ПЯТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ

Ваша оценка: Нет Средняя: 5 (3 голосов)

ГЛАВА I Я НЕ Я...

Даже падая с большой высоты, можно или огорчаться, что сейчас разобьешься, или любоваться видами и наслаждаться ощущением свободного полета.

К. Прутков-инженер. Мысль № 55.

1

В этом мире все любят летать. Правда, над оживленными улицами и вблизи промышленных сооружений это возбраняется — мешает и опасно; но порхают, случается, и там. Особенно много летающих на просторах жилмассивов. Смотришь: вон с балкона кто-то ринулся, развернул блестящие полупрозрачные биокрылья, там с верхней клетки пожарной лестницы, там с крыши шестнадцатиэтажки. Чаще молодые, но иной раз и граждане вполне почтенные: супружеская чета — в сторону кинотеатра, где демонстрируется интересный фильм, домохозяйки с сумками — в магазин или на рынок.

На окраинах всюду стартовые вышки с лифтами, гиперболоиды вращения — для полетов на природу, в соответствующий сектор. Летают не только на биокрыльях, но и на педальных микровертолетах, помогая моторчику велосипедными движениями ног, на дельтапланах парят, используя восходящие токи воздуха, на аэробаллонах. Кто во что горазд. Нет у людей здесь привязанности к опоре-тверди — лишь для перемещения громоздких грузов.

И в лицах всех, даже детей — отсвет больших пространств. Такой обычно заметен у летчиков, моряков, путешественников — у всех, кто преодолевает просторы мира не по-пассажирски.

(“Обычно”... я со своими мерками. Что обычно здесь, что диковинно?)

Выше трехсот метров разрешен пролет над всем городом. Я и лечу, возвращаясь домой. Гостил у отца. Он пребывает за рекой, в поселке завода ЭОУ (электронно-оптических устройств), в своем коттедже. Батя давно на пенсии, но он ветеран завода (а кроме того, ветеран легендарной 25-й Краснознаменной стрелковой дивизии еще с гражданской!) и с нами жить не желает. “Я с твоей не сойдусь”. К тому же он слесарь-лекальщик высшей квалификации, у него здесь ученики. Сегодня я имел возможность наблюдать его триумф. Пришли двое — с чертежиком, детальками-заготовками:

“Дядь Женя, подскажи!” Батя торжествующе покосился на меня, а когда обмерял детали, то у него маленько тряслись руки.

Это, оказывается, наша фамильная черта: у меня тоже дрожат руки перед началом опыта. Потом каждое движение будет точным, но сначала есть немного — от возбуждения, азарта.

 

Отцу далеко за семьдесят, но он еще крепок — сутуловат, кряжист. Только зрение никуда, плюс восемь диоптрий. Я помог ему по дому и в садике, потом мы сочинили холостяцкий обед с выпивкой и разговором... А теперь я лечу назад, подо мной проплывают кварталы города в плане, 6yprie, черные, серые крыши зданий — одна сторона их освещена низким солнцем, другие в тени; сизые ущелья улиц, зеленые прямоугольники скверов с яркими кругами клумб и одуванчиками фонтанов; овалы площадей, золоченые луковицы старых храмов, игрушечные фигурки людей и машин. Мне отрешенно и грустно.

Никогда я его, наверное, больше не увижу, своего отца.

...А город увижу — меняющийся в очертаниях мегаполис. И широкую реку посреди него, которую вот сейчас пересек. Только мостов через нее будет на восемь, поменьше. И бугор Ширмы, за который садится солнце, никуда не денется, и лощина перед ним, заполненная деревьями, памятниками Байкового кладбища и сизой тенью. Впрочем, и там кое-что окажется иным.

Да и сейчас многое внизу выглядит призрачно, размыто в вечерней дымке: такое ли оно, иное ли, то ли есть, то ли нет... Немного прибавить отрешенную собранность, сосредоточиться — и внизу замельтешат образы иной реальности.

Но я не хочу отрешаться от этой. Мне в ней хорошо, хоть и чувствую себя так, будто с галерочным билетом занял кресло в партере (случалось в студенческие годы): удобно, благоуханно, отлично видно и слышно, но... в антракте, того и гляди явится кресло-владелец и сгонит.

Наш город расположен на местности, которая была бы хороша и без него: высокий правый берег с буераками и рощами в плоской степи, вольно петляющая река с песчаными лесистыми островами, луга и старицы на низменной стороне. Она могла быть и без города, эта местность,— и так же плыли бы над степью, буераками и рекой плоские, темные с золотыми обводами облака.

 

2

Я плыву в теплом воздухе, делаю руками и ногами спокойные брассовые движения. Биокрылья заряжены концентратом мышечной энергии, от меня им требуются только управляющие усилия. Скольжу в пологих лучах солнца — плавно, свободно, беззвучно.

...Почему мы летаем во снах? Здесь явный прокол в теории, что сны суть комбинаторное отражение действительности,— как может отразиться то, чего не бывает?

Удастся ли мне проникнуть в мир, где люди, преодолев тяготение, летают без крыльев?

 

Подо мной широкая магистраль. Поперек пошла вниз и вверх, с холма на холм, улица поуже — Чапаевская. На подъеме, за магистралью, ее пересекает вовсе узенькая — Предславинская. На углу Чапаевской и Предславинской — пятиэтажное здание простой архитектуры, расположенное глаголем; крыша из оцинкованного железа, двор заполнен ящиками с приборами, штабелями досок, обоймами баллонов. Это институт, где я работаю... и, о боже, чем я только там не занимаюсь. Завтра, в понедельник, я туда пришлепаю пешком.

...А последние дни и недели здесь-сейчас я в своей лаборатории решаю необычный (даже для нас, молектроников) ребус: исследую “думающее вещество”. Его доставили астронавты с Меркурия.

У тамошних жителей — кремнийметаллических разумных черепах, создателей радиолучевой цивилизации,— оно служит мозгом. Но, в отличие от нашего мозга (да и вообще в отличие от любой био-, электронной или кристаллической системы), не имеет структуры. Стекловидный комок весом в пару килограммов.

Контакт с меркурианами только устанавливается. Вышло взаимонепонимание. Лазерная атака с их стороны. Наши отбились и даже захватили труп одной черепахи. Исследовали: во всем была структура — в кремниевых, приобретающих упругую мощь при нагреве за 400 градусов мышцах, в кровеносной системе, перегоняющей во все органы сложный расплав металла, в фотоэлементном панцире... А у “мозга” и его отростков, подобных нашим нервам, никакого строения не было. Загадка века!

Расшифровать ее поручили мне, “светилу, которое еще не светило”, как завистливо выразился Гера Кепкин, помощник и друг-соперник. Это он, положим, перехватил: светил уже — изобретениями, серьезными разработками. Иначе и не доверили бы. Но к этому-то делу как подступиться?

По химическому составу и по свойствам вещество это — довольно заурядный аморфный полупроводник. Приборчики, кои мы из него изготовили для пробы, могли усиливать и выпрямлять ток, чувствовали тепло и свет — как и наши диоды, триоды, фоторезисторы, только при температурах за четыре сотни градусов Цельсия. То есть как материал это вещество годится для электроники. Но ведь мозг — не материал, а структура, и очень сложная. Мозг обязан быть структурой.

...Словом, хорошо бы не исчезать отсюда, пока не разберусь. Однако исчезну. Разберутся без меня. Я и не узнаю.

 

3

Уплывает подо мной назад здание на углу Чапаевской и Предславинской. В вечер, в ночь, в небытие? Улицы-то эти здесь-сейчас так ли называются? Уж не говоря о Предславинской, несущей в названии своем что-то церковное, старорежимное, но другая-то Чапаевская ли? Может, Азинская или Кутяковская?

...Интересный разговор состоялся сегодня у меня с отцом, после того как я рассмотрел большую фотографию на стене в комнате — комсостава его двадцать пятой; фотография старая, довоенная, я ее знаю с детства, всегда мгновенно нахожу на ней батю — молодцеватого лейтенанта с тремя кубиками в петлицах и усиками на английский манер — с самого края во втором ряду. Но сейчас прочел надпись — и озадачился:

— Бать, а почему это двадцать пятая дивизия не Чапаевская, а Кутяковская? С какой стати!

— Как “почему”, как “с какой”? — Он смотрит на меня из-под седых бровей недоуменно.—Названа в честь ее славного комдива Ивана Семеновича Кутякова, героя гражданской войны, погибшего в 20-м году на польском фронте, под Олевском.

— А Чапаев Василий Иванович? Он же первый ее командир, самый знаменитый. Он же ее создал?

— Чепаев...— Отец поводит бровями.— Был такой. Только не первый, Алешка. Он принял дивизию у товарища Захарова, она тогда называлась первой Самарской. И он ее не создавал. Красная Армия в Заволжье возникла из партизанских отрядов, их много было. У Чапая большой был отряд, верно... на основе его и образовалась Николаевская бригада. Потом, после академии, дивизию нашу ему дали. Нет, хороший был командир, спору нет, боевой, энергичный. Уфу мы под его началом взяли, Самару...— Отец в раздумье жует губами; над верхней у него и сейчас английские усики квадратиком, только совсем белые.— Профукал он там свою дивизию. Дал казакам возможность штаб, обезглавить. Сам еле спасся вплавь через реку Урал, скрывался в камышах раненый, пока мы Лбищенск не отбили. Это хорошо, что Иван Семенович — он 73-й бригадой командовал — принял начальствование на себя,единил раскиданные по степи полки. А то расщелкали бы нас каждого по отдельности. Ведь пять тысяч наших в одном Лбищенске казаки положили, казара чертова... пять тысяч!

Батя расстроился, даже потемнел лицом. Для него будто вчера это было, не полвека назад.

А я молчу, не зная, как отнестись к новой для меня интерпретации событий. История двадцать пятой Чапаевской дивизии в некотором роде мое хобби: с нею связана жизнь отца, а тем самым и нашей семьи, которая, как и все командирские семьи, кочевала со своей частью. Правда, это было до моего рождения, на мою долю остались фотографии да ветхие письма, но все равно причастность к истории-легенде всегда как-то воодушевляла меня. Сознание того, что я — сын чапаевца, давало мне дополнительное упорство в житейских схватках.

Мне известно немало из истории дивизии, выходящее за пределы книги Фурманова “Чапаев” и одноименного фильма. Поэтому меня не смутило, как батя произнес знаменитую фамилию: так же ее произносил и писал сам владелец, так именовали его соратники и земляки, жители Заволжья (есть их письма в батином архиве), такова она и в прижизненных документах.

Как из Чепаева получился Чапаев, установить теперь невозможно. Вероятно, так же, как из Маресьева — Мересьев, как из Кочубеевой Матрены, которая путалась с Мазепой, Пушкин сделал Марию. Писатели это могут — чтоб отвлечься от конкретного человека. Либо для благозвучия: ведь через “а” явно возвышенней... или это мы привыкли?

Не ново для меня и имя Кутякова — сначала командира полка имени Стеньки Разина, затем комбрига-73, правой руки Василия Ивановича (у Фурманова он выведен под фамилией Сизов... вот тоже) — двадцатилетнего тогда парня отчаянной смелости, большого военного дарования и необузданного волжского характера; с любимым комдивом они цапались, бывало, вплоть до взаимных угроз оружием. Верно, после Лбищенской трагедии он принял командование, спас дивизию от разгрома и нанес изрядный урон белым.

Верно и то, что дальнейший боевой путь двадцать пятой под его началом был не менее славен, чем при Чапаеве: разгром Уральской белоказачьей армии, взятие Гурьева, ликвидация Уральского фронта, затем славные дела на Польском... Правда, погиб он не под Олевском, городком на севере Украины, там он был только тяжело ранен (в двадцатый, по дивизионной легенде, раз) и отправлен в тыл; заместитель командующего Приволжским военным округом комкор И. С. Кутяков, кавалер четырех орденов Красного Знамени, сложил голову в 1938 году.

Но все-таки батина версия слишком своеобразна.

— А Фурманов о вас писал? — спрашиваю я.

— С чего бы это он о нас писал! — Отец пожимает плечами.— Хотели его с рабочим отрядом направить к нам, верно, помню. Но переиграли, решили усилить двадцать восьмую дивизию, она северней нас действовала. Там он и комиссарил, о легендарном комдиве Азине Владимире Михайловиче такую книгу написал... читал, небось, “Азина”?

Вот героический человек был, жаль, не довелось хоть глазком на него поглядеть! А дела какие: освобождение Казани, Ижевска, Кунгура, Екатеринбурга... и потом еще под Царицыным. И погиб Владимир Михайлович как герой, в бою. А какой фильм хороший по этой книге сняли братья Васильевы, с Бабочкиным в роли Азина. Я глядел — прослезился.

— Ас Василием-то Ивановичем как было дальше? Отец спросил:

— С Чапаевым?..— вздохнул и продолжил: — Ну, отыскали его в камышах — раненого, еле живого. В госпиталь, конечно. С дивизии, само собой, долой. Хотели под трибунал: такое на войне не спускают, чтоб дал свой штаб, голову дивизии, уничтожить. Но... замяли с учетом былых заслуг. После выздоровления, слыхал, поставили на полк. Не в двадцать пятой, конечно. А дальше я его, по правде сказать, потерял из виду. Говорили, воевал на Дону, потом в Средней Азии — и неплохо. Потом, году в тридцатом, я книжку его видел “С Кутяковым по уральским степям” — про нашу двадцать пятую. Хорошо написал: и Иван Семеновича хвалит, прославленного героя, и себя не забывает.

Я молчу, соображаю. Вот, пожалуйста, и Фурманов не о них писал. Азии... Как-то плыл по Волге, попался навстречу пароходик “Герой Азин” — старенький, колесный. А “В. И. Чапаев”, на котором я плыл, был четырехпалубным белым красавцем, дизель-электроход, каюты-люкс, два ресторана. И улицы в каждом городе его имени, колхозы-совхозы-фабрики, шоколадные конфеты “Чапаев” по шесть с полтиной коробка, ателье, туалетное мыло... и так вплоть до дурацких анекдотов и женской прически “Гибель Чапаева”: как увидел, так и погиб. А здесь-сейчас, выходит, все это имущество принадлежит Владимиру Михайловичу Азину, комдиву-28.

Есть ли анекдоты о нем? Раз наличествует фильм братьев Васильевых (как бишь в нем: “Василий Иванович, а ты смог бы командовать всеми армиями в мировом масштабе?” — “Нет, Петька, я языками не владею!”), должны быть и они. Варианты вообще отличаются один от другого на самое необходимое, на дифференциалы теории Тюрина.

Зря я, значит, пыжился, что сын чапаевца? Во-первых, не чапаевца и даже не чепаевца (уже не так звучит), а кутяковца, во-вторых, все это тушуется перед понятием “азинец”. Эверест славы вздыбился не там. Что же тогда прочно в этом мире?

...Наверное, главное: массивы социальных действий людей. Была гражданская война. Двадцать пятая дивизия сделала то, что сделала, и двадцать восьмая Азинская, и многие еще части разных номеров и наименований сделали свое — выиграли эту войну. А то, что впоследствии кто-то оказался сверх меры вознесенным, кто-то забыт, чье-то имя переврано,— все это суть дисперсии, размытости действий, мелкие отклонения от линий развития, “линий н. в. и н. д.— наибольшего вероятия и наименьшего действия” согласно той же тюринской теории.

 

4

В древнеиндийской философии есть тезис “Ты не искал бы Меня, если бы не нашел”. Диалектично сказано. Смысл его в том, что человек — уже в силу того, что он человек, разумное существо,— интуитивно знает главные истины мира, чувствует их; а исследуя, действуя, созидая, он лишь стремится дать этому знанию словесное, вещественное, математическое, музыкальное, художественное, драматическое и бог знает какое еще выражение. Мир громаден, он выражает себя просто и прямо: горами и морями, бурями и протуберанцами, звездами и галактиками, пустотой космоса и вспышками сверхновых.

Мир громаден — мы в нем малы и слабы. И что есть слово, сказанное или написанное? Оно не громче шелеста листьев, не заметнее прожилок в них.

Мир громаден, а мы малы, слабы и жаждем счастья. Как дети — быть хорошими и чтоб было хорошо. И поэтому норовим отрешиться от ненужной, практически бесполезной для нас громадности Вселенной, выделить в ней свой уголок — не только в смысле пространственном, но и информационном, эмоциональном даже — где все достаточно ясно, взаимосвязано, разделено на “мое” и “чужое”, на “можно” и “нельзя”... И уж бог с ним, что действия в уголке выразят не знание, а заблуждения всевозрастающие, удалят от истин мира.

Счастье, главное дело, светит. Счастьишко — под размер уголка, но зато свое. Вот-вот... ам!

Морковка счастья, морковка достижимых целей, которую держит впереди на конце шеста мудрец Судьба, сидя верхом на нас.

Но как бы там ни было, главную истину о своем существовании в мире более обширном, чем три пространственных измерения плюс время, люди интуитивно чуют. Ноздрей. Трепетом души. Кто чем... Все мы живем в многовариантном мире, барахтаемся в океане возможностей, перемещаемся по ортогональным направлениям h-мерного координатного ежа каждый своим выбором, колебанием даже.

Прошлое однозначно — будущее всегда неопределенно, размыто, размазано по категориям возможностей; каждая по-своему интересна (привлекательна, страшна, неприятна), и у каждой своя вероятность.

То ли дождик, то ли свет, то ли будет, то ли нет...

Другое дело, что мы используем эти выборы, ортогональные перемещения для погони за морковкой счастья — чтоб выгадать и не упустить. Но проклятие такого выбора, что, вцепившись в одну возможность, мы упускаем все альтернативные, ибо по принципу ортогональности они неизбежно проецируются в нуль на направление выбранной реальности. Шоры жизненных целей отграничивают нас от иных измерений.

...И кажется нам, что вот только то, что наметил, выбрал и решил (или навязали своими решениями и выборами другие люди, обстоятельства, стихия случая), и существует, вошло в жизнь — а альтернативы все сгинули, не родившись. Но они тоже есть, живут в памяти, к ним привязываешься чувствами сожаления об упущенном, досады на свою нерасторопность, ненастойчивость или что не смекнул вовремя (реже — чувствами облегчения, что избежал беды, осознанной напасти); они даже развиваются в подсознании по своей логике, которая, бывает, проявляет себя в снах.

...И рыдает обобранная мужем-алкашом женщина в пустой квартире: “Ах, почему я не вышла за Васю! Он так за мной ухаживал...” И смекает при виде достигшего высот сокурсника замшевший в главке на рядовой должности инженерик, министерская крыса:

“И я бы тоже мог так вырасти, если бы не отвертелся тогда от направления в Сибирь!”

Мы живем во всех вариантах — и реализованных, и упущенных, но помнимых.

Строго говоря (поскольку сумма вероятностей всех вариантов всегда равна единице, то есть только эта сумма и достоверна, задана наперед) это и есть подлинная реальность разумных существ, реальность ноосферы.

А раз так, то важно быть не в вариантах этих, а над ними.

