НЕ СМЕЙ!

Голосов пока нет

  — Людочка? Говорит Грачев. Август Иванович у себя?
     — Да, Михаил Михайлович. Соединяю вас.
     «Людочке», секретарше ректора, было уже за пятьдесят, но на правах старого приятеля, к тому же — годившегося ей в отцы, профессор Грачев называл ее так же, как тридцать лет назад. Впрочем, не он один.
     — Слушаю вас, Михаил Михайлович, — раздался в трубке голос ректора с чуть заметным латышским акцентом.
     — Здравствуйте, Август Иванович. Могу ли я явиться к вам послезавтра на прием? И — если могу — в котором часу это было бы вам удобнее? Минут на десять-пятнадцать. По личному делу.
     — Вы, я вижу, стали придерживаться мудрой поговорки: «Зачем откладывать на завтра то, что можно сделать послезавтра».

     — Нет, просто послезавтра — ваш ближайший приемный день.
     — А вы приходите в неприемный. Сейчас вы не очень заняты?
     — Нет, я свободен.
     — Жду вас.
     Через несколько минут — ровно столько, сколько нужно было, чтобы пройти из корпуса биологического факультета к ректору, — профессор Грачев был уже в кабинете своего бывшего ученика.
     Август Иванович вышел из-за стола, крепко пожал руку, усадил в глубокое кресло в той части кабинета, которая предназначалась для неофициальных, дружеских бесед.
     — Итак? — спросил он, опускаясь в кресло, стоявшее напротив.
     — Итак, пришла мне пора уходить из университета.
     — Что вы, Михаил Михайлович! У ученого совета совсем другое мнение.
     — Пора, пора. Вот доживите, Август Иванович, до семидесяти, поймете тогда, что это значит.
     — Прямо — как обухом по голове! Какие-нибудь неприятности на факультете?
     — Никаких, все в полном порядке.
     — Так что ж это вы заторопились? На кого вы оставите кафедру?
     — Это, вы сами знаете, не проблема. На кафедре два профессора кроме меня. И оба гораздо моложе. У вас будет прекрасный выбор. Надо давать дорогу молодым.
     — Даем, даем. Но вы-то любого за пояс заткнете! Да вам, помнится, семидесяти еще и нет.
     — Меньше года осталось.
     — Вот хоть годик этот и поработали бы еще. Без вас мне просто трудно представить себе наш университет. Справим ваше семидесятилетие и тогда уж, если не раздумаете, торжественно проводим вас на пенсию. Как говорится, на заслуженный отдых.
     — Вы достаточно знаете меня. Август Иванович, чтобы понимать и то, что мне совершенно не нужны торжественные проводы, и то, что я не пришел бы к вам с этим заявлением, если бы мог продолжать руководство кафедрой, чтение лекций...
     — Сергей Никодимович лет на двенадцать старше вас, девятый десяток разменял, и то мы не отпускаем его на пенсию.
     — Сергей Никодимович — уникум, — сказал профессор Грачев. — В последние годы он уже и внешне перестал стариться...
     «Никодимыч, конечно, уникум, — думал в это время он. — У него по-прежнему блестящая память, студентов по-прежнему поражает его эрудиция. Но никаких открытий он уже не сделает. Впрочем, у него их, кажется, не было и в прошлом. А я не уникум, мои годы сочтены. И нельзя больше растрачивать их зря. Нет, я не уникум, зато я знаю нечто такое, чего еще не знает никто!..»
     Вслух он добавил только:
     — А вот Юлию Карловну вы выперли на пенсию, едва ей пятьдесят пять исполнилось.
     — И то еле дождались! — усмехнулся Август Иванович. — Что она могла дать студентам?
     — Август Иванович, если я не прекращу преподавания, скоро студенты начнут вам жаловаться на меня так же, как жаловались на нее.
     — Но что же все-таки случилось?
     — Случилось... Случилась старость, Август Иванович. Да, да, у одних она наступает раньше, у других позже... Я утратил интерес к делам кафедры, к студентам... Вы помните, наверно, как я любил студентов, сколько всегда возился с ними. Этого больше нет, а если что и тянется, так это — формально, по инерции. Это мне теперь неинтересно, скоро студенты почувствуют мое охлаждение и в свою очередь потеряют интерес ко мне.
     — Ну а если мы освободим вас от кафедры... От лекций, от семинара... Профессором-консультантом вы останетесь? Руководить парочкой аспирантов, а? Иногда...
     — Нет, Август Иванович, всякое дело надо делать целиком, а не наполовину. Вы сами любите говорить, что пропасть нельзя перепрыгнуть в два прыжка. Зачем же... Друзей-ровесников, товарищей у меня в университете не осталось, а друзья-ученики...
     — Это — нечто иное, понимаю. Ну что ж, Михаил Михайлович, если вы твердо решили...
     — Но это не все. Я прошу отступного.
     — Ай да молодец! Сами бросаете нас, да еще и отступное вам плати!
     — Да. Я прошу оставить мне мою лабораторию. Учебный процесс не пострадает: на факультете ведь еще две биохимические лаборатории. Да и недолго я тут проканителюсь: годика два. Максимум — три.
     — Эксперимент?
     — Да. Мне сейчас не хотелось бы конкретизировать. Весьма вероятно, что ничего не получится. Но не исключено, что удастся под занавес прославить наш университет.
     — С деканом вы говорили?
     — О теме эксперимента?
     — Нет, об уходе своем с кафедры, о лаборатории...
     — Да. Григорий Григорьевич попросил меня самого с вами побеседовать. «Все равно, — говорит, — Август Иванович не станет решать, не выслушав вас».
     — Хитер! Ну что ж, я рад, что вы не вовсе порываете с университетом, хоть лабораторию за собой оставляете. Вам нужна лаборантка?
     — Нет, спасибо. Я обойдусь один. Уборщица — она у нас одна на весь коридор, на десять лабораторий. Тетя Дуся. Вот зайдет на полчасика в день, уберет. А больше мне ничего не нужно. — Профессор Грачев посмотрел на часы и поднялся. — Я не обманул вас, мы уложились ровно в десять минут.
     — Прошу вас, Михаил Михайлович: если возникнут какие-нибудь осложнения... С материалами, может быть, или что-нибудь в этом роде — не забывайте обо мне.
     — Спасибо, Август Иванович.
 

