендельзон, а не “эмвэшники”, для которых данный факт был лишь помехой в основных исследованиях.

Далее у Бориса Борисовича получалось, что можно подобрать такие поля и импульсные режимы, что зона гравитационного равновесия: ниже ее тянет Земля, а выше исследуемая планета — окажется очень близко от кабины ГиМ. “Из рогатки можно в MB запулить!”

Это было приближение к тому, о чем мечталось в перекурах, в саунном трепе; фантастика подсказала возможность своей реализации. Необязательно, конечно, забрасывать на планеты MB Толю-ню и Любарского, а потом зачищать контакт — но зонды-то можно! Тем более что планетные зонды имелись, их испытывали на надежность в хозяйстве полковника Волкова; заполучить их в обмен на дополнительные комнаты наверху не представило труда.

И как дружно, охотно, рьяно включились в это дело сотрудники лаборатории MB! Здесь было над чем поломать головы: как запускать? — не рогатками, конечно, даже и не теми, что применяют для планеров; лучше электромагнитную катапульту соорудить над куполом — “электричество может все”. Как программировать зонды: что им в атмосфере планеты “щупать”, что на тверди, в жидкости? Как кодировать радиосигналы, как принимать их, если будут — а будут! — сдвиги темпа времени? Как тянуть импульс сближения с планетой?.. Как программировать датчики и анализаторы?.. Как?.. Как?..

И соорудили вчерне катапульту, запустили через спирали ее на марсоподобную планету пробный зондик с парашютиком, с простейшей установкой искрового анализа и средневолновым радиопередатчиком. И приняли от него морзянку радиосигналов (сместившихся в УКВ), по коей поняли, что упал зонд довольно мягко на почву кремнисто-глинистую, но без воды... Сам факт, что от них, с Земли, ушел в Меняющуюся Вселенную весомый предмет и там вместе с планетой сгинул, но перед тем известил, что и в MB справедлива таблица Менделеева, произвел сильное действие на умы. Идеи, замыслы, проекты у “эмвэшников” понеслись вскачь:

— измерять химический и электронно-ионный состав атмосфер планет, их плотности, влажности, температуры, движение ветров;

— изучить магнитные поля, радиационные, электрические... все, какие обнаружатся;

— обнаружить радиоактивность пород, сейсмические колебания на разных стадиях эволюции планет;

— поискать азотосоединения, бактерии, споры, микрофлору...

...и все требовало новых ухищрений, новых зондов, новых инженерных решений, методик, расчетов, программ. А результаты, буде их получат, тоже потребуют интерпретаций, обсуждений, графических и табличных иллюстраций, теоретических обобщений, дискуссий, возражений, а затем проверочных зондов и замеров, новых обработок результатов, уточнения или ниспровержения теорий. Словом, впереди намечалось нечто необъятное и на всю жизнь. (Миша Панкратов в далеких закидонах мысли все-таки задумчиво посматривал на Васюка и Любарского: как их в случае чего возвращать-то? Реле, конечно, всюду поставим бесконтактные, электронные...)

В считанные дни (впрочем, равные месяцам) это увлечение настолько овладело умами и настроениями, что вытеснило из памяти сотрудников лаборатории первичную, охватывающую несчитанные миллиарды лет, все масштабы, образы, эпохи и эры Реальность вихревого волнения, от которой робела душа и которая в силу наглядности не допускала двух толкований. Забыли, что исследуют так — копируя обычные космические изыскания — микроскопическую часть Единого.

Первым опомнился Васюк-Басистов.

— Послуш-те,— сказал он задумчиво-удивленно,— послуш-те... а ведь мы, похоже, подменили проблему “понять” проблемой “сделать”. Ну, намеряем зондами тысячи чисел давлений, температур, концентраций, напряженностей, влажностей, активностей... и что из этого?

