Первое признание

Голосов пока нет

 ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой, уже находясь в Средней Азии, мы рассуждаем о предстоящих нам исследованиях в горах Памира.

 

В Душанбе было так жарко, что розовые скворцы летали с раскрытыми клювами.

Мы с Березкиным сидели на открытой веранде кафе и, разговаривая с новым нашим знакомым — археологом Рубакиным, пили пиво из запотевших бутылок. На археологов нам, как говорится, везло: уж кто-кто, а они нас не забывали.

Мы летели в Ферганскую котловину на базу Среднеазиатской комплексной экспедиции, а Рубакин уговорил нас завернуть в Сучан.

Есть такой город на Дальнем Востоке — Сучан, и он довольно-таки известен. Но мало кто знает, что есть у нас в стране еще один Сучан — в Горно-Бадахшанской автономной области, на реке Гунт. Если ехать в Хорог со стороны Восточного Памира, то Сучан окажется первым кишлаком, в котором мальчишки выходят на тракт с тюбетейками, полными вишен... Это так здорово после сурового высокогорья — и первые сады, и пламенеющие вишни в руках у смуглых мальчишек. Я, во всяком случае, запомнил Сучан на всю жизнь.

В Рушанском хребте, в нескольких километрах от Су-чана, Таджикская археологическая экспедиция обнаружила недавно палеолитическую стоянку с двумя мужскими скелетами. Находка произвела сенсацию. Во-первых, в тех районах никогда раньше не находили стоянок палеолитического человека. Во-вторых, на редкость хорошо сохранились скелеты, что уже само по себе имело огромное значение. В-третьих...

Третье обстоятельство и привело к нам Рубакина. Один из людей, останки которого обнаружили в пещере, при жизни был калекой. Специалисты определили, что увечья, которые сделали его инвалидом, он получил в молодости, а умер лет в сорок, то есть по тем временам в возрасте весьма почтенном. Вот тут-то и таилась загадка.

Зимой, занимаясь своей научной работой, я перечитывал “Биогеохимические очерки” В. И. Вернадского и обратил внимание на одну его несколько неожиданную мысль. Рассуждая о человечестве и отмечая, что можно насчитать много более десяти тысяч сменившихся людских поколений, Вернадский вдруг заключает, что все они, по существу, не отличались от нас “ни своим характером, ни своей внешностью, ни полетом мысли, ни силой чувств, ни интенсивностью душевной жизни”.

Мне и Березкину, уже искушенным в исследовании далекого прошлого, трудно было согласиться с высказыванием знаменитого ученого. Будь так на самом деле, не возникла бы и сучанская загадка. Но внутренний мир человека постоянно менялся, и эволюция его далеко не закончилась...

Когда я пересказал Рубакину мысль Вернадского, он чуть заметно усмехнулся.

— Да, с наших позиций все легко объяснилось бы. Забота о ближнем или еще что-нибудь. К сожалению, палеолитические люди благотворительностью не занимались. Калек они либо убивали, либо бросали на произвол судьбы, что равносильно смерти.

Рубакин вытер платком взмокший от жары лоб, прихлебнул пива и, не очень заботясь о последовательности, заявил:

— И все-таки мне кажется, что сучанская пещера — это своего рода памятник великой дружбе. Пример...

— Мало вам античных и прочих примеров, — почему-то скептически заметил Березкин.

— Мало, — сказал Рубакин. — Сколько бы их ни набралось — все равно мало. Это ж святое. А в сучанском варианте — еще бог весть какая глубокая древность. Неандертальцы!.. Если мое предположение подтвердится, многое в наших взглядах на отношения людей того времени придется пересмотреть. А пока — вот вам сучанская тайна: какое чудо спасло калеку? Как сумел он, инвалид, просуществовать в тех условиях по меньшей мере еще два десятилетия?

Должен признаться, что версия дружбы, при всей ее привлекательности, не растрогала меня. Я не хочу проводить прямых аналогий, но глубокая привязанность живых существ друг к другу не такое уж редкое явление. И хотя, как я уже говорил, внутренний мир человека резко изменился и усложнился за последние тысячелетия, именно дружеские отношения вполне могли возникнуть и среди членов палеолитической орды или племени.