 

Уплывай назад, знакомая улица, не имеет значения, как ты называешься: Чапаевская, Азинская, Кутяковская... Такие ли флюктуации мира я знаю! Как она прежде-то именовалась: 2-я Дворянская? И так же шла с холма на холм.

Впереди, на бугре, черный прямоугольник на фоне заката — десятиэтажный дом, в котором я живу.

 

ГЛАВА II ...И ЖЕНА НЕ МОЯ

Выяснение проблемы — путь к решению ее.

Выяснение отношений — способ их испортить.

К. Прутков-инженер. Мысль № 50

“Ich habe einen Kameraden”. Eсть у меня товарищ. Александр Иванович Стрижевич, он же Сашка Стриж. С самого детства. И настолько мы с ним душа e душу, что даже девчонки нам нравились одни и те же. Только он пошустрее, Сашка: пока я млел да заносился в мечтах, он действовал. И опережал, гулял с девушками, которые нравились мне. Целовал их, а потом рассказывал мне — как.

Однако с Люсей он меня не опередил. То ли не разглядел, то ли не успел, а может, выбирала и решала она?

Моя жена Люся, Людмила Федоровна,— красивая, уверенная в себе женщина. Темноволосая, с блестящими серыми глазами, стройная, но несколько дородная (все-таки четвертый десяток). Любительница посмеяться и поддразнить, как и прежде, когда была студенткой-медичкой, а мы с Сашкой заканчивали физтех. Теперь она детский врач. “Просто она угадала в тебе человека с серьезными намерениями”,— сказал в свое время Стриж, подавляя досаду.

Сейчас Люся помогает мне снять биокрылья, сворачивает их в рулон, надевает и застегивает матерчатый чехол, ставит в прихожей в угол — торчком, как лыжи.

...С той поры и по сей день она так хороша для меня, так желанна, что я ни разу не потянулся к другой. И мысли не было — даже в долгих отлучках. А тянуло ли ее на сторону? Не знаю. Не хочу знать.

(Не опередил я тогда Сашку, хоть и влюблен был до потери достоинства. Может, именно поэтому?.. Люся откликнулась на его серьезные намерения.

Только не сладилось у них. Через два года она ушла. Сначала просто от него. А затем ко мне. Были самолюбивые объяснения Стрижа со мной с хватанием за грудки.

А может, не просто ушла — я способствовал?)

Варианты ветвятся — варианты сходятся. Все они позади, зачем оглядываться?

Разве лишь из боязни снова потерять ее.

Огненная краюха солнца — за синим лесом. Последние желто-розовые лучи освещают балкон, Люсю, просвечивают комнату, гаснут. И все сразу меняется.

Я теперь боюсь подойти к тому рулону в прихожей: может, в самом деле там зачехленные лыжи с палками? Миг серой размытости, множественной неопределенности.

Люся колеблется, что-то хочет, но не решается сказать мне. Ну? Говори, укрепи меня в этой реальности. У нас будет маленький, да? Если родится сын, назовем Валеркой. Ну же!

Нет, передумала. Отложила на завтра.

Завтра она это скажет не мне.

 

Бывает, снится, что имеешь много денег... а просыпаешься без гроша. В следующем подобном сне, помня о финалах предыдущих, стараешься перед пробуждением покрепче зажать в руке пачку ассигнаций: теперь не исчезнут! Проснулся — и все равно ничего. У снов своя память, свой опыт.

...В одном из снов мы поссорились — еще не муж и жена, не возлюбленные, только сближающиеся. В следующем сне она не пришла на свидание. А еще в третьем, через месяцы, я искал ее всюду, чтобы объясниться, помириться... Как же так, неужто все?

И далее не было ничего.

В таких многосерийных снах мысль прорабатывает несвершившиеся варианты жизни. И незачем гадать: к добру ли, к худу ли? — это знание не от древа добра и зла.

 

“Ich habe einen Kameraden”. Был у меня товарищ... Наши с Сашкой пути разошлись сразу после окончания физтеха. Я двинулся по электронным схемам, он — по полупроводникам, попал в закрытый институт, такие называют по почтовому адресу “п/я N...”; “сыграл в ящик” — шутили мы при распределении. Никто не знал, чем для него обернется эта шутка.

Там Стрижевич начал хорошо: сделал изобретение, а на нем — диссертацию, получил лабораторию и квартиру. Он везде начинал хорошо. Первые годы мы виделись часто: то он с Люсей к нам, то мы с Лидой к ним, и на свадьбах друг у друга гуляли. Потом все реже:

дружба не может питаться одними воспоминаниями, а общие интересы не возникали. К тому же Лида ревновала меня к Людмиле Федоровне, а когда родила Валерку,— расплылась, подурнела — так и вовсе: сцены, слезы, ссоры. Хотя оснований не было никаких — лишь одни мои сдерживаемые чувства.

...Как-то, вернувшись из командировки, услышал от ребят:

— Слушай, разузнай, что произошло в этом п/я N...— взрыв какой-то, авария. Они, как всегда, таятся, сообщили только с прискорбием в городской газете о гибели при исполнении служебных обязанностей к. т. н. Стрижевича.

У меня потемнело в глазах. Помчал на квартиру к Стрижу, уверяя себя, что это ошибка, сейчас все выяснится, увижу живого. Что за чепуха, он ведь занимался технологией полупроводниковых приборов... какие могут быть взрывы и аварии!

Примчался — и застал Люсю в трауре.

Вариант, отличающийся сильными переживаниями, драматизом. Вариант-доминанта. От таких много вероятностных ветвлений, как брызг после удара волны о берег.

...Лида моя восприняла все очень своеобразно: и Сашкину гибель, и то, что я посетил вдову, да и потом уделял ей внимание; так только женщины могут. Упреки, сцены — при Валерке, да еще с участием тещи, неплохой в общем-то женщины, но уверенной, разумеется, что права ее дочь. К тому же я жил у них “в приймах”, это меня тяготило.

Словом, через год мы развелись. Перебрался на Ширму, к знакомым частникам Левчунам, в их времянку (все удобства во дворе, дрова свои, за электричество платить отдельно). Люся приходила ко мне туда, в комнату, стены которой оклеены оранжевыми обоями с серебристыми аистами на фоне пальм и заходящих солнц. А еще через полгода я переехал к ней.

Так ли, иначе ли, но мы вместе. Когда сходятся в одно многие варианты, это прочно. И у меня покой на душе.

...Покой — и грусть. Потому что дело к ночи, пора укладываться, отходить ко сну. Сон — отдых тела, расслабление психики — тот самый антракт, когда может явиться “кресловладелец”, а мне придется убраться на галерку. (Явится не кто-нибудь, а я, здешний я — во всем прочем такой же, кроме обстоятельств с Люсей. В этом мы с ним ортогональны.)

Понять это трудно, согласиться еще трудней. Ах, если бы я мог не спать!

Я ласкаю Люсю в эту ночь горячо и долго, как перед разлукой. Засыпаю, не выпуская ее руки. И во сне долго еще какой-то доминантный пунктик в мозгу не спит, сторожит, тревожится: держи, сжимай крепче эту теплую руку, как ту пачку ассигнаций, чтобы и проснуться богатым!

 

2

Просыпаюсь ночью. Женская рука в моей руке. Только вроде шире запястье. Сиплый со сна голос (он-то меня и пробудил):

— Шевелится, Алеш...

— А?.. Что? Где?

— Шевелится, говорю.— Рука берет мою ладонь, кладет к себе на живот — большой, округлый.— Вот... чувствуешь? Наверное, мальчик, беспокойный такой.

— Ага...

Голос Лиды. Рука ее же. И все остальное. Вплоть до квартиры. Рассеянный свет уличных фонарей падает на потолок и стены. Из смежной комнаты доносится храп тещи, достойной в общем-то женщины... только спит она больно громко.

Значит, перешел. Вернулся. Если и не на галерку, то на третий ярус. Лидия Вячеславовна и ейный муж — я. В девичестве была Стадник, могла стать Музыка: ухаживал за ней такой техник Толя из соседней лаборатории. Соперничество с ним меня излишне раззадорило — и теперь она Самойленко. Которого она собирается рожать: Валерку? Или уже второго? Утром разберемся.

Содержательная у меня жизнь, а?

Не люба Лида мне сейчас — до тоски.

— Слушай, я спать хочу. Тебе хорошо, ты в декрете, а мне утром на работу!

— Мне хорошо... вот сказал! Тебе бы так...— Она обиженно шепчет что-то еще, на что я бормочу: “Угу... ага!” — и засыпаю.

 

...и снится мне дверь на балкон без перил. Она бесшумно раздвигается. Я выхожу, становлюсь на самую кромку белой плиты. Подо мной восходящее солнце, сизо-зеленый массив лесопарка. Из зелени и тумана искрящимися пластмассово-алюминиевыми утесами вздымаются здания; в них, я знаю, живут и исследуют жизнь. .По серым, из крупных ромбов дорожкам шагают первые прохожие в легких светлых одеждах. Маленькие электрогрузовики без водителей уступают им дорогу.

Я без крыльев. Но — вытягиваю вверх руки, наклоняюсь вперед, чуть отталкиваюсь ступнями от плиты — и лечу.

Почему мы летаем во снах?

 

3

Оглушительный трезвон возле уха. Меня подбрасывает. Сажусь на скомканной постели, оглядываюсь. Времянка. Дощатые стены в обоях с аистами, кои, как известно, приносят счастье. Аист на одной ноге под пальмой на фоне восходящего солнца. Аист, солнце, -пальма. Аист-солнце-пальма, аист-солнце-пальма... алюминиевой краской на охряном фоне. Обои местами отклеились, пузырятся. Не будет от них счастья.

Я один.

Будильник сдвинулся на край тумбочки от старательного трезвона и показывает шесть часов тридцать минут. Но самое интересное: он то внутри стеклянной банки, то без нее — мерцает банка. Перед отходом ко сну я колебался: накрыть будильник банкой или нет. Сплю я крепко, если приглушить трезвон банкой, бывает, что и просыпаю; а не приглушить, так впечатление оказывается слишком сильным.

...Итак, я в усадьбе Левчуков, благосклонных ко мне домохозяев, в арендуемой у них времянке (40 в месяц плюс 5 за прописку, все удобства во дворе... и так далее). Весьма вероятно, что я здесь не один, а со Стрижом: он поругался с Люсей, будет разводиться, спит у меня на раскладушке.

Тот факт, что восприятием я охватываю оба близких варианта, чего обычные люди не могут, говорит, что я шире их по соответствующим измерениям; не так, чтобы слишком, но пошире, надвариантник я. Вариаисследователь.

...Но кто я? Проживание во времянке означает, что я не муж Людмилы Федоровны (ныне Стрижевич) и не муж Лиды. Даже не обязательно, что от одной ушел, а на другой еще не женился. Просто я “не то”, множественная альтернатива. А что же “то”? Кто я есть?

...Много вариантов моих связано с этой времянкой. Самый главный среди них — тот, в котором мы (в наибольшей степени Тюрин, в наименьшей я) протоптали отсюда первую умозрительную тропинку в Нуль.

 

Был здесь разговор за двумя бутылками вина — в нашем бесхитростном однозначном Настоящем-0. В Нуле.

— Вот слушайте: наша оценка себя и других на 99 процентов исходит из того, чем мы отличаемся от других, чем выделяемся — а не в чем схожи со всеми. Нас с самого детства волнует, кто сильнее, умнее, ловчее, богаче, удачливей, красивее, кто лучше одет... и так далее вплоть до наград, движения по чинам и благополучия в семье. Вот по этим различиям...

- — Дифференциалам,— вставляет Радий Тюрин, он же Кадмий Кадмич.— Все различия суть дифференциалы многомерной функции жизни.

Бутылки почти пусты. Поздний вечер. Стриж, любитель свежего воздуха, около окна на стуле, повернутом спинкой вперед. Я в глубине комнаты в кресле (которое сейчас развернуто в кровать). Кадмич сидит, облокотясь о пиршественный стол с опустошенными консервными банками; он тихоня, обычно не пьет — но сейчас захорошел и склонен выступать.

— Ну, ты сразу со своей математикой!..— с неудовольствием взглядывает на него Сашка.— А впрочем, верно, Кадмич, в масть: это действительно дифференциальное исчисление жизни. Даже с количественной мерой: насколько я всех других сильнее-здоровей-богаче-и-так-далее?.. По этим дифференциалам-различиям люди судят, насколько удалась их жизнь, так?

— Так,— легко соглашаюсь я.

— Исследуем, как образуются различия. Отвлечемся от хомо сапиенс, взглянем, как они получаются в животном мире.— Вино было крепкое, бутылки большие, но Сашка — ни в одном глазу, излагает мысли гладко.— Среда выдает новую ситуацию, для которой у тварей нет установившихся рефлексов. Потоп, например, Тем она побуждает организмы на новые действия-изменения, не предписывая их! — Он поднимает палец.— Одни организмы изменяются так, другие иначе, третьи еще на свой манер... и те, которым удалось угадать в самую точку, оптимально восстановить равновесие со средой...

— Гомеостаз,— вставляет снова Тюрин.

— Да-да... те выживают, набирают силу, размножаются. А все иные хиреют, гибнут. Это и есть эволюционный процесс, выделивший из первоначальной протоплазмы овец и волков, коз и стрекоз, слонов, муравьев — все существа. Способ приобретения различий людьми в принципе такой же: есть критические ситуации, в которых надо действовать нешаблонно, но как? — неясно. Возможны варианты. Выбрав один вариант поведения, ты закрепляешь в своем жизненном пути, в биографии, некое отличие — и оно было бы иным, выбери ты другой вариант. Но превосходство человеческого поведения над животным в том, что мысознаем обилие вариантов — и колеблемся, терзаемся: какой выбрать, чтобы не прогадать...

— А может, и они терзаются,— говорю я.

— Кто?

— Ну, козы, слоны, муравьи... Узнать-то это у них невозможно, общего языка нет.

— Ха! Как говорит наш шеф: вы за других не думайте, вы за себя думайте. Не будем отвлекаться на коз, своих проблем хватает. Проголосовать “за” или “против”? Сказать правду, соврать или умолчать? Жениться или уклониться? Попробовать новую идею или взяться за чужой верняк?.. Самое сакраментальное, что поступить и так, и иначе нельзя — несовместимые события, орлы-решки. Если выпало одно, нет другого. Вероятность одна вторая. И смотрите: после первого выбора, например, варианта А,— остается непроработанным вариант Б. Жизнь подкинула новую колебательную ситуацию. По принципу независимости событий ее надо примерить как к реализованному уже, так и к несвершившимся вариантам — и к А, и к Б... Скажем, первый выбор касался места работы, второй — женитьбы. Умозрительных получается четыре: я работаю здесь и женат, работаю здесь, но холост, работаю не здесь и женат, работаю не здесь и холост — а реализуется-то только один! Потом третий соблазн и третий выбор...

— Ну ясно,— говорит Тюрин.— После n колебательных ситуаций у тебя получается 2 в n-ой степени биографий. Например, после десяти колебаний и выборов человек есть лишь один из 2 в десятой степени... один из 1024 вариантов себя.

Кадмич — светлая голова. И снаружи тоже: в тридцать лет он лыс, остался лишь желтый цыплячий пушок по краям черепа. Глаза у него водянисто-голубые, детские.

Меня разбирает смех:

— Закон “2 в n-ой степени”, закон нарастания сложности, с которого начинается теория информации! Саш, поздравляю с изобретением... нет, с открытием велосипеда!

— Да идите вы все! Дело не в законе и не в том, что варианты множатся, как микробы в пробирке, а — одни лучше, другие хуже, третьи вовсе скверны, четвертые, напротив, великолепны... Как найти оптимальный вариант себя? Верней, как прийти к наилучшему себе? Это, брат, не велосипед.

— Чепуха,— говорю я, подумав.— Что есть колебательная ситуация? Вот я поколебался: какое слово сказать? — и от этого зависит житейский успех?

— Бывает, что и зависит.

— Все равно задача не математическая, никакие вычислительные машины оптимум не найдут.

— О боги! — Сашка воздевает руки.— При чем здесь машины! Ну при чем здесь вычислительные машины?! Нет, темный ты все-таки, Кузя, как валенок изнутри.

(Будущее показало, что не такой я и темный: без машин не обошлись).

— Закон “2 в n-ой степени”, конечно, дешевка...— бормочет Кадмий Кадмич, адресуясь не столько к нам, сколько во влажную тьму за окном.— Реальные варианты сплошь и рядом взаимно компенсируются, а то и просто смыкаются. Скажем... вот бежит собака! — Он поворачивает к нам лицо, в руке стакан с остатками вина, в водянистых глазах — прозрачный блеск.— По шоссе. С белыми столбиками. Собака колеблется: у того столбика ей поднять ногу или потерпеть до следующего? Что означает эта ситуация математически? Собака раздваивается на альтернативные составляющие, сумма вероятностей которых равна единице. Одна поднимает ногу у этого столбика, другая — у соседнего. Вариантное ветвление! Дело сделано, первая полусобака догоняет вторую, обе сливаются в одну, которая и бежит дальше.

Мы слушаем внимательно.

Мы и не подозреваем, что сейчас закладываются основы Теории.

Почему Тюрин начал с собак, осталось невыясненным, но его построения сходимости вариантов, главные в вариаисследовании, и сейчас всюду именуют теорией собаки у столбика.

— А если один столбик на этой стороне шоссе, а другой на той? — прищуривается Стриж.

— Ну и что?

— А то, что одна из альтернативных полусобак, перебегая шоссе, попала под самосвал. Тогда как?

— Так ведь и уцелевшая полусобака когда-то сдохнет,— безмятежно улыбается Кадмич.— Тогда варианты и сомкнутся. Секунды или годы — для математики безразлично... Или вот, скажем, компенсация вариантов, взаимное погашение. Ты колеблешься, какие брюки надеть, подкинул монету, выпали брюки “решка”. Походил — измялись. Снимаешь, надеваешь брюки “орел”. Если бы сначала выпал “орел”, итог был бы прежний: обе пары надо гладить. Мы множим варианты — время сводит их вместе.

— Да ты не о том все, Радий! — закричал Сашка.— Брюки, собачьи потребности... Я ведь о существенном толковал, о вариантах судеб человеческих.

— Математика не делит события на существенные и несущественные,— произношу я, пародируя мягкий тенорок Тюрина.

— Совершенно точно,— без юмора подтверждает тот.— Существенное может складываться из множества мелких событий, решений, выборов. Может разрушиться ими. Важны количества, массивы колебаний-выборов-решений. Тенденции, направленности выборов. Черт, интересно!..— Радий даже причмокнул-— Понимаете, получается, что в ситуации колебание-выбор человек как бы расплывается, разветвляется по нескольким альтернативным направлениям n-континуума. Не весь, конечно, а в существенной для выбора части — когда большой, когда маленькой. Впрочем, может, наверное, и весь... Потом решил — совершил квантовый перескок по этому... ну, по Пятому измерению. Каждый поступок дискретен, нельзя совершить полпоступка — то есть здесь можно применить аппарат квантовой механики, включая принцип неопределенности.— Тюрин впал в мыслительный транс, говорил не нам — Вечности. Мы как-то притихли, слушали.— Расплылся — собрался, расплылся — собрался... тик-так, тик-так. И это вполне материально, ведь колебания ослабляют, на них распыляется энергия мышления. А решил — и воспрял, стоишь на одном без никаких. Нет, ты, конечно, прав,— обратился он к Сашке,— будут и существенные сдвиги судеб, может, даже не одного человека, а коллективов, народов, возможно, и человечества в целом... по Пятому измерению.

