На торфяной тропинке

Голосов пока нет

Было и не стало, и чужой взгляд – вот все, что можно утверждать, не пускаясь в побочности. Непонятно, что было и как не стало, и откуда исходил чужой взгляд. Но без побочностей не объяснишь, почему из-за чего-то замеченного мельком, не понятого сколь-нибудь отчетливо я едва не лишился жизни.

Никуда не денешься и от недостоверности. Само утверждение "едва не лишился жизни" разве можно считать достоверным? Мало ли мы слышим: "Я едва не умер, когда узнал, что наши пропустили шайбу". Может быть, и я не лишился бы жизни, даже оставшись в больнице. Может быть, и не было никакого облучения.

Из побочностей и недостоверностей складывается мое странное и подозрительное исцеление от не менее странного и подозрительного внезапного моего заболевания острой лейкемией.

Главная же побочность – спиннинг. Способ рыбной ловли на блесну, которую забрасывают как можно дальше от берега, а потом подтягивают к себе, накручивая леску катушкой, чтобы подводный хищник принял блесну за раненую или очумевшую рыбешку и схватил ее. Конечно, когда водоем малодоступен и не исхлестан другими спиннингистами, надежда на улов больше. Оттого я и забрался в ...анск – маленький городишко, окруженный озерами и старицами отступившей отсюда реки. Все они затерялись среди мелколесья и болот. Никто не знает им счета, как пробираться между ними и где наступает им конец. Поговаривают, что попадаются среди стариц бездонные, будто кто-то купался, нырял достать дна и не вынырнул. Когда же и кто нырял, кто первый рассказал о несчастье, поди, не знает никто.

Лучше на рыбалку выходить пораньше, до того рано, что можно сказать, и поздно, поздней ночью, на ее исходе. И кидать блесну, крутить катушку, чуть только забрезжит рассвет. К тому времени, как совсем разъяснится, ты уже испытал много разочарований. Взмахиваешь удилищем, блесна, вытянув дугой леску, шлепается в воду. Подождешь, чтобы затонула до дна, и начинаешь крутить. Вот она подбегает к тебе – юркая серебристая рыбка. Но хищная щука почему-то не трогает ее. Розовеет на восходе небо, а ты все кружишь впустую. Статистика невезучих: одна поклевка на тысячу забросов. Если же у тебя случились подряд три поклевки, будешь месяцами потом отрабатывать три тысячи забросов. Невезучесть тоже немаловажная побочность, как ни фыркай с презрением, что глупости, что все зависит от умения, а есть, есть рыболовы везучие и есть невезучие. С годами, с ростом числа забросов эта разница, может быть, и стирается, сегодня он везучий, завтра ты. Среди же начинающих обязательно кому-нибудь постоянно везет, другого изнуряют пустые забросы. Я был невезучим. А у невезучих в ходу легенды о нетронутых водоемах – реках, озерах, где еще рыба не видела блесну, и там, дескать, не бывает пустых забросов. Вот и меня влекли, как я уж сказал, глухие места, мерещился рыбный Грааль, щучье Эльдорадо.

Продираюсь сквозь заболоченный ольшаник, обнимаю стволы, срываюсь с кочек в коричневую жижу и потный, запыхавшийся вылезаю на берег очередного озерка, и летит блесна в воду. На пустой заброс.

Отыграла заря. Пустой заброс. Солнце печет полуденно – нет конца пустым забросам, озерки и старицы все глуше, таинственней. К концу дня с трудом соображаешь, как выбраться на тропинку. Завтра ранним утром начну оттуда, где кончил сегодня. Невезучие рыболовы самые упорные, на них держится все рыболовство, они творцы теорий, знатоки рыбьих повадок. Везучим и знать ничего не надо. Ловится у них, и все тут. С первого заброса.