— Собственно, все, что вы говорите, не более чем догадка, — сказал я Рубакину.

— Не совсем так, — живо перебивая меня, возразил он. — Видите ли, оба сучанских человека погибли в схватке. Калека убит одним ударом в область виска, а его товарищу нанесено несколько ударов по черепу. Создается впечатление, что он защищал калеку от нападавших чужеземцев и пал в неравной борьбе.

— Или сам защищался, — сказал Березкин.

— Или сам защищался, — на сей раз покорно согласился Рубакин. — Будь все ясно, мы не стали бы вас беспокоить.

База археологической экспедиции находилась на окраине города на берегу Душанбинки. Мы добирались туда автобусом с полчаса, и я все определеннее думал, что мы не зря согласились побывать в Сучане.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой рассказывается о полете над Пянджем и о первых впечатлениях от сучанской пещеры.

В названии Халаи-Хумб мне всегда чудилось нечто тибетское или гималайское, навеянное книгами о горно-восходителях, о снежном человеке, — чудилось нечто загадочное, вневременное...

— Посреди кишлака Халаи-Хумб стоит огромный платан, — прокричал я на ухо Березкину. — Как африканская сейба!

После расследования истории с Черным и Белым Мыслителями Березкин вполне мог сойти за африканиста, и я надеялся, что мое сравнение ему понравится.

— Стоял, — ответил Березкин. — Не стоит, а стоял. Мир неизменен, что ли, по-твоему?

Я, разумеется, ничего подобного никогда не утверждал, а Рубакин, каким-то образом расслышавший наш разговор сквозь грохот вертолетных двигателей, подтвердил:

— Стоит, — и энергично мотнул головой, отбрасывая всякие сомнения.

По-моему, я разглядел крону платана, когда мы подлетали к Халаи-Хумбу, и все-таки спешил на центральную площадь, чтобы проверить и себя и Рубакина. Я нежно думал и о прошлом, и о платане, словно был он для меня символом неизменной преемственности бытия...

Нет, с платаном ничего не случилось. Да и что могло случиться за столь короткий для него срок — за пять лет?... Я отнюдь не считаю платан современником палеолитического человека, но теперь подумал, что его лишь чудом не затоптали конные дружины гуров, боровшиеся в двенадцатом веке с афганской династией газневидов за власть над Бадахшаном. Если бы годичные кольца деревьев, как монастырские свитки, хранили летопись минувших событий, какую подробную — гордую и безжалостную — историю края рассказал бы платан!

Из окна ошханы, в которую мы зашли пообедать, я смотрел на потемневшую веранду магазина напротив, на затертый до блеска скамеечный многоугольник вокруг дерева, слушал густой шум платана, и, как почти всегда перед началом расследования, было мне и тревожно и грустно.

...У Халаи-Хумба Большой Памирский тракт покидает ущелье Пянджа и поднимается на Дарвазский хребет. Это если ехать от Хорога к Душанбе. Но мы двигались в противоположном направлении, и у Халаи-Хумба Пяндж впервые открылся нам с воздуха. А сейчас, перед взлетом, пока вертолетчики отдыхали в тени фюзеляжа, Пяндж неслышно подполз вплотную к нам и молча, стиснув зубы, покатился мимо... Был он внешне спокоен. Не потому, что медлителен, нет. Он стремителен и там, за горами, где, скрывая какие-то свершения свои, под псевдонимом “Аму-Дарья”, пробивается сквозь пустыни, чтобы раствориться, исчезнуть в Аральском море... Он величаво спокоен потому, что глубок и могуч и может позволить себе недозволенное, а глубина скрадывает, скрывает его бурный и недобрый нрав.

Я ощутил движение Пянджа, темп его жизни и характер его, когда вертолет понесся над ним вверх по течению.

Одинаковые горы возвышались и справа и слева от нас; одинаковые ущелья рассекали их; одинаковые кишлаки и одинаковые заросли урюка отлетали назад, как в небытие. Справа был Афганистан с рваными лоскутами полей, с зыбкими оврингами на недоступно крутых склонах, а слева — иной, с иным укладом жизни Бадахшан с пробитой по самому берегу Пянджа широкой дорогой. Пяндж казался мне живым воплощением времени, — все покоряющего и покорного самому себе времени, — его реальным потоком, бессильно бившимся в неодолимо противоречивых, в неодолимо властных берегах-тисках. Нет, время-пяндж здесь не было всемогуще и ничего оно не могло скрыть — ни подводных течений, ни каменистых порогов, ни прошлого и настоящего с их сложными взаимосвязями, с их негромкой, но явной перекличкой. И не время-пяндж направляло свой ход — оно подчинялось неизбежному, оно бежало туда, куда и положено ему, — из прошлого в будущее, и все несло с собой.