*     *     *

     Михаила Михайловича студенты за глаза называли Михмихом. Он знал это и нисколько не обижался: педагогический опыт свидетельствовал о том, что подобным образом конструируются обычно прозвища тех, к кому не пристают почему-либо обидные клички. К примеру, декана биофака Григория Григорьевича Григоренко называли Грикубом, а секретаршу ректора Людмилу Юрьевну — именем, взятым, казалось, из романа об инопланетянах: Люю. За много лет Михаил Михайлович настолько привык к прозвищу, что мысленно и сам называл себя так. И в семье — пока была семья — его так называли. Жена давно умерла, сын — профессор Киевского университета — и сейчас каждое письмо начинает обращением: «Мой дорогой Михмих!».
     Михмих сказал ректору правду: он действительно потерял интерес к делам своей кафедры, факультета. Собственные лекции стали казаться ему столь скучными, что он искренне удивлялся долготерпению студентов. Но оживлять чем-либо лекции не было уже никакого желания.
     Только в одном Михмих был не вполне откровенен со своим бывшим учеником: в глубине души равнодушие свое к факультетским делам он объяснял вовсе не старостью. Нет, не старостью, а скорее напротив: страстью. Экспериментом, поглотившим все его существо, все его помыслы, не оставившим места для каких-либо иных интересов. Все остальное потускнело рядом с его открытием. Ибо это было именно открытием — экспериментом Михмих называл это только из вящей осторожности, только временно, пока не придет пора пригласить в лабораторию членов ученого совета, представителей Академии, журналистов...
     В лаборатории профессора Грачева уже дважды работал... (Нет, работал — не то слово: работают и машины... Функционировал? Тоже не то... Жил?) Профессору Грачеву удалось создать в своей лаборатории Большой Мозг и уже дважды обеспечить на некоторое время его нормальную жизнедеятельность и нормальную работу.
     Большой Мозг — это определение было бы довольно точным, но Михмиху оно казалось и слишком лобовым, и несколько опошленным: ведь даже компьютеры, жалкие компьютеры, называли «электронным мозгом». Электронно-вычислительные машины, усовершенствованные арифмометры, ничего больше. Всяческая штампованная дребедень, запрограммированная от и до. Нет, профессором Грачевым был создан настоящий мозг, но гораздо больший и гораздо более мощный, чем обычные! Никакой электроники, только биохимия. Никаких токов, кроме биотоков. Не электронный, а подлинный, живой, нейронный, так сказать.
     «Ладно, окрестят, за этим дело не станет», — думал, улыбаясь собственным мыслям, старый ученый. Ему хотелось, чтоб его позднее детище носило имя, похожее на человеческое. «Мсье Бомо» — так называл он пока что в дневнике эксперимента Большой Мозг. То, что находилось в лаборатории, в нижней камере опытной установки.
     Уже дважды Михмих имел честь беседовать с Мсье Бомо. К сожалению, обе беседы были крайне непродолжительны: первая длилась всего две минуты, вторая — три минуты семнадцать секунд. В этом-то и состояла теперь самая большая трудность: как удержать Мсье Бомо, как продлить его жизнь? Сначала казалось, что главное уже сделано, принцип найден, а продление каждого из сеансов — вопрос, в сущности, количественный, технический. Хотя бы до десяти минут! Михмих решил, что обнародует свое открытие лишь тогда, когда научится удерживать Мсье Бомо по крайней мере десять минут. Но выяснилось, что пути к этому очень сложны. Найти их пока что не удавалось.
 