Тает отпуск от заброса к забросу. Уж куда только не пробирался – ни тропок, ни следов. Подхожу бесшелестно, взмахиваю осторожно, и блесна-то падает с едва слышным всплеском. Все то же. Пустой заброс. И вот случается то, с чего я начал. Чувствую, за гривкой, к которой я выкарабкался из кустов, непременно окажется озерцо. Осторожно вползаю по склону, высовываю из-за гребня голову, убеждаюсь, что озерцо действительно есть, и вижу на его поверхности то, чего не успеваю оценить, обозреть, и оно тут же пропадает, а я фиксирую на себе взгляд чужой и гневный. Возможно, еще и возмущенный и угрожающий.

Мне становится жутко. На сухой гривке рядом с кривой березкой, под чистым небом, солнцем, над тихой водой. Одиноко и страшно, и наплевать на рыбалку. Меня тянет скорее, как можно скорее уйти, и я сбегаю с гривки, не оглядываясь на озерцо. Страх меня толкает взашей, гонит домой. Добираюсь разбитый, обессиленный и валюсь в сон. Досыпаю день, сплю вечер, ночь и не хочу, не могу встать поздним утром. Мне все равно. Мне даже все равно, что наказан за любопытство, подсматривание. Хотя я ничего не знаю о наказании и тем более о любопытстве и подсматривании – мне все равно. Знаю, что не виноват, но языком не могу двинуть в свою защиту от равнодушия. Мне все равно. Только одно я могу делать, и не оттого, что хочу, а оттого, что меня заставляют удаляться от этих мест. Так же, как вчера, меня продолжают гнать взашей. Я плетусь на вокзал, жду поезда и только, когда вхожу в вагон, перестаю ощущать подталкивание, словно меня выронили по невнимательности или оставили, запихнув в угол от смущения: "Тут ошибочка вышла, нишкни, подожди, пока разберемся". И хотя мне все равно, где-то начинает теплиться надежда, что, возможно, отменят несправедливое наказание.

Я засыпаю, как только поезд трогается, с чувством вины и крохотной надеждой.

А проснулся – никакой надежды. Слабость. Брел от трамвая по своему переулку еле-еле. То ли обманули меня, то ли обманулся я сам, показалось мне, что обещали разобраться, ничего, кроме ощущения оставленности, предоставленности своей судьбе не на время, не на пока разберемся, а, я бы сказал, на без отклика, как в глухой степи. Умели же придумывать такие вот слова! Ну какая же степь глухая – вроде звенит, сияет простором, поди ж ты – глухая. И ведь сразу чувствуешь о чем.

Врача вызвали ко мне сразу же, а он – "скорую". Немедленно в больницу! Там анализ за анализом. Пригласили даже консультировать профессора, с ним пришел еще – у него под халатом на плечах вырисовывались погоны, ниже халата я не видел – в сапогах или ботинках – трудно было поднять голову, и никакие уколы не приносили облегчения. Врачи первым делом оттягивали мне веки и переглядывались – типичная, мол, картина. Как будто они сами нарисовали эту картину, кто оттянул – тот и художник. Военный интересовался – где? С чего бы ни начинал, а получалось – где бывал, где отдыхал и где еще мог или собирался. Понятнее понятного – выяснял, не забрел ли я вдруг под источник жесткого излучения. Тогда я и догадался про лейкемию, которая образовалась у меня, и еще догадался – им надо поспеть узнать, что к чему, пока я с ними.

У родных тоже подоспело спешно дело и тоже пока я с ними – обмен жилплощади. Нашу с женой однокомнатную да комнату разведенной дочери – на трехкомнатную квартиру. По правде, мы давно об этом поговаривали, но варианты не нравились ни нам, ни дочери. И вот, якобы неожиданно, подвернулся очень заманчивый обмен. Я-то помнил, что из старых, отвергнутых: дочке не нравилось – первый этаж, мне – отсутствие подсобок, куда бы я мог приткнуть рыболовные снасти, приходящему зятю – не солнечная сторона. Теперь они стремились только бы успеть, пока я с ними. Ну а мне оставалось им подыгрывать: ах, ах, как удачно! Для каждого случая свой стереотип поведения. Умирающий не должен подавать вида, что знает свое положение, что понимает обман, которым его окружают, и из последних сил участвовать в нем. Тогда он будет считаться правильным или даже передовиком в этой специальности. А тот, который не скрывает своей осведомленности, озлобляется, умоляет: спасите! – явный бракодел.