А мы, нарушая законы истории, летели из будущего в прошлое, к началу, к истоку времени, почему-то называвшемуся здесь Пянджем, и там, у истока, нас ждала встреча с подвигом: там люди хрупким плечом своим сдвинули в сторону безжалостный поток времени, заставили его посторониться и создали островок вечности с вечными его вневременными тайнами, сквозными проблемами...

Только удастся ли разгадать их?..

Мы не остановились ни в Хороге ни в Сучане. Вертолет точно вышел на лагерь археологов, завис над расчищенной специально для нас площадкой и опустился на нее.

В прошлые годы работа наша обычно складывалась так, что и Березкин и я уже привыкли к неторопливой хроноскопии. Здесь, в Сучане, мы, к сожалению, не имели права долго задерживаться, — я уже говорил, что нас ждут в Ферганской котловине, — и могли позволить себе провести у археологов не более двух-трех дней.

Археологи, гостеприимные и радушные, как почти все экспедиционные работники, предложили нам пообедать и лечь поспать в большой, с подвернутыми краями (чтобы продувало) палатке, но мы предпочли сразу же пойти в пещеру, к раскопу.

— Познакомьтесь с нашим магом, — сказал Рубакин, представляя тощего, с козлиной бородкой человека, неожиданно возникшего перед нами. — 'Антрополог-чародей. Все знает, все понимает. Специально привезли его сюда из Душанбе. Среди друзей — а мы тут все друзья — чародей для краткости именуется “Три вэ”, “Три-ва”. По паспорту он, если не ошибаюсь, Вениамин Вениаминович Вениаминов. Своего сына он тоже назвал Вениамином. Как видите, чувство юмора у них в семье передается по наследству.

“Трива”, очевидно, привык к такого рода шуткам и, не обращая внимания на Рубакина, пригласил нас следовать за ним.

— Хорошо, что вы не улеглись отдыхать, — сказал он. — Посмотрите сначала находки, а потом уж никто вас до утра беспокоить не будет. Не знаю, как кому, а мне самые правильные мысли по ночам приходят.

— На полюсе бы вам работать: полгода на Северном, полгода — на Южном, — сказал кто-то сзади, но Трива, не оглянувшись, уже шагал по тропе к пещере.

Вход в пещеру был широк, хорошо заметен, и я даже немножко удивился, что достопримечательности ее не стали известны значительно раньше.

— Обыкновенная история, — сказал Рубакин. — Местные жители — а сучанцы не исключение — относятся к пещерам настороженно, внешне она ничем не привлекала их внимание. А наш брат, ученый, еще бог весть когда осмотрит все интересное, что сохранилось на Земле...

— Лирика — потом, — прервал его Трива. — Прошу сначала выслушать меня, а затем уж высказывать свои суждения.

Последние слова относились к нам, и мы охотно приняли программу Тривы.

— Перед вами — явные неандертальцы, — сказал Трива, наконец-то пропуская нас в пещеру. — Там они, в дальнем углу.

“Явные неандертальцы”, достаточно хорошо освещенные, чтобы не подсвечивать фонарями, лежали рядом, очень близко друг к другу. Я почему-то предполагал, что ноги их будут согнуты в коленях и подтянуты к животу, и сначала обратил внимание на эту, несущественную для хроноскопии подробность: ноги неандертальцев, если можно так выразиться, были “разбросаны”.

Трива заметил, что именно заинтересовало меня.

— Неандертальцы, судя по всему, еще не знали погребальных обрядов, — сказал он. — Вероятно, они просто зарывали трупы или бросали их и уходили. Вам, наверное, вспомнились какие-нибудь фотографии или же макеты из исторических музеев. Все они иллюстрируют более поздние события. А теперь, все-таки, слушайте.