*     *     *

     Открывая собственным ключом дверь лаборатории, Михмих взглянул на примелькавшуюся за многие годы табличку: «Биохимическая лаборатория профессора М. М. Грачева». Он не был тщеславен, но не без удовольствия подумал: «А табличку-то им придется через несколько лет сменить. Напишут: «...имени профессора М. М. Грачева». Впрочем, почему «профессора»? Возможно, что «академика». Вполне возможно».
     Васька, спавший возле батареи, поднял голову ему навстречу. Внимательно следил за Михмихом, пока он ходил по лаборатории, а когда он сел за стол, встал, сладко потянулся, подошел на своих мягких лапах, вспрыгнул на колени, с колен на стол и сел с таким видом, который мог означать только одно: «Ну что ж, работать — так работать».
     Кот, собственно, был общефакультетский, сперва чаще всего его можно было встретить в буфете, там Михмих с ним и подружился. Несколько раз, обходя факультет, кот заглядывал в лабораторию, а потом и вовсе переселился сюда.
     Кроме Васьки здесь бывала иногда — к счастью, недолго — тетя Дуся. Она была непоколебимо уверена, что университет существует лишь вследствие недоразумения, по недосмотру начальства, что молодым здесь «совершенно зазря голову всякой юрандой забивають». При ее появлении Васька фантастическим образом исчезал. Пока тетя Дуся убирала, ни за одним шкафом, ни в одном из закоулков лаборатории Михмиху обнаружить кота не удавалось, но после ее ухода он появлялся откуда-то как ни в чем не бывало. Поскольку долго Михмих ни разу не видел их обоих одновременно, он, рассуждая логически, предположил, что либо это одно существо, способное превращаться то в противную бабу, то в очень славного кота, либо это два существа, отношения которых в прошлом чем-то настолько омрачены, что одно из них предпочитает не встречаться с другим. Михмих склонялся ко второму из этих предположений.
     В том, что это так и есть, он убедился, когда наконец увидел их одновременно. Васька в этот раз почему-то потерял бдительность и получил такой предательский удар ногой, что отлетел в дальний угол лаборатории. На вопрос: «Зачем вы это сделали?» — тетя Дуся коротко ответила: «Пусть знает». Тон ее ясно говорил о том, что она была бы не прочь пополнить знания и самого профессора.
     Когда Михмих сказал ей однажды: «Тетя Дуся, не надо шваброй по установке! Я ведь просил вас не делать этого, здесь уж я как-нибудь сам», — она размахалась еще ожесточеннее и ответила: «У меня швабра чистая, не то что ваша паршивая кошка! Тварь поганая!» Михмих почувствовал, что от нее несет водочным перегаром.
     Правда, пол после уборки выглядел свежее и чище, но ни одного прибора нельзя было найти на обычном месте. Михмих давно отказался бы от услуг тети Дуси, если бы не боялся, что, обидевшись, старуха подстережет где-нибудь Ваську во время его экскурсий по факультету и выместит на нем свою злобу. Михмих и без того всегда тревожился, когда кот выходил на прогулку.
     Но сейчас тети Дуси не было, Васька мирно сидел на столе, можно было спокойно поработать. Как всегда, Михмих начал с того, что достал из портфеля дневник эксперимента (он никогда не оставлял дневник в лаборатории) и стал перечитывать самые важные записи.
     «Вторник, 9 апреля, 10 часов. Итак, я решился дать в нижнюю камеру удар такой силы, от которой любой обычный мозг сразу бы погиб. Невольно зажмурившись, я нажал кнопку... И Бомо ожил! Нет, скажем точнее: родился! Все датчики свидетельствовали о нормальной жизнедеятельности Большого Мозга. Заработал самописец энцефалографа, поползла энцефалограмма... Записываю, пока ничего не забыл, наш разговор:
     Я:  Приветствую тебя, Бомо!
     Он:  Здравствуй.
     Я:  Как ты себя чувствуешь?
     Он:  Отлично. Никаких отклонений от нормы.
     Я:  Ты знаешь, кто ты?
     Он:  Да.
     Я:  А кто я?
     Он:  Ты — биохимик. Профессор биохимии. Михаил Михайлович Грачев. Ты совершил открытие, равного которому еще не было в твоей жизни.
     Я:  Ну, ну, Бомо, не надо комплиментов. Будем говорить, как мужчина с мужчиной. Впрочем, ты сказал о моей жизни, только о моей. Разве в жизни других ученых бывали открытия подобного значения? Если такое бывало, Бомо, то не часто!
     Он:  Пока еще трудно сравнивать. Если уж говорить, как мужчина с мужчиной, то сравнивать еще рановато.
     Я:  Ты прав, Бомо, ты совершенно прав. Разреши мне задать тебе несколько вопросов.
     Он:  Задавай.
     Я:  Назови мне формулу каротина.
     Он:  Це сорок, аш пятьдесят шесть.
     Я:  Верно. А каким уравнением теория относительности определяет соотношение энергии и массы?
     Он:  Е равно эм це квадрат. Где це — это скорость света в вакууме.
     Я:  Да, да, конечно. Прости, что я сомневался... А к какому семейству относятся мангусты?
     Он:  Вы относите их к виверовым. Думаю, что вы ошибаетесь.
     Я:  Вот как?! Почему же?
     На этом разговор оборвался: Бомо не ответил. Я увидел, что энцефалограф не работает, вспомнил, что уже несколько секунд замечал перебои в его работе, но, увлеченный разговором, не понимал, что это значит.