По тому, как они поглядывали на меня с сомнением – успею ли я подписать все бумаги и присутствовать на получении ордеров, по тому, как они день ото дня все чаще замечали, что я лучше выгляжу и наверняка после новоселья поднимусь, отправлюсь на рыбалку, выходило, что ой как мало осталось мне быть с ними. Помнится, у нас на производстве в месткоме работал Могилкин Гроб Иванович – так его прозвали, на самом деле Глеб Иванович, по фамилии то ли Малинкин, то ли Мотылкин. Прозвали же потому, что его посылали навещать тяжелобольных. Посылали из-за его душевности, из-за отзывчивости, и, кроме того, болтали злые языки, из-за точного глазомера – безошибочно определял, какой длины в случае чего потребуется гроб. Выздоравливающие подтверждали, что ловили на себе его примеривавшийся прищур. Похожие прикидки замечал и я во взглядах врачей и родных. Сам уже не надеялся, что успею за ордером. Не знаю, почему не сказал, не описал того, что произошло на озерце под ...анском, даже, наоборот, называл места по реке, где будто рыбачил, совсем по другую сторону города. То ли следовал запрету, то ли добровольно так поступал, надеясь, не оживет ли оглохшая степь.

Я дождался, она ожила. Я почувствовал, что оставленность кончилась, почувствовал, еще не отдавая себе отчета, так, возможно, настораживается собака, не понимая отчего. Только потом она начинает улавливать знакомые шаги хозяина.

Я дождался, за мной вернулись: мягко, как бы с сожалением о случившемся, с печалью и обещаниями. Нет, не думайте, что все обозначилось в четкой форме. Приходилось вам слышать момент подключения телефона – держите около уха мертвую, молчащую трубку, и вдруг она оживает, хотя и молчит по-прежнему. Я воспринял подключение всем телом, прежде чем осознал его, а обещания, сожаления – как живой пульсирующий фон в телефонной трубке. И снова призыв к поступкам, подталкивание. Стараюсь уловить подсказку, но ее нет. Должен сообразить сам? Фон как будто подтверждает, усиливаясь. Бежать из больницы? Фон глохнет вполовину. Оставаться в больнице до самого конца? Еще глуше. Значит, нет. Ага, выписаться? И да, и нет. Оказывается, выписаться, но не просто.

Дальше мы уже договариваемся быстрее. Проситься домой, а не попадать домой. Куда же?! Соображай сам. На вокзал? Да! Неужто ...анск? Да! Да! И вылечите?! Спасете?! Угу!

Как хотите думайте, но в телесном фоне внутри меня произошло именно то, что можно перевести лишь благодушным докторским "угу". Таким "угу" врач полностью ручается за пустяковость недуга и свое непреложное умение побороть его.

Угу! Но во всех остальных ответах были только "да" и "нет". Мы уточнили все. Осталось лишь одно сомнение: хватит ли у меня сил на выполнение нашего договора? Хотя очередное "да" как будто его отметало, сомнение осталось – чувствовал я себя уж очень слабым тогда.

Деньги родные мне дали безропотно – я сказал, что хочу отблагодарить сестер и нянечек. С моим капризом долечиваться дома (умирать – читал я во взглядах) согласились чуть ли не с восторгом: облегчалось успевание с обменом – я все время под рукой, как получать ордера – погрузили меня в такси, и готово. Одежду принесли заранее. С больничным начальством договорились легче легкого – на четверг.