— Слушаем, — сказал Березкин, заподозривший, что я могу вновь отвлечь гида. Но гид отвлекся сам.

— Рубакин, конечно, изложил вам свою альтруистическую версию — дружба, забота о человеке и все такое прочее. Я не философ, я эмпирик, и верю только в эмпирическое знание. Иначе — в точное знание, хотя антропологам далековато до математиков.

— Далековато, — величественно кивнул Березкин, пренебрегший скромностью.

— Итак, факты и только факты. Сейчас вы убедитесь, что я прав, называя этих людей явными неандертальцами, — в руках Тривы появилось что-то вроде указки, больше, впрочем, похожее на длинный ивовый прут. — Обратите внимание на выступающие надглазничные валики, на невысокий свод черепа...

Мы обратили внимание на эти подробности, но ни Березкин, ни я не располагали, как говорится, сравнительным материалом, и потому не могли иметь своего суждения.

— Некоторая, правда, незначительная, искривленность бедренных, лучевых, локтевых костей также свидетельствует, что перед нами неандертальцы...

— Ясно, — сказал Березкин. — Все настолько убедительно, что больше не требуется никаких доказательств. Вы действительно маг и чародей. Но поведайте нам что-нибудь о повреждениях.

— А не запустить ли сразу хроноскоп? Вас же не характер увечий интересует, а происхождение их...

— Все нас интересует, — сказал Березкин. — Не скупитесь на подробности.

— На подробности, — машинально повторил Трива. — Для самого себя — моим коллегам это кажется вульгарным — я называю одного из неандертальцев “Альтруистом”, а второго просто “Калекой”. Прошу не возражать против моей терминологии — як ней привык, хотя и не верю, что Альтруист действительно был таковым.

Убедившись, что мы не собираемся возражать, Трива продолжал:

— Альтруист, собственно, мало интересен. Он погиб молодым, и я не обнаружил у него никаких прижизненных повреждений костей. Ну, а как его убили, вам, конечно, рассказывали. Можете сами осмотреть череп.

Мы опустились на колени у раскопа. Да, на черепе Альтруиста ясно виднелись проломы и разбегающиеся от них трещины.

— Такой же, правда, одиночный, пролом есть и на черепе Калеки, — сказал Трива. — Но пролом — не самое интересное. Обратите внимание на зубы Калеки: они сточены не только сверху, они еще стерты изнутри и как бы вывернуты наружу... Выглядел Калека весьма свирепо.

— Рубакин говорил нам, что Калека потерял руку задолго до смерти...

— Так оно и есть. И кроме того, он сильно хромал: кости правой ноги срослись после перелома очень неровно.

— Веселая картинка, — вздохнул Березкин. — А что вы думаете о его загадочной судьбе?

— Ничего не думаю. Я уже говорил вам, что гадания не по моей части, — Триву, видимо, рассердила наша забывчивость, но Березкин уже размышлял о своем, о хроноскопии, и не обратил внимания на его тон.

— Если вы не возражаете, — сказал Березкин, обращаясь сразу ко всем, — то мы с Вербининым немного побродим по окрестностям. Целый день в вертолете просидели, и сразу — в пещеру...

— Бродите, — согласился Рубакин. — Здесь не заблудитесь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой, после некоторых общих рассуждений, мы проводим стремительную хроноскопию и делаем попытку объяснить загадочную судьбу Калеки.

 

До прилета к археологам я почему-то полагал, что сучанская пещера расположена в труднодоступном районе Рушанского хребта, вдали от селений. Теперь, убедившись, что это не так, я думал о ее приближенности к сегодняшней жизни, о том, что она принадлежит и современности.

Мы отошли совсем недалеко от пещеры, и с обрыва открылся нам Сучан. Высота скрадывала расстояние, и казалось, что он совсем рядом, хотя пешком нам пришлось бы добираться до него часа два. Кишлак стоял на конусе выноса какого-то притока Гунта, и все дома его словно наклонились к реке, медленно, но верно сползая в нее... Солнце уже завернуло за противоположную вершину, и резкая синяя тень надвое разделила Сучан. В той его части, что попала в тень, прямоугольные, обмазанные глиной дома горнобадахшанцев сдвинулись, будто надо им было на ночь встать потеснее, а на освещенной половине розовыми бликами играли похожие на перевернутые блюдца окна на плоских крышах, там просторней шумели сады и улицы были шире... На самом берегу Гунта с его подвесным, с провисшими проволочными перилами мостом, одиноко стояло непонятное двухэтажное строение, и было ощущение, что кишлак упирается в него и потому не сползает в Гунт.