— Да что это за Пятое такое, о чем ты камлаешь?! — не выдержал я.

— Что?..— Кадмич посмотрел сквозь меня.— Понимаешь, оно может быть даже не одно. Но ты не прав,— он снова глядел на Стрижевича,— упущенная возможность не пропадает. Если она осознана, то существует в нашей памяти как метка... как точка на оси времени, на направлении существования. А что есть точка? Это проекция на ось перпендикулярной прямой. А что есть прямая? Проекция на данную плоскость перпендикулярной к ней. А что есть плоскость? Такая же проекция гиперплоскости, сиречь пространственного объема... а объем этот может заключать в себе целый мир.

— Ух, черт! — Сашка закрутил головой, затопал от удовольствия ногами, бросился обнимать Тюрина.— Вот это да, вот это точка-запятая! Ну, Кадмич, молодец! А говорят, пить вредно. Пей еще!

И он долил ему стакан.

 

4

Осматриваю комнату, ожидая и боясь наткнуться взглядом на засаленную серую стеганку на гвозде возле двери, на брошенные в угол замызганные брезентовые штаны, расшлепанные ботинки со сбитыми каблуками — на свой “мундир” грузчика-выпивохи с криминальным прошлым.

...Много моих вариантов связано с этой времянкой:

— здесь я инженер, живу в ожидании комнаты в общежитии, ибо с жильем в институте туго; вокруг этой линии н.в. и н.д. мерцает в дисперсиях живой и неладящий с Люсей Стрижевич — то ночует у меня, то мирится, возвращается к ней; именно от этого варианта пошла вервь к Нулю, к Теории;

— но здесь же я обитаю и в иной н. в. линии: освобожден из лагеря после четырех лет отсидки — статья 140 У К “Кража с применением технических средств”; не инженер вовсе, необразованный урка, решивший завязать. Только и прорезались изобретательские способности в “технических средствах”, будь они неладны. Сашка в этом варианте мерцает где-то вдали: он “вор в законе”, ему еще три года осталось — или в бегах, а я жду от него весточки. Вот и работаю пока грузчиком в соседнем продмаге, не было ни физтеха, ни Люси;

— здесь же я и сам скрываюсь после побега, вру, как могу, хозяйке Александре Владимировне, что-де вернулся с Севера раньше конца договора, паспорт и трудовую книжку скоро пришлют; пробавляюсь случайными заработками, мелкими кражами — мне не фартит.

Правда, две последние линии — не совсем н. в., не основные: такие крайности, как и вчерашняя, только другого знака. Через сны я возвращаюсь и из них, как из кошмара, с невыразимым облегчением.

Но сейчас по закону маятника могло занести и в них. Неужели?.. Ой, не хочу!

Но нет на стене у двери гвоздя со стеганкой — культурная вешалка на три крюка, на ней на плечиках — два плаща: синий мой, кремовый Сашкин. На столе возле окна стопка книг, логарифмическая линейка лежит... уф! Подхожу, смотрю книги: “Полупроводниковые материалы и приборы”, сборник “Микроэлектроника за рубежом”, курс теории вероятностей. Значит, инженер, работаю в институте.

...Перемещения по вариантам во снах отличаются от таких же наяву пространственными скачками. Квартира, где я засыпал с Люсей, несостоявшейся моей женой. На Ширминском бугре, в пяти кварталах отсюда,— сейчас там этого дома нет. Квартира Лиды, Лидии Вячеславовны, другой несостоявшейся моей супруги,— в центре города. А я вот где. При переходах наяву должна сохраняться пространственно-временная непрерывность — сны от нее освобождают: в пространстве многие километры, а по Пятому измерению рядом

 

Одеваюсь медленно и небрежно, будто и впрямь непроспавшийся грузчик.

Состояние психического похмелья: был вчера на пиру, на славном пиру возвышенной жизни, прогулялся вдрызг — и вот... аист-солнце-пальма.

Я плохой вариаисследователь. Просто никудышный, дисквалифицировать такого. (Не дисквалифицируют, нас всего-то два с половиной: я, Кепкин да “мерцающий” Стриж).

Теоретически все понимаю, могу объяснить другим — даже с перлами из индийской философии — про “морковку счастья”, все такое. А на деле... как я вчера страстно цеплялся за ту жизнь, где Люся, отец, биокрылья, моя лаборатория с “мыслящим веществом” с Меркурия! Как боялся сейчас стеганку свою на гвозде увидеть. И это чувство тяжелой похмельной досады — об упущенной “морковке счастья”.

Прекрасно понимаю, что все варианты — просто слагаемые, составные части Пятимерного Меня, как, скажем, детство, юность, зрелость — части моей жизни, или, еще проще, пальцы, нос, волосы — слагаемые моего облика... а все равно.

Нет, слаб, только и хватает отрешенности на сам переброс, да и то не всегда.

Постой, но где же Сашка? Раскладушка собрана и задвинута за печку, у окна нет его красно-желтой “Явы”. Только плащ. Помирился, что ли? Или?.. Размыто все, неопределенно, пока не сориентируешься как следует.

Выхожу на затуманенный двор, умываюсь по пояс под водопроводным краном. Вытираюсь, осматриваюсь.

Клубничные грядки уходят в перспективу. Вдали, у забора, над ними склонились хозяева: Александра Левчун, дородная матрона, величавой осанкой напоминающая памятник Екатерине II у Ленинградского оперного, и ейный муж Иван Арефьевич, язвенник и пьяница, афишных дел мастер. Собирают ягоду в корзину. Они сейчас в самой цене.

Вечером Иван Арефьевич с выручки крепко поддаст (а в варианте, где я грузчик, так и в компании со мной), начнет дерзить своей супруге, скандалить, за что будет вышвырнут ею на крыльцо; а там станет барабанить кулачками в дверь и кричать: “Жизнь ты мою заела, зараза!”

...Вот представил эту сцену — и сразу ностальгия по вчерашнему.

Приглядываюсь: калоши темных брюк Ивана Арефьича будто пляшут — то завернуты, то опущены. Видно, колебался человек, не завернуть ли, чтоб не замочить о росу. Кофта на Александре Владимировне тоже мерцает, меняет фасон и цвет с синего на желтый.

Это означает, что я все-таки надвариантник. Уж коли стал им, приобщился к Пятому, от эффекта мерцающего восприятия близких вариантов не избавишься. Да и не надо.

Не спросить ли у них о Сашке? Нет, могу попасть в неловкое положение.

Может статься, что им это имя ничего не говорит.

Возвращаюсь во времянку, бреюсь, жарю на электроплитке непременную яичницу. Завтракаю. Несколько минут сижу за столиком, собираюсь" с мыслями.

...В сущности, никаких сверхъестественных качеств это сверхзнание не дает. И пить-есть надо, и на жизнь зарабатывать.

Правда, при перебросе в камере эмоциотрона наблюдаются шикарные эффекты: исчезновение из поля зрения наблюдающих или даже прохождение сквозь стену.

Только все это кажимость. Накладываются друг на друга многие сходные варианты, вот и кажется, что человек расплывается в пустоту, но если ткнуть в ту пустоту палкой (Кепкин, зараза, такое разок проделал со мной), будет ой как больно. А со стеной и вовсе — в варианте, в который ты перешел, нет в этом месте стены, только и всего.

И сегодня для того, чтобы перейти в Нуль (откуда начинаются все перебросы), мне надо просто идти на работу — жить и действовать обыкновенно. Только с большим пониманием всего.

 

ГЛАВА III

ВАРИАНТ С ТОЛСТОБРОВОМ

(Первое приближение к Нулю)

Опыт: перевернем включенные приемник и телевизор.

Результат: а) звучание приемника не изменилось; б) изображение в телевизоре перевернулось.

Обсуждение: опыт обнаруживает разную природу передаваемой этими приборами информации о мире. В приемнике она не зависит от системы координат, в телеке же — зависит. Становится спорной, сомнительной объективность существования т. н. “телестудий” — ведь если, к примеру, перевернуть на 180 градусов трубу телескопа, то показываемые им звезды и созвездия не перекувыркнутся же!

...С этого может начаться новая теория относительности и очередной “кризис физики”.

К. Прутков-инженер. Исследователь, т. 5.

Я шагаю по булыжной улице, узкой и грязноватой, мимо заборов, из-за которых свешиваются ветви яблонь с капельками осевшего на листьях тумана, мимо одноэтажных особняков и клубничных гряд. Начинаю путь в институт и к Нулю. В институт-то просто, час хору пешком или 20 минут в переполненном автобусе. А в Нуль-вариант попаду ли сегодня?..

Вот дом, в котором живет Ник-Ник,— единственный многоэтажный на всю Ширму. Живет ли? Сейчас определимся.

Поднимаюсь на второй этаж, прохожу по коридору, стучу — с замиранием сердца — в дверь: кто откроет? Если незнакомый, извиняюсь: ошибся, мол, этажом. Открывает Толстобров, бормочет:

— Ах, ты... входи!

В комнатке (не больше моей во времянке) мало мебели: диван, стол, стул, но глухая стена до потолка закрыта стеллажами с книгами. На столе среди бумаг и журналов — электроплитка, на ней в кастрюльке варится кофе.

— Ник-Ник, а почему не на кухне?

— А, ну их!

Понятно: соседи. Ох, эти соседи!

Ник-Ник — это Николай Никитич Толстобров, ведущий инженер. Если быть точным, он не толстобров, а толстонос, бровей у него нет совсем. Он стар, разменял шестой десяток. Сейчас у него утренняя неврастения: движения замедленны, как у игуанодона, сопит, сосет сигарету.

Кофе взбадривает его. Он облачается в костюм из коричневой эланы, выпускает поверх воротник не очень свежей клетчатой рубахи. Нерешительно проводит ладонью по серебряной щетине на щеках: “А!..” — и берется за сапоги. Для меня его щетина сразу начинает мерцать.

...Значит, вот я где, в вариантах, близко примыкающих к Нулю, в джунглях наиболее вероятного. Их много таких, отличающихся не только на бритость-небритость щек или кто во что одет (это вообще мне не надо замечать), но и малыми событиями, ведущими к Нулю или уводящими от него, а также тем, кто из близко знакомых в них есть, а кого нет.

В Нуль-варианте Николая Никитича нет. После провала последней разработки он, человек самолюбивый и .знающий себе цену, положил на стол Уралову заявление об уходе: “Тошно глядеть на ваш бардак!” Ах, если бы он знал, что получится из того провала! И очень бы пригодился в Нуле — с его головой, опытом.

Вообще Нуль-вариант образовался как-то странно, не из лучших работников. Стриж и тот мерцает: то погиб, то появляется. Принцип отбора — скорее естественного, чём разумного — видимо, таков: попадают те, кто наиболее долго живет и работает в этом месте, тем обеспечивая наибольшую свою повторяемость.

Ник-Ник... Он во многих вариантах не здесь. В одних — он в Москве и не ведущий инженер, а член-корреспондент Академии наук, видный физик-экспериментатор, автор известного “эффекта Толстоброва” в полупроводниках, монографий, учебников; у него своя школа физиков. В других — его давно нигде нет.

Вот и сейчас он присутствует предо мной не совсем целым: левая кисть мерцает — то она есть, то ее нет, отчекрыжена выше запястья, а лучевые кости предплечья разделены хирургическим способом на два громадных багровых пальца, на клешню.

...В войну капитан-лейтенант Толстобров командовал подразделением торпедных катеров на Баренцевом море. Однажды все вышло наоборот: немецкая подлодка торпедировала его катер. Командир покидает корабль последним — и Ник-Нику ничего не осталось, как плыть в ледяной воде, держась за борт переполненной ранеными моряками шлюпки. Как ни странно, это его и спасло: все сидевшие в шлюпке замерзли на студеном ветру (не по бытейски замерзли, когда достаточно попрыгать или выпить, чтобы согреться, а насмерть) . Ник-Ник тоже потерял сознание, уснул в воде — но руки накрепко примерзли к борту. Шлюпку нашли, его оттерли, оживили, и он еще потом воевал.

А мерцающая для меня кисть-клешня — признак колебания врачей: не оттяпать ли ее, отмороженную? В прифронтовых госпиталях с их перегрузкою ранеными ампутации вместо долгого лечения часто были неизбежны.

И снова шагаем по улице мимо особняков и заборов, мимо автобусной остановки с толпящимися на ней людьми. Они ждут автобус, как судьбу. Но переполненные коробочки маршрута 12 проносятся не останавливаясь, и треск их скатов замирает вдали. Люди волнуются, смотрят на часы.... А мы себе идем: я справа, Ник-Ник слева — чуть вперевалку и твердо ступая ногами. На работу надо ходить пешком — в этом мы с ним солидарны.

...Самое время определиться.

— Ник-Ник, когда вернется Стрижевич? — и с замиранием сердца жду удивленного взгляда, возгласа: “Так он же погиб!” — или ответа типа: “Годика через три, если будет себя хорошо вести...” (есть такой вариант и без блатной подоплеки, есть: вернулся мириться к Люське, а та с другим любезничает; и схлопотал пятерку за серьезные телесные повреждения у двух потерпевших... ох, Сашка!), а то и вовсе: “Стрижевич?.. Не знаю такого”. Мир зыбок.

— Конференция окончилась вчера,— подумав, говорит Ник-Ник.— Значит, завтра должен быть.

Ясно! Предполагаемое стало реальностью. Стриж укатил на своей “Яве” в Таганрог на научную конференцию по микроэлектронике. Значит, и занимаемся мы именно этим. А следы его мотоцикла у времянки затоптали или смыл дождь. Я чувствую себя бодрее' я действительно близок к Нулю, возможно, сегодня и вернусь.

...Из Нуль-варианта мы переходим в иные через камеру эмоцитрона. Правда, и там психика определяет многое, без стремления не перейдешь, но все же есть техника, метод, показания приборов. А вернуться обратно — целая проблема.

Есть детская игра типа рулетки: отбитый пластинкой вверх шарик скатывается по наклонной плоскости, отражается от штырьков, попадает а лунки или проскакивает мимо. Вот и я сейчас вроде такого шарика. Правда, в отличие от него я обладаю достаточной сноровкой и волей, чтобы самому выскочить из “лунки”-варианта Но куда дальше занесет, неясно.

Улица выводит нас на бугор, сворачивает влево — вить петли спуска. Мы идем прямо через свекольное поле с зеленой ботвой. по протоптанной нами вдоль межи тропинке; так если и не быстрей то короче. Тропинку окаймляют рыжие кустики сорняков. Справа, за оврагом, аккуратные домики поселка Монтажников, слева — роща молодых липок.

А дальше, внизу, город, та сторона, откуда я вчера летел сюда в дом на бугре. Он залит утренним туманом, только самые высокие здания да заводские трубы выступают из него по пояс. Он тот, да не тот. Видна вдали и серая лента реки, но мостов через нее всего четыре. Больше труб и дыма из них, меньше высоких белых зданий на окраинах, вместо не построенных еще жилмассивов — сыпь частных домиков и дач среди огородов и садов. И, конечно же, нет ажурных стартовых вышек; торчит, правда, в центре одна — телевизионная.

Впрочем, согласно Тюрину, все, помнимое мной, наличествует здесь и сейчас, только гиперплоскости, в которых находятся недостающие вышки, мосты и дома, повернуты к нашей реальности ребром.

А еще дальше — за рекой, за городом, за сизым лесом на горизонте одинаковое во всех гиперплоскостях реализации восходит солнце. Алые с сизым облака в этом месте встали торчком, будто их разбросал взрыв. Правее и выше облаков, сопротивляясь рассвету, блистает Венера.

Природа — и в той части, где ее не затронули дела человеческие,— однозначна и надвариантна. Вариантность — признак ноосферы.

 

2

Так! Место и настроение подходит для попытки выскочить из “Лунки”. Нужна еще отрешающая мысль, чтобы подготовить момент абстракции. Ну, скажем... в ритм шага под горку и с некоторой натугой — вот такая:

— если взирать на нашу планету со стороны и еще быть, для общности, существом иной природы (я-надвариантный и есть иной природы, ниточка сознания, петляющая в многомерном континууме возможностей), то увидится совсем не то, что видим мы с Ник-Ником, два спешащих на работу инженера: не облака, не здания, не машины, не люди... иное;

 как вслед за перемещением по крутому боку планеты размытой линии терминатора, оттесняющей тьму, оживляется материя. Все замершее на ночь начинает шевелиться, колыхаться, сливаться в потоки и растекаться ручьями действия, пульсировать, закручиваться круговертями динамических связей, пузыриться. Так-то оно понятно, что пузырение материи суть возводимые здания, промышленные конструкции, емкости всякие, что потоки состоят из грузов и стремящихся на работы людей, а пульсируют, к примеру, скопления пассажиров на платформах и остановках. Но со стороны это имеет иной, какой-то простой первичный смысл: взошедшее над материками светило разжигает мощный ноосферный пожар дел и действий. И так ли уж существенны конкретности: не только в виде машин, людей, зданий — но и языки пламени действий, “разумного пожара”? Разве что самые крупные очаги его — города, вихри космической жизни на поверхности Земли.

Вот он, момент абстракции. Какой простор! Все множественно, неопределенно, размыто... и я будто не иду, а лечу.

 

Опомнился. Свекольное поле позади, тропинка ведет мимо ограды Байкового кладбища. Я на ней один, Ник-Ника нет. Почему? Я не зашел за ним? Он уволился? Не нашли ту шлюпку в Баренцевом море?..

И это тоже будто все равно.

Тропинка пересекает овраг, ведет в гору и постепенно расширяется в улицу. Слева на кладбищенской стене из красного кирпича сейчас будет табличка с названием — белые литеры по синей эмали, снизу эмаль отбита, выступила ржавчина. Ржавчина-то неколебима, а название?.. Приближаюсь, смотрю: все в порядке — “Чапаевская”.

...Мне даже смешно: что в порядке? Что я оказался в “лунке” более своей, более родной, чем другие? Этого-то как раз мне и не нужно.

Поднимаюсь по тропинке, вспоминаю завершение вчерашнего разговора с батей — уже за обеденным столом.

— Бать, а Кутяков носил усы?

— Не... они у него не росли, молодой слишком был.

— А почему его убили?

— Почему, почему... война, стреляют, вот и убили. Почему польскую кампанию профукали, вот ты что спроси!

— Ну, почему?

— Бестолковщины было много, разнобою между фронтами! — Отец снова начинает горячиться.— Наш командующий Егоров Александр Ильич одно, а Тухачевский — другое. А ведь до Львова дошли, до Варшавы!