А в среду в утренний обход главврача, когда она оттянула мне веко и не успела еще переглянуться с моим куратором Никой Евсеевной, милейшей женщиной, я заявил, что мне необходимо выписаться немедленно, сейчас же, потому что мой зять, тот, приходящий, срочно выезжает в командировку во второй половине дня и через час будет с машиной. Кроме как ему, у нас перетаскивать меня некому, поэтому они, врачи, должны войти в мое положение.

И они вошли. И главврач, и Ника Евсеевна, милейшая женщина, так как понимали, в любой момент жди от меня подвоха – повышу нежелательный процент больничной статистики на сотые, а то и на десятые доли. Мне тут же, как и следовало по плану, принесли одежду. Принесли, а я струсил, что не смогу одеться, не хватит у меня на одевание сил. Однако хватило – тютелька в тютельку, как будто мне их отвесили на аптечных весах. Израсходовал до капельки. Как же теперь выйти из палаты и дойти до вестибюля? Отвесили опять.

Нянечка держит меня под локоть и смотрит на меня искоса с философским пониманием: вон как стремится человек к своему привычному жилью, все еще верит – помогут ему родные стены. И потихонечку вздыхает: сколько я перевидела таких-то, где они? А мне и на следующий переход незаметно подкинули.

– Нянечка, – стараюсь точнее подыграть ее настроению, – я уж на крылечке зятя подожду, на воздухе мне полегче.

Она выводит меня на крыльцо, подводя итог своему философскому внутреннему монологу: "Нигде тебе, милый, теперь не будет полегче, а все потяжельше", – прислоняет меня к парапету и возвращается надеть пальто. Тут во двор сворачивает такси с зеленым огоньком, и шофер, явно недоумевая, что это с ним творится сегодня, распахивает дверку как раз в тот момент, когда я получаю порцию силы, чтобы отделиться от парапета, шагнуть к машине, плюхнуться на сиденье и подобрать ноги. Дверцу, продолжая недоумевать, захлопывает сам шофер. Его тоже ведут, как и меня. Степь. Почему-то после ощущения брошенности в глухой степи я не могу называть это по-другому. Меня ведет степь, которая шумит во мне едва слышным призывом. Сейчас я сочувствую ей – трудно вести сразу двоих. Ощущаю ответ – трудно. Еще одно отклонение от "да" и "нет". Трудно, словно по степному ковылю покатилась вдаль едва заметная волна.

На вокзале мы крепенько воткнулись с нашим планом. Все пошло наперекосяк, и самое опасное – образовался катастрофический перерасход сил. Мы не учли, оказывается, многого. По правде говоря, не учел я. Это я полагал, что приобретение билета можно поручить носильщику. Мое мнение принималось без возражения и проверки. Бесчемоданные пассажиры не интересуют носильщиков, больным же они помогают только добраться до медпункта. Будучи здоровым, я не подозревал, каким роковым может оказаться для меня вокзальный медпункт. Опасение, что я попаду в гуманное это заведение, чуть не отняло у нас остатки сил. Вдруг кто-нибудь заметит, что ты больной. Больным полагается лежать, а не раскатывать в поездах. Хорошо еще – на вокзалах люди не успевают приглядываться друг к другу. Хоть у меня и были документы, что я выписан из больницы, но в них значилось подчеркнутое: "постельный режим". Прибавить сил? Нет! Убрать хоть бы бледность? Нет! Что же делать... Подталкивание, думай, дескать, сам! Если. Что, если я буду излучать алкогольный запашок? Да! Я тут же начал выдыхать и побрел к кассе, силы мне уже снимали с аналитических весов или, может, с молекулярных.

Выпивший человек – не больной, даже похвально, что он покидает город. Но на кассу, стояние в очереди затрат энергии не предусматривалось, на передвижение к вагону – в расчете на помощь носильщика – тоже. Перерасход. И на выдыхание, хоть и атомы, да ведь атомы по закону сохранения вещества не берутся из ничего.

