ПЯТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ. Окончание

Ваша оценка: Нет Средняя: 4 (2 голосов)

ГЛАВА VII

ВАРИАНТЫ “PAS MOI”

Если хочешь чего-то добиться от людей, будь с ним вежлив и доброжелателен.
Если ничего не хочешь добиться, будь вежлив и доброжелателен бескорыстно. К. Прутков-инженер. Советы начинающему гению.

Нет, надо хоть как-то сквитать все эти неприятности, внести положительный вклад. Для самоутверждения надо. Меня ждет неоконченный эксперимент.

Возвращаюсь к станку. Снова устраиваю на нижнем электроде ту полоску от микроматрицы, половину столбиков которой я уже раздавил. Ну-с, попробуем еще один... хруп! — и он размололся под штырем верхнего контакта. Нет, этак я их всех передавлю.

Надо... ага! — штырь придерживать над полоской рукой, смягчать контакт. А ногой только включать педаль тока. Так будет точней. Экспериментатору негоже работать ногами, он не футболист! Ну-ка?

Шестой столбик под электродом. Подвел, придерживаю штырь в чутком касании с шинкой полоски. Нажимаю педаль... контакт!

...Меня отбрасывает к спинке стула. В глазах золотистые круги. Только через четверть минуты соображаю, что я гляжу на лампочку в вытяжном шкафу. Полоска улетела неизвестно куда.

Нет, к электрическому удару через две руки привыкнуть нельзя. Надо же, правой рукой я подводил верхний электрод, а левой придерживал полоску на нижнем. Сварочный импульс пошел через меня.

...Говорят, у электриков к старости вырабатывается условный рефлекс: не браться за два металлических предмета сразу; даже если один — нож, другой — вилка. Вот Толстобров никогда бы так не взялся за электроды. Может, и у меня будет такой рефлекс. Если я доживу до старости.

...А потом удивляемся: как это — полупроводники, микроэлектроника, слабые токи, малые дозы веществ... и экспериментатор вдруг врезал дуба! Очень просто. Вот сейчас пошел в будущее вариант “без меня” — “па муа”, как говорят французы. И с немалой вероятностью: ведь перед тем, как сесть к станку, я поколебался, не вымыть ли руки. Тоже условный рефлекс, только технолога; лишь то и удерживало, что опыт не химический. А если бы я взялся за электроды влажными руками — хана.

 

Memento mori... Самое время действительно вспомнить о смерти.

Рождение и смерть — две точки во времени. Но если прибавить еще измерение, точки превращаются в линии. В некий замкнутый пунктир, выделяющий меня-надвариантного из мира небытия. И я знаю немало точек, за которыми меня нет сейчас.

...И даже до моего рождения. В начале войны, когда я был еще, как говорится, в проекте, мама, беременная на четвертом месяце, отправилась на митинг в городской парк. Должны были выступить приезжие писатели, среди них два известных, их по литературе в школе проходят. В ограде летнего театра собрались сотни горожан. Ждут — нет. Потом выяснилось, что и не собирались устраивать митинг-концерт, это была провокация лазутчиков. Стали расходиться — ворота площадки заперты, никто не открывает. А уже слышен вой сирен, ухающие завывания “хейнкелей” — воздушный налет. Мужчины сломали ворота. Только успели разбежаться, как два “хейнкеля” прицельно положили на летний театр по полутонной бомбе.

...В послевоенном голодном 46-м меня, четырехлетнего, истощенного, свалил тиф. Две недели без сознания, запомнил лишь одну подробность: в начале болезни мама как раз принесла полкотелка пайкового маргарина, рассчитывал полакомиться с хлебом и сахаром — но когда очухался, котелок был пуст. Плакал.

...Еще через пару лет подцепился за машину, которая на гибкой связке тащила другую. Именно за переднюю, на заднем борту ведомой не было места: машин мало, а нас, бедовых мальчишек, много. Приятели кричали предостерегающе, но я в упоении скоростью не слышал. Передний “студебеккер” затормозил, стал — и задний ударился бампером в него совсем рядом со мной. Даже прищемило рубашку. Для моей смерти машине надо было стукнуться чуть левей.

...А та припорошенная снегом полынья на Большом Иргизе, в которую ухнул обогнавший меня на коньках Юрка Малютин. Мы бегали на равнинах, но у него коньки были получше, “дутики”. Ухнул и не показался более, лишь шапка осталась на воде — серая армейская шапка с завернутыми ушами.

...А мой мотоцикл, мечта молодости, на исполнение которой откладывал из тощих инженерных заработков, мой славный Иж! Тут уж вообще:

— случаев падения при обгонах вблизи колес встречного транспорта было четыре. (Один, самый памятный — с автоинспектором, который меня арестовал за лихую езду и конвоировал в ГАИ на втором сиденье. Рухнули на крутом вираже, на перекрестке: машины спереди, машины сзади... на метр ближе к ним — и конец);

— случаев езды пьяным ночью по крымскому серпантину (и без фар, при свете луны, с девушкой на втором сиденье, которая взбадривала меня объятиями... поэзия!) было... один. Другого и не надо, в сущности, это та же полутонная бомба с “хейнкеля”. Как уцелел!

— а случай в ночном Львове, когда долго плутал в поисках Самборского тракта, наконец нашел, дал на радостях газок... и влетел на ремонтный участок, на вывороченные полуметровые плиты брусчатки. Руль вырвало из рук, мотоцикл в одну сторону, я — в другую, головой на" трамвайные рельсы — и налетает сзади сверкающий огнями трамвай. “Вот и все”,— не успел даже испугаться. Только досада — будто отнимают недочитанную книгу.

Трамвай остановился в метре от головы.

 

Каждый случай опасности подкидывает нашу жизнь “орлом” или “решкой” — в пятимерном бытии выпадают они оба.

...И во всех тех вариантах так же уходят чередой за горизонт сейчас плоские, как льдины, четко черченные облака в ясном небе. Во всех них курлычат вон те серые дикие голуби на карнизе дома напротив; не изменились, наверное, ни рисунок коры, ни прожилки в листьях просвечиваемых солнцем лип вдоль Предславинской. Мал человек! Значительными мы кажемся более всего самим себе.

 

Новая мысль вдруг прошивает меня не хуже сварочного импульса насквозь: ведь сейчас я подвергался гораздо большей опасности, чем нанесение еще одной “точки” на контуры моего пятимерного бытия! И это-то скверно: в каждом варианте боль больна, смерть страшна — хоть вечно жить ни в одном не останешься. Но сейчас от электрического удара мог отдать концы и вариаисследователь. Пропало бы новое, еще не привившееся в людях знание. Разрушилась бы связь между вариантами по Пятому измерению. возможность переходить от одного к другому.

У нас представление о смерти, как о чем-то абсолютном. Но такая смерть, выходит, еще абсолютной? Надо быть осторожней.

Тихо в лаборатории. Никто ничего и не заметил. (А какой переполох сейчас рядышком по Пятому вокруг моего бездыханного тела! Все сбежались, испуганы, вызывают “скорую”, пытаются делать искусственное дыхание... бр-р!) Ник-Ник что-то записывает в журнал. Техник Убыйбатько проверяет схему, тычет в нее щупы тестера и заодно покуривает. Смирнова выдвинула наполовину ящик химстола, склонилась над ним — читает в рабочее время художественную литературу. Заунывно шипит вытяжка, журчит вода из дистиллятора.

— Алка, ты про что читаешь, про любовь?

— Алка на базаре семечками торгует! — огрызается Смирнова и сердито задвигает ящик.

— Гы! — оживляется Убыйбатько.— И почем стакан?..

— Алла, я же говорил вам: когда нет работы, читайте “Справочник гальванотехника”,— сурово произносит Толстобров,— или “Популярную электронику”. До сих пор ни схему собрать, ни электролит составить не умеете!

Лаборантка подходит к книжному шкафу, достает то и другое и возвращается на место, попутно одарив меня порцией отменного кареглазого презрения. Ничего, цыпочка, на работе надо работать.

 

3

...Ох, как повеяло на меня Нулем от этого незначительного эпизода! Я снова почувствовал, что здесь он, здесь — даже Алла сидит на том же месте, только за другим столом, с приборами медконтроля, да нет стены, отделяющей нашу комнату от соседней. Там она тоже, когда нет дела, любит читать книги, выдвинув наполовину ящик стола (может, и сейчас, если никто не засек... да там сейчас из старших только Кадмич, а он если и увидит, ничего не скажет). Но какие книги!

Накануне последнего переброса я ее застукал, забрал книжку в мягкой синей обложке — “Очерки истории”, издательство “Мысль”. Полистал — бросилась в глаза фраза: “В декабре 1825 года в результате восстания войск Петербургского гарнизона, к которому присоединилось население города, а затем и всей страны, пал царизм. Династия Романовых была низложена, император Николай I (вошедший в историю под уточненным названием Николай ПП — Первый и Последний) был вместе с семьей и ближайшими сановниками заключен в Петропавловскую крепость. В июле 1826 года по приговору народного трибунала бывший царь и его братья Михаил и Константин, возможные претенденты на престол, были повешены на острове Декабристов (названном так в честь победивших царизм) в устье Невы...”

— Ого! — я заинтересовался, стал просматривать.

Ну, скажу вам, это была история!.. В ней Франция сохранила репутацию революционной страны мира, ибо в ней в 1871 году победила Парижская Коммуна; установленный ею социальный порядок держится более ста лет вместо ста дней. В той истории победила Венгерская социалистическая революция 1919 года и Гамбургское восстание рабочих. Победили испанские республиканцы, а о генерале Франко упомянуто лишь, что за попытку мятежа в 1935 году он был расстрелян.

Да что о фактах новейшей истории — даже восстание Спартака завершилось, согласно этим очеркам, созданием на юге Италии “республики свободных рабов”, которая продержалась около сорока лет. Два поколения там вместо рабов жили свободные люди, даже более того — завоевавшие свою свободу. Такие события могут менять историю.

Я листал, читал, ошеломленный. На меня от этой диковинной книжки терпко повеяло первичным смыслом процессов в ноосфере. Почему победили эти восстания? Потому что на их сторону встало явно больше людей, а против — меньше. Откуда они взялись? Да из числа колеблющихся, которые решили не так.

...Философия стопроцентной причины обусловленности исторических процессов в сущности философия рабов — и как таковая она по воздействию на умы равна религии, вере в бога всесильного и вездесущего, без воли которого волос с головы не упадет. Недаром же именно люди слабодушные, мелкие так любят объяснять. обосновывать, почему они промолчали (где могли правду сказать), уступили (где могли бы не уступить), предали того, кого сами и спровоцировали на рискованное действие, взятку дали, “за” проголосовали, когда надо бы “против”... Ведь потому, вонючки, и обосновывают, что сами чувствуют: могли альтернативно поступить, могли, могли! — зуд совести своей утихомиривают.

Колебание есть колебание, выбор есть выбор. А уж с выбранного решения начинается далее логика причин и следствий — и она может развиться в нечто совершенно иное. Не бывает “хаты с краю” — мы участвуем в исторических процессах и бездействием, •бросаем на ту или иную чашу весов даже свою нерешительность.

Снести покорно удар бича надсмотрщика — или обрушить на него при случае обломок в каменоломне. Выйти на Сенатскую площадь — или отсидеться дома, пока не станет ясно, чья берет... И, возможно, в варианте, где на острове Декабристов повесили не декабристов, а царя, даже Майборода (донесший на Пестеля и “южан”) поколебался-поколебался — и не донес.

— Ты откуда взяла эту книгу?

— Александр Иванович дал.— Смирнова ясно смотрела на меня снизу вверх карими глазами.

— Какой Александр Иванович?..— Я похолодел: это был вариант Нуля, до которого Стриж не дожил.

Но Алла уверила меня, что да, именно Стрижевич появлялся здесь — и не через двери, а в кресле на помосте, то есть прибыл из каких-то вариантов. Немного полюбезничал, оставил на память книжку, дождался своей ПСВ и исчез, заявив, что там ему интересней.

Я показал книгу Тюрину, обсудив с ним “новость о Стриже”. Мы сошлись на том, что это у Алки пунктик, который лучше не затрагивать. Мы ведь знали о вариантах, в которых она после гибели Сашки тронулась рассудком; а здесь комплекс вины проявил себя, вероятно, такой гипотезой: Стрижевич жив и все хорошо.

— Да, но книга-то, очерки истории!..

— А, мало что напишут и напечатают! Так и не разобравшись во всем этом, я ушел на следующий день по ПСВ в хороший вариант с живым батей и женой Люсей.

 

...Но ведь и в этом варианте, я знаю, повезло не только -моим близким и маршалам РККА Егорову, Тухачевскому и Блюхеру. В нем жив и здравствует Владимир Владимирович Маяковский. могучий старик, поэт и прозаик, главфантаст планеты Земля. Жив. не сложил голову под Каневом (где не было ни немцев, ни боев) Аркадий Гайдар. Не захлебнулся в литературно-мещанском болоте, не удавился от тоски Сергей Александрович Есенин — и помимо поэмы “Черный человек” широко, еще шире известна его большая поэма “Люди-человеки”, кроме “Персидских мотивов”, все зачитываются циклами “Индийские мотивы”. “Японские мотивы”, “Яванские”, “Замбийские”, “Кубинские”... поэт хоть и стар. но на месте не сидит, любит путешествовать. Живут и здравствуют М. А. Булгаков и А. П. Платонов.

(И крутится около них такой круголицый темноволосый Жора-сибирячок. Галоши носит. И хоть дали ему эти корифеи благодушные рекомендации, его все не принимают и не принимают в Союз писателей — из-за склонности к графоманству.)

Больше того: в школе там мы проходили законченный роман А. С. Пушкина “Арап Петра Великого” и другие его произведения периода 40—60-х годов XIX века. Проходили и философские поэмы позднего Лермонтова. То есть и они оба дожили до седин.

...А ведь варианты жизней таких людей нельзя свести к колебаниям типа “удавиться или погодить”, “вызвать на дуэль клеветника или пренебречь”, “сжечь второй том “Мертвых душ” или послать в редакцию”— это на поверхности. Эти люди — обнаженный нерв своего времени и среды: если последняя подводит их к подобным выборам — это значит, что выбора-то уже и нет.

Житейские неурядицы обычного человека, шаткость здоровья. неважный характер, ранимость могут отравить жизнь ему самому. самое большее, его близким, соседям, сослуживцам. Но драма героя — драма народа. И нужны были очень многие не те выборы из массива колебаний множества людей — не только современников, но и в предшествующих поколениях — многие иные решения и поступки, иная обстановка, чтобы не произошли драмы Пушкина, Шевченко, Лермонтова. Маяковского, Есенина. Гоголя и многих, многих еще.

Замечательно, что в вариантах, где не случились эти личные трагедии, не произошли и многие драмы народа нашего. Здесь взаимосвязь. (И вообще в них—при той же средней продолжительности жизни населения — короче век не у поэтов, не у изобретателей, не у правдолюбцев, а у лихоимцев, конъюнктурщиков, бюрократов, шантажистов, демагогов и прочего отребья: именно они преимущественно спиваются, вешаются и умирают от рака.)

...Жаль, что время моего пребывания в тех вариантах отмерено так скудно, пределами одного бодрствования. Но следующий раз. не я буду, смотаюсь в Москву или на Кавказ, куда угодно- — погляжу на живого Маяковского. Хоть издали.

 

И чего это я на Алку-то: “Про любовь читаешь?”—как с печки. Импульсивная я личность. Может, она снова что-то историческое. по своей специальности. А теперь и не спросишь — обиделась.

Тихо в лаборатории.

 

ГЛАВА VII1 ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ ОБ ОПАСНОСТИ

Открытие века: если собакам при кормлении зажигать свет. то у них потом начинает выделяться слюна и желудочный сок, даже если только освещать, но не кормить. Иллюминация была и осталась независимым от кормежки событием — но из-за повторений собачий ум усмотрел здесь связь.

...И нельзя сказать, чтобы открытие осталось незамеченным: был страшный шум, автору дали Нобелевскую премию. Но вывода о себелюди не сделали — и до сих пор ищут причинные связи между явлениями.

К. Прутков-инженер. Мысль № II.

— Здырррравствуйте! — Это звучит, как треск переламываемого дерева.

— Ой, мамочки!— Алла силой одних ягодиц подскакивает на высоком табурете.

Техник Убыйбатько, настроившийся сладко зевнуть, судорожно захлопывает челюсти. Даже Ник-Ник, сидящий спиной к двери, резко распрямляется на стуле, чертыхается: отвык за неделю.

В дверях, щедро улыбаясь, стоит мужчина. Он в кожаном пальто, полы обернуты вокруг серых от грязи сапог; мотоциклектные очки сдвинуты на синий берет, в руках перчатки с раструбами. Бурый шарф обнимает мускулистую шею с великолепно развитым кадыком. Выше — худощавое лицо с прямым носом и широко поставленными синими глазами: оно усеяно точками засохшей грязи и кажется конопатым, только около глаз светлые круги.

Явление следующее: те же и старший инженер Стрижевич.

В комнате легкий переполох.

— О. Александр Иванович! Боже. а заляпанный какой!..— Смирнова, полуотвернувшись, приоткрывает ящик и, судя по движениям, придирчиво осматривает себя в зеркальце, поправляет все свои прически.

— Ночью ехали, Александр Иванович, или как? На какой скорости? По асфальту или как? — Это Убыйбатько, он тоже мотоциклист.

— И не охрип, чертыка! — Это я.

— Куда грязь притащил, гусар! Умойся и почисться,— Это Толстобров.

— Да, верно.— Стриж стягивает с плеч мотоциклетные доспехи.— От Светлогорска по мокрой дороге ехал.

Он находит в углу свои тапочки, переобувается, закатывает рукава синей футболки (на левой руке обнажается татуировка: кинжал, обвитый змеей — клеймо давнего пижонства), начинает отфыркиваться под краном.

...В данном варианте эта татуировка единственная. Но я знаю и такие, где он разрисован, как папуас, с головы до ног. На бедрах. например: “Они” (на левом) “устали” (на правом). На руках — и “Вот что нас губит” (карты, нож, бутылка и голая дама), и “Спи, мама!” (могильный холм с крестом), и “Нет в жизни счастья”... весь. как говорят психиатры. алкогольно-криминальный набор. А на широкой груди—фиолетовый , шедевр: линейный корабль в полной оснастке на волнах, под ним надпись: “Ей скажут, она зарыдает”. Чтобы такой выколоть, долго сидеть надо.

И его склонность к эффектным появлениям, к блатным песенкам, исполняемым над приборами через раскатистое “р” (“Здыр-рравствуй, моя Мурка, здырравствуй. дорррогая...”)— и Алла томно стонет: “Кино-о!”— только я знаю, как далеко заводят Сашку эти наклонности. И меня с ним.

...На полутрущобной окраине, где прошло наше детство: серые дощатые домики, немощеные улицы-канавы с редкими фонарями, мишенями для наших рогаток,— блатные песни были куда больше в ходу, чём пионерские. “Зануда Манька, чего ты задаесси,— распевали мы двенадцатилетними подростками,— в гробу б тебя такую я видал. Я знаю, ты другому отдаесси, мне Ванька-хмырь про это рассказал”. Это еще была из приличных, и нравы соответствовали: мы сами были не прочь проявить себя в духе подобных песен. Как-то Стриж предложил мне:

— Давай пьяных чистить, а? Скоро праздники — Пасха и Первомай. Четвертинку раздавим для маскировки, чтоб изо рта пахло: мол, мы и сами такие, мы его друзья... и пошли. А?

Их немало было — не только в праздничные дни, и в будни — возлежащих в кустах или у заборов в немом блаженстве. Я подумал. поколебался; песенки песенками, но самому “идти на дело”... и отказался.

— Тогда и я не буду,— сказал Сашка.