— Егоров, Тухачевский — это которых расстреляли? — брякаю я, не подумав.

У бати отваливается челюсть. Он смотрит так, что я помимо воли втягиваю голову в плечи: сейчас стукнет.

— Ты... в своем уме?! Кто же бы это их расстрелял. Маршалов Советского Союза! Кто бы такое допустил?! Ты думаешь, что говоришь?

— Ой, бать, извини! — спохватываюсь я.— Это я о процессе одном вспомнил, нашумевшем... там валютчики, налетчики. Фамилии у них похожие. Что-то в голове не так щелкнуло.

— Э, Алешка, тебе пить больше нельзя! — Отец отодвигает недопитую бутылку.

... В его варианте 1937 год ничем не отличается от других. Да и про остальное подумать: ведь слава полководца помимо дел и подвигов его всегда содержит еще два ингредиента: а) геройскую смерть и б) талант описавшего все литератора (если он вообще наличествовал). Название “Чапаевская” присвоено двадцать пятой дивизии после гибели Василия Ивановича; а ежели погиб не он, а Кутяков, ежели Фурманов и вовсе прославил Владимира Михайловича Азина?.. В сущности, здорово, что людей и дел для легенд всегда гораздо больше, чем самих легенд. Разве менее легендарной фигурой, чем В. И. Чапаев и И. С. Кутяков, был их преемник на посту комдива-25 Иван Ефимович Петров — герой обороны Одессы и Севастополя, затем командующий 4-м Украинским и 2-м Белорусским фронтами? А вот не повезло человеку в литературе, в эпосе — да и войну пережил...

 

3

Солнце поднялось, Венера стушевалась в его блеске. Улица ведет меня под гору, в нашем городе они все — с холма на холм. В редеющем тумане внизу, как киты, плавают троллейбусы. Отсюда до института два квартала вниз да один вверх.

Подхожу к двойным дверям без трех минут восемь. Сотрудник валит валом. Малиновая вывеска с золотыми буквами “Институт электроники” и республиканским гербом над ними. Ничего не имею против. В уме сразу определяется.

— работаю б лаборатории ЭПУ (электронных полупроводниковых устройств) четвертый год, но все еще рядовой инженер — не лажу с начальством и разработки были неудачные; сейчас занимаюсь микроэлектроникой, диодными матрицами; здание это моложе института, строительство задержалось из-за того, что в выемке под фундамент обнаружили остатки древних хижин да пещеры времен палеолита,— археологи свою науку двигали, неандертальца искали, а мы первый год работали по чужим углам, преимущественно в городских библиотеках.

 

У электрочасов, на которых мы отбиваем время прихода, толчея и обмены приветствиями.

— Привет, Алеша! Ты не в отпуске?

— Привет, нет — и нескоро буду... Здравствуйте, Танечка! С хорошей погодой.

— Здрасьте. Спасибо. И вас...

— Здоров, Алеш! — Тянет руку Стасик, мой и Сашкин школьный приятель, ныне сотрудник отдела электронных систем — самого важного, на него весь институт работает.— Ну, как там твои матрицы — идут?

— Здоров...— пожимаю руку.— Как тебе сказать... чтоб нет, так да, а чтоб да, так нет.

— Давай-давай, ждем их!

Ну вот, пожалуйста: уже “давай-давай”! С порога обдает меня терпкий аромат институтских дел, проблем, взаимоотношений. Здесь выскочить из “лунки” потрудней, чем на бугре. Там я хожу — здесь работаю. И не просто, а вкладывая в свои дела и относящиеся к ним проблемы ум и душу.

...При всем том институт — зона наибольшей повторяемости меня (как и Кепкина, Стрижа, Уралова, Тюрина), а тем и зона наиболее вероятных переходов. Здесь мы бываем чаще всего и взаимодействуем — во всех вариантах. В эту зону входит — с радиально убывающей вероятностью — окрестность института и весь город. Но главное место ее, самый центр,— три комнаты в конце левого крыла на четвертом этаже: две исконно лабораторные и третья — бывшая “М-00”.

(Лаборатория переполнялась людьми и оборудованием, в двух комнатах стало не повернуться. Стрижевич, предприимчивый человек, обмерял “М” складным метром, вышел задумчивый. “Тридцать квадратных метров под естественные надобности, мыслимое ли дело! Можно бегать и на другой этаж...” Мы надавили на Пал Федоровича, он — на директора, и из “М” получилась (в варианте ЭПУ) технологическая комната. Пригодилось обильное снабжение этого места водой, сливы. Соорудили вытяжной шкаф, кафельный химстол; оснастились — работаем.

Но я сильно подозреваю, что “М” присуседилась не к электронным и не к полупроводниковым нашим делам, а — к Нулю. К лаборатории вариаисследования. Именно как место наибольшей повторяемости. Всем местам место.

...Ведь неспроста мой первый — постыдный, прямо сказать,— переброс произошел так: когда накатила ПСВ (полоса сходных вариантов), и мне надо было совершать переходные, приспосабливающиеся к иной ситуации действия,— то они выразились в том, что я подошел к левому, выступающему в бывшую “М”, краю помоста и принялся расстегивать штаны. Злоехидный Кепкин уверят потом, что я не полностью расплылся в камере, когда присаживался на унитаз... и все видели, и Алла видела; это он, пожалуй, врет, ведь должна восстанавливаться и стена между “М” и комнатой с эмоциотроном.

— Конечно же, директор колебался: отдать нам “М” под наук} или нет,— объяснил великий теоретик Кадмич.— Где-то она и сей час исполняет свое первоначальное назначение.

Поднимаюсь на свой этаж широкими лестничными маршами шагаю через ступеньку; лифт у нас хлипкий и всегда забит. Коридор сходится в перспективу паркетным лоском и вереницами дверей к высокому окну с арочным верхом и урной около — месту наши; перекуров. Последняя дверь направо — моя.

Вхожу в комнату в момент, когда Ник-Ник, целый и невредимый переобувается возле двери в мягкие туфли. Хо! Значит, я всего лишь не зашел за ним — или, зайдя, не застал? (Чему я, собственно, обрадовался? Ближе к Нулю не он, а Мишуня Полугоршков, ведущий конструктор... но тот мне не симпатичен. Вот она, раздвоенность!) Толстобров распрямляется с багровым лицом, ставит сапоги в угол, подходит к щиту, поворачивает пакетные выключатели. Вспыхивают сигнальные лампочки на осциллографах и термостатах.

Наш техперсонал: моя лаборантка Маша и техник Убыйбатько, подручный Стрижа,— тоже здесь, о чем-то калякают у вытяжного шкафа; при виде старших замолкают, расходятся по рабочим местам. Маша запускает вентилятор, включает в вытяжном шкафу электроплитки и дистиллятор над раковиной. Убыйбатько сел за монтажный стол, включил лампу и паяльник.

Наши с Ник-Ником столы у окна. У нас здесь микроскопы, точные манипуляторы, чашки Петри с образцами и заготовками — пластинками германия; на моем еще осциллограф ЭО-7 и тестер АВО-2. Сашкин, сейчас пустующий, стол — в правом углу.

Сажусь, достаю из ящика лабораторный журнал, ставлю дату, просматриваю прежние записи — ориентируюсь.

...Стало быть, разрабатываем мы с Толстобровом здесь и сейчас микроэлектронные матрицы для вычислительных машин. Я, как уже сказано, диодные, для перекодирования информации; он — фотоматрицы для устройств ввода. Мы изготавливаем их способом Микеланджело, так мы его называем — в память о его девизе: “В каждой глыбе мрамора содержится прекрасная скульптура, надо только убрать все лишнее”. Мы так и делаем: на пластины трехслойного (n-p-n) германия осаждаем через маски ряды металлических шин с двух сторон, а затем травителями убираем все лишнее, так что на перекрестиях остаются соединяющие шины столбики полупроводника с n-p или n-p-n структурой. Они составляют схему сразу на сотни диодов или фоточувствительных точек. Только наши “глыбы” германия имеют толщину в доли миллиметра, а размер — в сантиметры. Если же такие матрицы собирать из обычных диодов и фототриодов, то они имели бы размеры книги. Выигрыш!

Еще недавно все это целиком заполняло мою душу. Сколько идей вложили мы в эти матрицы — и своих и чужих! Сколько отвергли! А некоторые еще ждут своего часа, ждут не дождутся... Вот — последняя в моем журнале — просится, аж пищит: образовывать диоды не искусными сложными травлениями пластинки, а в готовой микроматрице — пробивать электрическим импульсом один из встречных барьеров в столбике полупроводника. Заманчиво, как и все, сводимое к электричеству. Нешто попробовать?

...Нет, стоп, не надо. Такие опыты не делаются одной квалификацией — необходимо влезть всей душой, печенками. И готов, застряну в этой “лунке” надолго. Я надвариантный, мне нельзя. Я только ориентируюсь.

Значит, напрасно я тужился на бугре с великими мыслями: почти не сдвинулся, перешел в вариант почти такой же — только что за Ник-Ником не зашел. Все по-прежнему. Стрижевич на конференции в Таганроге... то есть в целом ситуация после провала “мигалки”, но еще до катастрофы, в которой он погиб. И погибнет?!.. Ой, не хочу. Да-да, я понимаю: у надвариантника много жизней и много смертей, каждая имеет свою вероятность и свою логику — я не хочу, и все. От одной мысли об этом боль и злость. Надо дождаться, предупредить.

...Мы называем переходы из варианта в вариант “вневременными”. Строго говоря, это не так, на них расходуется время, как и на другие дела. Но изменения обстановки и предыстории часто несравнимы с временем переброса; они куда больше — как для месяцев, лет, десятилетий. При этом многие варианты выглядят будто сдвинутыми во времени — одни в прошлое, другие в, будущее — относительно исходных. Мы еще не понимаем, почему так получается: вольная, казалось бы, комбинаторика событий, решений-выборов... и на тебе! — но благодаря этому можно по известным вариантам предвидеть логику развития сходных с ними.

А по логике этого — Сашка доживает свой последний год. И это будет самая глупая из его смертей — глупей даже, чем разбиться на мотоцикле.

 

4

Комната между тем наполнилась привычными звуками: шипит вытяжка, сдержанно щелкают реле в термостатах, журчит в раковину струйка теплой воды из дистиллятора, мягко, как шмель, гу-1ит стабилизатор напряжения. Травитель, раствор перекиси водорода, закипая в высоком стакане на электроплите, пенится, как шампанское; раскаленная спираль окрашивает жидкость в рубиновый цвет. Маша склоняется над стаканом и, наморщив лоб, опускает в раствор пинцетом серебристо-серые пластинки германия. Хорошо мне сейчас здесь, уютно. Дома я. ...Между прочим, Маша мне не нужна, в Нуле ее нет. ...А техник Андруша Убыйбатько ничего, нужен. Во всех вариантах он паяет схемы, во всех сачкует. Вот и сейчас — сидит в картинной позе, чистит нос. Темный кок навис над лбом. Паяльник, поди, давно нагрелся.

— Между прочим,— не выдерживаю я,— Александр Иванович завтра возвращается.

Техник косит глаз в мою сторону, очищает палец о край стула, бурчи г:

— Двухваттные сопротивления кончились.

— Вот так материально-ответственный, дожился! Выпиши.

— Так и на складе же нет! — кричит Андруша.

Хочу посоветовать поискать в ящиках, одолжить в других лабораториях, но спохватываюсь. До всего-то мне дело!

...Ник-Ник, который мне-надвариантному тоже ни к чему, трудится вовсю. Набычился над микроманипулятором, смотрит на приборы, слегка касается острием контакта края шин — измеряет характеристики своей матрицы. Солнце, мимоходом заглянув в комнату, просвечивает его редкую шевелюру, обрисовывает выпуклости черепа, пускает зайчики от никелированных деталей ему в глаза. Толстобров морщится, подносит пинцет с образцом к лицу, вставляет в правый глаз цилиндрик с лупой. Он сейчас похож на Левшу, который блоху подковал. Да и предмет у него не проще.

Откинул голову, надул щеки, выпустил воздух: не то! Кинул эту матрицу в коробку с браком, добыл пинцетом из чашки Петри другую, укладывает ее на столик манипулятора под зажимы.

Я люблю смотреть, как работает Ник-Ник. Его руки — не сильные, не очень красивые, с желтыми от табака подушечками пальцев и ревматически красными суставами — в работе становятся очень изящными, умными какими-то, точными в каждом движении. Это руки экспериментатора.

Можно выучить формулы, запомнить числа, описывающие свойства веществ,— но в прикладной работе от них будет мало толку, если ваши руки не чувствуютэти свойства: хрупкость стекла и германия, гибкость медной проволоки, чистоту протравленной поверхности кристалла, неподатливость дюралюминия, вязкость нагретой пластмассы — и согласованность их в опытной конструкции... Вот, пожалуйста: Толстобров взял полоску отожженного никеля, приложил плоскогубцы, примерился — раз, раз, раз! — три изгиба. И готов никелевый держатель для матриц, который нечувствителен к травителю и захватывает образец нежно и плотно.

— Покажите, Ник-Ник!

Я неделю придумывал конструкцию держателя с винтами и пружинами, собирал их — и все было не то. А это — и для моих матриц годится.

Мелочь? Без таких “мелочей” не было бы ничего: ни колеса, ни ракет.

Руки экспериментатора... Мы почитаем мозоли на ладонях рабочих и хлеборобов, воспеваем нежные руки женщин, удивляемся изощренной точности пальцев хирургов и скрипачей-виртуозов. Но вот — руки экспериментатора. Их загрубил тысячеградусный жар муфельных печей, закалил космический холод жидкого азота; их обжигали перекиси и щелочи, разъедали кислоты, били электрические токи при всяких напряжениях. Загоревшие под ртутными лампами, исцарапанные (всегда поцарапаешься, а то и порежешься, пока наладишь установку) — они все умеют, эти руки: варить стекло и скручивать провода, передвигать многопудовые устройства и делать скальпелем тончайшие срезы под микроскопом, орудовать молотком и глазным пинцетом, снимать фильм и паять почти незримые золотые волоски, клеить металлы и поворачивать на малую долю делений кониусы манипуляторов. В них соединилась сила рабочих рук и чуткость музыкальных, методичная искусность пальцев кружевницы и точная хватка рук гимнаста. Все, чем пользуются люди, что есть и что будет в цивилизации, проходит — еще несовершенное, хлипкое — через эти руки. Проходит в первый раз.

Потому что повторяться — не по нашей части. Наше дело: новое, только новое.

А ведь предо мной сейчас, можно сказать, ущербный Николай Никитич Толстобров — упустивший из-за войны свое время, растерявший здоровье и силу. Каков же он в полном блеске своих способностей?

...Обобщающая мысль — и сразу побочный эффект надвариантности: замерцала вперемежку с левой кистью у Ник-Ника та культя-клешня, расщепленная на два громадных сизо-багровых “пальца”. Но главное, и ею он работает: вставил в щель между “пальцами” хитроумный зажим, держит в нем на весу свою фотоматрицу — а в правой, здоровой, поправляет в ней что-то пинцетом. При хорошей голове и одна рука не плоха. ; ...Но я знаю и крайний вариант Толстоброва (смыкающийся и с моим таким же, где я “по фене ботаю, по хавирам работаю”):

седой побирушка с одутловатым, красным от пьянства — а может, и от стыда? — лицом. Промышляет в пригородных поездах. Завернутые рукава гимнастерки обнажают две культи. К ремню пришпилена консервная банка для мелочи. Я тоже ему кидал — когда медяки, когда серебро.

Огрызок, который, не дожевав, выплюнула война. Без рук и голова не голова.

 

Э, к черту, прочь от этих вариантов! Мне надо в другую сторону. Волевое сосредоточение. Восстановились нормальные кисти Толстоброва — с желтоватыми пальцами, ревматическими суставами, четким рисунком синих вен.

...И повело в другую сторону: руки эти напомнили мне руки моего отца — тоже неплохого вояки и мастера. Только у бати кисти пошире да ногти плоские, а не скругленные.

Как он вчера горделиво посматривал, когда те двое пришли за советом!

Никогда я не видел ни отца, ни рук его. Судить о них могу только по своим — родичи говорят, что мы похожи. Командир разведроты двадцать пятой Чапаевской дивизии Е. П. Самойленко погиб при обороне Севастополя в том самом 42-м году, в котором родился я. Неизвестно даже, где похоронен, в какой братской могиле. Только и знаю его по той фотографии комсостава дивизии, где он с краешку, молодой лейтенант.

А в варианте, где он жив, до обороны Севастополя дело не дошло. И близко там немцев не было.

 

5

Маша приближается ко мне походкой девушки, которая уверена в красоте своих ног; несет образцы.

— Алексей Евгеньевич, поглядите — хватит?

Рассматриваю образцы, сам думаю о другом. Поверхность пластинок германия серебристо блестит, нигде ни пятнышка, контактные графитовые кубики притерты проводящей пастой точно посредине — и паста не выступает из-под них. У меня даже улучшается настроение: что значит — школа!

Маша пришла к нам после десятилетки, сразу попала ко мне. Она смешлива, целомудренна, очень усердна — но умения, конечно, не было. И немало пережила огорчений, даже пролила слез от придирок этого зануды (моих то есть), порывалась уйти в другую лабораторию, пока научилась работать. Зато теперь в ней можно быть уверенным, не гадать всякий раз при неудаче опыта: кто подгадил — природа или лаборантка?

...Но дело же не в том, соображаю я сейчас, при такой ее дрессировке и аккуратности здесь и за Сашку можно быть спокойным:

не перепутает Машенька наклейки на ампулах. А раз так, то зачем мне она и зачем мне быть здесь! Эта возня с образцами и матрицами для меня — бездействие в форме действия. Действие же мое совсем в ином...

Колеблюсь (как не заколебаться, когда решаешься на заведомое свинство!) — и разделяю реальность альтернативными ответами:

— Ну, блеск!

— Никуда не годится, грязно. Переделай все.

—————————————

В “варианте числителя” Маша со скрытым достоинством откликается:

— Нет, а что же! — И щеки ее с двумя тщательно замаскированными прыщиками краснеют: приятно.

В варианте знаменателя она говорит растерянно:

— Алексей Евгеньевич... ну, я уже просто не знаю как! — И щеки ее краснеют от досады и обиды.

Она поворачивается, отходит... все, ее нет. Точнее, меня-надвариантного нет более там, где похваливший Самойленко-ординарный начинает работать с этими образцами, ни там, где обиженная вконец Маша исполняет тягомотную последовательность причин и следствий: подает Уралову заявление об уходе, объясняется с ним, он вызывает для объяснений меня-не-меня (“Что это на вас, Алексей... э-э... Евгеньевич, никто угодить не может?!”), затем отдел кадров — и т. д., и т. п.

Эти грани реальности повернулись ко мне ребрами. И перешел я, похоже, весьма удачно.