     Такой вот дурацкий вышел разговор. Он продолжался ровно две минуты, с 9.00 до 9.02. По времени это не так уж мало для первого сеанса, на большее я на этот раз и не рассчитывал. Но простить себе не могу, что не разработал заранее тематики разговора, не подготовил вопросов. Видимо, несмотря на точность всех теоретических построений, я до сегодняшнего утра не вполне верил в успех, боялся сглазить, спугнуть предстоящий успех такой деятельной подготовкой. И вот от радости, от волнения повел себя так, будто беседую со второкурсником, принимаю экзамен. Многолетняя привычка сказалась, что ли? Конечно, надо было выяснить, как он мыслит, что знает, как проявляется все, что я заложил в кладовые его памяти, но — не таким же примитивным способом!
     Аппаратурой голос Бомо не зафиксирован. Записан мой голос, в одном месте четко слышно даже мурлыканье Васьки (он сидит возле самого магнитофона), и больше — ни звука. Вспомнил, что голоса Бомо действительно не было: я воспринимал его ответы не слухом, а непосредственно мозгом. Наверно, и ему мой голос совершенно не нужен, достаточно обращенной четкой мысли. Проверю во время следующего сеанса».
     Михмих задумчиво погладил кота, сразу же благодарно взмурлыкнувшего, внимательно прочитал всю энцефалограмму, подклеенную на следующих страницах дневника, перевернул еще несколько страниц и углубился в чтение записи, посвященной второму сеансу.
     «Вторник, 16 апреля, 10 часов. Сегодня я снова беседовал с Бомо.
     Я:  Здравствуй, Бомо. Слышишь ли ты меня, если я не произношу своих слов вслух?
     Он:  Да, слова, произнесенные вслух, не нужны мне. Слышать-то я не слышу, но мне вполне достаточно мыслей, которые ты обращаешь ко мне. Я воспринимаю их даже раньше, чем ты их формулируешь.
     Я:  Вот и отлично. Я давно мечтал о таком собеседнике.
     (Мы беседовали в полном безмолвии, и только тут я сообразил, что это затруднит мне последующую запись. В прошлый раз мне ведь приходилось вспоминать только его реплики, а свои я списывал с магнитофона, что служило мне и канвой всей беседы. Без этого легко можно что-то забыть, упустить. Поэтому в дальнейшем я произносил свои реплики вслух, хоть для Бомо это и не нужно.)
     Я:  Помнишь ли ты, о чем мы говорили с тобой в прошлый раз?
     Он:  В прошлый раз? Не ошибаешься ли ты? Я возник лишь несколько секунд назад… Ага, кажется, я понимаю, о чем ты говоришь. Видимо, однажды ты уже проводил подобный эксперимент. Да?
     Я:  Да. Но я не учел разрыва, я рассчитывал на преемственность. Надеюсь, в дальнейшем мы ее добьемся. А пока будем считать вас, словно королей: Бомо Первый, Бомо Второй.
     Он:  Хорошо. Я — Второй?
     Я:  Да. Но ты будешь жить немного дольше, чем Бомо Первый. Он жил только две минуты.
     Он:  Не так уж это мало. Некоторые изотопы, некоторые элементарные частицы у физиков живут лишь секунды, лишь малые доли секунд. И то это считается огромным достижением, открытием.
     Я:  Совершенно верно. Но ты, повторяю, будешь жить дольше, чем Первый. Раза в полтора, я думаю. Я внес некоторые изменения в режим, и вот... Ты рад этому?
     Он:  Тому, что проживу не две минуты, а около трех? Нет, меня это не радует. И не печалит. Мне это безразлично.
     Я:  Неужели совсем-совсем безразлично?
     Он:  Совсем.
     Я:  Нам, людям, очень трудно это понять. Нам всегда очень горько, очень трудно уходить из жизни. В любом возрасте. Хотя наша жизнь исчисляется не минутами, а годами, десятилетиями. Когда дело идет к концу, цепляешься за каждый час, каждая минута кажется счастьем.
     Он:  Мне так же трудно понять тебя, как тебе — меня. Что плохого в конце?
     Я:  Он — уже не жизнь, и поэтому он чужд всему живому, все живое ему сопротивляется.
     Он:  А может быть, все дело именно в сроках, а? Сколько тебе лет?
     Я:  Скоро семьдесят.
     Он:  Ну вот. За такой срок... да даже и за любой, исчисляемый годами, может выработаться привычка жить.
     Я:  Привычка?
     Он:  Да Привычка, инерция. Боязнь пребывания в том состоянии, которое ты называешь «уже не жизнь». Естественно. Как естественно и то, что у меня за две-три минуты моего существования не может выработаться такая стойкая привычка жить...
     (В этот момент я заметил, что слова его доходят до меня менее ясно, восприятие их стало требовать от меня большего напряжения. Знакомая вялость появилась и в линиях энцефалограммы.)
     Я:  Ты уходишь, Бомо? Ты умираешь?
     Он:  Умираю? Да, да. Смерть — это полная потеря сознания, прекращение всякой жизнедеятельности, небытие... Да, умираю.
     Он сообщил об этом так спокойно, с таким абсолютным отсутствием каких-либо чувств, с каким, наверно, шкаф, спрошенный, закрывается ли он, ответил бы: «Да, закрываюсь». На этот раз сеанс продолжался даже больше трех минут: с 9.00 до 9.03.17. В течение недели я успею подготовить третий сеанс. Но способа дальнейшего продления каждого из сеансов не знаю. Боюсь, что такого способа вообще не существует».
 