...А в варианте, где я, поколебавшись, согласился и мы пошли “на дело”, все обернулось так скверно, что тошно и вспоминать. Три раза сработали удачно, на четвертый попались. И нас били — пьяные взрослые двух мальчишек. Стриж, защищаясь, пырнул одного самодельным ножом.

Потом колония, блатные “короли” и “наставники”— парни шестнадцати—семнадцати лет с солидными сроками. И стремление самим возвыситься в блатной иерархии, помыкать другими — а не чтобы они тобой.

Сашка — натура страстная, артистическая. Тяга к самовыражению всюду понукает его делать дело, за которое взялся, с блеском. шиком, лучше других. И там он “лучше”— вор в законе с полдюжиной судимостей и большим числом нераскрытых дел. Я против него мелкий фрайер... Впрочем, в вариантах, где мы с ним “по хавирам работаем”, у людей и украсть-то особенно нечего.

 

— Та-ак,— тянет Стриж; он умылся и стоит, вытирая раскрасневшееся лицо, над душой и телом техника Убыйбатько, рассматривает схему; физиономия у Андруши сделалась сонной.— Та-ак. понятно!.. Ну, а сейчас как здоровье, ничего?

— В... в порядке,— ошеломленно отвечает техник.

— А чем хворал?

— Да... ничем не хворал.

— Так, понятно, ага! Значит, в военкомат вызывали на переподготовку?

— Не вызывали.

— Та-ак... а, конечно, как я сразу не догадался: женился и брал положенный трехдневный отпуск. Поздравляю. Андруша. давно пора!

— Да не женился я! — Техник беспомощно озирается.

— Кино-о! — тихо произносит Алла.

— Понятно... ничего не понятно! — Сашка вешает полотенце, начинает расчесываться.— Почему же ты так мало сделал? Мы договорились, что за время командировки ты закончишь схему — от и до, как ты изволил выразиться. А?

— Так двухваттных сопротивле...

— Материально-ответственный не должен мне говорить о сопротивлениях! — гремит Стрижевич.— Это я должен ему напоминать о сопротивлениях, конденсаторах, проволоке монтажной, пергидроли тридцатипроцентной и прочем!

— Зато ж монтаж какой, Александр Иванович! — льстиво и нахально заявляет техник.— Куколка, не будем спорить. Ажур!

— Куколка. Ажур...— Стриж склоняет голову к плечу.— Не монтаж, а позднее итальянское барокко. Кубизм. Голубой Пикассо! А на какой предмет мне это искусство! Схема проживет неделю, может быть, день—а виртуоз паяльника Андруша Убыйбатько тратит месяцы, чтобы выгнуть в ней проводники под прямыми углами. Сколько тебе внушать, что экспериментальные схемы делают быстро; если идея пришла в голову утром, то к вечеру ее надо проверить, пока не завонялась. Темпы, темпы и еще раз темпы, как говорит всеми нами любимый шеф. Все понял?

Техник трясет головой, как паралитик, берется за паяльник. Дня на три ему этого заряда хватит.

— Та-ак...— осматривается теперь Стриж.— Капитан все еще брился. Аллочка, как всегда, неотразима. Какая прическа! Как называется?

— “Пусть меня полюбят за характер!” — И щеки Смирновой слегка розовеют.

— Эй, ты чего пристаешь к чужим лаборанткам? — ревниво осаживаю я Стрижевича-ординарного, видящего только один вариант прически, щетины и прочего.

— А, ты здесь? — замечает он меня.— Тебя еще не выгнали? Ну, пошли покурим.

Выходим в коридор, располагаемся друг напротив друга на подоконнике торцевого арочного окна. Закуриваем. Глаза Сашки -красны от дорожного ветра.

— Чего тебя раньше принесло? Мы тебя ждали завтра.

— Так...— Он пускает дым вверх.— Конференция унылая, никакой пищи для ума. Чем коротать последнюю ночь в гостинице, сел на мотоцикл и...— Стриж мечтательно щурится.— Ночью на дороге просторно. Кошки прибегают на обочину светить глазами. Вверху звезды, впереди фары встречных. Непереключение света ведет к аварии, на кромку не съезжал. Пятьсот двадцать кэмэ прибавил на спидометре, ничего? А ты здесь как?

— Средне. Чтоб да, так нет, а чтоб нет. так да.— И я рассказываю все: поругался с Ураловым из-за списания “мигалки”, подпирают сроки с матрицами, пробовал новую идею. но неудачно — ушибло током.

Стриж выслушивает внимательно.

— Погоди,— начинает он, кидая окурок у урны,— а как же все-таки...

Но в этот момент, как всегда кстати, из двери выглядывает Кепкин, видит Сашку, направляется к нам:

— Прливет, с прлиездом. Ну, как конферленция?

— Ничего, спасибо.— Тот с удовольствием трясет Геркину руку.— Вот только доцент Пырля из Кишинева очень обижал электронно-лучевую технологию. Доказывал, что она ненадежна, ничего микроэлектронного ею создать не удастся. Вот...— Стрижевич достает блокнот, листает, цитирует: — “По перспективам промышленного выхода этот способ в сравнении со всеми другими подобен способу надевания штанов, прыгая в них с крыши,— или не попадешь, или штаны порвешь”. А?

— Ну, знаешь!..— И без того длинное лицо Кепкина, который строит машину для лучевой технологии и большой ее энтузиаст, вытягивается так, что его можно рассматривать в перспективе.— Между нами говорля, Пырля не голова. Светило, которлое еще не светило.

— А Данди,— оживляется Сашка.— Данди голова?

— Данди горлод... а, ну тебя к фазанам! С вами, химиками-алхимиками, чем меньше общаешься, тем дольше прложивешь.

Он поворачивается к своей комнате, но тотчас передумывает. остается; без общения с нами Геркина жизнь была бы хоть и дольше, но скучней.

— А что еще было интерлесное?

— Расскажу на семинаре, потерпи.— Стриж прячет блокнот.— Я пока не на работе.

Из коридорной тьмы, вяло переставляя ноги, приближается Тюрин. В руке у него тот же “Джорнел оф апплайд физик”.

— Чувствуется в твоей походке какой-то декаданс, Кадмич,— замечает Сашка, здороваясь за руку и с ним.— Напился бы ты, что ли, да побил окна врагам своим!

— А это мысль! — подхватывает тот, стремясь попасть в тон. Но замечает мое отчужденное молчание, киснет.— Я, наверное, помешал?

(Мы собрались вместе, думаю я, четыре основоположника— хоть Нуль-вариант разворачивай. Только не выйдем отсюда к Нулю, к надвариантности, не то настроение, не тем заняты мысли — не повернуть их к такой проблеме. Лишь от одной ординарной к другой подобной, в пределах специальности.)

— Нет, ничуть.— Я беру у Кадмича журнал.— Попотчуй и их “сандвичами Тиндаля”, как меня давеча. Вот читайте.

Стриж и Кепкин склоняются над журналом. Оба помнят тюринский способ ступенчатой диффузии, быстро ухватывают суть заметки. Радий стоит, как в воду опущенный.

— Да-а...— тянет Кепкин, глядя на него.

— На конференции демонстрировали микросхемы фирмы “Белл”, сделанные способом Тиндаля,— говорит Сашка.— Хороши. Наши теперь будут перенимать. Ничего,— он возвращает журнал Тюрину,— главное, ты это сделал первый. Смог. И еще сможем. сделаем, возьмем свое!

...Вот этого я и боюсь.

— Между прочим,— говорю (хоть это не между прочим и совсем некстати),— этот тетрабромид бора которым Тиндаль обрабатывал пластины кремния, коварная штука. При соединении с водой образует детонирующую смесь. Бац — и взрыв!

— Алеша, Тиндаль не применял тетрабромид бора,— мягко поправляет Кадмич.— Он применял соединения фосфора, алюминия и сурьмы, вот же написано.

— Ну, мог применять, у бора коэффициент диффузии ведь больше,— настаиваю я. У меня сейчас почти телесное ощущение, что я пру против потока материи, преодолеваю какую-то вязкую инерцию мира.— И ты мог, и вот он...— указываю на Сашку.

— А какой дурак станет поливать бромид бора водой,— Стриж поднимает плечи,— его же в вакууме напаривают.

Кепкин тоже пожимает плечами, удаляется в свою комнату: ему любая химия скучна.

— Мало ли что в жизни бывает,— гну я свое.— Его ведь в запаянных ампулах продают, этот бромид, сизо-коричневый порошок. Вздумалось, например, кому-то смыть с ампул наклейки... или, бывает, не те наклеят, нужно вместо них другие — а под струёй воды ампула ударится о раковину. Разобьется — вот тебе и взрыв. Нужно быть осторожным. Вот.

Тюрин слушает вежливо, Сашка — со все возрастающим веселым изумлением, которое явно относится ко мне, а не к той информации.

Ну и пусть, чем больше это похоже на спонтанную чепуху, тем крепче запомнится.

— Да что это с ним?! — Стриж трогает мой лоб, обращается к Тюрину.— Он здесь без меня не того... головой не падал?

Кадмич мягко улыбается, качает отрицательно головой и тоже уходит: ситуация не для него.

— Слушай, ты кидаться не будешь? — спрашивает Сашка.— А то и я уйду от греха.

— Да катись ты к ... ... ... ..!— расстроенно говорю я.

Я чувствую себя усталым, в депрессии. Слабенький я все-таки вариаисследователь, мелкач. Все норовлю какую ни есть выгоду извлечь из этого дела, пользу. Если и не самую пошлую: проснуться с пуком ассигнаций в руке — то хоть Сашку подстраховать. Прилежную Машеньку ради этого обидел, сам вот сейчас претерпел — а на поверку вполне и без того могло бы все обойтись с этими ампулами; случай, как и наши колебания, многовариантен.

И главное, ведь чувствую, что не для мелких здесь-сейчас-ных выгадываний дано мне это знание, не в том его сила,— а подняться на уровень его, быть исследователем без страха и упрека, побеждающим или погибающим, все равно,— не могу. Я и со страхом, и с упреком...

 

2

— Тебя точно через руки током ударило,— не успокаивается Стриж.— Иные места не захватило? Я оскорбленно молчу.

— Ладно,— переходит он на другой тон,— вернемся к этому факту: что дальше-то было?

— После чего?

— После того, как сварочный импульс прошел через тебя.

— Ничего не было!

— Как ничего?.. Ты не понял, я не о последствиях: идея-то твоя правильная или нет? Что, не проверил до конца?.. Нет, вы посмотрите на него: обижать безответного Кадмича — это ты можешь, перебивать содержательный разговор горячечным эссе о бромиде бора — тоже, а вот довести опыт... Есть же резиновые перчатки!

Стрижевич склоняет голову к плечу и смотрит на меня с таким любованием, что я чувствую себя даже не просто дураком, а экспонатом с выставки дураков. Ценным экспонатом.

...А ведь и вправду дурак: как это я о перчатках забыл. (Не забыл, отшатнулся от опасности, за надвариантность свою испугался.) “В резиновых перчатках с микроматрицами не очень-то поработаешь”,— хочу возразить для спасения лица. Но останавливаю себя: и это тоже сперва надо проверить.

— Уйди с глаз... эспериментатор! — завершает Стриж рассматривание.

Я сутуло направляюсь в свою комнату.

 

Эге! Комната та, да не та. Мой стол и стол Ник-Ника сдвинуты в стороны от окна, на их месте кульман с наколотым чертежом. Над ним склонился брюнет-крепыш с прекрасным цветом округлого лица и челкой надо лбом — Мишуня Полугоршков, ведущий конструктор проекта. Никакого проекта он не ведет, просто добыл ему Паша такую штатную должность на 170 рублей в месяц, на десятку больше, чем у исчезнувшего Толстоброва.

...Строго говоря, не Ник-Ник исчез, а я-надвариантный перешел еще ближе к Нулю. Но все-таки грустно: был симпатичный мне человек — и не стало; увижусь ли я с ним? И его стол теперь Сашкин.

Мишуня — человек из Нуля, к Нулю не принадлежащий. Точнее, принадлежащий к нему не более, чем его кульман. Он классный конструктор, выходящие из-под его карандаша и рейсфедера чертежи оснастки предельно четки,, строго соответствуют всем ГОСТам, без зацепок проходят нормоконтроль на пути в мастерские. Но сам он по отношению к научным проблемам занимает такую же позицию, как тот, ныне анекдотический, начальник КБ, который заявил Курчатову: “Ну, что вы там возитесь с вашими экспериментаторами! Давайте чертежи атомной бомбы, я вам ее сделаю”. Мы, подсовывая Полугоршкову эскизы кресла, электродных тележек, панелей пульта и всего прочего, даже и не посвящали его в идеи вариаисследования — бесполезно.

Варианты отличаются друг от друга на необходимый минимум — и здесь Мишуня, естественно, занимается теми же фотоматрицами. Только в отличие от Ник-Ника не умствует, а копирует их с иностранных патентов и статей — так вернее и больше простора для того, в чем он тверд: в конструировании оснастки.

Вот он распрямился, подошел к химстолу, следит за работой Смирновой. Говорит укоризненно:

— Алла, вы опять криво наложили трафарет! Ну что это за рисунок!

— Ах, Михаил Афанасьевич, я же не разметочный манипулятор! Если сдвинулось... И какое это имеет значение, важен принцип!

Смирнова во всех вариантах незыблема, как скала. Непоколебима.

...Но постой, надо разобраться. Сведения о бромиде я выдавал без колебаний, не раздваиваясь,— и тем не менее перескочил из “лунки” в “лунку”.

Логика событий, которая складывалась в том варианте, примерно такова: Паша отменяет акт на списание “Эвы” и, поскольку формально она считается действующей, на предстоящем учсовете присягается довести ее — тем временно спасает себя; далее он дает свободу творческим дерзаниям Тюрина и Стрижа (кои к ней рвутся) — с известным фатальным концом. Все это было, можно сказать, записано в книге судеб.

А я эту реальность — хоть и с натугой, с эффектом отдачи — изменил. Не напрасно у меня было чувство, что пру против потока. Потому что никакой книги судеб все-таки нет. Будущее не задано, есть только н. в. линии его, пути наиболее вероятного развития. И всегда можно что-то сделать.

Молиться на меня должен этот придурок с татуировкой — а он!.. Кстати, здесь-то Сашка знает об ампулах? Не знает — еще скажу.

 

3

Взгляд мой снова обращается к сварочному станку: надо с этой идеей закруглиться как-то. Сейчас мне почти все равно — как: мысли мои не здесь.

Брак Мишуня держит в той самой коробке, только матрицы его покрупнее, шины пошире и сверх никеля на них тонкий налет меди — для красы? Неважно. Выбираю с согласия Полугоршкова пару ему ненужных, отрезаю от одной полоску. — Алла, где у нас резиновые перчатки?

Неторопливо прекращает работу, медленно-медленно подходит к настенному шкафчику, достает перчатки, медленно-медленно приносит, очень выразительно кладет передо мной. Удаляется. (Ага: стало быть, здесь тоже произошел прискорбный обмен репликами — “Про любовь читаешь?” и насчет семечек; и она, золотце, теперь на меня сердита. Переживу.)

Несу все к станку. Усаживаюсь, устраиваю полоску на нижнем электроде. Натягиваю на левую руку желтую медицинскую перчатку. Ну... за битого двух небитых дают. (За битого электрическим током лично я давал бы трех небитых.) Подвожу верхний штырь до касания с шинкой. Жму педаль. Тело хранит память об ударе, хочется отдернуть руку. Дожимаю — контакт! Неудачно: хлопнула искра, разворотила пленку металла.

Второй столбик. Контакт! Гуднул трансформатор станка — значит, импульс прошел. Следующий столбик... хруп! Следующий импульс прошел! Следующий — искра. Следующий... хруп! Соседний — импульс. Сле... больше нет, полоска вся. А я только почувствовал азарт.

Ну-с, посмотрим на осциллографе, что получилось. Если идея верна, то в пяти столбиках линия-характеристика на экране должна изломиться прямым углом — стать диодной. Ну, может, не во всех пяти, в двух-трех... хоть в одном. Что-то же должно быть, раз проходил импульс!

Трогаю щупами концы шин: зеленая горизонталь на экране осциллографа почти не меняется, только в середине возникает едва заметная ступенька. Так и должно быть, когда оба встречных барьера проводимостей в столбике полупроводника целы. Значит, они целы?.. Касаюсь щупом соседней шинки... третьей... четвертой... пятой — картина та же.

Вот и все. А жаль, красивая была идея. Но почему ничего не изменилось, ведь импульс тока проходил через столбики? А. не все ли равно, зачем эти академические вопросы! Не получилось. Пусто . у меня сейчас на душе.

...Я был целиком поглощен опытом — а теперь спохватываюсь: нашел чему огорчаться, надвариантник, радоваться должен, что легко отделался, а то идейка еще долго бы манила-томила-морочила — то получится, то нет. Завяз бы по уши в такой малости. А теперь я перед этим вариантом чист.

 

Выключаю станок, поднимаюсь, иду в коридор, а оттуда — в соседнюю комнату. Сейчас здесь в основном хозяйство Кепкина: вся середина (где в Нуле помост, кресло и электродные тележки) занята громоздким сооружением — вздыбленные панели со схемами, многими лампами и электронно-лучевыми трубками, каре-белых электролитических конденсаторов; все переплетено, связано пучками разноцветных проводов. Живописное зрелище. Гера с помощником Ваней Голышевым хлопочут около своего детища, макета электронно-лучевой установки для управления микротехнологией.

В дальнем углу (где в Нуле тумбы “мигалки”-эмоциотрона) за своим столом в окружении приборов сидит, пригорюнясь, Тюрин.

Кепкин выглядывает из-за панели, говорит неприветливо:

— Ну, чего прлиперлся?

Он опутан проводами настолько, что кажется частью схемы. Гера озабочен и опасается, что я его подначу насчет жены. Но мне не до того.

...Ну же?! Здесь и сейчас находится не это, а лаборатория вариаисследования. И вот он я — оттуда, отрешен и не связан, мне надо вернуться. Ну!!!

Дудки. Все есть, все здесь — и дальше, чем в тысячах километров. Мало стремления, мало пространственного совпадения — надо, чтобы пришла Полоса. Чтобы великий принцип наименьшего действия (наибольшего сходства) взял за ручку или за шиворот — когда как —\- и провел по ней.

Удаляюсь не солоно хлебавши.

— Ты чего прлиходил-то? — спрашивает в спину Кепкин.

— А!..— закрываю дверь (над которой здесь нет надписи “Не входить! Идет эксперимент”— при этих опытах входить можно), возвращаюсь в свою комнату, научно-исследовательский вариант “М-00”.

, Все на местах: Мишуня, Алла, Убыйбатько и даже Сашка за своим столом склонился над розовым бланком командировочного отчета. Но — звенит звонок в коридоре — перерыв. Мы со Стрижом направляемся на соседний базарчик пить молоко.

 

ГЛАВА IX

ВТЫК ПО ПЯТОМУ

Сограждане! Представьте себе, что это ваш череп обнаружили далекие потомки при раскопках нашего города. Что они подумают, поглядев на вашу верхнюю челюсть? Что они подумают, взглянув на нижнюю?

Пользуйтесь нашими услугами!

Реклама хозрасчетной стоматологической клиники.

Когда я возвращаюсь, за моим столиком сидит русоволосая женщина в светлом летнем пальто. Около нее Алла. Обе негромко и серьезно судачат о дамских делах.

— Приве-ет! — протяжно и с каким-то свойским удивлением восклицает женщина при виде меня.

...А у меня так даже все холодеет внутри. Это Лида, беременная Лидия Вячеславовна Стадник, в замужестве... кто? Вот то-то — кто? Она уже месяц в, декрете, сегодня разговор о ней и не зашел, я сам не догадался уточнить. А теперь вспоминаю, что этой ночью в одном из переходных вариантов она меня разбудила, потому что ее беспокоили толчки в животе. Гм?