 

...На высоком табурете за химстолом восседает, не доставая ногами до пола, миниатюрная брюнетка двадцати пяти лет. Белый халат эффектно облегает ее фигуру. Карие глаза, аккуратный прямой носик, четкий подбородок, округлые щеки — это однозначно, ибо от природы. А все остальное мерцает... боже, как мерцает: волосы то собраны в тюльпан, то распущены по плечам, то завиты на концах, то с пегими прядями над выпуклым лбом, то стянуты в жгут, то уложены на затылке кренделем; брови то широкие, то тонкие, то выщипаны и вовсе и наведены тушью; веки то с росчерком, то с изгибом, то подсинены, то в прозелень. А цвета и фасоны кофт, которые выглядывают из-за отворотов халата! А формы сережек и клипс в маленьких розовых ушках! А декоративные гребни и фигурные шпильки в волосах! А... Сколько же она времени проводит утром перед зеркалом в поисках варианта, который окончательно погубит мужчин? Сейчас она ощетинилась всеми ортогональными прическами, фасонами клипс и кофт, веками и бровями в n-мерном пространстве, как ежиха.

Во всех ты, душенька, нарядах хороша, золотце наше Аллочка. Крест наш, выдра чертова — Сашка из-за нее погиб!

...Не из-за нее, не держи сердца (да и не погиб еще здесь-то) — просто глупость случая. Она за свою оплошность наказана сполна.

Итак, Алла Смирнова, окончила исторический факультет пединститута, уклонилась от направления в село, предпочла электронику на лаборантском уровне. Меня она не празднует: во-первых, из-за равенства в образовании, во-вторых, чувствует мое неравнодушие. У нас многие на нее глаз положили — хороша. Управиться с ней в работе может только Ник-Ник, да и то не всегда.

Вот сейчас она шлифует пластинки германия корундовой пастой с водой — и брови ее (во всех модификациях) страдальчески выгнуты: грязная работа! Толстобров топчется около:

— Алла, пять микрон сошлифовывайте, ровно пять! Прошлый раз вы сняли больше. Да еще с перекосом.

— Ну, Николай Никитич,— отвечает та чистым, чуть вибрирующим контральто,— я ведь не электронный микроскоп! Если не получается. Придумали бы что-нибудь вместо шлифовки!

Пустая все-таки девка. Только и достоинств, что за словом в карман не лезет. Уж не приспособиться как следует шлифовать! Я знаю, чем это кончится: придется пластины перешлифовывать самим. “Алла, опять вы забыли обезжирить образцы в толуоле!” — “Ну, Алексей Евгеньевич, я же не запоминающее устройство!” — “Алла, опять вы...” — “Ну, Николай Никитич, я ведь не кибернетическая машина!” Нахваталась.

Прощай, Машенька! Здесь ты в лаборатории оптроники — и при встрече будешь проходить, опустив голову. Для микроэлектроники лучше тебя нет. Но в Нуль-варианте нужна вот такая. И ведь действительно нужна.

Ничего более не изменилось в лаборатории. Те же матрицы на моем столе и столе Ник-Ника, так же журчит вода из дистиллятора, шипит вытяжка, светит за окном солнце. Правда, Андруша Убыйбатько принялся за работу, тычет в схему дымящимся от канифоля паяльником.

Вариант, как все “околонулевые”. Тем не менее у меня в душе сейчас чувство достижения, победы: я не перескочил наобум из “лунки” в “лунку”, а передвинулся по Пятому измерению — хоть и на небольшую дистанцию — в намеченную сторону.

 

ГЛАВА IV ИСКУШЕНИЕ ГЕРЫ КЕПКИНА

Прежде чем делать открытие — загляни в справочник.

К. Прутков-инженер. Советы начинающему гению.

И мне надо бы заняться делом: здесь от меня ждут продукции, матриц. Давай-давай. Сижу, как король на именинах. Но... образцы-заготовки, которые я несправедливо охаял, исчезли вместе с Машей. А те, что подготовит Алла — да когда еще подготовит-то! — воодушевления не вызывают.

Так, может, попробовать все-таки эту новую идейку, которая ну прямо просится, собака, манит своей простотой. Что, действительно, будет, если на перекрестке матрицы подать мощный разряд — пробойный? Кто знает, темное это дело — электрический пробой в полупроводнике; сроду не бывало ничего хорошего от пробоя... Мне ведь надо не просто сжечь барьерный переход в крохотном столбике германия, а так, чтобы соседний, находящийся в ста микронах, сохранился. А эффектно было бы: раз — и диод...

...Замечательно, что я — вариантоисследователь, умудренный бываньем во многих вариантах,— не знаю, что здесь и как. Ведь вроде и по специальности. В любом новом здании есть что-то абсолютное.

Постой, одергиваю я себя, стоит ли эта проблемка, чтобы влазить в, нее всей душой? Ну, решишь, достигнешь, запатентуешь, получишь авторское свидетельство под шестизначным номером — и что? Еще Ильф писал: “Раньше в фантастических романах главное это было радио. При нем ожидалось счастье человечества. Но вот радио есть, а счастья нет”. С тех пор чего только не прибавилось: телевидение, кибернетика, ядерная энергия, космоплавание, лазеры... а вопрос о счастье человечества остается открытым. Если на то пошло, то исследование Пятого измерения куда больше может дать для понимания природы “счастья”, чем вся микроэлектроника — не то что одна эта идейка.

 

Толстобров, распаренный от общения с Аллой, идет к своему столу.

— Ник-Ник, что вы скажете о такой идее? Излагаю. Выслушивает. Опирается о стол, скребет щетину на подбородке, морщит лоб:

— Видишь ли-и... идея, конечно, заманчивая. И простая. Она годится не только для матриц, но и для изготовления отдельных диодов. Вот это как раз и настораживает...

— Почему?

— Видишь ли-и... диоды на кристаллах со встречными барьерами делают десятки лет. И во всех технологиях один из переходов либо сошлифовывают, либо проплавляют, либо стравливают... уничтожают как угодно, только не электрическим пробоем. А это было бы проще, даже дало бы новые возможности: например, формировать диоды в готовых схемах, в электронной машине, тем перестраивая ее. Однако так не делают. Не знаю, не знаю!..

Ясненько. Если это действительно так просто, почему этого никто не сделал до меня? Это была бы сенсация в полупроводниках, мимо не прошло бы. Видимо, пробовали, да не вышло. Значит, не стоит рыпаться и мне... Чепуха! Раз этого нет, значит, и быть не может,— такой довод применяют к новым идеям тысячи лет. Надо попробовать, руки просят дела.

На чем бы? Что даст мне мощные импульсы тока?.. Обвожу комнату глазами: аналитические весы, осциллографы, гальванометр с зеркальной шкалой, микроскопы, настольный пресс... все не то. Ба! Станок точечно-контактной сварки приткнулся в углу возле двери — белый, в электронном исполнении, тип ИО. 004. Мы его так давно не используем, что уже и не замечаем. Ах ты хороший,— ждешь?..

— Ник-Ник, дайте матрицу из ваших бракованных.

— Хочешь все-таки пробовать?

— Ага.

Протягивает коробку с браком. О, у него его тоже хватает. Известное дело, микроэлектроника: одна деталь не удалась — изделие насмарку.

Для первой пробы мне достаточно не матрицы, а полоски из нее с десятком столбиков германия. Вырезаю себе такую, несу на листке фильтровальной бумаги к станку. Устраиваю полоску на нижнем контакте, медном выступе. Пальцы мои, индикаторы азарта, немного подрагивают, играют. А что... вот попробую — и получится. Утру нос несостоявшемуся академику.

Да, но работать без нужной оснастки!.. Станок, он для сварки, не для тонких экспериментов с полупроводниками. Положить на нижний электрод два куска жести, основательно — ногой через систему рычагов — придавить их верхним штырем, дожать до включения тока — проходит сварочный импульс. Это пожалуйста. Но у меня не куски жести.

Некоторое время сижу перед станком, успокаиваю дрожь рук. Мне хотя бы намек сейчас добыть: есть шанс или нет?.. (Лукавлю перед собой, лукавлю: мне нужно убедиться, что шанс есть,— ради “нет” стоит ли стараться!) Пинцетом устраиваю полоску, тридцатимикронную шинку со стомикронными столбиками полупроводника и никелевыми нашлепками на них, под острие верхнего контакта.

Мне сейчас надо сделать фокус, подобный тому, который в старину исполняли виртуозы парового молота: чтобы со всего разгона коснуться многопудовым молотом положенных на наковальню часов, не повредив даже стекла. Надо, с одной стороны, прижать электрод так, чтобы включился ток, а с другой — не пережать, не раздавить германия. И все ногой.

Подвел электрод, дожал... хруп! — первого столбика нет. Перемещаю полоску на миллиметр, подвожу снова... хруп! — и второго нет. Хорошо, что это не часы.

 

2

— Привет химикам-алмихикам! Далеко прлостирлаешь ты рлуки свои в дела человеческие, химия! — раздается от двери; мысли мои сразу принимают иное направление.

Это с великими словами и пошлыми интонациями появился из соседней комнаты Кепкин, которого жена бьет. Кепкин-здешний, Кепкин-ординарный, не подозревающий о своей великой роли в вариаисследовании, особенно в создании Нуля. (Но, может быть, подозревает... да что там — знает?! Может, он не больше здешний, чей я? Вероятность совпадения двух надвариантных состояний в одном здесь-сейчас практически равна нулю, но все-таки...)

На такое приветствие, конечно, никто не отзывается, но Геру это мало трогает. Он подходит ко мне, с размаху бьет по плечу:

— Слышь, ты! Выключи свою игрушку и слушай.

Хруп! — третьего столбика тоже нет. Я в ярости поворачиваюсь:

— Слушай, хоть я и не твоя жена!.. Но Кепкин пренебрегает репликой. Его продолговатое, как огурец, лицо выражает таинственность.

 

...Поскольку Герка любит пораспространяться о моем первом переходе по Пятому измерению... на унитаз, не вижу причин замалчивать историю его переброса. Тоже было на что посмотреть. Но, чтобы стало понятней, начать надо со статей об “южноамериканском эмоциотроне”.

Статьи эти нашел он; их перепечатывал в переводе с испанского (которого, понятно, никто из нас не знал) один наш академический журнал, далеко не самый солидный, такой, что грешил и популяризацией, иногда даже фантастикой. Да и первоисточник был ему под стать: какой-то объединенный инженерный вестник латиноамериканских республик “Ла вок де текнико” — “Голос техники”. Статьи трактовали как об упомянутой машине, так и о результатах исследования на ней нейропсихических рефлекторных сетей и сложного поведения многострадальных жертв науки — собак.

Сам эмоциотрон находился в институте нейропсихологии в эквадорском городе с прелестным названием Эсмеральдес, на берегу Тихого океана. Собак для него, похоже, ловили по всему побережью. для них эта машина была страшнее атомной бомбы. Идея опытов, впрочем, была передовой и актуальной: перейти от изучения искусственно изолированных воздействий на организм (ну, те же павловские опыты, когда у собаки выделяется слюна и желудочный сок сначала от вида пищи и звонка, затем только от звонка... опыты с двумя-тремя факторами, которые все переживают и поныне) к комплексам. Чтобы были воздействия по многим входам сразу: и вид пищи, и свет, и звуки, предвещающие опасность, соблазнительные запахи самки, жара-холод, дождь, вибрации — словом. как оно и в жизни бывает. Потому что не сводятся комплексные впечатления к сумме элементарных, это же ясно.

Для подобных опытов требовалась вычислительная машина — да не обычная, быстродействующий электронный идиот, а самообучающаяся, с гибкими связями, обобщающей памятью, внутренней перестройкой; такие относят к классу персептрон-гомеостатов. И она у них, похоже, была. Была и камера комплексных воздействий; в нее помещали исследуемых псов, фиксируя их там ЭСС (электродной считывающей системой).

Об этой системе стоит подробнее. Тюрин, когда прочитал о ней, зябко повел плечами:

— Ну... до такого только в Южной Америке могли додуматься!.

— А по-моему, нет,— возразил я.— Видишь, среди авторов указан некий Ф. Мюллер? Не иначе как эсэсовский врач, убежавший от виселицы,— его работа. Или его отпрыск и достойный воспитанник. Неспроста же система зашифрована довольно прозрачно: “эс-эс”.

— Возможно,— согласился Кадмич.— Бр-р!..

Исследователи не применяли ни вживленных электродов, ни укрепленных на шкуре клемм. По науке это правильно: такие электроды — сами по себе изрядные воздействия. Было почти некасаемое считывание биотоков: каждый электрод — заостренный на иглу электрический контур — подводился микрометрическим винтом к нужному месту (вблизи позвоночника, у головного мозга, около хвоста, носа, пасти, на животе и т. п.) так, что возникал некий “саркофаг” из острий. Собака не могла пошевелиться, ее сразу кололо; даже взлаять или взвыть она не могла — для этого же надо раскрыть пасть. “Издаваемые животными звуки, как и его выделения и движения, не могут быть однозначно истолкованы электронной машиной,— педантично писали авторы: С.-М. Квадригес, тот же Мюллер и Б. Кац.— Картину распределения нервных потенциалов могут поставить только сами эти потенциалы”. Словом, три четверти собак гибли еще до опытов, на стадии отбора и привыкания к ЭСС,— бесились. Уколовшись об один заостренный контур, псина, естественно, пыталась отдалиться от него, натыкалась на другие, шарахалась и от них — и так со все возрастающей амплитудой, с нарастанием страха и боли. Таких приканчивали. Остальных, зафиксировав в камере тысячами игл, экспериментаторы нагружали различными комплексами впечатлений и воздействий: приятными, неприятными, смешанными с нарастающей силой звуков, запахов, вибраций... вплоть до мчащей на собаку машины на стереоэкране. Эти собаки, как правило, тоже не переживали опыт. “Нейрофизиология предстрессовых состояний, а также стресса, .коллапса и бешенства собак изучена нами с наибольшей полнотой”,— не без самодовольства отмечали авторы.

Но наиболее всего нас, инженеров-электронщиков, заинтересовали не эти результаты, а так называемый “феномен четырех собак” — собак под номерами 98, 412, 2750 и 3607 (числа говорят о размахе опытов), которые при некоторой предельной .нагрузке отрицательными воздействиями... исчезли из камеры. Были — и нет. Электронная машина некоторое время, до минуты, регистрировала их “присутствие” в виде потенциалов и импульсов, затем и она отмечала нуль. Исчезновение собаки № 3607 удалось заснять на кинопленку.

“В наш век кинотрюков доказательная сила этой съемки, разумеется, равна нулю,— писали добросовестные авторы.— Мы отдаем себе отчет и в том, что само сообщение об этом феномене бросает тень на наше исследование, заставит кое-кого усомниться в истинности его результатов. Тем не менее мы сообщаем о нем, потому что это — было”.

Настырный Кепкин настолько заинтересовался, что добыл в республиканской библиотеке две подшивки “Ла вок де текнико”, обложился ими и словарями испанского языка, искал: нет ли еще чего-нибудь на эту тему? И нашел. Заметка в форме письма в редакцию (так научные журналы публикуют непроверенные сообщения) извещала, что одну из исчезнувших собак, сеттера темной масти с приметным желтым пятном (№ 2750), обнаружили на окраине Эсмеральдеса — изможденную, грязную, в репьях; на хвосте была привязана консервная банка. Пес побывал в переделке. Авторы (на сей раз только Мюллер и Кац: Санчес-Мария Квадригес. видный физиолог, вероятно, испугался за свое реноме) изучили жестянку, надеясь установить, куда ж попал пес из камеры.

Банка была из-под говяжьей тушенки известной бразильской фирмы “Торо”. Но в магазинах города консервов с такой этикеткой (бычья голова на фоне пальм и моря) не было; продавцы сомневались даже, поступали или они когда-нибудь в продажу. Запросили фирму “Торо” в Рио: когда выпускали тушенку в таких банках, где продавали? — и получили обескураживающий ответ: никогда не выпускали. Этикетка была признана малопривлекательной и забракована, ее не наклеили ни на одну банку тушенки. “Научный факт, каким бы странным он ни казался,— пытались свести концы с концами авторы письма,— подлежит обсуждению. Наше резюме таково: поскольку банок с такими этикетками не было в прошлом и нет сейчас, то их время, видимо, еще не пришло. Следовательно, собака № 2750 перешла из камеры эмоциотрона в будущее (три других, вероятно, тоже), а затем наш мир настиг ее”.

Кепкин — личность несерьезная, любитель розыгрышей. Он приволок как-то в лабораторию автомобильное магнето, подвел провода от него к двум ввинченным снизу в стул шурупам — и, когда кто-то садился на стул, крутил ручку; севшего подбрасывало на полметра. Мы ему платим той же монетой. И когда он рассказал о письме в редакцию, даже совал журнал: “Ну, прлочитайте сами!” — мы его подняли на “бу-га-га”. Этот шельмец желает, чтобы мы убили несколько дней на перевод с испанского, а потом будет ржать (рлжать), указывать пальцем: чему поверили! И мы — Стриж. Радий и я — послали его подальше.

...Так было во всех вариантах — кроме одного. Того, в котором теории “2"” и “собака у столбика” не остались пустым трепом за бутылкой вина. Здесь Кадмич очень логично доказал, что южноамериканские собаки удалялись вовсе не в светлое будущее, чтобы вернуться оттуда с банкой на хвосте, а — по принципу наименьшего действия — в иные измерения.

 

Но об этом речь пойдет в своем месте. А прежде — как сам Герочка-то наш, знаток испанского, флибустьер и неустрашимый гидальго, переходил по Пятому.

...Кепкин в стартовом кресле, пульс нормальный, костюм обычный (это входит в программу, чтобы обычный — максимум вероятия). Электроды ювелирно подведены к “акупунктурным точкам” его тела не только через кресло, но и — к голове, лицу, шее, рукам — посредством электродных тележек (наш вид южноамериканской ЭСС применительно к человеку: не такой жестокий, упор больше на сознательность). Я за пультом “мигалки”, Алла Смирнова на медицинском контроле, Стриж (в том варианте, где он есть) ассистирует. Тюрин переживает.

Седьмая попытка “божественного” переброса с упором на сверхсознание. Первые шесть не дали ничего. Кепкину задано внушать себе отрешенность, покой, ясность — воспарить над миром. “Все до лампочки...” — доносится к нам с помоста.— “Все до срл...” Алка негодующе хмыкает в углу.

Индикаторы на пульте показывают приближение резонанса с Пятым, полосы сходных вариантов.

— Герка, ...товсь! — И я включаю музыкальный сигнал, способствующий отрешенности и переходу: в нем музыкальные фрагменты из Вагнера, моцартовского “Реквиема”, Шестой и “Фатума” Чайковского — все вселенское, горнее, потустороннее — в ревербирующем электронном звучании.

Нажатием других клавиш откатываю электронные тележки — чтобы Кепкину было свободно двигаться, совершать приспосабливающиеся к переходным вариантам действия. Все затаили дыхание.

И ничего. Резонанс кончился, сигнал затих, стрелки индикатора ушли вправо,— а Гера по-прежнему в кресле на помосте излагает свое “кредо”:

— Все до лампочки... Все до срл...