— Высокогорный Памир заселялся, конечно, снизу, с равнины, — сказал Березкин, таким образом подытоживая какие-то свои раздумья.

— Несомненно, — ответил я. — Люди поднимались по берегам и заселяли речные долины. И боролись за них с новыми пришельцами. Обособленность горцев привела к тому, что горные таджики по некоторым племенным особенностям подразделяются на язгулемцев, ванчцев, или рушанцев, как здесь, на Гунте, в долинах Рушанского хребта...

— Я не о том, — перебил меня Березкин. — Просто орда неандертальцев пришла сюда тем же путем, каким прилетели мы. Хорошо, конечно, что в Сучане вызревают яблоки и вишни, но выжить тут труднее, чем на равнине. Тем загадочнее судьба Калеки. Понимаешь, шансы его на жизнь уменьшались с каждым шагом вверх по долине Пянджа.

— Понимаю, — ответил я. — Но не замечаешь ли ты, что изменил собственной манере: пустился в рассуждения до того, как привел в действие хроноскоп?

На склоне, ниже нас, зеленело небольшое, прильнувшее к ручью картофельное поле, которое обрабатывал пожилой в темной одежде рушанец. Он ходил за волами, морды которых надежно прикрывали от соблазна полакомиться ботвой надвинутые почти на самые глаза корзины, и, орудуя закругленной доской, окучивал картофель. С гор к старику спустилась женщина с узкой плоскодонной сплетенной из лозняка корзиной за спиной. Теперь они сидели на берегу ручья и размачивали в нем, прежде чем откусить, плоские и жесткие, похожие на лаваш, лепешки нонитаури, — ужинали.

— Видишь, и сейчас эта лепешка достается здесь труднее, чем на равнинах, — сказал Березкин и тоном приказа добавил: — поднимайся. Я тоже устал, но мне хочется хоть немного поработать сегодня. Ты прав — пора переходить к хроноскопии.

Сотрудники Рубакина оказались людьми сдержанными. Я даже заподозрил, что они не очень-то заинтересованы в хроноскопии останков, и лишь Рубакина по-настоящему волновали предстоящие расследования.

— Я как раз не эмпирик, — чуть виноватым тоном, подразумевая Триву, сказал он нам. — Я больше философ, и так мне хочется во всем разобраться...

Против обыкновения, Березкин остался у экрана хроноскопа, а меня отправил с “электронным глазом” в пещеру...

— Начнешь с челюстей Калеки, — напутствовал он меня. — Точнее — с зубов. Особых открытий тут не предвидится, но будем последовательны.

За долгую нашу практику я привык первым получать информацию от хроноскопа, наблюдая за событиями на экране, и в какой-то степени дирижировать ходом расследования, хотя последнее, пожалуй, сказано слишком сильно. Теперь же я наводил “электронный глаз” на череп неандертальца, вернее, на нижнюю часть лица, и знал, что импульсы идут к хроноскопу, и что они уже переработаны им и спроецированы на экран, но я ничего не видел, ничего не знал, и меня это злило, — было такое ощущение, что за спиной моей кто-то вершит нечто интересное, а я, как во сне, не могу обернуться. Бог весть, испытывал ли раньше нечто подобное Березкин, но, словно угадав мои мучения, он вошел в пещеру и сказал, что я могу просмотреть кадры.

— Пока ничего существенного, — добавил он. — И без хроноскопа можно было догадаться, что однорукому приходилось таскать в зубах тяжести.

Да, неясное расплывчатое изображение на экране свидетельствовало лишь об одном: зубы в какой-то степени заменяли Калеке потерянную руку.

— Вы недооцениваете результаты хроноскопии, — сказал нам Рубакин. — Ведь хроноскоп подтвердил вывод Тривы, что человек долго жил с одной рукой.