— Привет,— самоотверженно подхожу, жму теплую, чуть влажную руку.— Ты чего пыльник не скинешь? У нас не холодно. Она переглядывается со Смирновой.

— Любишь ты задавать неделикатные вопросы, Алеша. — Ах да, стесняется своего живота. Мне неловко. ...Если она ныне Самойленко, зачем я подал руку? Надо было чмокнуть в щечку. Чмокнуть сейчас? Нет, момент упущен. Может, мы с ней поругались и живем врозь? Мы часто ругаемся... А может, она все-таки Музыка? Из-за этих больших скачков по вариантам у меня скоро шарики за ролики зайдут.

Самое интимное — самое всеобщее. Один из примеров человеческого заблуждения.

— Ну... как жизнь? — задаю глупый вопрос.

— Ничего,— получаю такой же ответ.— А у тебя? Алка отходит. Почему? Не хочет мешать примирению?

— Бьет ключом.

— По голове?

— И по иным местам, куда придется.

— Все значит, по-прежнему? (Нет, наверное, все-таки жена.)

— Ага.

— И воротник у тебя, как всегда, не в порядке.— Она заботливым домашним движением поправляет мне воротник. (Ой, кажется, жена! Нелюбимая, которая связывает заботами, детьми — имеет на меня права. Тогда я завяз.)

...Жена с вероятностью одна вторая. Все у нас было, что называется, на мази. Лида смотрела на меня домашними глазами, заботливо журила за рассеянный образ жизни, обещала: “Вот я за тебя возьмусь!” И мне было приятно от мысли, что скоро за меня возьмутся. Она терпеливо, но уверенно ждала, когда я предложу ей записаться на очередь во дворец бракосочетания, а затем она предложит перебраться из времянки к ней, в хорошую квартиру с интеллигентной мамой, достойной в общем-то женщиной.

Мы с ней пара, это было ясно всем. Я не слишком красивый — и она так себе, середнячка. Я образованный, негнутый — и она тоже. Фигурка у нее изящная (была), есть чувство юмора (когда не ревнует), вкус к красивому. И во многих вариантах состоялась у нас нормальная инженерная семья. В них я не бегаю по столовкам или базарчикам в перерывах, а мы здесь разворачиваем сверток с пищей, завариваем крепкий чай в колбе, едим бутерброды и домашние котлеты; Лида мне подкладывает что получше и следит за отражающимися на моем лице вкусовыми переживаниями.

(Да, но сейчас она в декрете... Все равно могла бы дать бутерброд с котлетой, если я ей муж, или вот сейчас принесла бы. Или поссорились? Ночью что-то такое назревало — а уж коли в ссоре, то думать о пище просто не принципиально.)

...А в других вариантах я привыкал-привыкал к мысли, что женюсь на Лиде, потом что-то во мне щелкнуло, и я начал быстро к ней охладевать. Какое-то чувство сопротивления заговорило: вот-де беру, что близко лежит, и лишь потому, что близко лежит. И Лида, поскучав, вышла за Толика Музыку, который тоже увивался за ней.

 

— Привет, Лидочка! Привет, Стадничек! — шумно появляется в дверях Стриж.

— Приве-ет! Музыки мы.

(Уф-ф... гора с плеч. Значит, в ней проявились лишь следы давней привязанности. И сразу несколько жаль, что давней: опять я одинок.)

— Да, верно, забыл.— Сашка подходит и без колебаний чмокнул Лиду сначала в левую щеку, потом в правую.— Когда тебе готовить подарок?

— Когда родина прикажет, тогда и приготовите! — Она мягко смеется.— Ну, как вы здесь без меня?

— Так ты что — соскучилась по нам, поэтому и пришла? — спрашиваю я.

— Да-а... а тебя это удивляет?

— Нашла о чем скучать! Здесь у нас химия, миазмы, вредно. Сидела бы лучше в сквере, читала книжку. Вон как тебе хорошо-то — четыре месяца оплачиваемого отпуска.

— Мне хорошо — вот сказал! — Лида смотрит на меня с упреком.— Уж куда лучше...

Я вспоминаю, что подобные слова с такими же интонациями она говорила мне сегодня ночью,— снова мне не по себе.

— Не обращайте внимания, Лидочка,— говорит Сашка.— Его тут сегодня током ударило. Через две руки с захватом головы. Звенит телефон. Стриж берет трубку.

— Да?.. Здесь. Хорошо...— Кладет, смотрит на меня.— Пал Федорыч. Требует тебя. Перед светлы очи. Ступай и будь мужчиной, в том смысле, хоть там не распускай язык.

— Ага. Ясно! — Поднимаюсь, делаю книксен Лиде.— Покидаю. Ни пуха ни пера тебе.

— Тебе тоже,— желает она.

— Слушай! — говорю, не могу не сказать я-надвариантный, нездешний.— Если родишь сына, назови его Валеркой. Хорошее имя!

— М-м...— Лида, подумав, качает головой.— Нет, Валерий Анатольевич — тяжеловато.

— Вот Валерий Александрович — было бы в самый раз,— поддает Смирнова.

Хоть вызывают меня на явный втык, я удаляюсь скользящей походкой с облегчением в душе. О, эти женщины — интим, недосказанность, неоднозначность чувств, стремление связать или хоть сделать виноватым... и в мире о двадцати измерениях от них не скроешься. Как они меня, а!

 

2

Кабинет Уралова — третья дверь по нашей стороне коридора. О, Паша не один: за столом спиной к окну сидит Ипполит Иларионович Выносов, профессор, доктор наук, заслуженный деятель республиканской науки и техники, замдиректора института по научной части,— грузный, несколько обрюзглый мужчина в сером двубортном костюме; круглые очки и крючковатый нос делают его похожим на филина. Уралов в порядке подчиненности примостился сбоку.

К Ипполиту Иларионовичу у меня почтительное отношение — в физтехе он нам читал курс ТОЭ (теоретических основ электротехники). Помню, как он принимал у нас экзамены, сопел от переживаний, дав каверзную задачу: решит студент или нет?.. Правда, в институте поговаривают, что исследователь из Выносова получился куда худший, чем преподаватель; даже эпиграмма появилась:

“В науке много плюсов и минусов — к последним относится доктор Выносов”. В какой-то мере оно и понятно: здесь физика твердого тела, полупроводниковая электроника, теория информации, кибернетика — новые науки, которым надо учиться. Это нелегко, когда привык учить других. Но как бы там ни было, благословив работы по эмоциотрону (понял он или нет, что там к чему, это уже другой вопрос), Ипполит Иларионович тем тоже примкнул к вариаисследованию. То есть сошлись трое, относящихся к Нулю,— это важно. На столе лежит акт о списании “мигалки”.

— Здравствуйте, товарищ Самойленков,— начинает Выносов сочным, чуть дребезжащим баритоном.— Павел Федорович признался мне, что не может совладать с вашей... м-мэ! — недисциплинированностью, просил ему помочь. Я и ранее был наслышан о вашем... м-мэ! — поведении, в последнее время имею неоднократные тому подтверждения, в том числе и это вот,— он указывает полной рукой на акт,— и эту вашу, если говорить прямо, попытку свести счеты с Павлом Федоровичем. А заодно и... м-мэ! — поставить в затруднительное положение дирекцию. Я не намерен требовать от вас неуместных в данном случае объяснений — и так ясно! (Уралов согласно кивнул). Но хотел бы искренне и доброжелательно — да-да, вполне доброжелательно! — предупредить вас, что это добром не кончится. Вы не в школе и не в вузе, где мы с вами.. м-мэ! — панькались. Вы работаете в научном учреждении...

Ипполит Иларионович замолчал, неторопливо разминая папиросу, Уралов чиркает зажигалкой, ждет. Выносов прикуривает.

— Благодарю... И ваша обязанность, товарищ Самойленков, ваши нормы поведения вполне... м-мэ! — однозначны. В них входит как соблюдение дисциплины, выполнение заданий вышестоящих товарищей, так и согласование своих самостоятельных действий с ними, с непосредственным начальником, это не придирки, товарищ Самойленков, не индивидуальные... м-мэ! — притеснения: это...— Профессор разводит руками.— А вы пока именно такой, как это ни... м-мэ! — огорчительно для вас. Вот поработаете, проявив себя, приобретете положение, тогда сможете... м-мэ! — претендовать на крупные самостоятельные действия. А пока — рано.

Я слушаю и постепенно впадаю в отрешенность. Вводит меня в нее более всего это “м-мэ!”, которое происходит оттого, что Ипполит Иларионович, подыскивает слово, сначала сжимая губы, а потом резко раскрывая их. В свое время мы в порядке добровольного студенческого исследования подсчитали, что за академчас у него выскакивает от девяноста до ста двадцати “м-мэ!”, мне и сейчас кажется, будто я на лекции по ТОЭ. Выносов говорит голосом опытного лектора, для которого не может быть ничего непонятного. Все действительно ясно. “Я больше не могу с ним, Ипполит Иларионович,— жалостно сказал Паша, густо на меня накапав,— воздействуйте хоть вы!”—“Хорошо, я поговорю”. Вот и говорит, воздействует. Ставит меня на место. Кто знает, может, он в самом деле убежден, что выволочка пойдет мне на пользу.

...Пойдет, пойдет, больше жару! Существует такой “собачий переброс”. Энергичней, Ларионыч!

— Я понимаю, что ситуация в лаборатории несколько... м-мэ' — шаткая вследствие происшедшего с автоматом ЭВМ. Дирекция изучает вопрос и в скором времени примет меры для... м-мэ! — оздоровления обстановки.

— Скорей бы, Ипполит Иларионович! — вставляет Уралов.

— Да. Но, товарищ Самойленков, Павел Федорович еще ваш начальник, и велика вероятность, что он им и останется. Так что мой добрый совет вам: не строить свои планы в расчете на то, что произойдут благоприятные для вас перемены. Возможны и иные... м-мэ! — варианты. Те именно, в частности, в которых конфликт между начальником и подчиненным, если он дезорганизует работу, решается... м-мэ! — не в пользу подчиненного. Вот я был прошлой осенью в Штатах,— поворачивается он к Паше.— Знакомился с организацией научных работ. Знаете, у американцев в фирмах очень демократичные отношения: все на “ты”, зовут друг друга по имени: — не сразу поймешь, кто старший, кто младший. Но вот подобных... м-мэ! — проблем взаимоотношений у них просто нет. Не согласен, не нравится — получай выходное пособие и ступай на все четыре стороны!

— Поэтому и работают результативно,— кивает Паша,— не допускают анархии.

— Вы хотите что-то сказать? — обращается Выносов ко мне. “Мы же не в Штатах”,— хочу сказать я. Но молчу, слишком уж это банально. К отрешенности прибавляется отвращение. Душа просится на просторы бытия, прочь от мелкой однозначности.

— Что ему сказать, нечего ему сказать. Ипполит Иларионович! — Уралов смотрит на меня весело и беспощадно: вот теперь я тебя прижал! — Я хочу добавить. Не только со мной он так, с ним никто работать не может. Даже лаборантка его, Кондратенко Маша, старательная такая, и та не выдержала, ушла. Так ведь было, Алексей... э-э... Евгеньевич?

Я молчу. В ушах неслышимый звон. Комната будто раздвигается туннелем в перспективу — и там что-то совсем иное. Неужели полоса? Кажется, она — долгожданная.

— Видите: даже разговаривать не желает! — явился где-то на периферии сознания Пал Федорович.— Как прикажете с ним это... сотрудничать?

Выносов — тоже уменьшающийся, расплывающийся, меняющийся в чертах — смотрит неодобрительно, жуя губами.

— Да. Трудно вам будет жить в науке с вашим... м-мэ! — характером, товарищ Самойленков.

...Какой простор, какие дали! Я будто лечу. Облики сидящих в комнате, их одежды, контуры предметов расплываются в множественность, в туман. Поворот, заминка — конкретизация. Ну-ка?..

Мебель с вычурными завитушками, темного цвета. Окно арочное, с портьерами. На стене — портрет в тяжелой раме какого-то усатого, в лентах через плечо, шнурах, усеянных драгоценными камнями орденах.

— Па-апрашу не возражать, когда вы со мной... м-мэ! — разговариваете! — гневно дребезжит начальственный голос.— На каторгу упеку мерзавца!

Багровое лицо над столом — с бакенбардами и подусниками, загнутым вниз носом; яростные глаза за круглыми очками; щеки свисают на шитый золотом воротник. Рядом плешивый блондин с выпученными голубыми глазами, в синем мундире с серебряными аксельбантами... Паша!

Я стою навытяжку. По правой стороне лица разливается жар от только что полученной затрещины...

Ой нет: не то. Дальше! Лечу по пятому, по туннелю из сходных контуров и красочного тумана.

 

Окно уменьшается до блеклого серого квадратика, темнеет и опускается потолок; стены тоже становятся темными, ребристыми какими-то... бревенчатыми? Из пазов торчит черный мох, пол из тесаных топором плах. Кислый запах.

И двое бородатых — один крючконосый шатен, другой блондин со светлыми глазами — в армяках и лаптях уже не через “м-мэ”, а через простую “мать” и увесистые тумаки внушают мне, смерду Лехе, неизбежность уплаты подушной подати и недоимки за два года.

— Давай-давай! А то разорим весь двор, тудыть твою в три господа и святого причастия!

У меня только голова мотается. Кровь течет из разбитого носа на разорванную рубаху.

...Нет, и это не то. Куда меня несет? Ну, дальше — первым, говорят, был век золотой...

Исчезают и бревна. Дышат сыростью, выгибаются по-пещерному глиняные своды. Вместо окна — дыра выхода вдали. Два кряжистых самца, клыкастых, обросших шерстью, дубасят, пинают — вразумляют на свой лад третьего, меня. Не разберешь, где у них руки, где ноги.

А безымянный я только прикрываю голову шерстистыми лапами и горестно завываю.

...Нет, долой такие переходы, эта ПСВ ведет совсем не туда! Назад! Напрягаю сознание — и возвращаюсь по Пятому сквозь мордобой в бревенчатой хижине, мимо распекающего превосходительства в другой конец вереницы сходств.

Лакированный стол с белым телефоном, стены в серой масляной краске, прямоугольник окна. Выносов в центре, Уралов сбоку — уф-ф... как мне здесь хорошо, уютно, безопасно! Я даже улыбаюсь Ипполиту Иларионовичу с невольной симпатией — а сам смотрю во все глаза: вот, оказывается, какими можем быть мы, трое из Нуля.

— Ну, я вижу, вы кое-что поняли,— смягчается профессор.— Вы когда-то неплохо успевали по теоретической электронике, я помню. Но вам следует научиться так же преуспевать... м-мэ! — и в жизни. Подумайте над тем, что вам сказали, сделайте выводы. Вы свободны.

Поворачиваюсь, выхожу, направляюсь к торцевому окну, месту перекуров.

У меня горит лицо, и вообще я чувствую себя, как после сауны: легкость тела и просветление духа.

...Вот это попал в полосу! Пятое измерение ортогонально ко времени, я был не в прошлом — в вариантах настоящего. Вплоть до таких, где и эти, обнаруженные питекантропами, не неандертальцами (там ведь и признака не было ни орудий, ни утвари) — человекообразными обезьянами. И стоит здесь, на нераскопанном холме, хибара, подворье Лехи-смерда. И присутствует какое-то — там ведь вроде оплывшие свечи в канделябрах-то были, то есть до электричества еще не дошло.

И, главное дело, все бьют. Лупят по физиономии, как по боксерской груше. Дался я им! А в пещере той вообще — еще пара тумаков — и померкло бы мое сознание, погибла бы драгоценная надвариантность не хуже, чем от сварочного импульса. Уф-ф... Меня все тянет отдуваться, переводить дух.

...Теперь становится понятно то, что я раньше считал несообразительностью: почему в Нуль-вариант попали не наилучшие (по обычным меркам) исследователи и работники. Мера оптимальности здесь своя: наибольшая повторяемость по Пятому. То есть настолько наибольшая, что и вспомнить совестно. Ну ладно — Уралов очевидный троглодит, пусть — Выносов... но от себя я такого не ждал. Ай-яй-яй. (Кстати, за что они меня там, в пещере? В избе — за оброк и недоимку, в присутствии за строптивость, как и здесь... а там? Не успел выяснить.)

...Интересное получается дополнение к тем “Очеркам истории” в другую сторону от Нуля.

Иные выборы из тех же колебаний, иные решения... и длится поныне каменный век.

Мы так привыкли к факту прогрессивного развития мира, что у меня сейчас неоспоримое ощущение, будто я побывал в прошлом;

так же, как и наилучшие варианты овевали меня дыханием будущего. А почему, собственно?

Время — физический процесс, выражающийся в движении стрелок часов, смене времен года, числе оборотов планеты вокруг оси и Солнца. А для нас получается, что без прогресса планета будто вращается вхолостую.

 

3

За спиной слышны приближающиеся шаги: грузные — Выносова и печатные — Уралова.

— Хочу показать вам, Ипполит Иларионович, установку для ионно-лучевой микротехнологии, которую мы разрабатываем. Оч-чень перспективное направление!

— Ну что ж, пожалуйста, это интересно.

Оба входят в кепкинскую комнату. Мысли мои меняют направление. Работает Паша, на ходу подметки рвет. Умеет же человек использовать все! Сейчас он делает пассы перед Геркиным макетом. А Выносов, хоть и доктор, и заслуженный деятельно, но специалист по линейным схемам — ему что покажи из новинок электроники, все интересно. И на учсовете будет доказывать, что в лаборатории ЭПУ сейчас исследовательская работа поставлена на должном уровне, сам проверял. От его мнения не отмахнутся.

Как он мне предрекал варианты “не в пользу подчиненного”, как со мной разговаривал! Им нет дела до моих идей, замыслов — лишь бы не мешал им спокойно “жить в науке”. А я не смог ответить. Мне становится тошно.

Вдруг в комнате, куда вошли Ипполит Иларионович и Паша, раздаются гулкие, как из дробовика, выстрелы: бах-бах!!! Звуки эти мне чем-то знакомы. Какие-то предметы там стукают в дверь. Что такое?

Подхожу, заглядываю. В комнате коричневый дым, со сладковатым (тоже знакомым) запахом. В воздухе плавают рыжие клочья. Бах! Вз-з-з... ба-бах! В дверь возле меня ударяется алюминиевый цилиндрик. Все ясно: рвутся “электролиты”, электролитические конденсаторы.

Ба-бах!.. Едва не сбив меня с ног, из комнаты вылетает Выносов. Его “Прошу извинить!” доносится уже из глубины коридора. Бах! К моим ногам падает еще один цилиндр.

Выскакивает Тюрин со сложным выражением лица; он перепуган, рад, ошеломлен и весел. Доносится вопль невидимого за дымом Уралова: “Да выключите же это... питание!”. Кто-то — смутный силуэт — бросается к электрощиту, поворачивает пакетный выключатель.

Пальба прекращается.

Из дыма прямо в мои объятия вываливается содрогающийся от хохота Сашка. Везет же человеку, всегда он оказывается в центре событий.

— Что там за война?

— Ой, не могу-у! — стонет Стриж.— Ну, умирать буду — вспомню.

Наконец отдышался, успокоился, рассказывает. Дело было так Павел Федорович велел Кепкину включить макет, чтобы продемонстрировать доктору, как набираемые клавишами числовые команды перемещают в вакуумной камере электронные и ионные лучи. Гера включил.

— Ну, ты ж знаешь кепкинский макет: постоянные переделки и сплошные сопли. Естественно, произошел визит-эффект: не перемещается луч. Гера погрузился по пояс в схему и начал потеть. Паша... ты же знаешь Пашу! — отстранил его “А ну, дай я!” И, ковыряясь в схеме, Павел Федорович задел своим могутным плечиком один сопливый проводничок — как теперь можно догадаться, от конденсаторного фильтра. Проводника — как теперь можно догадаться, от сетевого питания...