— Хватит, слазь,— говорит ему Саша, потом напускается на Аллу: — А ты не хмыкай под руку. Подумаешь, слово сказал!

Кепкин сконфуженно выбирается из кресла, спускается к нам.

— Слушай, у тебя что — нет уверенности? — сочувственно спрашивает его Тюрин.— Не веришь в возможность переброса''

— Он в себя не верит! — Я вырубаю питание.

— Да нет, я верлю...— Гера сам расстроен.— Только что-то останавливает... Предчувствие какое-то.

— Да он просто боится,— мелодично произносит Алла.— Я же по приборам вижу. Пульс начинает частить, давление падает, выделение пота, дрожь в животе, в промежности... словом, сердце в пятках.

Кепкин беспомощно смотрит на нее, пытается шутить:

— А какими прлиборами ты обнарлуживаешь, что серлдце уже в пятках?

Смирнова ясно смотрит на него — и не отвечает. Это тоже ужасно.

— Что ж, раз боишься, будем перебрасывать “собачьим” способом,— решает Стриж.— По-южноамерикански. Чтобы сердце ушло дальше пяток — и тебя утянуло.

Итак, попытка следующая. Когда Герку усадили и зафиксировали электродами, Сашка показал ему его магнето:

— Узнаешь? Сейчас подсоединяю к электродам, кои вблизи самых деликатных мест,— и если задержишься в кресле, крутну, не я буду! Начали.

“Музыка” при приближении ПСВ была теперь не та: рев пикирующих бомбардировщиков, взрывы, раскаты грома, грохот обвала. И нарастающий жар и свет в лицо от надвигаемых прожекторов. И замахивание предметами перед расширившимися глазами. И высказывание Герочке всего, что мы о нем думаем...

Стрелки индикаторов вправо — полоса резонанса кончилась. С нас катил пот. Дрожали руки. А Гера, закаленный трехлетним общением с нами, остался в кресле, не перешел. Правда, магнето в ход мы, конечно, не пустили. Доказал Алле, что ничего не боится, голыми руками не возьмешь.

— Вот Уралов,— ехидно сощурился Кепкин, высвобождаясь,— тот бы давно прлидумал, как перлебрлосить. Наш Пал Федорлыч. А вы!..

Шли первые опыты. Уралов, наш могутный шеф, умотал от них в отпуск. От греха подальше. Чтоб в случае чего ответственность на нас. И унизить нас сильнее, чем сопоставив с ним, было невозможно.

— Я хоть и не Уралов, но придумал! — объявил на следующий день Стриж. Он позвал Кадмича и Алку — мы принялись разрабатывать сценарий.

— Попробуем на тебе еще один способ,— сказал я Кепкину.— Способ неземного блаженства. С участием Аллочки. Если не перейдешь — все, отбракуем.

— Давай! — Герка глядел на Смирнову с большим интересом. ...Электроды мы расположили иначе: чтобы Алла могла стоять почти вплотную к Кепкину, зафиксированному в кресле, гладить его по щекам, голове, касаться рук (которыми тот, увы, не мог ее обнять), обдавать запахами парфюмерии и своего тела, и говорить чарующим голоском — говорить, говорить:

— Ну, Герочка, неужели вы не сумеете сделать то, что удается и Александру Ивановичу, и даже этому... Самойленко? Я всегда была уверена, что вы интереснее, содержательнее их, только недостаточно настойчивы. Соберите свою волю — и!..

— Зачем же мне перлебрласываться. Аллочка, в иные варианты,— возражал разомлевший Кепкин,— когда мне здесь с вами так хорлошо!

— А может, в иных. нам будет еще лучше? — Смирнова искусительно приблизилась грудью к лицу Геры.— Ведь способ называется неземное блаженство. Вот и надо стремиться к нему, милый Герочка.

Я за пультом слушал да облизывался.

Тюрин стоял на стреме, выглядывал в приоткрытую дверь. Наконец шепнул мне: “Есть! Они в коридоре”.

Теперь оставалось дождаться ПСВ. Она не замедлилась — и все совпало отлично: — индикаторы показали приближение резонанса: я включил музыкальный сигнал, кивнул Радию; он зажег над дверью в коридоре табло “Не входить! Идет эксперимент” — только на сей раз оно означало приглашение войти; — и Стрижевич ввел в комнату Лену Кепкину, плотно сложенную женщину с широким чистым лицом, темными бровями и усиками над верхней губой; не знаю, что он говорил ей, выдерживая в коридоре, только вид у нее был решительный, губы плотно сжаты.

— Все назад! — Я нажатием клавиш откатил от Геры электродные тележки.

Смирнова с возгласом: “Ах, боже!..” — отскочила, одернула халатик.

Гера увидел восходящую на помост супругу. Лицо его выразило смятение. Он беспомощно шевельнул руками, жалко улыбнулся, ерзнул в кресле — и исчез. Был и нет.

Конечно, это было жестоко по отношению к Лене. Она едва не грохнулась в обморок. Дали воды, успокоили, заверили, что вечером Гера вернется домой, как обычно, ничего страшного не случилось, обычное внепространственное перемещение и т. п. Так оно, кстати. и было, мы не врали Лене: вернулся домой после работы во всех вариантах Кепкин-ординарный.

Но главное — опыт удался.

Определенно могу сказать, что Лена Кепкина своего Геру не бьет — жалеет и любит. Просто была как-то в коридорном перекуре высказана такая гипотеза. Кепкин на свою беду завелся: “Что-что?! Меня-а?!.” И пошло. У нас это просто.

Но после такого перехода ему теперь трудно доказать обратное.

...В варианте, где Сашка до Нуля не дожил, все придумал я сам.

А за Леной послали с надлежащей инструкцией техника Убыйбатько.

У Нуль-варианта тоже есть варианты. Тот, который со Стрижевичем,— дельнее, выразительней.

 

3

— Прлисутствовал сегодня прли интерлесном рлазговоре,— сообщает Герка, беря стул и усаживаясь возле сварочного станка.— Ехал в служебном автобусе вместе с дирлектором и Выносовым. Наверлно, их машина испорлтилась. Выносов меня, конечно, узнал, спрлашивает: “Ну, как там у вас обстановка?” — “Ждем ученого совета”,— отвечаю. “Скорло будем обсуждать,— говорит,— только не поступите прлежде с Павлом Федорловичем, как прлидворные с Екатерлиной...” Алка,— Кепкин поворачивается к лаборантке,— что он имел в виду?

Той льстит, когда у нее консультируются по истории. Но сейчас она отвечает кратко и с превосходством:

— При мужчинах нельзя.

 Ну и ладно,— Гера снова поворачивается ко мне.— Потом Выносов говорлит дирлектору: “Непрлиятная, говорлит, ситуация”. А тот ему: “Все из-за скорлопалительности. Торлопимся заполнять штатное рласписание, берлем кого ни попадя”. А Выносов “Но, Иван Иванович, все-таки Урлалов создал лаборлаторию!” А дирлектор: “Да, но что создала его лаборлатория?” Вот.

...Нет, конечно, передо мной сейчас Кепкин-здешний, по уши погрязший в делах и отношениях этой н. в. линии. А где тот, мой коллега, куда его занесло?

Когда я позавчера переходил из Нуля, его не было уже дней пять. Вернулся ли?

Я спрашиваю:

— Ну — а вывод какой?

— Вывод? Шатается Пал Федорыч-то. Дирлектор — он ведь, так сказать...— Гера смотрит на меня со значением.

— Чепуха. Подумаешь, директор сказал... Выкрутится Уралов и на этот раз, ему все как с гуся вода.

— Знаешь,— Кепкин оскорбленно встает,— когда ты прликидываешься идиотом, у тебя получается очень похоже. Прлосто один к одному!

Смирнова фыркает за моей спиной.

Я тоже поднимаюсь:

— И из-за подслушанной сплетни ты отвлекаешь меня от дела?! Постой... что это у тебя под глазом? Граждане, у него под глазом синяк.

— Опять?! — с хорошо сделанным сочувствием произносит Толстобров.

— Где? Где?! — Гера смотрится в зеркальную шкалу гальванометра.— Это чернила...— Он слюнит палец, пытается стереть, но поскольку пальцы в тех же чернилах, синяк становится еще заметнее.

Тем временем его окружают все.

— Похоже на отпечаток утюга,— определяю я.— Тыльная сторона. Хотя бы в полотенце заворачивала.

— Кино-о! — стонет Алла.

— Герман Игоревич,— скалится Убыйбатько,— вы бы сбегали в медэкспертизу, взяли справку о побоях — и в суд!

Кепкин теперь предельно лаконичен. Он берется за ручку двери, обводит всех взглядом исподлобья:

— Пар-ла-зи-ты! — и выходит.

Минуту в лаборатории длится веселье, потом все утихомириваются. Только Андруша еще долго хмыкает и крутит головой над схемой.

 

Все-таки Кепкин перебил настроение, отвратил от идеи. Слишком многое напомнил. “Да, но что создала его лаборатория?” Вот именно: одни попытки и провалы. Под водительством Павла Федоровича Уралова.

Неужели он и здесь выкрутится на ученом совете? Вероятней всего, да.

Ведь вышел он цел и невредим из всех вариантов провала “мигалки”, даже катастрофических, в которых сотрудник погиб. В таких случаях снять начальника следует хотя бы из соображений приличия, а вот нет, обошлось. Доктор Выносов за него горой, пестует в ученые.

Но сейчас Паша шатается, Герка прав. И если поднапереть всем, то?.. Ведь он еще “и. о.”, диссертации не сделал.

...Ну. вот — отвратив от эксперимента, втянул меня другим концом в водоворот лабораторных страстей этот черт картавый. Так я завязну надолго.

Закончу-ка я лучше опыт на сварочном станке, закруглюсь

хоть с этим для душевной свободы.

Прилаживаю снова на нижнем электроде наполовину изуродованную матричную полоску. Осторожно подвожу верхний штырь к искорке германия с никелевой, с мушиный след, нашлепкой.

Дожимаю педаль — и... хруп!

Мысленно произношу ряд слов, заменяемых в нашей печати многоточиями.

Нет, я что-то не так делаю. Надо иначе. Как?..

 

ГЛАВА V ПАВЕЛ ФЕДОРОВИЧ ДЕЛАЕТ ПАССЫ

Карась любит, чтобы его жарили в сметане. Это знают все — кроме карася. Его даже и не спрашивали — не только насчет сметаны, но и любит ли он поджариться вообще.

Такова сила общего мнения.

К. Прутков — инженер. Мысль № 95.

На подоконнике зазвенел телефон. Встаю, подхожу, беру трубку:

 Да?

— Лаборатория ЭПУ? Попрошу Самойленко.

— Я слушаю, Альтер Абрамович. Здравствуйте.

— Алеша, здравствуйте. Алеша, ви мне нужен. Надо якомога бистро списать “мигалку”. Она же ж у вас на балансе! Зачем вам иметь на балансе неприятности? Надо списывать, пока есть что списывать.

— Ясно, Альтер Абрамович, вас понял. Иду.

Делаю мысленный реверанс станку и идее: ничего не попишешь, надо идти. Хотел попробовать, честно хотел, но... то Кепкин, то вот Альтер — не дают развернуться.

— Техник Убыйбатько, подъем! Пошли в отдел обеспечения, “мигалку” будем списывать.

— Ну-у, я только распаялся! — недовольно вздыхает Андруша. Встает, снимает со спинки стула пиджак в мелкую клетку, счищает с него незримые пылинки, надевает. Придирчиво осматривает себя: туфли остроносо блестят, на брюках стрелочки — все в ажуре, от и до. Андруша у нас жених.

Мы идем.

...Тот разговор во времянке, статья из “Ла вок де текнико” и “мигалка” — три источника и три составные части Нуль-варианта. Из разговора родилась теория, статьи дали первый намек на ее практичность, открыли путь к методу. А из “мигалки” возник наш советский эмоциотрон.

(Собственно, название “эмоциотрон” нам было ни к чему — куда вернее бы “вариатрон” или “вариаскоп”. Но на начальство, в частности, на доктора Выносова, неотразимо действуют доводы типа “Так делают в Америке”, особенно если не уточнять, что в Южной. А что там делают, эмоциотроны? Значит, и быть по сему.)

Сейчас можно смотреть на все происшедшее философски: нет худа без добра. Ведь именно -потому, что не получился нормальный вычислительный агрегат, мы и смогли, добавив по Сашкиной идее необходимые блоки, преобразовать его в персептрон-гомеостат, чувствительный к смежным измерениям. Благодаря этому получились наши интересные исследования, мир расширился.

Только нет у меня в душе философичности, эпического спокойствия.

...На кой ляд Паша поставил “мигалку” на баланс? Ах да, это же было готовое изделие: Электронно-вычислительный Автомат ЭВА-1. Все мы свято верили, что сделали вещь.

 

Тогда лаборатория наша (как и все в этом новом институте) только начиналась. Начиналась она с молодых специалистов Радия Тюрина, Германа Кепкина, Лиды Стадник, которая сейчас в декрете, Стрижевича и меня; Толстобров появился через год. Молодые, полные сил и розовых надежд специалисты — ни студенты, ни инженеры. Экзамены сдавать не надо, стипендия... то бишь зарплата — неплохая, занимаешься только самым интересным, своей специальностью... хорошо! Первый год мы часто резвились с розыгрышами и подначками, по-студенчески спорили на любые темы. При Уралове, конечно, стихали, двигали науку.

Уралов... О, Пал Федорыч тогда в наших глазах находился на той самой сверкающей вершине, к которой, как известно, нет столбовых дорог, а надо карабкаться по крутым скалистым тропкам. “Мы, республиканская школа электроников”,— произносил он. “Меня в Союзе по полупроводникам знают”,— произносил он, потрясая оттиском единственной своей (и еще трех соавторов) статьи. И мы, как птенчики, разевали желтые рты.

Нас покоряло в Паше все: способность глубокомысленно сомневаться в общеизвестных истинах (тогда мы не догадывались, что он просто с ними не накоротке), весомая речь и особенно его “стиль-блеск” — лихо, не отрывая пера от бумаги, начертать схему или конструкцию, швырнуть сотруднику: “Делайте!” и неважно, что схема не работала, конструкции не собиралась, потом приходилось переиначивать по-своему,— главное, Паша не отрывал перо от бумаги. Это впечатляло. В этом смысле у него все было на высоте, как у талантливого: вдохновенный профиль с мужественным, чуть волнистым носом, зачесанные назад светлые кудри, блеск выкаченных голубых глаз — и даже рассеянность, с которой он путал данные и выдавал чужие идеи за свои.

Впрочем, должен сказать, что к концу первого года работы над “Эвой”, я ясно видел, что Павел Федорович в полупроводниках разбирается слабовато; впоследствии выяснилось, что Кепкин и Стриж были также невысокого мнения о Пашиных познаниях в электронике, а Толстобров и Тюрин — о его научном багаже в проектировании и технологии. Но каждый рассуждал так: “Что ж, никто не обнимет необъятное. В моем деле он не тумкает, но, наверное, в остальных разбирается. Ведь советует, указует”.

Автомат создавали в комнате рядом с нашей (в Нуль-варианте он, модернизированный, и сейчас там); затем распространились и сюда, в “М-00”. Тюрин и Стрижевич выпекали в вакуумной печи у глухой стены твердые схемы на кремниевой основе: промышленность таких еще не выпускала. Возле окна мы с Лидой Стадник собирали из них узлы, блоки — ощетиненные проводами параллелепипеды, заливали их пахучей эпоксидкой, укладывали в термостат на полимеризацию. У соседнего окна Толстобров с лаборантом в два паяльника мастерили схемы логики. В дальнем полутемном углу Кепкин, уткнув лицо в раструб импульсного осциллографа ИО-4, проверял рабочие характеристики полуготовых блоков. Посреди комнаты техник Убыйбатько клепал из гулких листов дюралюминия панели и корпус “Эвы”.

А Павел Федорович величественно прохаживался по диагонали, останавливался то возле одной группы, то возле другой:

— Гера, теперь проверьте на частоте сто килогерц.

— Алексей... э-э... Евгеньевич, Лида! Плотней заливайте модули, не жалейте эпоксидки.

— Радий... э-э... Кадмиевич. ну как тут у вас? Темпы, темпы и темпы, не забывайте!

— Э-э... Андруша! А ну, не перекореживайте лист! Покладите его по-другому.

Кепкин высвобождал голову из раструба, глядел на Пашу, утирая запотевшее лицо, восхищенно бормотал: “Стрлатег!..”

Как мы вкалывали! До синей ночи просиживали в лаборатории — и так два с половиной года. А сколько было переделок, подгонок. наладок. Но — собрали.

 

Мы с техником спускаемся вниз, выходим в институтский двор. Солнышко припекает. Перепрыгиваем через штабеля досок и стальных полос, обходим ящики с надписями “Не кантовать!”, стойки с баллонами сжатого газа, кучи плиток, тележки, контейнеры, пробираемся к флигелю отдела обеспечения. Вокруг пахнет железом, смазкой, лаками.

...Когда красили готовую “Эву”, вся комната благоухала ацетоновым лаком. Мы тоже.

Вот она стоит — приземистая тумба цвета кофе с молоком, вся в черненьких ручках, разноцветных кнопках, клавишах, индикаторных лампах, металлических табличках с надписями и символами. Казалось, автомат довольно скалится перламутровыми клавишами устройства ввода.

Как было хорошо, как славно! В разные организации полетели красиво оформленные проспекты: “В институте электроники создан... разрабо... эксплуати... быстродействующий малогабаритный электронно-вычислительный автомат ЭВА-1!” Из других отделов приходили поглазеть, завидовали. А мы все были между собой как родные.

Правда, многоопытный Ник-Ник не раз заводил с Пашей разговор, что надо бы погонять “Эву” при повышенной температуре, испытать на время непрерывной работы, потрясти хоть слегка на вибростенде — чтобы быть уверенным в машине. А если обнаружится слабина, то не поздно подправить, улучшить конструкцию.

Но какие могли быть поиски слабин, если в лабораторию косяком повалил экскурсант! Кого только к нам не приводили: работников Госплана республики, участников конференции по сейсмологии, учителей, отбывающих срок на курсах повышения квалификации, делегатов республиканского слета оперуполномоченных... Только и оставалось, что поддерживать автомат в готовности.

В роли экскурсовода Уралов был неподражаем. Он не пускался в нудные объяснения теории, принципа действия — зачем! — а бил на прямой эффект.

— Вот наш автомат ЭВА,— Павел Федорович движениями, напоминающими пассы гипнотизера, издали как бы обводит контуры машины.— Производит программные вычисления по всем разделам высшей математики. Включите, Алексей... э-э... Евгеньевич!

Я (или Александр... э-э... Иванович, или Радий... э-э... Петрович, или Герман... э-э... Игоревич) включал. Лязгал контактор. Вспыхивали сигнальные лампочки. Прыгали стрелки. Видавшие виды оперуполномоченные замирали.