— Подтвердил — это хорошо, но хроноскоп создан для первооткрытий, а не для подтверждений, — возразил ему Березкин и безжалостно отправил меня снова в пещеру. — Попытайся установить, как погибли люди, — сказал он мне.

Я работал добросовестно, старался, как умел, но неуютность или даже злость не гасли во мне, и я твердо решил, что в будущем заставлю Березкина чтить сложившиеся традиции, не заставлять меня делать несвойственную моему характеру работу, — и потому, наверное, что я злился, время тянулось удивительно медленно.

В конце концов я погасил “электронный глаз” и вышел из пещеры.

Березкин уже выключил хроноскоп и сосредоточенно курил перед потухшим экраном, забыв обо мне.

— Ну да, удары тяжелыми предметами по голове, — сказал Березкин. — Одному достался один удар, другому — несколько. Вот и вся разница. Нечего даже смотреть.

Я понял Березкина, извинил его за не слишком вежливое поведение, и поверил, что не стоит смотреть малоинтересные кадры. Читатели могли заметить, что я описываю события без пересчета, так сказать, на конечный результат, и потому стараюсь не забегать вперед. И все-таки мне хочется сейчас отметить, что малоинтересные кадры уже на следующий день очень пригодились нам; но в тот поздний вечер ни мы с Березкиным, ни кто-либо другой все равно не сумели бы их правильно интерпретировать.

...Ночью мне не пришло в голову ни одной “правильной”, по выражению Тривы, мысли, да и Березкину, как будто, тоже. Посовещавшись утром, мы решили расспросить археологов о всех находках, сделанных в пещере.

— Иногда для хроноскопии важен общий фон, — сказал Березкин. — Детали... они же не сами по себе существуют.

Рубакин согласился немедленно проконсультировать нас, но я все же предпочел сначала взглянуть на кадры убийства.

— Зачем они тебе вдруг понадобились? — недовольно спросил Березкин.

Кадры действительно мало что объясняли: на округлые предметы — символические головы — опускались продолговатые предметы — символические каменные топоры, и все. Я обратил внимание только на одну не замеченную вчера подробность: хроноскоп подчеркивал, что удары были несильными.

— Прикончили же обоих, — мягко возразил мне Рубакин, и Березкин, соглашаясь с ним, кивнул.

Я промолчал, и Рубакин приступил к рассказу.

По его словам, культурный слой в сучанской пещере оказался маломощным — похоже даже, что пещера лишь один раз за все время служила жилищем первобытному человеку. Археологи нашли в пещере все, что обычно находят на палеолитических стоянках: кости убитых животных, золу и уголь, несколько нуклеусов и многочисленные отщепы — свидетельства изготовления каменных орудий, скребло.

— Для нас, палеолитчиков, все привычно, — сказал Рубакин. — И в то же время есть в культурном слое сучанской пещеры нечто особенное. Я бы определил это особенное словом “интенсивность”. Понимаете, слой рассказывает об удачливости охотников, о постоянно богатой добыче, о сытной жизни, наконец, — по тем временам людям жилось тут совсем неплохо, и потому таким насыщенным всякими останками получился культурный слой.

— Ты забыл об останках детей, — сказал Трива. — Точность — так уж точность.

— Да, в верхнем горизонте культурного слоя, скорее даже на его поверхности, наш маг обнаружил кости, безусловно принадлежавшие малолетним детям. Сохранились они плохо — детские кости вообще чрезвычайно редко хорошо сохраняются, — но маг уверяет, что одновременно погибло четверо ребят, едва вышедших из грудного возраста.

— Гибель детей, гибель Альтруиста и Калеки, бегство из пещеры — это все синхронно? — спросил Березкин.

— Синхронно, по всей видимости. Или почти синхронно. Интервалы в несколько месяцев выделять мы не умеем.

— Знаю, что не умеете, — сказал Березкин. — Тут и хроноскоп не поможет, А кроме скребла, вы нашли хоть какие-нибудь готовые каменные орудия?

— Всего-навсего один топор. Люди того времени, конечно, не разбрасывались такого рода предметами — слишком трудно они доставались.

— Где лежал топор?

— Рядом с Альтруистом... Березкин тихо застонал.

— Как же вы не сообразили все оставить на месте?!

— Н-да, — смущенно протянул Рубакин, — но сперва мы и не думали о хроноскопии. Потом уж вспомнили о вас.