Дальше ясно. Электролитический конденсатор — он переменного тока не выносит. Как нервная женщина щекотки. В нем закипает паста — и пиф-паф.

Вот батарея великолепных электролитов, на тысячу микрофарад и пятьсот вольт каждый, краса и гордость Геркиной схемы, и открыли шквальный огонь.

— Первый электролит легко ударил доктора в грудь. Он сказал “Ох!” Пал Федорыч от звуков распрямился. И его нос... ты же знаешь Пашин нос! — оказался на одном уровне с электролитами. Следующий залп свернул этот великолепный мужественный нос под прямым углом в сторону двери. Нос... нет, это же просто поэма! — несколько секунд держался в таком положении, потом медленно-медленно распрямился. И тут его, вдруг, подбил новый электролит.

Я слушаю с увлечением. Тюрин, хоть и был свидетель происшедшего, тоже. Сашка умеет живописать. Не может быть, чтобы нос держался так несколько секунд и чтоб распрямлялся медленно-медленно. Это Стриж корректирует несовершенную действительность в более выразительную сторону — но так, что хочется верить. У меня веселеет на душе. Так им и надо. Это вам не бедного инженера школить — техника. Ее нахрапом не возьмешь.

...Постой, постой! Но ведь происшествие имеет несомненное сходство с тем переходом по ПСВ, который волево совершил Пал Федорович... и вынырнул обратно под “ба-бах!” с фонарем и свернутым носом. А затем снова исчез. Это не может быть тем случаем, тот произошел месяцы назад — но из того же пучка вариантов, развивающихся — пусть со сдвигами во времени — по одной глубинной логике. В основе ее лежит склонность Уралова демонстрировать достижения и творческая неудовлетворенность Геры делами рук своих.

Значит, вот оно как там было.

А вот и герой наш, Уралов, выходит из комнаты. Костюм не в порядке, галстук съехал на сторону. А лицо — ну, прямо просится на открытку: закопченная пятнами щека, лиловый фонарь, распухший до сверхъестественных размеров, сделавшийся ассиметричным нос.

Пал Федорович тяжело глядит на нас. Поворачивается и твердым, неколебимым шагом идет в свой кабинет. Сильная он личность у нас.

Тюрин негромко произносит:

— Нет, все-таки жизнь хороша.

Мое наслаждение — наслаждение человека, которому от Паши только что досталось в четырех, по крайней мере, вариантах,— невозможно выразить словами.

Я и не пытаюсь.

...Тогда Уралов спрашивал, где Кепкин. А сейчас не поинтересовался — различие вариантов.

Что же спрашивать — вот и Гера. Выходит, направляется к 'hum. На закопченном лице дикие, как у кота глаза; Озабоченно массирует правую скулу. Сашка при виде его снова заливается счастливым смехом.

— Ну, чего рлжешь?

— Гер, ты дал, молодец! — поздравляю я.— Это ты нарочно?

— Да ну... лезет, сам не знает куда, дурлак!

— Но теперь у тебя точно будет синяк под глазом. В форме конденсатора на тысячу микрофарад.

— А, иди ты!.. Где я теперь достану такие конденсаторлы? — Он не на шутку расстроен.

А Стрижевич все не нарадуется.

— Нет, не напрасно я мчал ночью на мотоцикле! Чуяло мое сердце, что мне сегодня надо быть здесь. И чуяло оно, что надо зайти к Кепкину, полистать справочник по лампам.

Я смотрю на них: снова мы вместе, четверо из Нуля.

И Паша — пятый?!

 

Глава X ПЯТЬ МИНУТ ВПЕРЕДИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

Мышление изменилось: раньше люди находили поэзию в таинственном — а теперь в том, чтобы его понять, опубликовать и снискать.

К. Прутков-инженер. Мысль № 20.

Рабочий день близился к концу. Для создания диодных микроматриц он потерян. Я сидел за столом и с неудовольствием думал, что подвел Алешу-ординарного. Именно я-надвариантный и подвел. Дело даже не в самих действиях, не в злосчастном списании “мигалки”, а в моей страшенно-независимой, непринужденно-свободной позиции. Позитуре. Я ведь и на Уралова посматривал с нее, свысока, и на Выносова... начальство такое очень чувствует, запоминает и не прощает. Действительно, могут уйти его, Алешу, по собственному желанию. С одной стороны, он — лишь часть меня, сознающего компенсацию любых вариантов-отклонений и их сходимости, а с другой стороны — он-то этого не знает. Для него в единственном числе, и упущенное обратно не вернешь. Нехорошо.

Главное, с идеей этой я опростоволосился — а ведь рассчитывал ею все поправить. Завтра Алеше-здешнему придется подналечь на рутинный, цельнотянутый, как и у Мишуни, способ изготовления матриц. Посади Мишуню за мой стол, а меня на его место, один черт — взаимозаменяемые варианты. Исчезнувший Ник-Ник, видимо, прав. И то сказать, ни в каких вариантах не знаю о реализации этой идеи, хотя всюду близок к полупроводникам и микроэлектронике.

Как меня импульс-то стукнул — ух! Постой... а почему меня ударило током, с какой стати? Если бы я зажал между электродами кусок металла, то ничего такого не было бы: сопротивление металлов ничтожно по сравнению с сопротивлением моих рук. Да, но между электродами был полупроводник... Так что? Сопротивление открытого перехода в нем тоже не бог весть какое, омы,— импульс ~не должен меня ударить. А ударил. Значит, сопротивление столбика германия оказалось гораздо большим, чем у моего тела,— ток и пошел по плоти.

Постой-постой... конечно же, большим, если встречный-то, запертый-то барьер остался цел. Выходит, импульс через столбик германия не проходил?! Постой-постой-постой... а какой, собственно, в сварочном станке импульс?

Направляюсь к книжному шкафу. Ворошу кипу проспектов, описаний приборов, инструкций по эксплуатации. Ага, вот: “Станок точечно-контактной сварки ИО. 004”. Технические данные... возможные неисправности... схема. И сразу все сон. Импульс формируется трансформатором тока по принципу магнитного насыщения — то есть сильно зависит от сопротивления нагрузки. На металл пошел бы мощный ток для сварки, а на столбик германия с барьерами трансформатор выдал нечто куда более значительное по напряжению, чем по току — импульс-пшик, пощекотавший мои нервы.

Захлопываю описание. Чувствую, как уши накаливаются. Вот так, “Кузя”. Все бы тебе на шармака. На дурнячка бы тебе: нажал кнопку — и имеешь исполнение желаний.

Ругаю себя, а на душе бодрее: еще не все потеряно! Надо только продумать, подсчитать, подготовить опять без дешевки. Идея-то стоящая.

 

2

Следующий час я провел за расчетами.

Схема все-таки получилась довольно сложная: набор конденсаторов для накопления заряда, разрядные сопротивления, переключатели для разных комбинаций того и другого, регулировка напряжения... Опять всегда есть уравнение со многими неизвестными, даже система уравнений.

Работы много. А тянет попробовать сегодня. Завтра вполне могу здесь оказаться не я — а отрешаться от такого мне совершенно не хочется.

Смотрю на Стрижа, который за своим столом тоже что-то мудрит, корчит рожи журналу. Не подпрячь ли его? Он не откажется, но... объяснить другому то, что самому трудно выразить словами! И придется сознаваться в последней ошибке, он станет подначивать, смеяться, уменьшит мою веру в себе и в успех —. а она и так невелика. Вообще мое отношение к этой идее сейчас какое-то интимное, как к понравившейся женщине: никого не хочется подпускать.

Сделаю сам. Без панели, прямо на столе. Хватит разговоров, сомнений, колебаний — нету ни Сашки, ни Уралова, никого. Все оттеснилось на окраины сознания. Мир — это стол. Я один на один с природой. Все передо мной и крупным планом. Паяльник? Есть паяльник. Клейкая лента? Наличествует. Радиодетали, винтики, болтики, провода, всякий крепеж? Полный ящик. Ну, взяли!

 

Еще час я с упоением приводил в негодность свой стол: сверлил в нем дыры под электролиты (вроде тех, что своротили нос Пал Федоровичу, только меньшей емкости), под оси переключателей и потенциометров. Детали помельче привинчивал к доскам шурупами, иные и просто прихватывал кусками клейкой ленты. Потом нарезал проводов, зачистил концы — па-ашел соединять все: где под винт, где капелькой олова с паяльника, а где и скруткой. (Каждая скрутка — это презрение до конца дней со стороны техника Убыйбатько, короля монтажа; десять скруток — десять презрении.) Работа кипела. Мишуля Полугоршков обратился ко мне не то с вопросом, не то с замечанием (по поводу стола?). Я рыкнул: он исчез из поля зрения.

Так. Что еще? Привинтить последний микровыключатель... есть. (Хорошее, кстати, название для детектива “Последний выключатель”, что же писатели-то?..) Два провода к блоку питания... есть. Два к осциллографу, еще пара к манипулятору, еще два... нет, больше некуда. Схема готова.

Окидываю взглядом: да, видик! Левая часть стола напоминала вывернутый наизнанку телевизор. Теперь посидеть спокойно, унять дрожь пальцев. Поглядеть, не нахомутал ли где. И — начать. (Как в “Паяцах”: “Итааак, мы-ы нннаачиннаааааа...”) Какой я сейчас: обычный, из пятимерного мира, из n-мерного? Не имеет значения.

Начнем с такой же матричной полоски, вереницы n-p-n-столбиков, соединенных общей шинкой. Укладываю ее на столик микроманипулятора, прижимаю одной иглой эту общую шину, другую ставлю на никелевый лоскутик под крайним столбиком. Есть контакт! Зеленая горизонталь на экране разделилась короткой ступенькой. Мне нужно, чтобы после удара импульсом линия вправо или влево от ступеньки встала торчком. Это и будет диод.

Сейчас от легкого нажатия кнопки микровыключателя моя идея или окончательно даст дуба, или... И снова у меня чувство, будто пру против потока, преодолеваю инерцию мира,— как давеча, когда внушал Стрижу об опасности бромида бора. Инерция мира, инерция потока времени; что есть то и ладно, а чего нет, тому и появляться не надо. А я покушаюсь, изменяю: творчество всегда включает в себя элемент насилия.

Ну: да или нет? Движение пальца. Легкий щелчок микровыключателя — перебрал с измерениями на разряд и обратно. Зеленая горизонталь улетела за пределы экрана и... возвращается прежней. Совсем такой же, со ступенькой. Барьеры проводимости в столбике не нарушались. Мал заряд конденсатора? Мало напряжение?

Прибавил. Поворачиваю потенциометр. Щелчок — зеленая прямая птицей вверх... и снова возвращается такая же.

Ах ты нечистая сила, упорствовать? Трещу переключателями, ввожу в бой все конденсаторы. Поднимаю напряжение до максимума. Ну, теперь?.. Щелчок. Ого! Зеленая прямая на экране осциллографа встала торчком; обе обратные характеристики сделались прямыми. Импульс пережег оба барьера, оба столбика. Ка-зэ, короткое замыкание. Выходит, либо все, либо ничего? Без просвета?..

Ну, это вы мне бросьте! Чувство сопротивления обстоятельствам становится почти телесным. Ничего, что вышло ка-зэ — все-таки что-то сдвинулось. (Как в том анекдоте: “Но больной перед смертью пропотел?.. Вот видите!”) Должен быть просвет между “все” и “ничего”, должен! Хоть щелочка.

Попробую нащупать сей просвет по-артиллерийски. Отключая большую часть конденсаторов, перевожу контактную иглу на соседний столбик. Горизонталь со ступенечкой. Щелчок... на экране опять вертикальная палка ка-зэ. Перелет, хотя и ждал недолета. Ой-ой-ой, а есть ли просвет-то? В душе начинается тихая паника. Мандраж. Надо передохнуть, расслабиться.

Надо же... Что я делал сейчас? Несколько нажатий кнопок, два поворота штурвальчиков манипулятора. А устал больше, чем за час, в который собрал схему. И возбудился: щеки и уши пылают, пальцы дрожат. Откидываюсь к спинке стула, успокаиваю себя замедленными глубокими вдохами и выдохами.

Ну, выпирай, выламывайся из небытия, моя идея! Неужели напрасно ты меня столько томила?..

Уменьшаю напряжение на конденсаторах, отключаю еще один, самый емкий... не слишком ли? Щелчок. Горизонталь вверх — и обратно, с той же ступенькой. Недолет.

Прибавляю напряжение. Щелчок. Вертикальная палка ка-зэ на экране. Выходит, просвета нет? Даже щелочки.

...Спокойно, Самойленко, спокойно. Кузя... или как там тебя? —Алеша. Не все рухнуло. Переместим иглу на соседний столбик конденсатора. (Лихорадочная мысль: если и сейчас выйдет ка-зэ, то — все? Или пробовать другую полоску? Поставить другой набор емкостей? Изменить разрядное сопротивление? Или... словом, нет, не скоро еще будет “все”).

 

Щелчок. Так! Линия на экране изломалась в прямой угол — и осталась такой. Есть! Есть, чтоб я так жил! Есть, мать честная! Один p-n-переход в столбике уцелел (горизонталь слева на экране), а другой пробился... прожегся, проплавился — сгинул. Что и показывает прямая характеристика: зеленая вертикаль, направленная вниз. Есть, произошло!

Я распрямился на стуле, расслабился. Во мне сразу обнаруживается много пульсов: в запястьях, висках, около гортани, даже под ложечкой. Но это пустяки.

...Миг свершения. Миг превращения мыслимого в реальность. Я не перешел от одного варианта к другому, не сдвинулся по Пятому — я изменил реальность. Изменил, хоть и в малости, мир. Миг творения, в котором человек равен богу. Да и есть ли иной бог?

Какая-то четкая грань отсекает, будто бритвой, прежнее, в котором этого еще не было, от нынешнего, в котором оно, новое есть.

 

Погоди Самойленко, один столбик ничего не значит. Попробуем следующий.

Ужасно не хочется отрывать иглу от столбика, на котором все получилось. Поднимаю — угол на экране распрямляется в горизонталь — и тотчас возвращаю иглу на место. Ужалила мысль: что, если диодная характеристика держалась только под током? Прервал его — все восстановилось?.. Не восстановилось: светит на экране зеленый уголок, светит, зараза. Смешные страхи. (А почему, собственно, смешные? Сейчас все впервой — а от натуры-мамы и не такое можно ожидать.)

Вперед, в неизвестность, на соседний столбик! Щелчок. Характеристика дергается, изламывается угол, застывает. Есть! Так-так-так!.. Следующий столбик. Щелчок... есть! Смотрите, как я удач но нащупал режим. Ну-ка дальше?

Даю разряд на три оставшихся столбика — удачно.

Полоска вся. Проверим! Провожу контактной иглой по отросткам шин: держатся зеленые уголки. Правда вертикальные палки ка-зэ в столбиках, где я дал лишку, тоже сохранились. (А я очень не прочь, чтобы они исчезли… но природа не добрый дядя-волшебник.)

Теперь вторая половина проблемы — а может, и три четверти, и девять десятых ее: запись диодной схемы в матрицу. Ведь ради этого и стараюсь. Отдельные диоды что, их по всякому делают, Толстобров прав. А вот образовать их в матричной решетке, где n-p-n-столбики связаны крест-накрест шинами… Пойдет ли импульс только в нужное перекрестие, не разветвится ли на другие?

Ликующие переживания схлынули. В душе снова азартный мандраж.

Укладываю в манипулятор вторую из заимствованных у Полугоршкова матриц. Сейчас во всех перекрестиях ее трехслойные столбики германия, “нули”; превращением их в двуслойные, в диоды, запишутся “единицы” двоичной информации для ЭВМ. Попробую записать в матрицу дешифратор, самую ходовую систему — для перевода чисел из двоичного кода в десятичный и обратно.

Ну, поехали. В первой строке “нули” и “единицы” идут вперемежку.

Щелчко. Зеленая горизонталь сломалась в прямой угол. Пропуск шинки. Следующая… щелчок. Угол. Пропускаю четвертую, ставлю иглу на пятую шинку. Щелчок. Угол.

А как на пропущенных, все ли в порядке. Сташновато: если и там возникли диоды или, еще хуже, палки ка-зэ, то все насмарку.

Под гору кувырком... делаю над собой усилие, проверяю: тычу во вторую шинку, в четвертую, в шестую — все в порядке, характеристики здесь не изменились. (Объективность науки, объективность эксперимента в том, что ответы “да” и “нет” в любом опыте одинаково ценны для познания. Но почему нам так всегда хочется, чтобы было “да”?)

Седьмая шинка, щелчок — угол. В первую строку матрицы я диоды записал... и быстро как!

Вторая строка. Щелчок — есть! Щелчок — есть! Щелчок — угол. Последняя шинка... есть. Проверяю: “нуль”, диод, “нуль”, диод, “нуль”, диод, “нуль”. В голове опять начинается ликующая свистопляска: вот это да, ведь на секунды счет-то! А если автоматизировать, то и вовсе...

Третья строка: пропуск, щелчок, пропуск, щелчок, щелчок, пропуск: щелчок, пропуск.

Проверка... порядок!

Четвертая строка: 01010110.

Пятая...

Шестая.

Седьмая.

Восьмая, последняя — ну, не подведи, родимая!

Щелчок — есть, щелчок — есть... (Ничего не существует сейчас', только белая решетка матрицы на оргстекле, бронзовые консулы контактных игл, черная кнопка привинченного к столику микровыключателя да вычерчиваемая электронами на матовом экране зеленая линия.) Щелчок — диод! Последнее перекрытие... есть!

Проверяю всю матрицу. (Между строками тоже связи, могли измениться характеристики одних перекрестий от разрядов в других.) Вожу иглами — первая строка, вторая, третья... последняя — ура! Ни одного ка-зэ. Где надо — диодные уголки, где не надо — горизонтали со ступенькой.

Вот теперь все.

...Все... все... все — облегченно отстукивает сердце. От головы отливает кровь.

Сколько прошло времени: час, минута? Миг? Вечность?.. Мир включился.

Шипит вытяжка. Журчит струйка из дистиллятора. Я озираюсь: ничего не изменилось в лаборатории! Ведущий конструктор Мишуля осторожно завешивает свою матрицу. На платиновой проволочке облачко мелких пузырьков. Алка Смирнова воровски читает роман. Стрижевич считает на микрокалькуляторе, тычет пальцем в клавиши. Техник Убыйбатько паяет.

Ничего не изменилось в мире. Только листья клена за окном солнце просвечивает не сверху, а сбоку.

Да на экране моего осциллографа застыл зеленый прямой угол.

 

3

А потом был спуск вниз, в мелкий лабораторный триумф. Я собрал у стола всех и демонстрировал — на манер Уралова, только без пассов.

— Ух ты! — сказал Стриж.— Достиг все-таки? Ну-ка, дай...— Он формирует нажатием кнопки диод, другой, третий.— Хорошо! Алешка, ты же пришел к техническому идеалу: нажатием кнопки решается проблема.

— Ну и что? — Кепкин ничего не понял (или прикидывается).— Ну, переключает схему на диод — что здесь такого!

— Схемник — он и в гробу схемник. Здесь не переключение,— пояснил за меня Сашка,— это сейчас, Герочка, я сделал три диода в матрице. Нажатиями кнопки.

— Он не верит! —Я перевожу иглу на другие перекрестки.— Действуй сам, прошу.

Герка осторожно, будто ожидая удара током (помнит свои шкоды с магнето!), нажимает микрик. Характеристика на экране изламывается углом.

— Переключаешь, парлазит! — Он приближает лицо к схеме.— Где-то у тебя здесь стандартный диод, меня не прловедешь. Так не бывает.

— Гера, отведи иглу — сразу разоблачишь,— советует Стриж. Кепкин поворотом штурвальчика отводит — линия на экране распрямляется. Подводит до контакта — складывается в угол. Выпячивает губы:

— Да-а... а как ты это делаешь?