В вагоне, пока соседи не усекли – не больной – выпивши, пошло в расход никак не меньше пятка атомов. Шучу сейчас, а тогда висела моя жизнь на паутинке. Хорошо еще, отказались от части плана – позвонить зятю и сказать, чтобы не беспокоились, что один врач пообещал мне облегчение и отвез к себе... тут вроде как сделать рычагом щелчок, помолчать, сказать: позвоню еще, и повесить трубку. С расчетом – получится впечатление: какой-то врач взял к себе... в больницу. Поскольку зять приходящий, он вполне мог передать это сообщение, усилив его убедительность. Ему же выходило облегчение – не возиться со мной завтра, не прошел и запасной вариант – подать телеграмму с ...анского вокзала. Иссякли силы.

Так мне и осталось непонятным, почему в больнице, в сотнях километров от озерца за гривкой, получить силы было легче, чем здесь, рядом. Мы погибали вместе со степью. Было ли сказано, придуманы ли позже, когда отшумела степь, два слова. Слово запас и слово тень. Запас – в больнице, тень – здесь, на вокзале в ...анске. У нас иссякал запас из-за непредусмотренного перерасхода. Тень кончалась на половине подъема к гребню гривки. То, что надо достичь половины склона, я знал уже тогда, не придумал потом. Только и жили тем – к гривке!..

Сколько раз, еще совсем недавно, ходил я здесь через сортировочные пути к задворкам фабрики, задворками. Странное дело, где только не встречаются такие задворки с погибающим металлом! И на задах маленьких фабричек, колхозных мастерских, и у крупных заводов, городов. У каждых задворок есть своя заветная тропинка, которая ведет сквозь заваль маховиков, валов, гигантских шестерен, кучи стружек, в обход луж и ям с мазутом, сама выкованная из ржавого металла, но непременно растворяющаяся в природе, как только кончаются задворки. Обок мерзости мелькнет травинка, лист подорожника, чертополох, прорежутся полянкой аптечные ромашки, и уже ты входишь в осиновый перелесок, тропинка рассыпается веером – выбирай торфяную ли, глинистую ли... Кузнечики играют встречный марш.

Уберут состав с главного пути, тронусь напрямик... Убрали состав... Не вздремнуть ли на перронной лавочке. Лезет в глаза вывеска: медпункт. Двинулись. Шаг с перрона на шпалу, шаг через рельс, три шага по шпале – шажки! Шаг через рельс – один путь позади. Шесть шагов: два по щебенке, два по убитой земле между полосами щебенки, два по щебенке. Снова – рельс. Кто считал, сколько путей на железнодорожных сортировочных узлах. Хорошо еще в ...анске они почти заброшены, грузовой поток с недавнего времени идет по новой ветке, на нас вряд ли обратят внимание. Говорю на нас, а если кто и смотрел тогда со стороны, как мы вместе, цепляясь друг за друга, вытаскивая, поддерживая и ободряя, преодолеваем пустыню сортировочных путей, он видел одного меня.

Удача, какая удача! – кончилась щебенка, шпалы лежат на земле, два шага по щебенке равняются восьми по земле! Здоровье – это когда не знаешь, что значит считать шаги.

Так тянут друг друга альпинисты в одной связке на стене с отрицательным уклоном. Доведется вам вскочить на рельс, балансируя руками, пробежаться по нему – вспомните меня и представьте, как я, мы отдыхаем несколько минут, чтобы перенести одну ногу через один рельс. Когда представите, знайте – это полный упадок сил. Представьте еще, что и сохранять вертикальное положение – усилие, видеть рельс – тоже. Ползти, возможно, было бы легче, но мы знаем, что поползем лишь после задворок, в осиновом перелеске по торфяной тропинке. И вот уже навязывается миражем торфяная тропинка. А мы еще стоим над очередным рельсом. Преодолеть мираж требуется усилие. Плакать? – напрасный расход сил. Мы теряем сознание по очереди, но не даем упасть друг другу, словно подталкиваем готовый остановиться маятник. Торфяная тропинка в перелеске. Она мнится желанным берегом, и невозможно признаться себе, что это только промежуточный этап.