Археологи, видимо, почувствовав свою вину, немедленно притащили нам топор — продолговатый обрубок кремня, — хранившийся у них отдельно от прочих находок. Но, честно говоря, мы с Березкиным не знали, что с ним делать теперь.

— Вы помните, где он лежал?

— Принесите фотографии, — вместо ответа распорядился Рубакин, и один из коллекторов тотчас скрылся в палатке.

Топор лежал у головы Альтруиста, мертвая кисть неандертальца так и не выпустила топорища.

— Бился до конца, — сказал кто-то из молодых помощников Рубакина, повторяя версию своего начальника.

— Это мы уже слышали, — Березкин посмотрел на топор и неожиданно подмигнул мне. — Слушай, а почему бы нам не пошутить? Вот я сейчас возьму и докажу, что Калека убит топором Альтруиста. Пусть-ка хроноскоп посмеет закапризничать и не подчиниться моей воле!

— Пошути, — улыбнулся я, но Рубакин с откровенным недоумением пожал плечами:

— Вы же так дорожите временем! — укоризненно сказал он.

Но мы все равно уже зашли в тупик.

Березкин сформулировал задание хроноскопу, и на этот раз сам отправился в пещеру.

Все вели себя у хроноскопа по-разному. Я пытался шутить. Рубакин терпеливо ждал, пока пройдет наша блажь, а Трива отнесся к идее Березкина заинтересованно.

Я перестал шутить, когда на экране возникла символическая (Березкин не стремился к точности изображения) фигура Калеки, и на голову его опустился топор.

Тот самый топор, который до последнего вздоха сжимал в руке Альтруист.

Березкин почти тотчас выбрался из пещеры, насвистывая незнакомый мне легкомысленный мотивчик, и перестал свистеть, лишь заметив недоуменные выражения наших лиц.

— Этого не может быть, — зло сказал ему Рубакин. — Этого не может быть, и все тут. Да, да! Если хроноскоп подчиняется вашей воле, то представляю себе, сколько вы уже привнесли в науку абракадабры!

Березкин прослушал всю тираду спокойно, хотя он, как и все мы, впрочем, любит критику весьма умеренной любовью. Он повторил уже просмотренные нами кадры и присвистнул.

— Я и сам этого не ожидал, — признался он. — Сейчас же повторю все сначала. Ты понимаешь хоть что-нибудь? — обратился он ко мне.

— Что летит концепция нашего гостеприимного хозяина — понимаю, он — тоже. Потому и нервничает. А мы на сей раз чисты как младенцы — никакого собственного мнения!

Мы тщательно, с учетом всех мыслимых случайностей, переформулировали задание хроноскопу, и Березкин убежал в пещеру.

Но как ни изощрялись мы, чтобы опровергнуть первый результат хроноскопии, у нас ничего не получилось: хроноскоп вновь и вновь подтверждал, что Калека убит топором Альтруиста.

Рубакин, конечно, всерьез не подозревал нас в насилии над хроноскопом, что исключалось не только нашими правилами расследования, но и объективными особенностями прибора.

— Типичная картина, — безжалостно подвел итоги Трива. — На развалинах философских концепций торжествует эмпирика!

Никто, однако, не откликнулся на эту, справедливую в данной ситуации, сентенцию, — всем почему-то стало не по себе от результатов хроноскопии.

— Какой смысл? — неизвестно кого спросил Рубакин. — Какой смысл?!

— Какой смысл, что лев бросается на льва, а тигр — на тигра? Стихия!

— Эмпирика, — поправили Триву помощники Рубакина, но никому не захотелось продолжать разговор в таком тоне.

От нас не требовали скоропалительных объяснений.

В тайне я уже подумывал о работе в Ферганской котловине, когда Березкин сказал, обращаясь ко мне, но так, чтобы слышали все:

— Я говорил тебе: “каждый шаг по долине Пянджа приближал Калеку к смерти”. Какая ерунда! Каждый шаг утверждал его право на жизнь, на уважение соплеменников, ставил их — здоровых — в зависимость от него, инвалида!

Никто не перебивал Березкина, но он вдруг умолк и довольно долго сидел, опустив голову на руки.