Объясняю. Теперь мне раз плюнуть — все объяснить.

— А, прлобой перлехода!.. А обрлатно из диода во встрлечные барьльеры можешь?

— Ты многого хочешь. Пробой — штука необратимая.

— Ну-ну...— разочарованно тянет зловредный, регулярно избиваемый за ехидство женой Кепкин.— Тогда это что! Вот если бы и туда и обрлатно...— и хихикнув, удаляется.

— Иди-иди к своему разбитому корыту! — кричу я вслед.— Жена тебя все равно бьет.

Тюрин смотрит, пробует, мгновенно все понимает. С восторгом трясет меня за плечи:

— Молодец, Алеша, ну, просто молодчина! Так можно формировать микросхемы прямо в машине, даже если она на орбите где-нибудь. Посылать ей коды импульсов с Земли. Или в луноход, под воду — представляешь? И не только диоды так...

Хороший парень Кадмич. Я его давеча прогнал с глаз, обидел, а он зла не держит, рад за меня, развивает идею. Мишуля Полугоршков солидно спрашивает:

— А какие по параметрам диоды у вас получатся, Алексей Евгеньевич: те, что в магазине по гривеннику, или дороже?

— Дороже, конструктор, гораздо дороже. Это же импульсные!

— И я-а хочу попробовать! — кокетливо тянет Смирнова. Разрешаю. Нажимает наманикюренным пальчиком кнопку — диод.

— Ой, как здорово! И просто.

Техник Убыйбатько, отвесив челюсть, с карикатурной опаской тянется к схеме; нажимая кнопку.

— Гы... диод! Гы... диод!

А меня так просто распирает от гордости и добрых чувств.

 

Вдруг за дверью раздается звонок, продолжительный финальный трезвон: конец дня. И как сразу у нас здесь все меняется после него — будто после третьего крика петуха в старых сказках. В коридорах становится шумно: это сотрудники других лабораторий, заранее подготовившиеся и занявшие позиции у дверей, сразу хлынули к лестнице и лифту.

Полугоршков взглядывает на часы, потом с некоторой досадой на меня, хлопает себя "по лбу, быстро возвращается к кульману, накрывает чертеж, убирает свои карандаши в стол: у дверей снимает комнатные туфли (такие утром обувал Толстобров), надевает кремовые модельные.

И у других интерес к моему изобретению быстро угасает. Кадмич отступает к двери, уходит. Андруша убирает свой стол, надевает пиджак, причесывается. Смирнова возвращается к ящику химстола, на ходу расстегивая халатик, достает зеркало, помаду, все свои причиндалы; лицо ее делается озабоченным.

...Обычно и у нас все готовы к отбою за несколько минут до звонка. Но сегодня своим результатом я отвлек коллег, отнял у них эти драгоценные минуты переключения на внешнюю жизнь. До звонка еще куда ни шло, но уж после него — шалишь: долой все научные проблемы. В умах теснятся иные, у каждого свои. Не такие они и важные, эти свои дела: зайти в магазины, встретиться, позвонить, забрать Вовку из детсада. Могли бы малость и повременить с ними, коль скоро в лаборатории содеялось Новое. Но ведь свои же! То ли здесь ревнивое самоутверждение, то ли просто инерция мира берет свое.

Я и сам досадую: и чего это мне вздумалось потщеславиться, сорвать аплодисменты! Вполне мог бы оставить “триумф” завтрашнему ординарному Самойленко. Неважный я все-таки надвариантник: умом понимаю ничтожность житейских удач и успехов, призрачность счастья-несчастья — а на деле...

Уходит Полугоршков. Сделав нам ручкой, исчезает техник. Алла навела марафет — и при этом пережила столько мучительных терзаний, что от ее по разному опущенных на мраморный лобик завитков, от по-всякому подрисованных глаз и губ, от расстегнутых-или-нерасстегнутых верхних пуговок и прочего рябит в глазах: складывает все в сумку.

— Алексей Евгеньевич, дистиллятор вам не нужен?

— Нет. И вытяжка тоже.

Смолкает журчание воды. Стихает шум вытяжки. Лишь Сашка никуда не спешит — откинулся на стуле, посматривает то на уходящих, то на меня с понимающей ухмылкой на тонких губах. Может, хочет со мной поморочиться над новым способом? Ничего не имею против. Вместе потом поедем на его “Яве” в мою времянку. Но...

— Александр Иванович, вы не подбросите меня" на мотоцикле? — вдруг спрашивает Смирнова, поправляя ремень сумки на красивом плече.— Пожалуйста, я так спешу, так спешу!

Стриж с интересом смотрит на нее.

— Нет. Аллочка, ничего не получится.

— Почему-у?

— Юбка у тебя больно узка. Не сядешь ты в такой на мотоцикл.

— А я бочком.

— А за “бочком” автоинспекция права отнимает.

— Ну-у... не на всех же улицах они стоят!

— А и впрямь? — Стриж нерешительно смотрит на меня, снова на Алку. Та глядит на него прямо и просто. Она хороша собой. А человек он свободный.— Убедила. Поехали!

...И снова я не надвариантный, здешний. Мне эта сцена не по душе, мне хочется даже напомнить Сашке: “А как же Надя?” — хотя никакой Нади нет. Смирнова-то ведь и мне нравится. Современная женщина, которая сама выбирает, куда там. А я тут третий лишний.

Стриж облачается в кожаные доспехи, Алла надевает замшевую курточку. Они торопливо кивают мне, поворачиваются к двери, чтобы выйти.

— Эй,— вдруг спохватываюсь я,— ты про ампулы не забыл? Тетрабромид бора взрывоопасен при соединении с водой — и так далее...

Сашка останавливается, смотрит на меня:

— Ты опять?! Слушай, может тебе пропустить через себя импульс в обратном направлении? Говорят, помогает.

— Ладно,— машу я рукой — катитесь.

Минуту спустя вижу, как Сашка везет приникшую к нему Смирнову по Предславинской — вовсе не туда, куда ей домой... Что ж, шансы, что он погибнет, а она рехнется от чувства вины, я уменьшил. Любовь вам да совет!

 

ГЛАВА XI ВЫСОКИЙ ПЕРЕБРОС

Все люди ограниченны — но каждый по своему. В этом состоит их индивидуальность.

К Прутков-инженер Мысль № 60

...И только оставшись один, я сознаю, что никогда больше не увижу этих людей, как сегодня. Перейду в Нуль — а из него куда-то потом занесет?

А теперь-то я перейду, это ясно, чувствую. Именно реализация этой идеи меня и держала здесь. Подсознательно, по тому же тезису “Ты не искал бы меня, если бы не нашел”. Чуяла душа, что могу это сделать. И смог. Сейчас если оглянуться, то неловко даже за беспомощные слепые тыканья со сварочным станком, метания, колебания.

Раскрываю журнал. Надо записать опять результаты. Так всегда: пока не получается, не записываешь, потому что нечего, а когда получится, интересней делать, чем писать.

...Вот и Смирнова мне наподдала, спасибо ей. Теперь легче выскочить из этой “лунки”, меньше основания задерживаться. И пусть, меня она все равно из лаборатории не утянула бы. Но жаль, конечно, что и не пыталась.

Поднимаю голову — и сталкиваюсь со своим отражением в зеркальной шкале гальванометра на полке, рядом со столом. В полосе стекла я отражаюсь по частям: сначала серо-ржавые вихры, затем покатый лоб с основательными надбровными дугами и “жидкими бровями, глаза в набрякших (от постоянного рассматривания мелких предметов) веках, просторные щеки, толстая нижняя губа, челюсть... бог мой, что за челюсть! Не утянет тебя Алла из лаборатории, Кузичка, не тревожься.

На минуту меня одолевает чувство неустроенности и одиночества. И Лида, оказывается, здесь мне вовсе не жена; Алка увлеклась Стрижевичем, а Люся, хоть и брошенная Сашкой... э, о ней вообще лучше не вспоминать — с такой будкой. Изобретениями себя не украсишь.

...Но между прочим, в тех благодатных вариантах, где жив отец, Люся со мной и я завлаб в этом институте, даже исследую вещество с Меркурия,— там у меня лицо привлекательней. Подробности те же, от лба до челюсти, тем не менее все как-то более гармонично подогнано, черты изящней, одухотворенней — смотрюсь.

...Зато там, где я бывший урка, ныне грузчик продмага, у меня щеки лоснятся и в рыжей щетине, заплывшие бесстыжие глазки, начинающий багроветь нос седлом — потрясная лучезарная ряшка, просящая кирпича. И хриплый голос со жлобскими интонациями — я на подпитии читаю продавщицам Есенина.

Взаимосвязь внешности и образа жизни. Но где мой оптимум? Я знаю оптимум Ник-Ника — академик Толстобров, выдающийся экспериментатор... а свой? В тех красивых вариантах. Почему же каждый сон вышвыривает меня из них?

 

Я один среди густеющей тишины. И во мне тоже оседает дневная пыль-муть, нарастает отрешенность, ясность. Неторопливо и спокойно рисую в журнале схему, записываю режимы, при которых получились диодовые “уголки” на экране. Потом собираю нехитрую схему измерения параметров, измеряю их в нескольких перекрестиях матрицы. Вполне приличные параметры. “Недурственно”, как сказал бы Уралов. (А ведь завтра он, чего доброго, начнет делать круги вокруг Алеши-здешнего на предмет соавторства по этому способу: научный, мол, руководитель и все такое. Совести хватит... Стоп, не нужно об этом, я освобождаюсь!)

Надо бы промерить всю матрицу, но — не хочется. И так все ясно. Ничего не хочется. Наработался, надумался, наобщался, начувствовался... сдох.

Отодвигаю журнал. Сижу, положив голову на кулаки. Сегодня все-таки был хороший день: несколько минут я шел впереди человечества. Шевелил материю — а не она меня. Если бросить камень в воду, то круги от него постепенно сойдут на нет; а круги от брошенной в океан ноосферы новой мысли могут усиливаться, нарастать. (Могут и на нет сойти, впрочем, примеров немало.)

...Шевеление материи. Утренний прилив, дневная болтанка дел, мыслей, слов, чувств — и вечерний отлив, который вот уже унес отсюда всех. Солнце уходит вспять, солнце уходит спать. Это вне вариантов, как природа. Ноосфера — тоже природа.

 

— Наадя-а-а, а я-аа с тоообоой играать нее бууудуу! — чистым, печально-ликующим, как вечерний сигнал трубы, голосом пропела за окном девочка.

По ту сторону Предславинской — коммунальный двор, в котором я никогда не был. Галдит детвора, судачат женщины, мужчины со смаком забивают козла на столике под акацией. Полусумасшедшая старуха на четвертом этаже толкает из окна ежевечернюю речь о злых соседях, маленькой пенсии и мальчишках, которых надо судить военно-полевым судом.

...Разумное шевеление материи начинается с идей. И с воли по их осуществлению. Какие-то мощные глубинные процессы в природе-ноосфере кроются за этим процессом, которые рыхлят и разворачивают косные, слежавшиеся за миллиарды лет — высвобождают.

Ведь что дает мысль исследователя, его труд? Не продукт, не энергию, не конструкцию даже — осознанную возможность. Считалось, что так делать нельзя, а он доказал: можно. Небывалое перешло в бытие — по мостику из замысла, решимости, проб, усилий. По жердочке, собственно. Это и есть обычный переброс по Пятому — а не наша эмоциотронная техника.

Новые замыслы в принципе можно не реализовывать, или, даже реализовав, не использовать. В Этом самый интерес жизни человека: искать и создавать. Иначе чем бы мы отличались от скотов?

...Я вспоминаю тот постыдный “собачий” переброс во время нагоняя — по длиннющей ПСВ, которая привела меня в пещеру к обезьянам. Значит, возможно и такое, существование где-то на окраине Пятого измерения, вариант, в котором здесь и сейчас нет ни зданий, ни улиц, ни электричества... да что электричество! — ни счета, ни каменного топора, ни членораздельной речи — ничего? Только пещеры, вымытые подпочвенными водами в холме,— на месте нашего института.

Может быть — могло быть; дома, лопаты, машины, штаны, ложки... даже прямохождение — все это было когда-то новым. реализовалось и применялось впервой. А такие дела — уж это-то я знаю! — с первого раза не получаются, не обходятся без колебаний, срывов, преодоления косности мира, инерции потока времени. Попытаться или нет? Выделиться поступком, новым действием — или быть как все? У колыбели всех создавших цивилизацию изобретений, сотен миллионов усовершенствований, проектов и иных новшеств,— стояли эти вопросы, сомнения, колебания, размывающие мир по Пятому.

...И главное, чтобы реализовалось все последующее, те обезьяны должны были решиться на самое первое новшество: перейти с четверенек на прямохождение.

Освободить передние лапы — будущие руки — дело непростое; недаром до сих пор у всех столов и стульев по четыре ножки в память о той “утрате”, хватило бы и трех.

Вот, представим, первый такой мохнорылый новатор засомневался: подняться ему с четверенек, пройтись на двух или нет? С одной стороны, дальше видеть и вообще интересно, а с другой — трудно, споткнуться можно... засмеют, затюкают, забросают грязью. Обезьяны это умеют. Что мне — больше других надо! И — не решился.

И все кончилось, так и не начавшись.

Может, те двое в пещере меня и колошматили за попытку прямохождения?..

В комнате сумеречно. Но я не зажигаю свет. Красный лучик от индикаторной лампочки осциллографа освещает часть изуродованного схемой стола, пинцет с изогнутыми лапками, штурвальчик манипулятора, матрицу под контактными иглами. Металлическая решетка ее кажется раскаленной, столбик германия в перекрестиях, как розовые искорки.

Какая-то новая мысль зарождается во мне. Даже не мысль — предчувствие понимания... Как Кепкин-то возжелал: а обратно из диодов в трехслойные структуры нельзя? Губа не дура. Хорошо бы, конечно: образование и преобразование схем электрическими импульсами в куске полупроводника. И Тюрин, так-де можно схемы в машинах и на орбите формировать, на Луне... И на Меркурии?!

...Вон, оказывается, куда меня под (или над-?) сознание выводит:

к этому стеклообразному комку, бесструктурному мозгу меркурианских “черепах” из люкс-вариантов с биокрыльями! Слушай, а ведь и впрямь там что-то такое: при надлежащих — меркурианских — температурах, может (должен) обнаружиться способ к локальным изменениям под воздействием входных импульсов... к пробоям каких-то участков, к формовке в них усилительных, переключающих и всяких там логических элементов. И, естественно, от всех внешних впечатлений, от жизненных переживаний у каждого меркурианина будет формироваться своя, индивидуальная структура мозга. А когда меркурианин умирает, вещество выходит из режима. Если же и внешние условия изменятся — как для мозга, Привезенного нашими астронавтами,— то структура и. вовсе стирается. Как и не было.

Придвигаю журнал, начинаю записывать эту догадку... и спохватываюсь: здесь-то, в этом журнале, нет смысла записывать такое. Там, где я исследую то вещество, мы не ведем журналы: диктуем и снимаем на видеомаг с передачей данных в электронный архив института. Да и не в записи счастье. Главное, реализация идейки здесь открывает путь к разрешению проблемы там. Вот она, надвариантность нового знания!

 

2

Засиделся, тело просит движений. Встаю, беру пинцетом матрицу, несу на аналитические весы. Включаю подсветку — зелено освещается шкала миллиграммов. Уравновешиваю. Матрица весит 460 миллиграммов. Даже полграмма не тянет — а сколько в ней всего: — предсказание германия Менделеевым (“Это будет плавкий металл, способный в сильном жару улетучиваться и окисляться... он должен иметь удельный вес около 5,5 г/см3”) и открытие его Винелером;

— квантовая теория металлов и полупроводников Зоммерфельда и Шоттки (да и вообще вся “квантовая буря” начала века) и открытие супругами Иоффе барьерного перехода в кристаллах;

— гальванопластика Фарадея и Якоби, теория диффузии примесей в кристалле Кремера и его же вакуумный метод: открытие выпрямляющего действия полупроводниковых кристаллов, сделанное независимо россиянином Лосевым, французом Бранли и немцем Грондалем;

— а способ вытягивания монокристаллов из расплава Чохральского, без чего вообще не было бы полупроводниковой электроники, а метод фотолитографии, а... да всего не вспомнишь, не перечтешь!

Множество людей — умных, знающих, талантливых работяг — вложили до меня в эту матрицу свои идеи, находки, труд. Только на самой вершине этой горы знаний моя идея и моя работа. Встал на цыпочки и дотянулся до звезды.

...Как звали Лосева? Олег? Николай? Не помню, хоть и читал о нем что-то. А Чохральского? Кто его знает — Чохральский и Чохральский. Где он жил, кто он: соотечественник, поляк, американец? Тоже неведомо. Только о самых хрестоматийных что-то знаю: портретный Менделеев похож на попика из села, диссертацию он сделал о смесях спирта с водой (то-то, поди, напробовался);

Фарадей не имел высшего образования, звали его Майкл — Михаил, как нашего Полугоршкова. Мишуня Фарадей. У академика Иоффе была лысина, толстые седые усы и крупный нос — видел как-то в президиуме научной конференции. И... и все. Остальные и вовсе для меня не люди, а метки на способе, теории, эффекте. Зато сами теории-способы-эффекты я знаю досконально.

...Вот, скажем, я-здешний, тщеславный инженер, возьму и назову этот способ записи диодов в матрицы “методом Самойленко” (не назову, не решусь, нынче это не принято). И попадет мой метод в вузовский учебник по узкой специализации. Студенты и аспиранты будут вникать, думать: хорошо, наверное, человек живет, ловко устроился, в учебник даже попал!

...Как ладил с начальством Винклер? Сколько детей было у Лосева? Ссорились ли супруги Иоффе? Как здоровье мистера Кремера, если он еще жив?

Черт побери, ведь все это жизни человеческие. Только малую долю их составляет какой-то способ, эффект, изображение... Так ли? Малую ли?

Новая мысль зреет во мне — и выпирает словами “...здесь нет никакой несправедливости”. Нет несправедливости в том, что от личности исследователя или изобретателя, от всей жизни остается малость — метка при новом (небольшом, как правило) знании; а все прочее, что напоминало его существование, что вознесло и свело в могилу, оказывается не стоящим упоминания. Потому что не малость это и не метка — новая информация, которая необратимо меняет мир.Сдвигает его по Пятому в сторону все больших возможностей.

...Ночь сменяет день, зима сменяется весной, весна летом, сушь дождем — и все это обратимо, от круговорота планеты и веществ на ней. Зарождается и растет живое существо: дерево, зверь, человек — но это обратимо, потому что умрут они все. И варианты наши житейские — с мучительными выборами и расчетливыми терзаниями — также обратимы, незримо смыкаются и компенсируются за пределами четырех измерений; альтернативы не упущены, они лишь отложены; все выгадывания суть перестановки в пределах заданной суммы.

А необратимо меняет мир только мысль человеческая. Надолго, может быть, навечно.

...И неважно, что сами первооткрыватели возможностей (как и здесь-сейчасный я) куда ближе принимали к сердцу отношения с начальством, коллегами, женщинами, чем отношение к их идеям, больше печалились о неустроенности в быту, чем об устройстве первых опытов. Важно, что были идеи и опыты. Нет никакой несправедливости, что запомнились именно необратимые изменения, кои произвели в жизни мира эти люди, — а не житейская болтанка, которая у них была, в общем, такая, как у всех.

...И мир перебрасывается в иное состояние. Из века в век, из года в год нарастает в нем количество диковинных предметов, каких не было раньше, растут их размеры, массы, а у подвижных — скорость и сила движений. Предметы, которые были сначала замыслами, а еще до этого лишь смутным стремлением человека выразить себя. Созиданию сопутствуют разговоры о “пользе”, но они лишь вторичный лепет не видящих дальше своего носа — звуки, сопровождающие процесс. Сооружения, машины, искусственные тела распространяются, разрастаются, заполняют сушу и реки, выплескиваются в моря, в атмосферу, в космос... и все больше, крупнее, выше, дальше, быстрей! Шевелись, материя, пробуждайся от спячки, планета,— человек пришел!