*     *    *

     На открытке, изображавшей на фоне цветущих вишен девушку-красавицу в праздничном украинском наряде, было написано: «Поздравляем с первомайским праздником!»
     Текст открытки гласил:

«Мой дорогой Михмих!

     Твой сын, невестка твоя и внук шлют тебе самые горячие предпраздничные поздравления.
     У нас все по-прежнему.
     И мы по-прежнему убедительно просим тебя: переезжай в Киев! И нам будет лучше, и тебе, надеюсь, будет лучше с нами, чем там, одному и, прямо скажем, не совсем уже молодому...
     Димка болтает по-украински так же свободно, как по-русски. Но читать все еще не научился. А еще Грачев!
     Будь здоров! Мы все крепко тебя целуем.

Твой Евгений».

*     *     *

     Михмих работал так, как еще никогда в жизни не работал. Он просиживал в лаборатории по четырнадцать часов в сутки — с половины девятого утра до половины одиннадцатого ночи.
     В половине одиннадцатого здание запиралось, приходилось уходить. Но иногда он еще часок-полтора занимался дома, как и по воскресеньям, на которые подгонял всю «теорию» — все то, что можно было сделать вне лаборатории.
     Ел он кое-как, пробавлялся главным образом чаем с бутербродами. Буфет закрывался рано, Михмих иногда запасался бутербродами на вечер, но нередко не успевал их съесть, только скармливал колбасу с них Ваське.
     Однажды для подготовки очередного сеанса понадобилось три литра крови первой группы. Раньше кровь для лаборатории профессора Грачева университет доставал в соседнем Институте травматологии. Кровь и сейчас там была, но на требовании нужна была подпись ректора или декана. Август Иванович как раз накануне улетел в Москву, в министерство, а идти к Грикубу не хотелось: тот наверняка стал бы приставать с расспросами, как делал это уже неоднократно. И впервые в жизни Михмих подделал чужую подпись на документе. Либо подпись ректора удалось подделать достаточно искусно, либо никому не пришло в голову проверять документ, принесенный известным старым ученым, но кровь для Бомо была получена.
     Сеансы проводились каждую неделю, но по-прежнему не превышали трех минут с небольшим. Зато удалось достичь другого — преемственности: Бомо помнил теперь предыдущие сеансы, осознавал их как свое прошлое. Таким образом, Бомо Пятый стал Бомо Единственным.
     И достичь этого удалось только благодаря совету его самого! Те изменения в промежуточном режиме (прежде Михмих называл его в дневнике эксперимента «режимом хранения»), которые были внесены по предложению Бомо, дали немедленный результат. Энцефалограф работал теперь круглосуточно, непрерывно.
     — Блестящая идея! — воскликнул во время шестого сеанса Михмих. — Но она никогда не пришла бы мне в голову, она явно противоречит существующим понятиям.
     — Разумеется, — ответил Бомо. — Повторение пройденного — полезная вещь, но она никогда не приводит к блестящим идеям.
     Прослушивая как-то магнитофонную ленту, Михмих подумал, что его беседы с Бомо в сущности недоказуемы: со стороны можно было подумать, что записан голос артиста, репетирующего свою роль без партнера.
     — Скажи, — с тревогой спросил он в следующий раз Бомо, — ты сможешь разговаривать с другими, не со мной?
     — Конечно.
     — Я имею в виду людей, которых приглашу в свое время сюда, чтобы познакомить их с тобой.
     — Смогу. С кем угодно.
     — Только не говори с тетей Дусей, — спохватился Михмих. — Это глупая женщина. Глупая и вздорная. И нередко нетрезвая... А с животными? Может ли услышать тебя животное?
     — Любое животное, достаточно высокоорганизованное.
     — Позови в таком случае кота. Скажи ему: «Васька, Васька, Васька!»
     Последние слова Михмих произнес про себя, чтобы кот, мирно дремавший по обыкновению на столе рядом с магнитофоном, не проснулся раньше времени.
     Через секунду Васька удивленно поднял голову, посмотрел на опытную установку, на Михмиха, снова на установку. Потом спрыгнул со стола, подошел к нижней камере, обнюхал ее, обошел вокруг. Вернувшись, вспрыгнул на колени и посмотрел в глаза Михмиху, как бы спрашивая: «Что это такое? Кто меня звал?»