Из преодоления задворков помнится двухосная тележка железнодорожного вагона. Она давно вросла в землю, почти до уровня осей. Тропинка проходит как раз посередине тележки, где сквозь ржавчину проглядывает отшлифованный подошвами прохожих серый чугун. Я раньше тоже без всяких усилий вскакивал на этот отшлифованный участок, как на высокую ступеньку, и перешагивал тележку настолько легко, что даже и не помнил, что она стоит поперек тропинки. Теперь она оказалась грозным препятствием. И не обойти ее – с одной стороны заваль разбитых, почерневших от дождей ящиков из-под оборудования, с другой – пуки колючей проволоки в зарослях лебеды. Даже попытками нельзя назвать беспомощное наше карабканье на тележку. Вряд ли нам удалось бы преодолеть ее. Тут я услышал звон шагов, навстречу нам по тропинке шел рыболов со связкой удочек и живцовой бадейкой. Мы с ним встречались на здешних ближних водоемах. Был он из неразговорчивых рыболовов. Вопреки мнению несведущих, которым кажется, что рыболовы все как есть молчуны, по-настоящему неразговорчивых среди них чрезвычайно мало. Когда рыболов встречается с рыболовом, разговоров не оберешься, с посторонними же праздными любопытными какой разговор. Этот на самом деле был молчуном. Раньше я не слышал от него ни одного слова, и здесь он проделал все молчком. Подсадил меня на тележку, перевел и помог сойти с нее, убедился, что не упаду, и отправился восвояси. Появился в моем полусознании и растаял без звука.

На торфяной тропинке в осиновом перелеске я упал, чтобы ползти, как мы рассчитывали, для облегчения. Оказалось же невозможно сдвинуться с места – мягкая почва не давала опоры. Исчерпались последние силы. И мои, и степи. Почти неуловимым стал шелест, но шло от него мне в мысли, что проверено и установлено по самой точной науке – нам не дойти вдвоем, и оттого, что не моя во всем вина, последние крохи степных сил будут отданы мне, а она, степь, прекратит свое существование.

Но я приказал: нет! Я сказал: подожди со своей наукой. Есть еще у людей такая способность – действовать через не могу. Всем приходилось слышать, а кому и говорить эти слова. Не могу? А ты через не могу! Говорят их обычно детям, чтобы знали потом всю жизнь – так бывает. Существуют же они в языке с незапамятных времен, значит, случалось, свершалось, когда наступало безвыходное время.

Наступило оно и для меня, здесь, на торфяной тропинке: уносить от гибели степной шелест, уходить от своего небытия из тени. Нет тут рецептов. Неизвестно, как можно заставить полностью исчерпавшее силы свое тело подняться и двигаться, и достигать. Не знаю и я. Наступит ваше безвыходное время, вы сами совершите свое через не могу.

И степной шелест взбодрился, я не переставал слышать его, когда вставал, встал и пошел, не останавливая шаг. Рухнул я, толики не дотянув до края тени на склоне гривки.

В приключенческих фильмах часто показывают такую ситуацию крупным планом – тянется рука, царапая землю, чтобы дотянуться, схватить, и, если она принадлежит отрицательному персонажу, не дотягивается, дотягивается обычно рука положительного персонажа. Я поступил как положительный персонаж. Окрепший шелест степи подкинул мне кроху силенок, и я ухватил пучок травы за краем тени. Потекло в меня оживление. Чем больше я выдвигался вверх по склону гривки к березке, тем чувствительнее было возвращение здоровой телесности. Блаженство, сравнимое с блаженством разделенной любви. Степной шелест будто порхал вокруг с ликованием.