В комнате темно, за окном сине. Я стою возле аналитических весов, тру лицо — но все это уже не реально. Так бывает. Блистают, накладываясь друг на друга, алмазные грани многих реальностей. Выстраиваются в перспективу туннелями сходные контуры интерьеров. И гремит, перекатывается в них громоподобным эхом Бытия не словесная, но очень понятная мысль: “Ты не искал бы меня, человек, если бы не нашел!”

Да, так — я чувствовал, а теперь понял.

Какой простор! Причастность к подлинной жизни мира наполняет меня радостной силой. Я иду, будто лечу,— делаю несколько шагов в направлении стены, которой, я знаю, теперь здесь нет. Несколько шагов, равных межпланетному перелету.

Поднимаюсь на помост, сажусь в мягкое сиденье с поручнями. Последняя мысль, начатая еще там: если бы мир не заворачивал все круче по Пятому, как бы мы отличали прошлое от будущего! Я перешел.

 

3

Отступают, сникают, стушевываются множественные рельефы и пейзажи мысли. Все снова однозначно, конкретно: в комнате темно, за окнами сине. Только огоньки индикаторных лампочек, красные и зеленые, тлеют слева от меня: там пульт “мигалки”-эмоциотрона. Я в Нуле. Сейчас здесь никого нет. Но машина включена — на всякий случай именно таких возвратов.

Уф-ф, наконец-то! Сбылась мечта, с самого утра стремился. Итак, я в Нуль-варианте, в лаборатории вариаисследования без начальства (впрочем, номинально — Паша). В выпятившемся в бесконечный n-континуум возможностей кусочке пространства с особыми свойствами. Люди всюду не обходятся без Пятого измерения, это так,— но здесь у нас оно как-то более физично. И технично. Отсюда мы не выпячиваемся в иные варианты одним ортогональным отличием, а исчезаем целиком и появляемся целиком. В Нуле у нас нет своего тела — с каким прибудешь, такое и носи. Это странновато. Конечно, попахивает отрицанием телесности, неотразимой внешности и отутюженных штанов — но это отрицание внешности в пользу сути, понимания. Поэтому мы и надвариантны.

Опять же — техника. Индикация приближения полосы, многоэлектродный контроль биопотенциалов для сложного индивидуального резонанса каждой личности с иными измерениями — и так далее вплоть до медицинского контроля. И все по теории.

Словом, я дома, грудь дышит глубоко и спокойно. И — как всегда, когда достигнешь трудной цели,— кажется, что дальше все будет хорошо.

 

Встаю с кресла, делаю в темноте шаг по мосту — и спотыкаюсь, цепляю ногой за что-то мягкое. Едва не падаю. Ругаюсь. Лежащее издает стон, такой, что у меня мурашки по коже. Голос знакомый. Кепкин?!

Перешагиваю, бросаюсь к стене, нашариваю выключатель, поворачиваю. Полный свет. На помосте возле кресла лежит вниз головой Герка — и, о боже, какой у него вид! Серый костюм в грязи, в темных пятнах, а правая сторона будто обгорела: сквозь прорехи с черной каймой в пиджаке и брюках виднеется желтая кожа.

Присаживаюсь, переворачиваю его на спину. Левая сторона Геркиного лица нормальная, только бледная, а правая багрово вздута, даже волосы с этой стороны осмолены. Какой ожог! Глаза закачены. Вот тебе и “все будет хорошо”!

Тормошу:

— Эй, Гер, очнись, что с тобой? Это я, Алеша. Он приходит в себя, приоткрывает глаза. Стонет с сипением сквозь стиснутые губы. Я почти чувствую, как ему больно.

— Что случилось, Гер? Где это тебя так? Кепкин разлепил спекшиеся губы, облизнул их:

— Прливет... Одежду с меня сними, выбрось...— Он еще шепчет.— Рладиация, опасно... Нарвался на взрлыв... Грлибочком.

И теряет сознание. Голова валится на сторону. На досках возле его рта подсыхающее пятно рвоты. Ожоги, рвота — признаки сильного радиационного поражения, острой формы “лучевой болезни”. Действительно, нарвался!

Я расстегиваю, а когда пуговицы или молнии заедает, то рву, с треском — раздеваю тяжелое обмякшее тело. Соображаю, что делать. Вызывать “скорую”? Это и обычно-то часа два-три, а в Нуль попасть им и вовсе мудрено, промахнутся. Надо самому как-то. Из Нуля можно выйти обыкновенно и повернуть в него, если в выходе не колебался и не подвергался превратности случая. Какие колебания: надвариантник погибает! В двух кварталах вверх по Чапаевской-Азинской-Кутяковской или как ее еще находится клиника, при ней, кажется, есть пункт “неотложки”... да если и нет, дежурные врачи наверняка имеются. Вот туда его и надо.

Взваливаю беспамятного Кепкина на плечо. Какой он тяжелый при- своей худобе — и будто полужидкий, сползает. Пошатываясь, бегу по коридору. Лифтом вниз. Не тревожа сладкий сон вахтера в кресле, сам отодвигаю засовы двери. Переваливаю Герку на другое плечо — и вперед во тьму. За квартал увидел световое табло с красным крестом.

 

Возвращаюсь через полчаса один. Бросил на ходу вахтеру, который проснулся и глядел на меня недоуменно: “Приборы забыл выключить, Матвеич!” — и скорей наверх. Единственная защита от превратностей — быстрей вернуться.

Поднимаюсь по лестнице, а в уме одно: “Безнадежен. К утру помрет”. Так сказали в один голос врач “неотложки” и вызванный им дежурный терапевт. “Где это его так, хватанул — не меньше тысячи рентген, втрое больше положенной нормы? На реакторе, что ли?..” Конечно, они распорядились сразу о переливании крови, об инъекциях антибиотиков и стимуляторов — обо всем, что применяют, пока человек дышит. Но это просто медицинский ритуал.

Основное было сказано — и я, чтоб быстрее закрутились, врал медикам, что понятия не имею,, кто это и что с ним случилось. Шел-де мимо сквера, слышу — стонет кто-то; сначала думал, что пьяный. Одежда? Да вроде там лежала рядом, сам, вероятно, снял. Не светилась в темноте? Вроде немножко было. Кто я и откуда? Назвал вымышленную фамилию, такое же место работы, адрес — и ходу. Что толку рассусоливать, если не выживет!

...Бедный Кепкин! Правда, из-за ничтожно малой вероятности Нуля эта смерть не в смерть, не оплачет его Лена; да и в “неотложке” все смажется иными вариантами, окажется, что я принес упившегося до самоотравления алкаша, и того спасут... того спасут! И с Герочкой я еще не раз встречусь в разных вариантах, как встречаюсь со Стрижом. Но жаль и обидно, что так оборвалась его надвариантность, н. в. линия. Переводил человек — сначала больше чтобы похохмить — статьи о южноамериканском эмоциотроне и собаках, тем подкрепил умствования Кадмича и Сашки, постепенно втянулся в работу по созданию Нуля; перебросившись, приобщился к надвариантной мудрости — той, в которой много печали. И вот...

Значит — параллельно с вариантами, где я служу в продмаге, изобретают способ электроформовки диодов в матрицах, летают на биокрыльях... и многими еще — есть и такое здесь-сейчас, с грибочковым ядерным взрывом. Мы считали, что такие возможны в будущем или где-то не здесь, а если и здесь, то ПСВ к ним не приведет, упрется в стену нашего несуществования. А Герка по своему невезению угадал, что называется, в самый раз: в час, когда началась и кончилась ядерная война.

...Это тоже ноосфера. Такие возможности созданы в изобилии, упрятаны в корпуса авиабомб и белоснежных остроконечных ракет, хранятся в готовности. Хотите — используйте, люди, не хотите — нет. Ноосфера, кончающая с собой.

По привычке дохожу до конца коридора, до последней двери. Дергаю — заперто. Спохватываюсь: ну да, в Нуле она должна быть заперта, открыта предпоследняя. Возвращаюсь, вхожу, все на месте: пульт, помост с креслом, и электродными тележками, тумбы “мигалки”. Я по-прежнему в Нуле — только теперь нет чувства, что все в порядке и дальше будет хорошо.

Ничего не в порядке.

Гашу свет. Хожу вдоль помоста, от стола Смирновой у окна до пульта возле двери — двенадцать шагов от индикаторных огоньков до фиолетовой тьмы, накрест пересеченной оконным переплетом, столько же обратно. Не споткнусь, не зацеплюсь — место знакомое. Мысли тоже мечутся.

...В варианте, из которого вернулся Кепкин, нет никакого рисунка жилок на листьях клена напротив окон. И рисунка на коре тоже. Потому что нет ни листьев, ни коры — обгорелый ствол с сучьями. И сегодняшние красивые плоские облака, которыми я любовался, испарились там в момент вспышки, затмившей солнце.Такой вариант развития ноосферы влияет и на природу.

А Герка все-таки добрался сюда, в здание с сорванной крышей, вылетевшими стеклами, очагами пожаров,— поднялся на свой этаж, нашел в себе силы, умирая, вернуться и сообщить о таком варианте. Хоть видом своим дал знать, как это выглядит.

... Бедный Герка, несчастный лабораторный шут гороховый! Как оно, действительно, бывает; и человек не хуже других, способный исследователь, дельный работник — а установится к нему дурноватое отношение, через “бу-га-га”, и все вроде не в счет. Он сам еще по слабости характера подыгрывал, ваньку валял. Ох, как меня сейчас гнетет чувство вины перед ним — за подначку, за дурацкую “версию”, что жена его бьет (я автор, я)! И перебросили его по Пятому шутовским способом... оправдывался: “Прледчувствие останавливает”. Правильное было предчувствие.

...Выходит, один я остался более-менее полноценным вариаисследователем. Кепкин погиб, Тюрин не может, Стриж “мерцает” — каждый раз неясно, появится ли он еще. И вернуться в нуль-вариант все трудней, такое впечатление, что он съеживается, будто шагреневая кожа,— особый кусочек пространства-времени. Без прошлого, без влияния на что бы то ни было... и без будущего? Что, в самом деле, меня ждет здесь?

 

4

И я останавливаюсь, будто налетел на препятствие. Гляжу во тьму расширенными глазами. Холод в душе. мурашки по коже.

...а тоже самое, что и Кепкина! То есть необязательно атомная война — достаточно вылетевшего из-за угла самосвала. Как меня до сих пор-то еще не угораздило... и как до сих пор не понял это!

Есть много вариантов “pas moi” в которых меня уже нет. Есть такие, где мне еще жить да жить. По этой же статистике должны быть и переходные между теми и другими — такие, в которых конец мой не в прошлом и не в будущем, а сейчас, лишь сдвинут по Пятому. Сколько всего моих вариантов с существенными различиями: тысячи? сотни тысяч? Ведь это не что-нибудь, а десятки, сотни или тысячи моих смертей! Не успеешь оглядеться — и крышка.

...Кто знает, если бы дошел до этой мысли умозрительно, то рассуждал бы, наверное, спокойней, но сейчас, после того как я нашел здесь и тащил на плече в клинику умирающего Герку, все куда более зримо. Я с ужасом смотрю в сторону стартового кресла: никакая сила не заставит меня более взойти на помост и сесть на него. И так сегодня чуть не гигнулся от импульса.

...Главное дело, не знаем, куда какая ПСВ ведет. С самого начала нацелились на одно: переброситься, сдвинуться по Пятому. Куда — неважно. И не думали об этом.

А вот, оказывается, какова плата за это знание. В обычном существовании жизнь одна и смерть одна. А в надвариантном состоянии жизнь-то все равно одна (потому что это моя жизнь), хоть и обогащенная новыми воспоминаниями и впечатлениями, а смертей-кончин меня ждет много!

 

— Что, струсил? — спрашиваю я себя вслух. Мой голос глухо отдается от стен.

Опускаюсь на Край помоста, провожу руками по лицу, делаю глубокие дыхания. И верно, струсил, сердце частит. Хреновый все-таки из тебя вариаисследователь, Кузя!

...С Кадмичем бы надо это обсудить, поставить ему такую задачу. Возможно ли просчитать в ЭВМ, посмотреть как-то математически: что маячит в глубине ПСВ? Или нет?..

А если установит, что невозможно, не просматривается Пятое измерение на манер шоссе перед автомобилями,— не перебрасываться вовсе? Зачем же я тогда стремлюсь в Нуль?

...В каком-то последующем перебросе мне не повезет. То, что Кепкин добрался в Нуль, скорее исключение, чем правило для гибнущих вариаисследователей. Не вернусь, останется один Тюрин. Он подождет-подождет, да и попытается сам перейти — и наперед ясно, чем это для него кончится.

Смирнова и Убыйбатько после этого... ну, наверное, просто “отключатся” от Нуль-варианта, перестанут выпячиваться в него поступками и прическами. Пал Федорыч тоже — да он, похоже, уже выбыл из игры после той пальбы электролитов.

И очень может быть, что с безнадзорно включенной “мигалкой”-эмоциотроном тогда произойдет то же, что случилось с нею в иных вариантах: перегрев, короткое замыкание... и пожар. Останется обгоревший корпус с дырами приборных гнезд, его выставят на задний двор, а потом спишут. Как, с каким объяснением? Э, слова для акта найдутся.

И все. Нуль-вариант сомкнется с другими.

Неужели к тому идет?..

И — чем попадать под обух, я могу просто встать и уйти?

...Из-за чего, собственно, на рожон-то лезть? Сначала ясно' реализовать новую идею и тем утвердить себя. А дальше? Ведь практического выхода это задание не имеет.

Ну, протопчем мы для человечества эту тропинку в Пятое, все люди смогут свободно скользить по измерениям мира возможностей... и что? Сначала они, люди мира сего, увлеченные маячащей перед носом “морковкой счастья”, будут рассматривать свои варианты так: ага, это я упустил, надо учесть и в следующий уж раз... а вот здесь я выгадал, молодец!.. а этого надо бы избежать...— то есть все новое подчинят старым целям. Но постепенно вариаисследование поднимет их над миром, отрешит от расчетов и выгод, от напряженной суеты. Изменятся цели человеческого существования. Как? Я не знаю.

Единственный пока “практический выход” — это то, что я предупредил Сашку о бромиде бора. Что же, и дальше мне, подвергая себя реальным опасностям, спасать его от опасности в большой степени мнимой?

Как сказано у Гоголя: “С одной стороны, пользы отечеству никакой, а с другой... но и с другой стороны тоже нет пользы!”

Сижу в темноте — локти на коленях, лицо в ладонях. Я не испуган, нет. Я в смятении.

 

ГЛАВА XII ВОЗВРАЩЕНИЕ

Вероятность того, что пуговицы на штанах расстегнутся, намного превосходит ту, что они сами застегнутся. Следовательно, застегивание штанов — процесс антиэнтропийный. С наго начинается покорение природы.

К. Прутков-инженер, Мысль № 111.

Музыкальный сигнал перехода. Не наш сигнал, что-то скрипично-арфное, подобное дуновению ветра над кронами деревьев. Вскакиваю, оборачиваюсь — смутный силуэт человека в кресле. Сашка? Включаю свет.

О боже, Люся моя возлюбленная. Моя жена. отбитая у Стрижевича, его вдова, к которой ушел от Лиды... женщина, которую я упустил почти во всех вариантах. Но там, где не упустил, у нас любовь, какой у меня не было и не будет.

— Ты? Почему ты здесь?

Сейчас я озадачен, и, если честно, не очень рад встрече: помню, как давеча рассматривал себя в зеркальце гальванометра. Рожей не вышел я сейчас для встречи с ней. Для тех вариантов.

Она непринужденно сходит с помоста. Тяжелые темные волосы уложены кольцами. На Люсе серая блуза в мелкую клетку, кремовые брюки — все по фигуре и к лицу. На широком отвороте блузы какой-то то ли жетон, то ли значок: искрящийся в свете лампы параллелограмм, длинные стороны горизонтальны, внутри много извилистых линий.

Она кладет мне на плечи теплые руки, приникает лицом к груди —- моя женщина, надвариантно моя. Моя судьба.

— Я боялась, что ты больше не вернешься.

— Постой... погоди с лирикой-то. (Я строг, не даю себе размякнуть. Знаем мы эти женские штучки!) Во-первых, куда я должен вернуться? Где мы вместе, я уже есть, а где нет... тому и не бывать. Во-вторых, ты-то, ты-то сюда как попала — будто с неба?

— Почти.— Она глядит снизу блестящими глазами нежно и лукаво.— Мы всюду должны быть вместе. Везде и всегда.

...Снова музыкальный сигнал — такой же. Скрипично-арфовый. И вслед за ним очень выразительное “гхе-гм”, произнесенное очень знакомым голосом. Поворачиваю голову: конечно, кто же еще — Сашка. Стоит, оперевшись о спинку старого кресла, нога за ногу. голова чуть склонена к плечу. Одет не так, как днем (да и с чего ему быть одетым так же!): в светло-коричневой куртке и брюках, под курткой такая же, как у Люси, рубашка в мелкую клетку: над левым карманом у него тоже пришпилен жетон-параллелограмм с мозаичными искорками и блестящими извивами между нижней и верхней горизонталями.

Я несколько напрягся. И не из-за таких ситуаций, в которой Стриж наблюдает сейчас меня с Люсей, у нас случались драки — до крови, до выбитых зубов. Жду, что и Люся отпрянет или хоть отстранится от меня. Ничего подобного; спокойно глядит на Сашку, положив мне на грудь голову, обнимает за шею рукой.

— Ты, как всегда, кстати,— говорю я.— Впрочем рад, что с тобой все обошлось. А то я беспокоился.

— Во-первых, не обошлось, я все-таки не один раз подорвался на этих чертовых ампулах, разбивался на мотоцикле, получал нож в сердце... и даже погиб от легочной чумы в бактериологической войне. Во-первых, беспокоишься ты сейчас не о том: ты увел мою женщину!

— Уводят лошадь, Сашок,—мягко отзывается Люся.—или корову. А женщина решает сама.

— Да-да...— Сашка смотрит на нас, не. меняя позы: голос у него какой-то просветленно-задумчивый.— Ты права. Если по-настоящему, то это я тебя у него уводил. Умыкал. Только теперь увидел, насколько вы пара. Смотритесь, правда.

Мне эта сцена уже кажется излишне театральной. Какие-то трое задуманных положительных персонажей из отлакированной до блеска пьесы. Во мне пробуждается злость. Отстраняюсь от Люси.

— Послушайте! Можете вы толком объяснить... Если ты — ты! — столько раз погибал, то почему ты здесь? Почему знаешь об этом? — И — Люся откуда взялась? Что все это значит!

— Тупой,— говорит Стриж нормальным своим голосом,— тупой, как валенок. Каким ты был...— И он красноречиво качает головой.

— Ну зачем так — вступается Люся — Просто человеку, когда он поднимается на новую ступень познания, всегда сначала кажется. что он уже на вершине. Алешенька, милый, почему ты считаешь. что Нуль-вариант... или, точнее, Нуль-центр — только один в многомерном пространстве?

— А?.. Ага! — Я смотрю на них во все глаза.

— Ротик закрой, простудишься,— заболеешь.— говорит Сашка. ...Вот теперь мне понятно и их появление, и одежда с намеком на униформу, и эти жетоны. Я смотрю на Люсю: она та, да не та, к которой я летал вчера на биокрыльях, какую знал во всех вариантах. Та — обычная женщина, неразделимо привязанная чувствами (любовью, заботами, опасениями) к окрестному миру; когда нежная, ласковая, страстная, а когда — это и я знаю, и Сашка — как застервозничает, не дай бог, не подступишься. Эта — свободней, содержательней, одухотворенней: больше ясности в лице и в голосе.