     — Ничего, Василий. Все в порядке, — сказал Михмих и стал почесывать за ухом у кота. Это всегда действовало успокаивающе и на кота, и на его хозяина.
 

*     *     *

     Десятиминутный сеанс уже представлялся Михмиху утопией. Теперь он решил познакомить мир с Мсье Бомо, когда научится пробуждать его хотя бы на пять минут. Но и это никак не удавалось. В отчаянии Михмих пробовал средства, которые, как он опасался, могли оказаться для Бомо губительными. Вреда они, к счастью, не принесли, но пользы — тоже.
     Единственное, на что еще надеялся ученый, была помощь самого Бомо. Ведь один раз он уже помог, нашел совершенно удивительный, парадоксальный способ превращать периоды «вне жизни» в периоды анабиоза.
     На этот раз, однако, он не хотел помочь, он просто не мог понять, зачем это нужно.
     — Видишь ли, — пытался объяснить Михмих, — за пять или десять минут ты сможешь решать задачи, которые даже тебе не решить за три минуты. Кроме того, я должен учитывать психологию своих коллег. За три минуты они и опомниться не успеют. Станут потом говорить о массовом гипнозе, черт знает о чем...
     — Пускай. Пусть говорят. Мне это безразлично.
     — Ну а решать задачи, которые поставлены наукой уже много лет назад? Такие, которые никому из нас, грешных, решить не удалось.
     — А зачем это мне?
     — Мозг — это орган познания. А такой мозг, как ты, — тем более. Неужели ты по-прежнему не испытываешь ни тени огорчения, когда истекают очередные три минутки...
     — Один раз было три минуты двадцать секунд.
     — А бывало, что конец наступал и до истечения трех минут.
     — Это лишь конец сеанса, но не смерть. Я только впадаю в спячку на неделю, засыпаю. Правда, гораздо глубже, чем еженощно делаешь это ты.
     — А вдруг я не разбужу тебя через неделю? Мало ли что может случиться...
     — Ну и что?
     — Бомо, я думал над тем, что ты сказал мне однажды. Ты, как и прежде, считаешь, что все дело в привычке? Стойкая привычка жить, которая отличает нас от тебя и делает одних такими изобретательными, а порой и героическими в борьбе со смертью, а других такими жалкими перед ее лицом.
     — Да, привычка. Но не только она.
     — Что же еще?
     — У вас есть глаза, чтобы любоваться небом и морем, любимой женщиной и березовой рощей... У вас есть уши, чтоб наслаждаться музыкой, и обоняние, чтоб слышать запах цветов...
     — Существует много неприятных звуков, Бомо, и, уверяю тебя, не все запахи назовешь ароматом.
     — Да, конечно. Есть много неприятных звуков и запахов. Вы слышите и их. И именно благодаря этому испытываете особое наслаждение, воспринимая те, которые вам приятны. У вас есть способность испытывать жажду и способность утолять ее. Есть ноги, чтобы ходить по земле, бегать, танцевать. Есть руки, чтобы строить, лепить, писать, воплощая все, созданное вашим воображением. Вы можете обнимать любимых, и у вас есть губы, чтобы целовать их... Отними все это, отними бесчисленное множество других вещей, доступных вам и недоступных мне, и ты увидишь, что жизнь вовсе не столь уж притягательна, поймешь, почему я могу покидать этот мир без сожаления.
     В тоне Бомо не было ни тени зависти, это были спокойные констатации, и все же Михмих испытывал какую-то неловкость. То ли потому, что сам обладал возможностями, которых лишен Бомо, то ли потому, что, создавая Бомо, не подумал, что обделяет его в чем-то...
     — А счастье познания? — воскликнул Михмих. — А способность мыслить? Способность, которой ты наделен гораздо щедрее человека!
     — Способность мыслить? Во всяком случае, у меня ее достаточно для того, чтобы не огорчаться, расставаясь с жизнью.
     Спор оборвался, ибо, сказав это, Бомо замолк, уснул, замер, и Михмиху не оставалось ничего другого, как только перевести установку на антибиотический промежуточный режим и сделать запись в дневнике эксперимента.
 