— Набираем условия задачи! (Пассы. Я ввожу клавишами что-нибудь немудреное, вроде квадратного уравнения по курсу средней школы.) Вводим нужные числа... (Пассы. Я нажимаю еще клавиши.) Считываем решение!

— Где? Где? — волновались делегаты. Потом замечали светящиеся числа в шеренге цифровых индикаторов.— А! Да-а!.. Тц-тц-тц!

 

Входим во флигель. В большой комнате снабженцев галдеж, перемешанный с сизым дымом. Грузный мужчина со скульптурным профилем римлянина и скептическими еврейскими глазами сразу замечает нас:

— Ага, вот ви-то мне и нужен! — Он вылезает из-за стола, берет бумаги, направляется к нам.— Пойдемся. Ах, опрометчивый человек Павел Федорович! И зачем он поставил “мигалку” на баланс? Так бы списали по мелочам туда-сюда. А теперь... ведь сорок две тысячи новенькими, чтобы вы мне все так были здоровы! Еще утвердит ли акт главк, этот вопрос.

Альтер, как и все, не помнит уже официального имени автомата — “мигалка” и “мигалка”.

...Все было хорошо, все было прекрасно. Потом приехала государственная приемочная комиссия, пять дядей из головных организаций. Дяди быстро согласовали набор испытательных заданий для “Эвы” — посложнее квадратного уравнения, опечатали дверцы и панели автомата, включили его на длительную работу; составили два стола глаголем — и принялись задавать вопросы, выслушивать ответы, знакомиться с чертежами, вести протокол.

На третий день работы автомат начал сбиваться, в числовых индикаторах вместо правильных цифр вспыхивали ненужные нули. Дальше — хуже. На пятый день, в разгар заседания комиссии, когда Павел Федорович со слегка перекошенным от неприятных предчувствий лицом обосновывал выбор именно такой схемы и такой конструкции, ЭВА совсем перестала отзываться на команды с пульта. Числовые индикаторы то с бешеной скоростью меняли цифры, то гасли; потом стали зажигаться все цифры сразу: сначала правая сторона (положительные числа), потом левая — отрицательные. Казалось, что на плоской бежевой морде автомата растерянно моргают красные узкие глаза.

Председатель комиссии, подполковник и кандидат наук Вдовенков, лысеющий брюнет, огляделся на предмет отсутствия женщин, почесал подбородок и спросил у Паши:

— А чего это он у вас подмигивает, как б...?

 

Мы втроем опять выходим во двор, направляемся в дальний его угол. Там, среди разломанных ящиков, погнутых каркасов и битых раковин стоит “мигалка”. Точнее, то, что от нее осталось.

— Да-а...— тянет Альтер, останавливаясь перед ржавой коробкой с дырами приборных гнезд.— Даже крепеж поснимали, скажите пожалуйста! — Он пнул коробку, листы с облупившимся лаком жалко задребезжали.— Как после пожара.

Я стою в оцепенении: последними словами начснаб как бы свел вместе обширный пучок вариантов (в том числе и с пожаром в лаборатории) ; в них осталось ровно столько от нашей “Эвы”, электронной собаки, угодившей под самосвал судьбы: одно шасси. Все по теории, по Тюрину.

...Подобно тому, как морской вал — мощный, крутой, зеленовато просвечивающий на солнце — разбивается, налетев на берег, на гейзеры брызг и изукрашенные пеной водовороты, так и “вал” наших трудов, мечтаний, замыслов, эмоций, творческой энергии раздробился после провала, разделился на множество ручейков-вариантов. Среди них есть и сильно отличающиеся, и пустячные — да я все, честно говоря, и не знаю. Но грубо их можно разделить, как пустыню со львом, на две части: а) варианты, в которых у нас опустились руки (льва нет), и б) варианты, в которых они у нас не опустились (лев есть). Последние, разумеется, интересней.

 

После отъезда госкомиссии была создана внутриинститутская, которая выясняла, что подвело в “ЭВЕ” и почему. Подвело многое: густо залитые смолой модули плохо отводили тепло, от этого менялись характеристики микросхем; сработались кустарные переключатели; местами даже отстали наспех подпаянные проводники. Общий диагноз был: надежность.

Паша тогда выкрутился ловко. Модульные блоки собирал кто? Самойленко и Стадник. Микросхемы изготовлял кто? Стрижевич и Тюрин. Блоки проверял кто? Кепкин... Не умеют работать! Над нами нависло разгневанное начальство. Но Уралов все замял: ничего, они молодые, на ошибках учатся и т. п.— и потом еще ходил в благодетелях.

- Отсюда ответвляются варианты, в которых Толстобров не вынес Пашиного бесстыдства и ушел (а здесь-сейчас он все-таки вынес и не ушел — колебался, значит), а также и те, в которых мы, предварительно сняв с “мигалки” все ценное, выставили ее в коридор, а затем и вовсе, чтобы не возбуждать насмешки соседей, сволокли на задний двор. Но ответвились и те, в которых мы в самом деле решили научиться на ошибках, попробовать еще раз, уже не полагаясь на “гений” Уралова. Новаторы Стрижевич и Тюрин предложили не повторять зады, а использовать самые новые технологические идеи — с пылу, с жару, из журналов и свежих патентов. “Если и будем делать ошибки, то хоть такие, на которых вправду можно научиться”,— высказался Сашка. Деморализованный Уралов согласился: авось кривая вывезет!

Поэты сочиняют произведения не только из слов. Стрижевич был поэтом-инженером, мастерством своим и идеями воспевавшим Технологию, Науку Как сделать — пообширней математики: без нее все остальные и посейчас находились бы на уровне Древнего Египта. Тюрин его хорошо дополнял. Прочие были на подхвате.

И получилось неплохо: универсальные микросхемы для вычислительной техники в многослойных пластинах кремния, напыления на них в вакууме через маски связующих контактов, увеличенные быстродействия... словом, см. авторские заявки и научные статьи. Из всего этого можно было собирать не только автоматы типа ЭВА-1, но и многое другое.

...И наверное (даже наверняка), были созданы “Эвы” и другие электронные устройства, приносят они и сейчас пользу науке и народному хозяйству; нам там хвала, премии и повышения в чинах. Но я знаю не эти варианты, а лишь те, которые, переплетаясь и сходясь, вели к Нулю. А путь к Нулю шел через Сашкину гибель.

 

...И исходные настроения после провала “мигалки” здесь были иные: ну, теперь нас разгонят! Закроют лабораторию... Большого страха нет, без работы не останемся, терять нам здесь, кроме мудрого Пашиного руководства, нечего. В городе немало интересных институтов и КБ. Куда податься: в бионику, в кибернетику, в физику, в химию?.. Начали примеряться к тем проблемам, читать, спорить — помешали себе зонтиком в мозгах. Ассоциативно вспомнились и разговоры в моей времянке, статьи об “южноамериканском эмоциотроне” — тоже ведь лихой бред, не лучше теории информации или релятивистской электродинамики. Дальше — больше: а чего мы будем прислоняться к чужим идеям, почему бы нам не создать и не возглавить новое направление в науке! Разве Альберт Эйнштейн, когда придумывал свою теорию относительности, не был таким же сопляком и житейским неудачником, как мы?

Словом, это настроение создало в нас душевную раскованность, освобожденность — необходимую предпосылку далеко идущих умствований. И начали — сначала для веселья души, а чем далее, тем серьезней.

Пал Федорыч, могутный зав, здесь уже не пытался строить из себя гения и наставника. Он выслушивал наши суждения, не смея слова вставить, а затем отходил со смятением во взоре. По-моему. он опасался, что его могут арестовать вместе с нами,— а с другой стороны, если донести, так вполне могут самого упрятать в сумасшедший дом.

Так мы дошли, как до ручки, до вывода, что недостаток опростоволосившейся “Эвы”, ее хлипкость, ненадежность — на самом деле достоинство, которое позволяет преобразовать ее в персептрон-гомеостат, сиречь эмоциотрон. Ведь все кибернетические устройства такого типа, обосновывал Стрижевич, обобщенно чутки к внешним изменениям, к веяниям среды именно в силу внутренней шаткости, переменчивости. Такую “ненадежность в заданных пределах” обычно организуют искусственно, хитроумными схемами обратной связи из надежных промышленных элементов.

— А нам и организовывать ничего не придется! Все есть. Надо только еще это достоинство “мигалки” усилить.

— Это просто,— поддержал я.— Будем поливать ее горячей водой, а потом сбрасывать со шкафа.

Здесь нервы Павла Федоровича не выдержали, и он, предоставив нам свободу действий (выбора-то не было: либо тащить “Эву” на задний двор, либо попытаться что-то сделать из нее), отбыл в длительный отпуск: для поправки здоровья и написания диссертации

И начались у нас дела... Конечно, насчет поливания водой и сбрасывания со шкафа я сказал так, для куражу; это не метод. Да и по уровню сложности “мигалке” было далеко до эмоциотрона. В ход пошли технологические импровизации Стрижа и Тюрина — те, да не те, что в смежных вариантах, ибо предназначались для иной цели. Для поимки “льва”.

Варианты расходятся — варианты смыкаются. И сомкнулись все варианты с попытками довести “мигалку” до толку в одном простом решении: надо не тужиться самим с изготовлением множества разнообразных микросхем, а отдать кремниевые пластины-заготовки и все сопутствующие материалы на полупроводниковый завод, в экспериментальный цех. Там по нашему заказу исполнят всю черную работу, подготовительные операции, а мы затем сделаем с ними то, что чужим рукам доверить нельзя.

...И вот здесь на сцену выходит Алка Смирнова, дипломированный историк и лядащая лаборантка; и ампулы с тетрабромидом бора — сизо-коричневым мелкокристаллическим порошком, применяемым для вакуумной термообработки кремния, для образования в пластинах многослойных структур.

Утром отправлять материалы и документацию на завод, уже заказали машину, а вечером накануне, после конца работы, когда все разошлись, Стрижевич и Тюрин, проверяя напоследок, обнаружили, что Алла, дева высокого полета мыслей, наклеила на ампулы с бромидом бора совсем не те, от других реактивов этикетки! Когда они представили, какая от этого может произойти на заводе путаница, думаю, что даже у Кадмича волосы вокруг лысины встали венчиком. “Иди пиши новые этикетки, у тебя почерк красивый”,— распорядился Сашка, сам вывалил всю сотню ампул в раковину, под струю с теплой водой — смывать Алкину работу. Тюрин ушел в другую комнату, сюда, к нам,— и это спасло ему жизнь.

Что произошло со Стрижом, можно восстановить только предположительно. Наверное, когда он соскабливал размякшие этикетки, какая-то ампула выскользнула из пальцев, цокнулась о край раковины, разбилась... и здесь — после десятка лет применения этого порошка в полупроводниковых технологиях — обнаружилось, что при соединении с водой он образует детонирующую смесь. От взрыва в комнате повылетали стекла. Начался пожар. Кадмич вбежал с огнетушителем — ив одном варианте утихомирил пламя, в другом — нет. В том, где он не совладал с пожаром, от “мигалки” остался обгорелый каркас.

Потом и мы, и специальные эксперты проверяли этот эффект соединения бромида бора с водой: действительно, получаются внушительные взрывы. Было разослано специальное инструктивное письмо, которое все работающие с порошком должны были прочесть и в том расписаться. А тогда... неповрежденными у Сашки остались только одни ботинки.

...В фатальных происшествиях часто можно заметить отблеск какого-то вселенского, космического идиотизма. Почему именно в этом, во взрыве ампул, должны сомкнуться многие — и совершенно же разные, даже связанные не с нашим институтом, а с тем “п/я п...” — н. в. линии Стрижевича, человека и исследователя? Почему “мигалка” разбарахленная и “мигалка” после пожара — машины опять-таки различного содержания, назначения и даже уровня — оставили после себя одинаково выглядящие каркасы (так и скелеты людей куда более схожи, чем сами люди)?

Ведь есть и вариант (благодаря которому Сашка все-таки “мерцает” в Нуле), когда они с Тюриным успели захватить еще не ушедшую домой Смирнову, ткнули носом в ошибку и заставили ее смывать этикетки. Так что вы думаете? Она все аккуратно смыла, ни одна ампула не разбилась.

На кой черт вообще нужно было их смывать, наклеили бы новые прямо поверх тех!

Почему, почему, почему?! Ответ, наверное, такой: у Вселенной свой счет и своя мера. События, предметы, различия, которые для нас имеют большое значение, для нее не имеют никакого, вот и все.

 

Конечно, и от Сашкиной гибели ответвилось много вариантов. в которых мы опустили руки, отшатнулись от замысла, разбежались по другим организациям. А там, где не отшатнулись, продолжали, тоже получилось немало вариантов-неудач; дело-то сложное, новое.

То есть можно сказать, что Нуль-вариант достигнут нами на самой верхушке всплеска труда и дерзаний, на пределе нашей — не только научной, но и человеческой — выразительности. Поэтому в него так нелегко вернуться.

 

3

Сейчас на заднем дворе актом списания мы заключаем-смыкаем все варианты, в которых у нас опустились руки.

— Ну-с, приступим,— Альтер Абрамович протягивает листы бумаги Андруше.— Пишите, молодой человек, у вас должен быть красивый почерк.

Польщенный техник устраивает их на крышке “мигалки”, раскрывает авторучку.

— Мы, нижеподписавшиеся: начальник отдела материально-технического обеспечения Приятель А. А., инженер лаборатории ЭПУ Самойленко А. Е. и материально-ответственное лицо той же лаборатории техник Убыйбатько... проставьте свои инициалы, написали? — составили настоящий о нижеследующем...

Я слушаю — и впадаю в транс. Сам не знаю, какой я сейчас: надвариантный или здесь-сейчасный. Ведь вот как оно бывает: можно что-то задумать, интересно вкалывать, подгоняя себя предвкушением успеха: можно склепать что-то впечатляющее. Но не дай бог, если из-за “давай-давай”, из-за неучтенных мелочей при изготовлении или мелких промахов в проекте ваша машина откажет при испытании. Новое устройство часто называют детищем. Это не так: первый шаг ребенка самый безответственный — первый шаг машины самый ответственный. Споткнулась — все: в нее утратят веру, вынесут приговор “не получилось”. Почему, кто виноват — это уже тонкости. Не получилось. Оттащат ваше неродившееся детище куда-нибудь, где коллеги из смежных лабораторий смогут укромно потрошить его для своих надобностей, и будет стоять оно, ободранное и страшное, как угрызение совести. И вы будете избегать проходить мимо него.

— ...в результате испытания на длительную работу, из-за демонтажа, а также воздействия атмосферных условий при открытом хранении,— монотонно диктует Альтер,— необратимо вышли из строя все остальные узлы.

“Про пожар бы надо еще,— думаю я.— Реквием в форме акта списания...”

И наконец заключительная фраза:

— ...считать полностью списанной. Лом в количестве... ну, скажем, пятьдесят килограммов, так, Алеша? — сдать на склад металлоотходов.

 

ГЛАВА VI

ВСЕ ВАРИАНТЫ ТЮРИНА

Требовать от человека, провозглашающего великие истины, чтобы он и сам следовал им,— значит требовать слишком многого. Ведь, провозглашая истины, так устаешь!

К. Прутков — инженер. Мысль № 46.

Когда я возвращаюсь, то замечаю в комнате приглушенную сосредоточенность. Все заняты делом. За моим столом сидит в вольной позе коренастый мужчина в темно-синем костюме. Волнистые волосы тщатся замаскировать розовую плешь. Белый воротник обтягивает шею с тремя крепкими складками. Широкие пальцы в светлых волосиках барабанят по оргстеклу на столе. Павел Федорович Уралов, прошу любить и жаловать.

Во мне все как-то подбирается. Заслышав мои шаги, Уралов поворачивается всем корпусом, доброжелательно смотрит из-под белесых бровей блестящими голубыми глазами

— Так как ваши успехи, Алексей... э-э... Евгеньевич? Что меня всегда умиляет в Паше, так это его “э-э” перед отчествами сотрудников. Отвечаю уклончиво"

— Ничего, благодарю.

— Первые матрицы сегодня выдадим?

— М-м... нет. На той неделе.

— Хм — Уралов встает, оказывается одного роста со мной. Энергично поводит широкими плечами.— А в отделе электронных систем ждут. Стенд собрали под них.

Слышать это неприятно. Черт догадал меня наобещать матрицы этому отделу. А все Стасик-Славик, он подбил...

— Я уж упросил их не прижимать со сроками. Не успевает. мол, исполнитель. Но самое крайнее к концу месяца надо дать.

Я не могу сдержать изумленный взгляд: неужели мы с Ураловым будем в тех же отношениях и к концу месяца, после ученого совета? Рассчитывать все-таки уцелеть?!.

...Не имеет значения, какой я сейчас разговариваю с Пал Федорычем: надвариантный или обычный, которому надо матрицы к концу месяца выдать. Есть варианты, где он берет верх надо мной, есть и такие, где не берет, даже напротив,— но нет таких, где бы мы с ним были заодно, в мире и согласии. Наше противостояние имеет тот же первичный иррационально-глубинный смысл, как и моя дружба со Стрижем. Конкретные обстоятельства будто и ни при чем, на поверхности. Он тоже чувствует это, насторожен.

А вот с каким Ураловым я сейчас общаюсь? Он ведь тоже был в Нуле, перебросился оттуда — довольно странным образом — и больше мы там его не видели.

Пал Федорыч, наш благородный кшатрий, вернулся из отпуска в благополучный, с живым Стрижом, вариант Нуля — свежий, загорелый, осанистый. На готовенькое. Начал знакомиться с тем, что мы здесь без него... это... соорудили. Ознакомили. Преобразованная и расширенная комната, из которой было удалено все ненужное для эмоциотрона, произвела впечатление на Уралова своей функциональной цельностью. Два дня вникал в схемы, магнитозаписи, снимки.

— Так вы ж это... продемонстрируйте в натуре — что и как7 В натуре “что и как” демонстрировал Сашка, первый из нас, кто освоил быстрое скольжение по ПСВ туда и обратно. Это требует высокой собранности — быть в пятимерном мире, как в обычном, перемещаться усилием воли, будто шагать.

Итак, Стриж в стартовом кресле, в окружении электродов. Я за пультом, Алла на медицинском контроле. Тюрин вводит Павла Федоровича во все технические детали — ив голосе его, не могу не отметить, дрожь искательности, чуть ли не подобострастие... (перед кем, Кадмич!).

Приближается ПСВ — довольно широкая, по приборам вижу:

секунд на сто. Музыкальный сигнал резонанса. Алла поднимает пальчик вверх: состояние перебрасываемого в норме. Откатываю тележки с электродами. Сашка делает движение, будто устраиваясь в кресле поудобнее... и исчезает.

— Ого,— произносит Пал Федорыч.— А теперь там что? Двадцать, тридцать, сорок секунд... На помосте возникает расплывчатое мелькание Шестьдесят секунд, семьдесят — мелькание оформляется в Стрижевиче. Он стоит, опершись о кресло, в зубах дымящаяся сигарета — любитель эффектов!