И Сашка... Сейчас он вернулся к принятому у нас в общении тону — но это больше для меня, чем для самовыражения. Я замечаю отсвет больших пространств на его лице, тех самых вселенских просторов. Ясно, из каких вариантов они оба прибыли. И та жизнь, то бытие для них нормально.

— Порядок,— говорит Сашка, сходя с помоста.— Он дозрел. это видно по его лицу. Да, Кузичка, да. И что ваш Нуль-вариант исчерпал себя, сходит на нет, это ты тоже правильно понял. Будем приобщать тебя к нашему.

— Зачем?! — Я пожимаю плечами.— Это ведь до первого сна. а в нем я скачусь обратно сюда. Душу только растравлю.

— Начинается!..— Стриж выразительно вздыхает.— Нет я с ним не могу. Люсь. попробуй ты'

— Алешенька.— Она гладит меня по волосам жестом почти материнским, глаза немного смеются.— Ну, ты действительно абсолютизируешь. Наши предки когда-то на четвереньках гуляли и все в шерсти. Сон — из того же атавистического набора. Ты перейдешь с нами туда, где люди непрерывно владеют сознанием. Решайся, а?

...Под все эти захватывающие события и разговоры незаметно прошла короткая летняя ночь. Небо за домами светлеет, розовеет.

Собственно, я с первого Сашкиного слова уже решился и согласился — а кочевряжился только потому, что иначе же и согласие не имеет веса. Пусть чувствуют.

— А как там насчет пожрать? — спрашиваю.— Это не считается пережитком? А то я голодный, как черт.

Люся смеется:

— Бедненький!

— Так с этого и начнем,— говорит Стрижевич, подталкивая меня к двери.— Пошли.

— Куда?

— На Васбазарчик пить молоко.

— А... потом вернемся?

— Там видно будет.

И Люся улыбается несколько загадочно.

Дальше расспрашивать мне не позволяет самолюбие. На базарчик, так на базарчик.

Мы выходим из лаборатории, спускаемся к выходу, минуем Матвеича, который похрапывает в кресле в сладком утреннем сне. Идем по Предславинской в сторону восходящего за домами солнца.

 

2

Вольное торжище, существующее, вероятно, со времен Кия и Хорива, Васильевский базар встречает нас разноголосым шумом. Здесь же людно, пыльно, злачно. Домохозяйки со строгими лицами снуют около дощатых прилавков. В молочном ряду толкутся работники, наскоро жуют, запивают молоком купленные в киоске рядом булки. Мы тоже покупаем по булке. Наш приход вызывает среди молочниц оживление:

— А ось ряженка, хлопци!

— А ось молочко — свиже, жирне, немвгазинне!

— Та йидить сюды, вы ж у мене той раз купувалы! Мы здесь свои люди. Останавливаем выбор на ряженке, это

наиболее питательный продукт. С треском кладу на прилавок рубль:

— Три банки — и сдачи не надо.

— Оце почин так почин! — Дородная молочница в замызганном фартуке наливает из бидончика три поллитровые банки только что не с верхом.— Йижте на здоровья, щоб на вас щастя напало.

Проголодался не только я — Сашка наворачивает вовсю, откусывает булку, запивает большими глотками ряженки, достает пальцами из банки и заправляет в рот вкусную коричневую пенку. Только Люся смотрит на свою банку с сомнением, прихлебывает понемногу без удовольствия: такой завтрак не для семейной женщины.

 Вы их хорошо моете, эти банки? — осведомляется у продавщицы.— А то как бы нас вместо “щастя” не напало что-нибудь другое.

— Та йижте, дамо, не бийтеся, нияка трясця вас не визьме! — отвечает та.— У си ж йидять.

— Ешь-ешь,— подтверждаю я.— Проверено.

В эту минуту слышится нарастающий, будто приближающийся арфовый перезвон, сопровождаемый скрипичными переливами,— и я не сразу соображаю, что зазвучали жетоны на груди Люси и Сашки. Уж очень эта мелодия неуместна среди торговых возгласов, куриных воплей и шума машин за забором.

— Внимание! — Сашка ставит свою банку на прилавок.

Я тоже на всякий случай ставлю банку.

...и мир стал поворачиваться ребром. Все окрестное — то есть не то, чтобы совсем все, а принадлежащие этому варианту отличия: деревянные прилавки и навесы, киоски, утоптанная или замусоренная земля под ногами, часть людей, даже ясное небо над головой — оказались будто нарисованными на бесконечной странице-гиперплоскости в книге бытия. Страница перевернулась, скрыв это, а вместо него вывернулось (как с другой стороны листа) иное:

— высокие арочные своды завершаются на высоте десяти метров стеклянным потолком с ромбической решеткой (за ним все-таки розовое утреннее небо); сходящиеся в перспективу бетонные прилавки с кафельной облицовкой, шпалеры продавцов в белых халатах за ними, кипением более изысканно, чем прежде, одетых покупателей; спиральные полоски подъемов без ступенек ведут на второй ярус.

Много бетона и ни одного куриного вопля.

— Вот это да! -- восхищенно поворачиваюсь к Люсе и Стрижевичу.— Другой метод?!

— Кушай, кушай,— Сашка невозмутимо приканчивает ряженку,— деньги ж уплачены.

— Не уплачены ще,— холодно говорит молочница; она в белом, чистом и накрахмаленном халате, от этого выглядит еще дородней и аристократичней.— С вам два карбованци и десять копиек.

— Да вы что? — Я даже поперхнулся.— По семьдесят копеек ряженка?!

— Плати, не жмись. Ты думаешь, кто оплачивает это храмовое великолепие,—Стриж обводит вокруг рукой,—папа римский?

Я расплачиваюсь. Мы направляемся к выходу. Великолепен переход по Пятому, их способ, но я все же огорчен. И тот рубль пропал. Век живи, век учись, освой хоть все измерения — а что при перемещениях по Пятому вперед деньги платить не следует, все равно не сообразишь.

Мы выходим на Предславинскую. Она сплошь заасфальтирована, многие дома на ней иные — новые, высокие. Балконы их вплоть до верхних этажей обрамляет тянущийся от земли дикий виноград.

 

3

Нуль-центр, из которого явились Люся и Стриж, отличался от нашего Нуль-варианта, как мощное радиотехническое НИИ от уголка радиолюбителя. Исследователи там освоили Пятое почти наравне с физическим пространством. Сегодняшний маршрут нас троих был рассчитан и спланирован, Сашка и Люся держали в уме все места наибольшей повторяемости — моей, в основном, им, естественно надвариантным, любые были хороши — и подходящие для переброса моменты. (Именно поэтому Стриж так охотно и пошел на Васбазарчик, первое место нашей повторяемости.)

...Из патриотизма не могу не отметить, что Тюрин, наш Кадмий Кадмич, Циолковский Пятого измерения, развивал подобную идею: мол и хорошо бы не ждать сидя на месте, ПСВ, коя к тому же неизвестно куда ведет, а активно искать места нужных переходов. Чем большее пространство мы охватим поиском, тем больше таких точек — можно выбирать. Он даже обосновал эту идею расчетами. Но... и все. Для реализации ее требовались перво-наперво .прогностические машины такой сложности и быстродействия, каких еще не было в природе. Да что говорить: один этот микроэлектронный звучащий жетон-параллелограмм заменял Стрижу и Люсе в n-мерной ориентации всю нашу пыточную систему с “мигалкой”-эмоциотроном, креслом и электродными тележками.

"Впрочем, то, что места и моменты переходов для Люси и Сашки и меня-новичка повсеместно совпадали, определила не только техника, но и глубинная близость нас троих. Это я понял, не расспрашивая их. Я многое в этот день понял-вспомнил, не расспрашивая никого и ни о чем.

 

Мы блуждали по меняющемуся пятимерному городу, будто листали его страницы-варианты. Под лирический перезвон жетонов пространство поворачивалось к нам под новыми гранями: вместо пустыря — сквер, вместо оврага — канал с арочными мостами... Яснели лица встречных, стройнели, становились гармоничней их тела. И все это будто так и надо, можно даже не замедлять шаг при переходе. Впрочем, после пятого или шестого перезвона мы сели в стоявший на углу зеленый электромобиль с шашечками: Сашка за руль, мы с Люсей позади. Машина со слабым жужжанием помчала нас (без счетчика, отметил я с облегчением) к Соловецкой горке над рекой; там, я знал, находилась городская телестудия и ее стометровая антенная вышка.

Но когда мы прикатили туда, очередной перезвон все изменил: конструкцию вышки — она стала параболоидной, с лифтовой шахтой внутри, но без антенн наверху и формы двухэтажного дома у ее подножия. Теперь это была, понял-вспомнил я, городская станция проката биокрыльев и стартовая вышка при ней; а телевидение идет по оптронным каналам и в антеннах не нуждается.

...Здравствуй, мой самый хороший вариант! Я и не чаял снова в тебя попасть.

Площадь вокруг вышки и станции полна движения: люди подходят и подъезжают, скрываются в здании, спешат сюда, как в электричку; они по-утреннему свежи и деловиты, и в лицах — такой дорогой, радующий душу отсвет больших пространств. И в воздухе над деревьями они же — парят, планируют, машут блестящими перепонками, удлиняющими руку, набирают скорость, улетают, уменьшаются до точки. Я смотрю, задрав голову.

— Пошли, не задерживайся.— Берет меня за локоть Сашка.— Между прочим, здесь, как ты помнишь, ночью еще спят.

Мы входим в здание, берем со стеллажей биокрылья своих размеров, проверяем зарядку, помогаем друг другу надеть и застегнуть тяжи. Поднимаемся лифтом на самую верхнюю — для хороших размеров и далеких полетов — стартовую площадку.

Солнце и сегодня поднялось, будто расшвыряв огненным взрывом близкие облака; они, сизо-багровые, вздыбились у горизонта. Такую картину наблюдали мы с Ник-Ником с Ширминского бугра, идя в институт. И река внизу под нами так же извернулась широкой дымчато-алой лентой, отражая зарю. И низменные части города залиты, как и вчера, утренним туманом... Я здесь сейчас — и в ином мире.

А вон за рекой — коттеджики поселка завода ЭОУ. Может быть, батя сидит на берегу, закинув удочки, на раскладном стульце, ежится от сырости, курит, ждет, когда поведет поплавок. Клев на уду, батя!

Даже облака первично незыблемы, надо же! А у нас — все меняется, мерцает. Честно говоря, мне не хочется покидать этот вариант: лучше бы я пошел или полетел сейчас в институт, где в сейфе моей лаборатории лежит тот стеклянный кусок с Меркурия, да потратил бы этот день — хоть один! — на проверку вчерашней догадки. Верна она или нет?

— Нечего, нечего, надвариантник,— говорит Сашка (и мысли угадывает, гляди-ка!).— без тебя проверят. Не отвлекайся, не нарушай график. Ну!..

Мы становимся на край площадки: Люся в середине. Стриж слева от нее, я справа,— раскидываем руки, напрягаем их. С шелестом разворачиваются, становятся упруго-послушными командным сокращениям моих мышц биокрылья. Вперед! Стремительное. со свистом ветра в ушах падение-планирование. Крылья начинают загребать воздух. Горизонтальный полет, плавный подъем. Через две минуты дома, деревья, люди внизу — такие маленькие, что душа сладко замирает.

 

4

И так же, как при недавнем перебросе в “прошлое” объединяющими впечатлениями были для меня нагоняи с мордобоем, так теперь переходы в “будущее” объединялись для меня впечатлением непрерывного полета: весь день мы только и переходили от одной его формы к другой. И как то “прошлое” не было прошлым, а лишь вариантами настоящего, так и вновь увиденное и понятое мною тоже существовало сейчас на планете Земля.

...Мы парим, описывая широкие круги, в восходящем потоке теплого воздуха, набираем высоту. Это искусство — так парить, удерживаться в столбе, не соскользнуть в сторону; я им тоже владею. Скрипично-арфовый перезвон — более высокий, чем прежде,— в зыбко-волнующейся становится поверхность степи под нами. Отдельные ее участки: луг с кустарником, сад с молодыми деревцами и дачным коттеджем, липовая роща с овальным озерцом посередине, гектарные прямоугольники не то бахчи, не то огорода, издали не поймешь,— выгибаются, кренятся, заворачиваются краями и... поднимаются в воздух. Медленно уходят вверх, плывут по ветру на разных высотах, отбрасывая на землю облачную тень.

Это мы пролетели над. Земледельческим Комбинатом, узнаю-вспоминаю я. Как же, бывал там не раз: земледельцы (истинные земледельцы, ибо они делаютземлю, а не обрабатывают ее) создают здесь и пускают по воле ветров летающие острова на основе сиаловой пены с аргоно-водородным наполнителем; тонна массы такой пены поднимает тонну веса. Они и нарушают ее весом: подпочвой и гидропонной сетью, лучшими сортами черно- и краснозема, растительностью, сооружениями, даже водоемами с рыбой. Целые архипелаги летающей суши создают эти комбинаты. Веселые, сильные люди с открытыми лицами, работающие здесь, еще называют сами себя свобододелами. Тоже правильно: нет более важной среди свобод, чем та, чтобы людям жилось просторно. А свободней жизни и работы на “лапуте” нет ничего — живущему здесь принадлежит весь мир.

Люся заприметила островок с овальным прудом и мягкой травой, планирует к нему. Мы за ней. Опустились на первозданную летающую сушу, на которую еще не ступала нога человека. Люся сбросила биокрылья, затем одежду, распустила волосы и — прекрасная, нагая, длинноволосая — кинулась в чистую воду. Сашка последовал — во всем! — ее примеру. Я минуту стоял и смущенно глядел, как они резвятся,— потом тоже полез в воду нагишом. В конце концов, телом я не хуже Стрижевича, в плечах даже пошире: в талии, правда, тоже. Вода была по-утреннему прохладная. Взбодрились, вылезли сушиться под набравшем уже высоту и накал солнышком. Легкий ветер нес нас на юго-восток.

Я искоса поглядываю на распростершихся на траве спутников. Нет на руке у Сашки той татуированной змеи, обвивавшей кинжал: исчезла и его сутулость, память о блатном детстве. Не было у него такого детства, обстоятельств, наводивших на идею обирать пьяных, ни даже к колебаниям типа: начать курить в десятилетнем возрасте, чтобы выглядеть “мущиной”, или повременить?

А мои житейские беды и срывы — тоже остались за гранью невозможного. Почему же я помню о них? Глубинно мы с Сашкой все те же. Где граница между тем, что мы сами делаем с собой — своими колебаниями-выборами-решениями,— и тем, что с нами делает жизнь: среда, предыстория, обстоятельства... все выборы, сделанные без нас и до нас?

...И понял я, будто проснулся, почему есть варианты, в которых я могу держаться только до первого сна, до расслабленности сознания, а есть и такое, серединка, в которых я могу жить долго,— и хотел бы выскочить, да не дано. Последние — от грузчика продмага, который прежде шалил да завязал, до к.т.н. А. Е. Самойленко, заведующего лабораторией ЭПУ, выбившего из седла Пашу и занявшего его место,— истинно мои, продукт только моих решений и выборов в пределах заданного состояния общества, одной его н. в. линии. Проще сказать, общество здесь ни при чем, оно все такое же — с точностью до плюс-минус единицы, до меня. А за пределами этого диапазона и общество не то, сдвинуто по Пятому прежними выборами и решениями многих других “единиц”.

Выходит, чем дальше я сейчас сдвигаюсь по Пятому с этими двоими, тем больше я не сам по себе, а — продукт иного развития общества?

Я взглядываю на Люсю: она сидит, изогнулась, выжимая руками волосы. Сразу опускаю глаза, так она слепяще хороша. Все у нее более подтянуто, нет той, такой щемяще дорогой, родинки между левым плечом и грудью... Не было у этого Сашки ссор, скандальных разрывов с этой Люсей. Почему же они расстались... или даже и не сходились? Выходит, она стала моей не в силу обстоятельств и случайностей, не пассивно, а полюбила и выбрала меня? “Женщина решает сама”. Глядите-ка!

Я снова вглядываюсь на нее — с сомнением: так это ж получается, что не она моя, а я — ее! Хм... совершенство тела, совершенство духа — не слишком ли шикарно для меня? На такую красу можно молиться, поклоняться ей — а спать с ней возможно ли!

Люся собрала волосы, уложила по-прежнему кольцом. Взглянула на меня блестящими глазами, придвигается вплотную, обнимает, прижимается губы к губам:

— Вполне, Алешенька! Всегда, мой милый! ...и мне приходится, просто необходимо, чтобы привести себя в порядок, броситься в пруд, в холодную воду. Вылезаю через минуту сконфуженный: ну, разве можно так — при постороннем. И мысли мои читает. Зачем мне такая жена!

Они смеются — дружелюбно и снисходительно, но все-таки смеются — над моим конфузом, неумением владеть собой. А. я опять чувствую себя будто в партере с галерочным билетом.

И это туда же, чтец. Дался я им...

 

Мелодичный перезвон — еще более высокой и чистый — и многое меняется. Наша “лапута” больше не идиллическая лужайка с прудом, а скорее воздушный плот с устройствами управления (но и с бассейном, впрочем, тоже). Справа впереди по курсу какие-то воздушные замки. Время к полудню, в небе появились обычные облака — такие же, как вчера, плоские, с четкими краями: не сразу теперь и разберешь, что здесь от природы, что создано людьми, где атмосфера, где ноосфера.

Ага, ясно. Ну, куда замкам до сооружения, .к основанию которого причаливает наш плот! Это “космический лифт”, двухсоткилометровая электромагнитная катапульта — индукционная спираль, подвешенная на многих “фотолапутах” так, что верхний конец ее выходит в самые разреженные слои. Фотобатареи поддерживающих спираль “лапут” и питают ее током. Их много над планетой, таких “лифтов”, выбрасывающих в космос электромагнитные капсулы с людьми и грузами; заурядный способ передвижения, вроде электрички. (Кстати, и экономичен он почти наравне с нею: израсходованная на разгон и выброс в космос капсулы энергия возвращается при опускании-торможении капсулы в спирали.)

Восьмиметровая в диаметре медная спираль, изгибаясь по гиперболе, уходит вдаль и вверх, в синеву, сначала сужающейся трубой, а затем и вовсе блестящей на солнце желтой нитью среди громоздящихся вокруг облаков и “лапут”. На самом деле она, я знаю, не сужается: даже расширяется вверху в жерло,— но по законам перспективы впечатление, будто сходится.

“Полет и подъем,— думаю я, когда мы усаживаемся в прозрачную яйцеобразную капсулу с кольцевыми проводящими обводами.— Полет и подъем не только в пространстве, полет и подъем к высотам ноосферы, к вершинам коллективной мысли людей, изменяющей мир. И воображение мое должно быть готово обнять и принять все, иначе какой же я надвариантник! А, да подумаешь: если попятиться на чуть-чуть от моего варианта, тоже многие выкатили бы шары на обыкновенный запуск ракеты с космонавтом. Давно ли и этого не было!..”

Пристегиваемся. Сашка впереди, возле пульта-щитка с несколькими рукоятками и клавишами. Капсула повисает в магнитном поле, вытягивается в спираль. Витки ее все быстрее мелькают по сторонам, сливаются — и исчезают, и будто и нет. Бесшумный и стремительный полет-подъем. Ускорение — не слишком сильное — вдавливает нас в сиденье. Небо впереди-вверху синеет, становится фиолетовым, почти черным с обильными звездами. Ускорение слабеет... невесомость! Вышли. Правая сторона капсулы темнеет, затягиваясь сама каким-то светофильтром,— иначе яростное косматое солнце с той стороны слишком бы согрело нас. Солнце, чернота с обильными немерцающими звездами, а внизу океанская чаша с материками и облачными вихрями, окруженная радужными обводами атмосферы. “Красота-то какая!” — другого ничего и не скажешь. Нас несет на юго-запад и вверх: уменьшаются внизу учебниковые очертания Средиземного моря с “сапогом” Италии, слева уходит вдаль Красное море, впереди надвигается буро-лиловый с белыми пятнами облачных массивов Африканский материк. а за ним сизо-дымчатая равнина Атлантики. Ух, красотища!..