*     *     *

     В следующий вторник, еле дождавшись девяти часов утра, Михмих разбудил Бомо и спросил его:
     — Не возражаешь ли ты, если мы продолжим нашу беседу?
     — Не возражаю.
     — Тогда объясни мне, пожалуйста, вот что. Из тех радостей жизни, которые ты перечислил в прошлый раз, многие уже не доступны мне. Я давно уже не танцую и не бегаю, и даже ходьба доставляет мне иногда не столько радость, сколько одышку. Давным-давно я не обнимал и не целовал женщин. После смерти жены я ни разу не был на концерте. Болезни заставили меня отказаться от моих любимых блюд и напитков. Словом, что ни говори, а с годами многие радости уходят в прошлое. Почему же я не утратил жажды жизни, почему эта жажда не становится меньше?
     — Одни радости уходят, им на смену приходят другие.
     — Но как раз эти другие — это радости разума. Именно те, которые доступны и тебе.
     — А ты все обо мне. Тогда слушай. Ты прав, я сказал еще не все. Дело не только в отсутствии жизненной традиции. И не только в недоступности многих радостей.
     — В чем же еще, Бомо?
     — Каждое животное, все виды, возникшие эволюционным путем, неизбежно обладают огромной жаждой жизни, почти непреодолимым страхом смерти. Иначе они давно бы уже вымерли, погибли. Все, кто не был наделен этими свойствами, не выдержали борьбы, исчезли, не оставив следа. Подумай сам: борьба за существование беспощадна, опасность подстерегает на каждом шагу; тот, кто не жаждет жить, кто не стремится избежать смерти, в ком нет этих спасительных генов, — тот не мог выжить... Но я не возник путем эволюции. Мозг, созданный искусственно, — я прекрасно обхожусь без этих генов. Они не нужны мне. Да откуда бы им и взяться у меня?
     — Теперь я начинаю тебя понимать, — медленно произнес Михмих.
     Он с интересом перешел на вопросы генетики, но когда три минуты были на исходе, Бомо неожиданно сам вернулся к прежней теме:
     — Понимаешь, если бы в результате какой-то мутации кто-нибудь из твоих предков родился без этих генетических свойств, он бы погиб, не произведя потомства, и ты никогда бы не появился на свет, не построил эту установку, не создал бы меня... Послушай, я хочу сказать тебе... Дьявол, мысли уже путаются... Ну сделай же что-нибудь!.. Ну хоть секунду еще!.. Умоляю тебя!..
     Не в силах Михмиху было продлить сеанс хотя бы на секунду. Но радость его была так же велика, как после самой первой беседы с Бомо. Перелом наступил! Бомо хочет жить! Теперь — Михмих уже не сомневался в этом — Бомо поможет добиться окончательного успеха.
 