— Между прочим, Павел Федорович,— говорит Сашка, сходя с помоста,— я сейчас был в варианте, в котором вы уже кандидат наук. И не “и. о.”, а полноправный завлаб.

Я беру его сигарету, смотрю: “Кэмел”!

Уралов смотрит на Стрижа осторожно, но доброжелательно.

— Очень может быть,— произносит солидно.— Почему бы и нет!

— Пал Федорыч,— вступаю я,— так, может быть, и вы, а?.. Он смотрит на меня: в голубых глазках доброжелательности меньше, настороженности больше. Сомневается, шельмец, в моих добрых чувствах к нему, во всех вариантах сомневается.

— А вы тоже это... перебрасывались?

Я чувствую, как ему хочется закончить вопрос: ...в варианты, в которых я кандидат? — но стесняется человек. Конечно, Паше приятно было бы попасть туда — от всех провалов “мигалки”, от шаткой ситуации, в которой оказался сейчас (доказали, что могут обойтись без него в решении такой проблемы, утерли нос) — в добротный солидный вариант. Отдохнуть душой.

— Конечно,— говорю,— и не раз. Ничего опасного. При вашем здоровье, особенно после отпуска,— запросто.

— Главное, не дрогнуть душой,— замечает Сашка,— и вы сможете перейти волево, возвышенным способом.

— Ну, разумеется! — мелодично добавляет из своего угла Алка.— Не на “собачий” же переброс Павла Федоровича ориентировать.

Она поняла игру, включилась. Смотрит на Уралова с поволокой. Решился Пал Федорыч. Все-таки в храбрости ему не откажешь. Из стартового кресла он, когда накатила его ПСВ, исчез молча и без лишних движений. Волево. И... считанные секунды спустя из камеры донеслись звуки Бах! Ба-бах! и неразборчивые возгласы:потянуло сладковатым дымом. Через четверть минуты шум стих, позади рывком раскрылась дверь. Мы обернулись: это Уралов влетел в комнату, тяжело дыша и блуждая глазами.

Вид его был ужасен: правая щека вся в бурой копоти, под глазом зрел обширный синяк, нос — великолепный волнистый нос, мечта боксера-любителя — свернут вбок и багрово распух. На синем пиджаке недоставало верхней пуговицы. Светлые волосы всклочены.

— Там что — война? — спросил Стрижевич. Казалось, Уралов только теперь заметил нас. Оглядел. Чувствовалось, что мысли его далеко.

— Какая война! Вы почему здесь? Мы переглянулись.

— Так надо,— сказал я.

— А Кепкин где? — не успокаивался Уралов.

— Переброшен, еще не вернулся.

— Переброшен... н-ну, погоди мне! — Пал Федорыч будто в прострации шагнул снова на помост, сел в кресло, осторожно потрогал свернутый нос и — исчез. На этот раз окончательно.

Все произошло в пределах одной ПСВ.

Потом мы ломали головы: то ли Уралов хотел повторить эффектное возвращение Стрижа, но — вариантам не прикажешь — получилось со входом через дверь, то ли так произошло помимо его воли, когда, удалившись по Пятому измерению, налетел на что-то, сильно, судя по его виду, отличавшееся от кандидатского статуса. И его отбросило назад. Как бы там ни было, более Павла Федоровича в Нуле мы не видели.

...Так все-таки: какой? Мы толкуем сейчас о диодных микроматрицах, я делаю вид усердия и озабоченности — может, и Паша так?

Надвариантный Уралов, причастный к Пятому измерению, воспаривший над миром простых целей и погони за счастьем,— в этом есть что-то противоестественное. Он не надвариантен, не может быть им. Он вневариантен. Существует, и все — как дерево, дом, бык. И не матрицами он озабочен, не разработкой вычислительных автоматов или чего-то еще — своим благополучием и успехом. Всегда и всюду.

 

Я опускаю глаза, говорю смиренно:

— Хорошо, постараюсь к концу месяца. Но Уралов заметил промелькнувшие на моем лице изумление, сомнение, иронию — начинает нервничать.

— Да вам и стараться особенно не надо, да! — В голосе появляются резкие нотки.— Все вам ясно, работа обеспечена... Надо только больше находиться на рабочем месте, меньше отсутствовать!

— Я уходил списывать мигал... то есть “Эву”.

— “Эву”?! — У Паши перехватывает дыхание. Несколько секунд он не находит слов.— Кто вам позволил?!

— Надо же ее когда-то списать, там один каркас остался.

— Значит, вот вы как...— Пал Федорыч лиловеет.— Вот вы как, значит! Интригами занимаетесь в рабочее время, подкопами, самоуправством! Других результатов так от вас нет. Не выйдет!

(Спокойно, Кузя. Спокойно, Боб... или как там меня? — Алеша. Я существую в пятимерном мире. Заводиться не из-за чего, все до лампочки. Просто попал в штормовую ситуацию. Спокойно. Я существую в пятимерн... а, к какой-то матери!)

Равновесие рухнуло. Меня охватывает такая злость, что, будь у меня на загривке шерсть, она встала бы сейчас дыбом.

— Между прочим, вы сами обязаны ее давно списать! — ору в полный голос.— А не тянуть, не ждать чуда!

— А вы за меня не думайте, что я обязан, вы за себя думайте! За самоуправство со списанием “Эвы” вы ответите. Я отменяю акт!

— Тогда уж заодно представьте действующую “Эву”!

— Да! — сгоряча отвечает Паша.— Не считайте себя таким умным, а то много на себя берете. Как бы нам с вами не пришлось расстаться! — Он поворачивается и шумно уходит.

— Вот это вы правильно сказали! — кричу я вслед.

 

2

Минуту в комнате стоит оглушительная тишина. У меня пылают щеки и уши. Фу... как я орал. Потерял лицо, надвариантник. Да, но в этой злобе как раз и сказалось знание иных вариантов — всех тех, в которых мы из-за Пашиной самодовольной тупости попали в беду.

— Ник-Ник, чего он взвился из-за “мигалки”? Мало ли мы списывали!

— Не понимаешь? — Толстобров подкручивает маховичок микроманипулятора.— Ведь акт пойдет на утверждение в главк.

— Ну и что?

— Все равно не понимаешь? А то, что не каждый день в главк присылают акты на списание сорока с лишним тысяч рублей. Все там будут вникать, вспоминать о провале “мигалки”. Сделают внеочередное вливание директору. А это еще более отвратит его от Уралова.

— Так это же хорошо. Ай да я!..

— Это было бы хорошо...— Ник-Ник косится в мою сторону.— Если бы ты не ляпнул Пал Федорычу про списание. И кто тебя за язык тянул? Пошел бы акт потихоньку куда надо. А теперь все, Уралов еще придержит. Выразит несогласие с формулой списания или что-то еще... имеет полное право. И приготовься к тому, что припишет тебе черные интриганские намерения.

— Так я ж не знал!

— Думать надо.

Настроение у меня портится окончательно. Вот: высшее образование имею, многие науки постиг, даже пятимерность бытия... а не сообразил. Элементарно сглупил. Там, где у нормального делового человека, у Уралова, того же Ник-Ника, мгновенно срабатывает вся цепочка связей (сорок тысяч — главк — втык директору — втык Паше), у меня ничего не сработало. Не заискрило даже. Это была возможность пошатнуть Уралова, помочь ему рухнуть. Она упущена начисто, поскольку я совершенно неколебимо ляпнул про списание.

А сколько вообще я благоприятных возможностей упустил из-за того, что не сообразил вовремя, тюфяк нерасторопный! И всего-то требовалось промолчать, не распускать язык... досада.

 

Снова тихо в лаборатории. Все работают, я переживаю.

Медленно, как-то нерешительно открывается дверь. Входит высокий сутулый мужчина с мягким лицом ребенка, редкими светлыми волосами, обрамляющими лысину. Радий Петрович Тюрин, старший инженер и аспирант-заочник,— он же Кадмий Кадмич, Скандий Скандиевич, Калий Кальциевич и так далее; кличек у него больше, чем у матерого рецидивиста, вся таблица Менделеева.

Радий Тюрин — основоположник № 1, чья мысль властвует над нами в Нуле и переносит в другие варианты. Сам он, правда, по слабости здоровья и в силу некоторых черт характера Нуль ни разу не покинул; единственная попытка переброситься закончилась вызовом реанимационной установки. Теперь там он чувствует себя перед нами виноватым.

Он везде себя чувствует таким. Мощное имя Радий ему действительно не подходит.

— Привет,— тенорком негромко говорит Кадмич здешний: так негромко, что, если не ответят, можно истолковать себе, будто не расслышали.

И действительно никто не отзывается. Лишь я киваю ему издали. Взглядываю на его грустное лицо и — подобно тому, как, оказавшись в знакомом месте, вспоминаешь все связанное с ним,— вспоминаю — уточняю относящееся к этой “линии н.в, и н.д.” Тюрина (термин его, но здесь он об этом не знает). Худо ему, вижу. И не поможешь.

...Та последняя шутка Стрижа: “Иди пиши новые этикетки, у тебя почерк красивый”. Первоисточник ее — Пашин деспотизм. “Радий... э-э... Скандиевич, перепишите. У вас почерк красивый”. И он останавливает опыт, прерывает расчеты — садится перебеливать докладную шефа. При этом Кадмич внутренне негодует, потом делится с нами возмущением. Единственным человеком, который никогда не узнавал о его недовольстве, оставался Уралов.

И здесь-сейчас, накануне ученого совета, Кадмич терзается. угрызается, весь в нерешительности. С одной стороны, надо противостоять Паше, объяснить всю его несостоятельность как научного руководителя — кому же, как не ему, Тюрину. А с другой — Пал Федорыч разговаривает с ним сейчас ласково и без “э-э”, Пал Федорыч обещает продвинуть его статьи в институтский сборник, Пал Федорыч собирается замолвить перед директором .слово, чтобы Тюрина передвинули вперед в очереди на квартиру. А число публикаций ему, соискателю, надо набирать. А без квартиры ему, семейному, с мамашей, женой, ребенком — и вторым на подходе — совсем зарез. Вот те и наука...

А когда один на один с приборами или перед листком бумаги — сильней и смелей Кадмича нет.

 

3

Извлечения из теории Радия Тюрина.

Движение и преобразование тел и их систем, течения всех процессов в мире — осуществляются по п. н. д. (принципу наименьшего действия). В согласии с ним текут реки, падает и разбивается выпущенный из рук стакан, пробивается сквозь асфальт растущая трава, планеты приобретают, формируясь, именно шарообразную, а не иную форму, летят в пространстве по эллипсоидным спиралям, а не мотаются по произвольным траекториям. Принцип сей отвечает на все умозрительные вопросы “почему так, а не...?” — потому что именно такое преобразование требует от материи наименьших действий, минимального расхода энергии.

Это по физике. По теории вероятностей преобразования по п. н. д. всегда наиболее вероятны. А по теории информации, третьей общей науке, принцип наименьшего действия суть признак наибольшего сходства между соседними в пространстве-времени (то есть мгновенными) образами материального волнения. Цепочку таких наиболее похожих мы и различаем как трехмерный движущийся и меняющийся образ — реальное тело.

Но... но! — нет оснований ограничивать мир (особенно если в нем присутствует разум — сила, превращающая возможное в реальность) только четырьмя измерениями: три пространственных-}-время. Принцип наименьшего действия — наибольшего сходства — равноприменим и к пяти-, шести, к n-мерным континуумам, ему все равно. А это значит, что — совершенно подобно тому, как движущееся тело может свернуть (или его можно повернуть) в пространстве — оно может свернуть и по пятому, шестому... по n-му направлению континуума. Мы не наблюдаем такого потому, что движения и процессы в нашем вещественно-полевом мире заданы страшным напором потока времени; они “текут” в нем, относительные скорости их ничтожны по сравнению с его скоростью, скоростью света. Но это не означает, что такие “повороты” невозможны в принципе.

Какие тела наиболее способны к вневременным поворотам? Конечно, живые, активные. Для них ведь и п. н. д. не неумолимо-железный закон, а лишь наиболее вероятный путь движения и развития (та самая н. в. линия); отклонения от него хоть и менее вероятны, но вполне возможны. Мертвые тела падают, катятся под гору — живые же могут и подняться в гору, прыгнуть вверх... и вспрыгнуть на что-то.

Проще всего это объяснить на примере феномена четырех собак. Для них — для всех, собственно, подопытных собак в камере южноамериканского эмоциотрона — дальнейшее существование в нашем направлении времени (в плену ощетиненных электродов и ужасных комплексных воздействий) было не по п. н. д., не под горку. Оно им, попросту сказать, было не в жилу. А свернуть в пространстве (удрать из камеры) невозможно. Четырем псам из четырех тысяч повезло: приблизились цепочки их сходств в иных измерениях, ПСВ — они и дернули по ним. Важную роль в этом сыграла электронная машина; она почувствовала каким-то комплексным, множественным резонансом приближение полосы и, видимо, уменьшила энергетический барьер между соседними линиями н. в. и н. д.; без нее и эти четыре собаки сбесились бы — и все.

Для людей, обосновывал Кадмич, переход по Пятому (так мы стали обобщенно именовать все измерения сверх четырех физических, ибо им несть числа) облегчает наличие у них вариантного мышления. Что есть все наши планы, прикидки, как поступить или сказать, оценка возможных последствий... да и воображение, мечтания — как не попытки осмотреться и ориентироваться в n-мерном пространстве? “Я мыслю — следовательно, я существую... не только в пространстве—времени”,— развил Тюрин известный тезис.

Роль же электронной машины в этом деле именно та, что в ней с большим быстродействием просчитываются, моделируются, сравниваются множество вариантов, возникших в ее “мозгу” от исходных данных, полученных от окружающей среды “впечатлений”:

С большим быстродействием, вот что главное -— для нас как бы все сразу, сейчас. Если эти варианты не умозрительны, моделируют, скажем, меня в участке окрестного мира — и если при этом извне, из n-континуума, подвалит цепочка моих сходств, то машина, предсказал Тюрин, должна отозваться на это особым поведением.

...Первое подтверждение теории было вот какое: Тюрин подошел к Кепкину с журналом, где был русский перевод статьи из “Ла вок де текнико”:

— Гер, раз уж ты у нас знаток испанского, проверь, будь добр, по первоисточнику. По-моему, в этом месте,— он отчеркнул карандашом,— кое-что пропущено. Там должно быть не только, что персептрон-эмоциотрон еще десятки секунд “чувствует” присутствие исчезнувших собак, но и что потребление энергии им в это время резко падает.

— Хорлошо,— тот пожал плечами, взял журнал.— Завтрла. На следующее утро он подступил к Кадмию Кадмичу с большими глазами:

— Ты что — рлазыгрлывал меня или знал?!

Действительно, переводчики (или редакторы журнала) выбросили фразы о том, то в моменты исчезновения собак машина работала, практически не потребляя ток от сети. Слишком уж то место показалось им забористым, покушающимся на закон сохранения энергии: откуда же энергия притекала, от собак?!

А по Тюрину так и должно было быть: поворот подопытного существа по ПСВ с последующим движением в новом русле наименьших действий и наибольших вероятии, в русле причин и следствий — был для машины как бы спуском с перевала; энергетически она уподоблялась катящемуся под гору троллейбусу.

 

4

Вот такой он в полный рост. Радий Петрович Тюрин, который здесь-сейчас, осторожно пробираясь между столами, приближается ко мне — и тоже с журналом в руке. Я присматриваюсь: красно-черная обложка, английское название — нет, это не “Ла вок де текнико”, а “Джорнел оф апплайд физик” — журнал прикладной физики.

— Алеша, ты занят?

Ох, не с добром он явился, чувствую. Я еще после беседы с Ураловым не пришел в себя, сейчас он подбавит...

Колеблюсь — и разветвляюсь в ортогональных ответах:

— Занят!

— Нет, а что?

————————————

Вариант числителя: Тюрин смешивается, отступает с виноватой улыбкой:

— Ага... ну, хорошо. (Чего хорошего?!) Тогда я потом...— поворачивается к выходу. Минуту стоит около техника Убыйбатько, смотрит, как тот орудует паяльником. Но Андруша не обращает на него внимания,— и Кадмич пробирается к двери, перекладывает журнал из правой руки в левую, открывает дверь и мягко закрывает ее за собой.

Мне неловко и досадно на деликатность Радия. Чего он так: “Ты занят?..” Вот Кепкин не интересуется, занят или не занят, сразу бьет по плечу. Чего он приходил-то, статью какую-то хотел обсудить, что ли?..

 

Вариант знаменателя: Тюрин протягивает мне раскрытый журнал, указывает на короткую заметку:

— Вот прочитай.

Склоняюсь, читаю. Английский язык я, помимо института, изучал на платных курсах — и деньги не пропали зря. Некий Л. Тиндаль из технологической лаборатории фирмы “Белл” излагал — со ссылкой на свой свежеоформленный патент “способы многоступенчатой диффузии примесей в пластины кремния”. Так... образуются многослойные структуры-“сандвичи” с чередующимися типами проводимости и барьерами между ними, а из них окислениями с наложением масок и травлениями можно образовать микросхемы различных типов и сложностей. Все ясно, это способ Тюрина, отзвук технологических дерзаний, проникший и в сей вариант.

...Здесь не было попытки спасти “мигалку”, творческая стихия выплескивалась у кого как. Кадмич сам, без Стрижа, родил, рассчитал и опробовал этот способ дифференциальной диффузии на оставшихся пластинках кремния.

— Что ж, недурственно,— сказал Уралов, поняв после объяснений Тюрина суть и перспективы.— Очень неплохо. Надо нам с вами послать авторскую заявку. Радий... э-э... Петрович.

И, когда Кадмич перестал работать над способом, Паша делал круги, напоминал, а он отмалчивался или отговаривался, что перестало получаться. Заявку так и не послали. Это все, на что его хватило. А теперь вот — “сандвичи Тиндаля”...

Дочитываю. Поднимаю глаза. Вид у меня, наверное, лютый — Кадмич слегка меняется в лице.

— Уйди с глаз!..— Мне хочется его стукнуть.

— Ага... ну, хорошо,— говорит он, беря журнал. (Чего хорошего?!.) Отступает — кривая виноватая улыбка на детском лице с голубыми глазами. Пробираясь к выходу, задерживается на минуту возле Убыйбатько — тот не обращает на него внимания — у двери перекладывает журнал из правой руки в левую.

И выходит в коридор — догонять ту свою половину. Согласно своей теории.

А мне неловко, досадно (ну чего я с ним так, ему ведь хуже, чем мне) и тоскливо, тошно — сил нет! Я легко могу представить, как в ортогональные от здешнего пространства-времени измерения оттопырились Алкины запасные прически и клипсы, ампутированная кисть-клешня Ник-Ника и его щетина... Но вот Радий Тюрин, существующий в мире куда более основательно, чем, большими идеями,— а куда, в какие измерения запропастились черты его характера, я не знаю.

А ведь без них и теория бессмысленна, и любой метод.