 

Новый перезвон жетонов, еще более высокий и долгий, свидетельствующий о большом сдвиге мира по Пятому измерению. И я вижу, как краса внизу изменяется:

— справа по курсу меняются приплющенные перспективой очертания Западной Европы: наращивается Франция за счет Бискайского залива и Ла-Манша, смыкаются между собой и с материком Британские острова;

— а впереди вместо серой глади Атлантического океана вырастает, приближается, распространяется на север и на юг желто-зелено-белый в разных местах, сверкающий, как новенький, яркостью красок материк. Это неожиданно, но я знаю — вспомнил: коралловый материк Атлантида. Он и есть новенький, двадцать лет, как вырастили по рассчитанному проекту из колоний быстрорастущих кораллов на основе Срединно-Атлантического подводного хребта: поэтому он и повторяет его S-образную форму.

Пролетая на тысячекилометровой высоте, мы видим в косых лучах солнца (здесь еще утро) отбрасывающий на запад тень водораздельный хребет и его отроги; они геометрически четки, наметанному глазу сразу видно, что сначала эти контуры были вычерчены на ватмане. По обе стороны от хребта стекают в ущельях между отрогами, собираются в древовидные рисунки (тоже излишние прямолинейные) новые, еще наполняющиеся водой реки. Материк только обживается, знаю я, но зато, в отличие от стихийно возникших, пригодных к жизни едва на двадцать процентов, обжит-то он будет на все сто.

Мы влетаем в ночь. Она покрывает Северную и Южную Америку, большую часть Тихого океана (хотя, я знаю, и в нем на базе бывших архипелагов возникли два новых материка: Меланезия и Гондвана). Внизу видны только скопления огней. Вверху их больше.

“Какие не те выборы и решения из тех же первоначальных колебаний сделали люди,— думаю я, откинувшись в кресле,— чтобы мир, относимый к далекому будущему (да и то — то ли он, то ли иной, то ли радиоактивное пепелище... кто знает!), мир, забывший о раздорах и войнах, объединивший усилия в исполнении глобальных проектов, вот он, внизу? И дело не в научных идеях, не в технических замыслах... без них не обходится, верно, но не они сдвигают мир по Пятому. Замыслы что — в основе атомной бомбы и атомной электростанции лежит одна научная идея. Мир сдвигают решения — и не немногих деятелей, правителей или ученых — всех. Когда начали люди этот сдвиг по Пятому: в прошлом веке? В средневековье, которое благодаря иным выборам и решениям оказалось не мрачным, а сплошь Возрождением? В античные времена? В эпоху пирамид?.. (Кстати, вспомнил я, в этом мире нет пирамид, памятников фараоновой спеси и безысходного рабства. И не было.) Но ясно, что потребовались многомиллиардные массивы иных выборов и решений... тысячемиллиардные! Сначала они возникали из тех же колебаний наших предков, от которых ответвился и мой мир,— но затем новые решения уже сами направляли развитие: создавали иную обстановку, задавали иные темы для колебаний и решений. Вплоть до коллективных “терзаний”: переход от космических ракет на электромагнитные катапульты — или нет? Создавать коралловые материки на Земле — или лучше заняться освоением иных планет?.. Мне бы их заботы!”

— Тебе бы!..— укоризненно роняет Сашка.— Значит все-таки отчуждаешься?

— А ты не подслушивай.

 

И снова звучит оттененный скрипками арфовый перезвон — в верхних, еще более высоких нотах гаммы. Изменился мир — или изменились мы? Я вижу внизу светлые, будто раскаленные контуры двух материков среди темноты океана; слева — знакомый, Австралия (он тускнеет вдаль, к югу), внизу и чуть вправо... ага, это и есть Меланезия, неправильный шестиугольник в приэкваториальных широтах. Он светится сильнее, особенно горные хребты, правильностью своей напоминающие крепостные стены... Это мы теперь видим инфракрасное излучение! Для проверки гляжу на Люсю, на Стрижа: светящиеся силуэты на фоне космоса и звезд.

— Это угадал.— Не то слышу, не то просто понимаю я мысль Сашки.— Ну-ка дальше?..

 

Испытывают мое воображение на готовность принять и понять новое, небывалое, вон что. Угадайка, угадайка — интересная игра!..

Долгий перезвон жетонов. Капсула (она изменилась, нет больше пульта и проводящих колец) замедляет полет и устремляется вниз. К жерлу приемной спирали. Нет вблизи такого жерла — оно бы сплошь обрисовалось сигнальными огнями, я знаю. Падаем? Похоже. Спутники безмолвствуют. Восточный берег Меланезии стремительно разрастается, свечение его становится сложным, пестрым, подробным. Спокойно, Боб, спокойно, Кузя. Если это авария, стенки капсулы уже раскалились бы от трения об атмосферу. Значит?.. Ух, черт, сейчас врежемся! Нет... вошли в материк, в монолит планеты, как — даже не подберу сравнения... ну, вот будто мчишь сквозь сильный дождь с порывами ветра: приятного мало, но не смертельно. (А ведь приготовился.) Теперь даже и приятно стало (под дождем тоже так бывает), ибо—понял! В сущности, идет то же самое проникновение сквозь стену, которая в одних вариантах есть, а в других разобрана: возникновение и существование нашей планеты закономерно, но нахождение именно в этой части орбиты — случайность. Все точки орбиты для нее равновероятны. Капсула с нами сейчас движется надвариантно — а впечатление хлещущего в лицо дождя и есть мера вероятности существования Земли именно здесь-сейчас.

“Может, а!” — Мысль Стрижа адресована Люсе.

“Я и не сомневалась”.

“Нет, а что же!..”— Это я сам.

Капсула вышла на поверхность и — исчезла под новый перезвон. Была ли она? Мы стоим на травянистом бугре, овеваемые теплым ветром. Впереди, за дальними холмами, заходит солнце. Вся местность здесь волнистая, с буераками и рощами, чем-то знакомая. Слева, на самой макушке бугра, не то мерцающая, не то пляшущая вышка из голубого металла. Да, именно пляшущая: она то складывается так, что площадка на острие оказывается на уровне травы, то, телескопически выдвигаясь, втыкается в небо с редкими плоскими облаками. И вышка, и облака эти с четкими, огненно подмалеванными низким солнцем краями... ба, вот мы где: на Соловецкой горке! Только теперь сюда не ведут асфальтовые аллеи, нет здания, да и вышка совсем не та. И главное — вокруг нет города.

Мы идем к вышке, лишь слегка приминая траву. Мы нагие — ^ и это не конфузно; у мужчины с четким лицом и широко поставленными синими глазами только жетон-параллелограмм на левом запястье; у женщины такой же скрепляет уложенные в кольцо волосы.

Вышка опустила площадку к нашим ногам. Становимся на нее лицами к внешнему краю и к солнцу — мужчина и женщина по обе стороны от меня — беремся за руки. Площадка с нарастающим ускорением уносит нас в синеву. “Как же без биокрыльев?” — мелькает у меня опасливая мысль, но я тотчас прогоняю ее. Да, именно так, без биокрыльев, одной силой понимания — только и можно достичь места, куда мы стремимся. Под звон жетонов.

На предельной высоте площадка остановилась, оторвалась от наших ног — а мы полетели дальше. Сначала вверх, затем с переходом в параболу.

Двое поддерживали меня справа и слева. “Отпустите, я могу сам”,— помыслил я. И они отпустили.

...Земля, деревья, вышка, чуть приметная тропинка в траве приближались — и вдруг перестали. Инерция, которая несла меня, вдруг сделалась моей. Управляемой устойчивостью полета. Я начал набирать высоту.

Не так и много понадобилось прибавить к учебниковым знаниям о тяготении, инерции, законах Ньютона, Галилея, Эйнштейна, его принципа эквивалентности (правда, с поправкой, что почти равны поля тяготения и инерции — почти!) — лишь чувственное, переполняющее сейчас мою душу блаженством откровение: Земля— живая. Живое существо. Тяготение — это ее отношение ко всему сущему на ней и поблизости. Отношение ясное и всеохватывающее, немного женское, немного материнское: ты — мой, ты — мое. Даже если что-то летит стремительно в далеком просторе — и то надо попытаться закружить вокруг себя на орбите или хоть искривить траекторию. И если понять такое отношение к себе — не в формулах для статьи, не в числах, а почувствовать телом, то оно становится и твоим.

Можно активно использовать неточность равенства тяготения и инерции (из-за чего и возможны все движения) — и быть силой, несущей себя.

Вот на какие высоты бытия забрасывают нас иногда сны нашего детства.

 

Мы заворачиваем на запад, в сторону солнца. Слева и позади остается широкая река с островами, выгнувшаяся здесь излучиной,— только нет через нее мостов; удаляется низменный левый берег в лугах и старицах — только нет там жилых многоэтажек. коттеджей, заводских корпусов; правый берег высок и неровен — но нету и здесь зданий, улиц, площадей, скверов... ничего нет. Исчезли, не нужны стали города. Какие города — мы ведь и сами не люди, трое безымянных, приобщившихся к сути всех процессов в материи: а облик прежний сохраняем лишь потому, что это красиво — быть человеком. Это традиция здесь.

Животные — целиком в царстве необходимости. Человек большей частью тоже, но меньшей  разумом-воображением, тягой к новому и созданием его — все-таки проникает в царство свободы из-за того, что такое состояние — ни здесь, ни там — длится долго. оно ему кажется нормальным. А нормальное — вот оно: полная надвариантная свобода.

 

5

Позади остается центральная часть, в коей нет ни кварталов, ни старых храмов. Миновали слева невыразительный холм — без институтского здания глаголем, без улиц с многими названиями. Внизу заполненное тенью ущелье Байкового кладбища — без кладбища; впереди бугор Ширмы — тоже безо всего. Даже без названий.

...Но если сдвинуться немного назад по Пятому, он есть, мой город, во многих видах — от прекрасных до жалких. (И до радиоактивного пепелища тоже.) Он здесь и сейчас, никуда не делся. И живут там Кепкин, Алка Смирнова, мой батя, Ник-Ник, Уралов... даже Сашка и Люся, более свойские, близкие мне. И Тюрин, теоретически проникший дальше всех по Пятому, но на деле не сдвинувшийся с Нуля.

Э, что мне в них! Прощай, место наибольшей повторяемости, тянущее к себе мелкими воспоминаниями. Сейчас пролетим — и привет!

...Как я Кадмича-то вчера шуганул за “сандвичи Тиндаля”, за упущенное из рук изобретение! С глаз прогнал. (А когда Уралов на него наседал, навязывал соавторство... А Радий корчился на глазах у всех, не зная, что делать, смотрел на нас — и на меня! — вопросительно и с надеждой, я его поддержал? Вступился? Какое! “Вы за других не думайте, вы за себя думайте”. Я и думал “за себя”.

Чего же ты хочешь от общества в целом, слагаемое, “единичка”?)

...А Паша-то наш, благородный кшатрий,— надвариантен он все-таки или нет? Ведь совершил волевой переход, приобщился к многомерности мира. Правда, с вероятностью 0,98, прискорбный результат перехода отбил у него охоту интересоваться этим делом. Но — с вероятностью 0,02 — ведь не отбил! И, будучи загнан в угол неудачами и строптивыми подчиненными, вроде А. Е. Самойленко, вспомнит, рискнет проникнуть в заброшенный всеми Нуль-вариант. А затем подомнет Тюрина, усвоит от него необходимый минимум знаний и терминов... и начнет делать пассы:

— А вот наш первый советский эмоциотрон Э-1, созданный на основе этого... персептрон-гомеостата. Может перемещать человека в иные измерения, включая прохождение сквозь стену и обратно, а так же перемены внешности. Алла... э-э... батьковна, займите кресло! (Смирнова усаживается, техник Убыйбатько надвигает электродные тележки.) Радий... э-э... Кадмиевич, настраивайте! (Тюрин орудует за пультом “мигалки”. Звучит сигнал приближения ПСВ.) Прошу внимания... (Пассы.) Видите — исчезла! (Пассы.) Видите: появилась с измененной прической и цветом ногтей!

— Где?! Где? — будут волноваться экскурсанты.— А-а... да-а! Тц-тц-тц!

Я так зримо представил эту картину, что даже жарко стало.

 

И незаметно я отклоняюсь вниз от спутников, вхожу в пике. Весом я тяжел. Оттеснили эти мысли и возбужденные ими чувства понимание первичного," разрушили связь с праматерью-планетой, дарительницей живой силы... мелкое, поверхностное, но ведь свое, черт бы его взял! Я камнем лечу вниз.

Нарастающий — и драматически ниспадающий от высот к нижним регистрам,— перезвон жетонов. Спутники с двух сторон подхватывают меня.

Еще перезвон — глубинный, с контрабасовым пиццикато — и вот мы трое на биокрыльях. А впереди, на бугре Ширмы, возникают — сначала расплывчатые, трепещущие всеми контурами, затем отчетливо — черные коробки многоэтажек на фоне заката. И внизу, по сторонам, всюду — проявляется из небытия мой город.

— Он привязался! — горестно восклицает Люся. Мы, планируя, опускаемся на опушке рощи на бугре: где-то здесь я вчера утром шагал с Толстобровом по тропинке на работу. Я снимаю биокрылья.

— Ну вот,— Сашка смотрит на меня утомленно и грустно,— возись с таким... Все-то ты, Кузичка, преодолел, а вот барьер в себе не смог.

Я гляжу в его синие глаза. Нам не нужно много говорить друг другу, все ясно. Только: не смог — или не пожелал?

— Ты бы тоже мог его не перепрыгивать, Саш?..

— Глядите, чего захотел! Ты же знаешь, я здесь почти всюду пропащий: либо уже нет, либо скоро не станет. Да и...— Глаза его сощуриваются, секунду он колеблется — но мы же свои: — Не тянет меня с прямохождения обратно на четвереньки. Прощай!

Он коротко толкает меня ладонью в грудь, отходит, разбегается, раскинув крылья, вниз по склону, взлетает. Ну да, конечно: Сашка есть Сашка — не ему за мной следовать.

— Прощай, Лешенька! — Люся приникает ко мне, не скрывая слез: крылья мешают мне обнять ее как следует.— Я бы осталась, честно. Но это без толку: просыпаться ты будешь всякий раз без меня...— Она достает из волос свой звучащий жетон-параллелограмм, кладет мне в ладонь.— Возьми. Ты и так меня не забудешь, но — возьми. Мы долетим с одним... Прощай! — Теплые губы, мокрые щеки и глаза у меня на груди, на шее, на лице — отстраняется.

Секунда разбега — и она в воздухе.

Я долго слежу из-под руки, как улетают, удаляются из моей жизни навсегда (теперь я понимаю это) два самых близких человека: лучший друг и любимая женщина. Чувство одиночества так сдавливает грудь, что невозможно вздохнуть. Вот видны только два крылатых силуэта над домами на фоне предзакатной зари — если не знать, кто это, можно принять за птиц. Люди? Да. Боги? Тоже есть малость. Не мне их судить.

Вот различаю лишь две черточки — и они растворились в огненной желтизне. Все. Солнце слепит глаза. Отворачиваюсь.

...Город, взявший свое, красуется на холмах лучшей своей модификацией: красивыми белыми зданиями, ажурными вышками. темно-зелеными парками, девятью мостами через реку... Что он мне сейчас!

 

6

Я сажусь на траву, рассматриваю Люсин жетон. Теперь я гораздо лучше понимаю, что здесь к чему. Маршрутная карта вариантных переходов, микроэлектронный путеводитель. Вот эти искрящиеся множественные линии, извивающиеся, не пересекаясь, от нижней горизонтали к верхней, есть не что иное, как варианты развития человечества, его н. в. линии. По горизонтали нарастает время, по вертикали (или по наклонной грани жетона, все равно) — Пятое измерение, смысл которого... в чем? В ноосферной выразительности? В свободе, в обладании людьми все большими и большими возможностями? Да, пожалуй: нижняя горизонталь — “царство необходимости” (вроде той пещеры, где меня. колошматили обезьяны), верхняя — “царство свободы”, в коем мы так славно прогулялись. И путей перехода от одного к другому — множество: крутых и пологих, со срывами и плавным нарастанием, начавшихся раньше или позже. Привет тебе от колеблющейся возле столбика собаки, многомерное человечество!

А эта вертикаль — сегодняшний маршрут по Пятому. (Конечно. вертикаль, ведь масштаб времени здесь тысячи, десятки тысяч, а то и миллионы лет — что против них день!) При переходе изогнутая струна соответствующего варианта и звенела, как арфа, пела. как скрипка. И нас переносило за минуты в иное состояние мира. в то, которого наш вариант достигнет еще не скоро. (А ведь оно есть сейчас — значит, могли?)

Вот он, наш вариант — средненький. Ни самый хороший, ни самый плохой. Правее него идут уже со срывами. (Но, похоже, не все изображено на жетоне — наверное, лишь нужное для путешествия под водительством Стрижа? Ведь должны быть и обрывающиеся линии — вроде варианта, в котором облучился Кепкин.

И Сашка поминал о своей гибели от легочной чумы. Все в одной плоскости не нарисуешь. Но это тоже есть.)

...Переход от обезьяны к человеку — лишь часть пути. Стриж правильно сейчас высказался насчет прямохождения и четверенек: психически люди в большинстве своем стоят еще на четырех. Надо подниматься, а то как бы не вернуться совсем. Дом строят долго — разрушить его можно быстро.

Прячу жетон в карман, сижу, обняв руками колени. Слежу за тающими в небе последними облаками, плоскими... как “лапуты”? Заканчивается день длиной в десятки тысячелетий (вчера и вовсе прогулялся на миллион лет назад), начавшийся рано утром на Васбазарчике. (До сих пор не хочу есть—впечатлениями сыт?) В каком варианте я сейчас? Есть биокрылья... значит, и моя жена Люся? Нет, с ней мы расстались, отрезано. И наличие отца биокрылья не гарантируют: небольшой сдвиг по Пятому — и большое разочарование. Я здесь гость случайный, гость незваный, как ни верти.

И вообще, не хватит ли выгадывать, надвариантник? Твое знание — не для выгод, это ясно.

Темнеет. Поднимаюсь, иду к своим биокрыльям. Сворачиваю их, складываю плоскости, застегиваю в нужных местах ремешки... Во что-то превратится этот пакет утром, в рюкзак? Ложусь, подкладываю его под голову. Впереди, на холмах, загораются огни, вверху — звезды.

...Мой путь — под горку. В свою “лунку”. Но все-таки хорошо, что вернулся надвариантным, прошедшим из края в край по Пятому. А то ординарный А. Е. Самойленко, что греха таить, излишне озабочен, выбив Пашу, занять его место. Не в месте счастье!

...Никакого прекрасного будущего время нам не приготовило. Верование, что XXI век окажется лучше XX, того же сорта, что и убеждение, будто одиннадцатый час утра лучше десятого. Чем лучше-то, в обоих по шестьдесят минут!

...Но и ни одно усилие не пропадает. Всегда возможно свернуть, сдвинуться решениями-выборами по Пятому — к “будущему”, которое уже есть.

...Однако и ни одну .ошибку, ни одну нашу слабость время тоже не прощает. Все включает оно в логику своего развития, в логику потока.

Пахнут цветущие липы. В фиолетовом небе множатся точки звезд. Ночь будет теплой. Я достаю Люсин жетон, поглаживаю пальцами рифленую поверхность. Засыпаю, сжав его в руке.

Где-то я проснусь завтра?..


1980—1990 гг.