На него сначала окрысились: как — что? как — подменили?! Более других неистовствовал, выдвигал контрдоводы увлекшийся новым направлением Любарский. Анатолий Андреевич посмотрел на него удивленно и с сожалением:

— Ну... от вас, Бармалеич, я не ждал. Такие широкие взгляды. Неужели непонятно, что это и есть тот случай, когда посредством грамматики исследуют фразу “убейте брата моего”?

Присутствовавшие при споре не слышали тот монолог астрофизика и не поняли что к чему. Но зато все смогли наблюдать, как умеет краснеть их славный зав Варфоломей Дормидонтович: от шеи и по самую лысину — ровненько. Буров даже сказал: “Ого!”

И к зондированию охладели. От него осталось знание, что вещества, квантовая пена Любарского, в мирах MB такие же; да еще более точное, ювелирное владение системой ГиМ. Теперь они могли приближать к себе планеты до “спутниковых” дистанций — до таких, на которых участки земной поверхности фотографируют со спутников и околоземных космических кораблей.

 

2) Под это дело в лаборатории MB возникла проблема дешифровки того, что можно увидеть при подобном сближении с землеподобными планетами Меняющейся Вселенной. Натаскивали себя с помощью атласов фотографий, сделанных со спутников серии “Космос”, орбитальных станций “Салют”, пилотируемых кораблей “Союз”. Заметнее всего отличались от суши моря-океаны, крупные водоемы — темные ровные пятна. Выразительно выделялись горные кряжи и массивы; даже рельефно ветвистые очертания ледников на их спинах невозможно было спутать с облачными грядами. Легко узнавались серо-желтые пятна пустынь, сизо-зеленые лесов; ветвистыми прожилками, как в древесном листке, выделялись на равнинах долины рек — а на самых отчетливых снимках и крупные реки виднелись темными тонкими линиями; местами они разделялись на рукава, затем сходились.

Но вот самое-то самое, ради чего и вникали: объекты и особые признаки цивилизации, разумной деятельности — почти все оказывались за пределом различения. То ли они есть, то ли их нет. Это было даже обидно. Ну, хорошо: Камчатка, Средне-Сибирское плоскогорье, район Байкала — относительно дикие места, претензий нет. Но вот юго-западная часть Крыма, участок сто на сто километров этого обжитого полуострова на снимке с масштабом 5 км/см — тот именно участок, где и стольный град Симферополь, и героический Севастополь, и Евпатория, и Ялта, и Алушта, весь берег в санаториях, домах отдыха, портах, виллах с военизированной охраной, миллионы отдыхающих и миллионы жиреющих на них местных жителей... и ничего! Севастопольская бухта есть — Севастополя нет. Крымские горы вдоль ЮБК есть, а ни Ялты по одну сторону, ни Симферополя по другую не видать. Облака же над Ай-Петри и по обе стороны от него, напротив, хорошо заметны.

Только в степной части Крыма цивилизация обнаружила себя километровыми прямоугольниками сельскохозяйственных угодий — подобные таким же на снимках Кулундинской степи и Киевской области (где сам Киев, мать городов русских незаметен).

Логически (и даже математически) все было понятно: предметы городской и промышленной цивилизации, в которых мы обитаем, работаем, среди которых мечемся с портфелями и хозяйственными сумками, имеют размеры в десятки, в крайних случаях немногие сотни метров; да и сделаны они из материалов, коих полно в природе. Но в плане психическом это выглядело издевательством.

— Послушайте, как же так? — волновался Витя Буров,— Вот я инопланетянин, я прилетел. Ищу место, где бы сесть и вступить в контакт. Я же в Кулундинскую степь сяду! На поле кукурузы, которую посеяли, чтобы отрапортовать, а потом забыли убрать...

— А если там еще не победил совхозно-колхозный строй? — поддавал Миша Панкратов.

— Где — там? — поворачивался к нему Буров.— Где это, по-твоему, мог не победить колхозный строй?!

— На планете, откуда ты прилетел,— Панкратов указывал вверх, в MB.— Или проще: у тех разумных существ Эвклидова геометрия не в чести, поля они разграничивают по естественным извивам рельефа — как у нас границы государств. Как тогда опознать их цивилизацию?