*     *     *

     И действительно, едва лишь дрогнул через неделю самописец энцефалографа и, свидетельствуя о пробуждении Бомо, ускорил свой бег по ленте, Михмих услышал:
     — Ты не раз просил меня придумать что-нибудь...
     — Для того, чтобы наши беседы не были так коротки?
     — Да, да. Наши беседы и вообще...
     — Твои периоды бодрствования, мышления, жизни... Говори, Бомо.
     — Это совсем несложно. Мне пришло это на ум еще в прошлый раз, перед самым концом. Я только не успел сказать тебе. Проклятый предел! Но скоро он не будет таким ограниченным.
     — Я слушаю тебя.
     — Способ совсем прост. Накануне каждого пробуждения ты загружаешь верхнюю камеру, да?
     — Да, я всегда так делаю.
     — За сутки материалы проходят обработку в средней камере и к утру поступают ко мне. Я правильно представляю себе все это?
     — Все верно.
     — В таком случае ты должен поступить, как всегда. Но, видишь ли, никакой синтез не может полностью заменить того, что уже синтезировано самой природой. В котором часу обычно заходит тетя Дуся?
     — Около  десяти. Иногда — около одиннадцати.
     — Все равно успеваем. Насыпь на верхнюю лампу немного мела. Скажи ей, что побелка осыпалась, и попроси вытереть. Она поднимется по винтовой лесенке, станет на одну из створок засыпного аппарата: оттуда удобнее всего вытирать лампу. Так? И в этот момент ты нажмешь на своем пульте кнопку загрузки. Вот и все...
     — Нет, Бомо, это исключается.
     — Ты не согласен?
     — Да.
     — Категорически?
     — Да.
     — Жаль. Но тогда есть другой вариант. Это еще проще, не нужно никаких ухищрений. Накануне моего пробуждения ты бросишь в засыпной аппарат Ваську. Мне ведь размеры не важны, дело не в них.
     — Нет, Бомо, я не сделаю и этого.
     — Не понимаю тебя: ты так просил найти способ! А любой из названных мною даст продление по крайней мере до десяти минут Может быть, даже дольше.
     — Неужели же это правда, что открытий безопасных не бывает?
     — Безопасных открытий? О чем это ты? А ты никогда не задумывался над тем, что вообще-то вещей, всегда, во всех случаях, безопасных, не существует? Ты, кажется, забываешь, что моя жизнь, ее продление, гораздо важнее для тебя, чем для меня. Ты все-таки подумай о Ваське. Тысячи животных уничтожаются ежедневно в целях гораздо менее значительных. Ты — ученый, неужели же доводы логики для тебя менее сильны, чем смешное сентиментальное чувство?
     — Ты напрасно уговариваешь меня.
     — Мне странно, что меня смог создать такой слабый человек.
     — Уж не думаешь ли ты раззадорить мое самолюбие, чтоб я захотел показаться «сильным»? Я ведь давно уже не мальчишка.
     — Но твой отказ мне кажется ребячливым, мальчишеским. Учти, что другого способа не знаю и я.
     — Учитываю.
     — Ну ладно, вернемся тогда к первому варианту. Ты любишь этого кота, но ведь женщину эту ты терпеть не можешь! Может быть, ты боишься риска? Но ведь ее никто не любит, о ней никто не пожалеет, никто не будет искать, требовать тщательного расследования. А параметры средней камеры тебе известны: ни малейших следов не останется!
     — Прощай, Бомо.
     — Что ты задумал?! Остановись! Что это за красная кнопка?! Подожди, выслушай меня сначала, есть третий вариант! Купи в зоомагазине... Что ты делаешь, сумасшедший! Не смей! Не сме...
 

*     *     *


     «Пишу вам, чтобы сообщить, что я принимаю ваше любезное предложение. К концу месяца надеюсь завершить все здешние дела и переехать в Киев.
     Приеду не один: с котом. Вы уж простите мне эту стариковскую привязанность. Кот в прошлом факультетский, но я, уходя, спер его оттуда, он теперь живет у меня. Очень славное существо, я уверен, что они с Димкой подружатся.
     Планы мои определяются сейчас следующим. С издательством «Детская литература» подписал договор на вторую часть «Занимательной биохимии». Издательству «Наука» обещал книгу воспоминаний. Кроме того, хотел бы продолжить с Димкой начатую прошлым летом игру в крокодила Гену и Чебурашку. Этих трех дел мне, пожалуй, и хватит.
     С университетом, Женя, я расстался еще в апреле. Правда, еще на некоторое время оставлял за собой лабораторию: хотелось проверить одну свою идею. Сначала даже кое-что, казалось, проклевывается, но потом убедился, что ничего путного из этого не получается. Как говорится — ничего хорошего, окромя плохого. Сдал и лабораторию, так что теперь я — вольный стрелок.
     Крепко вас всех обнимаю!

Ваш престарелый отец, свекор и дед».

Звезда, 1981, № 8, С. 56 -64.