Дальше – просто. Здоровье возвращалось постепенно, но быстро. К вечеру я бы мог подняться, но не полагалось – шелест запрещал, стихая, и я пролежал на склоне всю ночь. Мягко, тепло, покойно, а не спал: оттого, что не хотелось заспать такое блаженство, но не исключено, что сон не способствовал бы успешному ходу процедур. Они менялись в неожиданном ритме, и каждая не походила на предыдущую, хотя их можно было считать массажами – то крови, то костей, то нервных волокон, и все они лишь умножали блаженство.

Рано утром я поднялся на ноги и направился на станцию подавать телеграмму согласованно ошарашивающего содержания: "Нахожусь ловле рыбы ...анске ждите завтра". На выходе из перелеска я чуть-чуть не столкнулся с молчаливым рыболовом лоб в лоб. Он нес свои удочки и бадейку, словно драгоценные экспонаты на выставку, и на лице его не появилось никакого движения. Он уже свернул на глинистую тропинку, а я лишь вступал с развилки на железную задворочную. Встретить, идучи на рыбалку, человека без ноши – плохая примета, допускаю, что молчун не заметил меня на самом деле.

На задворках я радовался каждой торчащей загогулине, зарослям крапивы, даже больше, чем первым шагам на склоне гривки, солнцу, облакам. То было возвращение к биологической жизни, в биосферу, здесь – к общественной, даром что через ее отбросы. На тележке дважды сплясал чечетку – один раз, когда шел подавать телеграмму на вокзал, другой, когда возвращался обратно. Ждите завтра – означало, что мне предстоят еще целые сутки курации.

На этот раз вечером и ночью мне полагалось спать, лишь один раз, на закате, меня как будто разбудили специально. Проснулся, взглянул, что заходит светило, и тут же блаженно заснул снова. Но на кратком переходе от вечернего сна к ночному состоялось мгновение полной ясности, я знал все и обо всем, понимал до пронзительности, показалось, запомнил сразу и буду так же знать и понимать после пробуждения. Держал эту ясность при себе всю ночь, так дети спят в обнимку с полюбившейся игрушкой, чувствуя ее и радуясь ей во сне.

Утром я вскочил, чтобы обозреть снова округу все видящим, все понимающим радостным взглядом. Радость – да, она по-прежнему жила во мне. Остальное – нет. Полагалось лишь на миг, на вчерашнем закате, как последняя процедура, для полного излечения. И радость не померкла, может быть, оттого, что за тем откровением абсолютного знания брезжила вдали печаль?

Шелестела степь, перевод для меня сложился опять в неожиданном стиле: двигай, двигай, друг! Я двинул, не задумываясь, без оглядки, опомнился, только перемахнув двухосную тележку. Как так – и не поблагодарил даже! Хотел было отвесить с тележки поклон в сторону осинового перелеска. Двигай, двигай себе, – отшелестела степь благодушно и ласково. На сортировочных путях я опять повстречался с молчаливым рыболовом, он шел далеко в стороне и не смотрел в мою сторону.

Добавлю совсем пустяки. Обмен мы, конечно, поломали до более подходящего варианта. Мое выздоровление огорчило, и то немного, одного лишь приходящего зятя, а больше всех обрадовало участкового врача из районной поликлиники. Он очень любит приговаривать: "Да-а, орлы на жердочке".

– Да-а, тянет, орлы на жердочке! – вроде в пространство, и тут же тебе: – Постель, горчичники, ноги парить, чай с малиной.

Пришел он без вызова по бумаге из больницы. Оттянул мне веко.

– Да-а, – сказал, – орлы на жердочке! – и не в пространство, а бумаге из больницы, запихивая ее в портфель, и мне: – Бегать, плавать, туризм, альпинизм и все остальное, и сколько угодно.

Момент же, когда я перестал слышать степной шелест, прошел для меня незамеченным. Будто слышал еще долго, а когда он прекратился, не знаю, теперь его нет. С другой стороны, зачем он мне? Говорят, шум в ушах – от малокровия.

Рассказ подготовлен по книге "Печорный день"