— Черт знает...— Варфоломей Дормидонтович задумчиво тер лысину ладонью.— Достигли такого могущества, что сто раз можем уничтожить самих себя и все живое. Грозим всей планете экологическим кризисом, потопом от таяния Антарктиды... А с минимальной космической высоты, с двухсот километров — и поглядеть не на что. Существует ли наша цивилизация? Существуем ли мы?!

— Существовать-то она существует,— Толюня смотрел куда-то вдаль и вбок,— просто — не выделяется.

 

...Они были разные люди: с разными характерами и жизненными обстоятельствами, знаниями, опытом, убеждениями; и дела они исполняли различные, взаимно дополняющие одно другое. Но при всем том чем далее, тем более работники Шара — если и не все, то по крайней мере ведущие — становились именно они. Люди в крайних обстоятельствах, в которых, как известно, то, что отличает одного от другого и разделяет, отступает на задний план по сравнению с общим, объединяющим всех. Двойственность НПВ и системы ГиМ, где только километры пронизанной полями тьмы отделяют от мечущихся в непокое материи-действия вселенных, где легкие повороты ручек и касания клавишей на пульте равны путешествиям через мегапарсеки и миллиарды лет, интервалы вечности... и не пустые мегапарсеки и интервалы, а содержащие все акты мировой драмы: возникновение, жизнь и распад миров,— двойственность эта равняла и смешивала то, что равнять и смешивать нельзя: обычных людей — и вселенные, рассчитанный на тысячелетия путь познания с одним актом наблюдения. Да, они наловчились мять неоднородное пространство-время, как пластилин, как глину. Но и Меняющаяся Вселенная силой своих впечатлений давила на их психику и интеллект, деформировала, испытывала, как ответственные узлы и детали ракет.

Они возвращались из трехчасового путешествия к ядру с остекленевшими глазами, осунувшиеся, психически напряженные — и отходили с трудом. У одних повышалась раздражительность; другие, наоборот, впадали в отрешенность, в транс. Впечатления от видеопленок, заснятых в автоматическом поиске и прокручиваемых потом в просмотровом зале, были не столь сокрушительны (спасибо вам, кино и телевидение!), но и после них требовалось время и покой, чтобы прийти в себя.

И зыбок был мир, когда возвращались в город, домой. С сомнением глядели они на ровную степь за рекой, на застывшие на краю ее горы: не застыли горы-волны, катимые штормовым ветром времени, да и гладь степи может возмутиться в любой момент.

И неправдоподобно выглядело ночное небо над Катаганью — скупое звездами, к тому же в большинстве тусклыми, в рисунках созвездий, не сверкающее радиозвездами, новыми и сверхновыми.

А поверни рукоятку — и все оживет, заходит ходуном, заблистает, проявятся держащие наш мир мощные силы. А потом рукоятку обратно — и все застынет в новой обычной реальности.

Обычная реальность была теперь для них не только одной из многих — но и неглавной. Она не могла казаться им главной.

У Валерьяна Вениаминовича, бывалого человека, в те редкие минуты, когда удавалось смотреть на все отстраненно, их положение в этой стадии исследования MB ассоциировалось с июнем 41 года, с началом войны, которое для многих сразу и начисто отсекло проблемы обычной жизни, попятило неповторимые индивидуальности, объединило в одной цели: воевать и победить.

Только здесь было серьезней, чем на войне. Там люди противостоят людям — они столкнулись со сверхчеловеческим, беспощадным к иллюзиям Знанием. На войне ясно, как добиться успеха:

числом, уменьем, техникой, умом, отвагой, выносливостью, трудами, наконец; здесь же неясно было, в чем окончательный успех их исследований, не к поражению ли ведет каждый новый результат, вывод и факт? На войне известно, что может потерять сражающийся: кровь, здоровье, жизнь,— здесь не было известно что, но уже ясно становилось, что гораздо больше.

Укрепи свой дух, читатель! Ты будешь сражаться вместе с ними.