— Если не ошибаюсь, неандертальцы хронологически подразделяются антропологами на группы? — Березкин вопросительно посмотрел на Триву.

— Конечно. Более древних мы называем “классическими”, а более поздних — “сапиентными” неандертальцами, то есть разумными.

— Наши...

— Я уже перечислял вам неандерталоидные признаки, но у них имеются и сапиентные черты. Вертикальный лоб, например, большие глазницы...

— Переходный тип? — спросил Березкин.

— Да, они прямые предшественники Человека разумного, нас с вами.

— Вот я и подумал, что лишь превосходство в уме, знаниях и наблюдательности могло обеспечить Калеке достойное место в орде. По каким-то причинам орда уходила все дальше в горы, в незнакомые и трудные для жизни места. Не только физическая мощь здоровых, но и разум Калеки потребовался тогда орде. Почти бесспорно, что еще до схватки, в которой его искалечили, он успел выделиться среди соплеменников, и они сохранили ему жизнь.

— Логично, но чистая философия, — сказал Трива. — Да и логика кончается в самом начале истории. Потом они же его и прикончили.

— Нет, не они, — жестко возразил Рубакин. — Я уверен, что Калека и Альтруист пали под ударами одного и того же топора. Топор не принадлежал Альтруисту, вот в чем дело.

— Сейчас проверим, — сказал Березкин. — Совсем не исключено, что вы правы. Альтруиста следовало сразу же вслед за Калекой подвергнуть хроноскопии.

Березкин подошел к хроноскопу, поколдовал возле него, и отправился к пещере.

— Случай простой, — сказал он по пути. — Результат получим тотчас же.

Хроноскопия не подтвердила предположения Рубаки-на: изображения черепа Альтруиста и каменного топора на экране не совместились.

— Убийца — Альтруист, — лаконично подвел итоги Березкин.

— Но вы противоречите сами себе, — не отступал Рубакин. Вы же сами утверждали, что лишь торжество разума помогло выжить Калеке!

— Я не отказываюсь от своих слов, но вы почему-то начисто исключаете резкое изменение обстановки.

— Сегодня утром никто не захотел прислушаться к моим словам, — вмешался я в разговор. — Но, если верить хроноскопу, удары наносились людьми ослабленными. Именно ослабленными. Не мне вам растолковывать, что неандертальцы обладали огромной физической силой.

— Да, вот эта особенность их рук — короткое предплечье и длинное плечо — свидетельствует о большой силе, — согласился со мной Трива.

— Голод, — сказал я. — Голод после долгого благополучия взорвал уже сложившиеся внутриордовые отношения. Останки грудных детей — лишнее доказательство тому. По-моему, Калека был убит Альтруистом после неудачной (очередной неудачной!) охоты. Вспышка слепой злобы, взмах топором и... точное попадание в висок.

— Но кто убил... — спрашивавший словно споткнулся, — Альтруиста?

— Его же сородичи. Что еще можно предположить? Причем тут же, немедленно. Непосредственная реакция. И бросили их в пещере. Бросили, между прочим, и буквально — вспомните положение ног. И может быть, засыпали землей, а может быть, нет. И ушли из пещеры навсегда...

— А какова мораль сей басни? — спросил загрустивший Рубакин.

— Все мораль бы тебе, — сказал Трива. — Элементарное торжество эмпирики.

Не исключено, что мы еще кое в чем разобрались бы, не прикати за нами два обкомовских “газика”.

— У нас лекция в Хороге, — вздохнул Рубакин.

...Ночью Гунт — у Сучана он бурный, грозный — поднялся высоко в горы, почти к самому лагерю, — шум его наполнил палатку, и воздух от этого стал гуще, плотнее и прохладней. Посторонние мысли утонули в Гунте, унеслись вместе с его волнами туда, к Пянджу, над которым нам вновь, уже в обратном направлении, предстояло пролететь завтра. “В обратном направлении” — значит параллельно потоку, значит из прошлого в будущее, в согласии с потоком времени.

“Но какую крупицу знания принесем мы вместе с Пянджем будущему? — думал я. — Неужели только примитивную историю столкновения человека с человеком?”

Я поймал себя на этом словосочетании — “примитивная история”, и оно резануло меня. Если здесь, в пещере, пусть много тысячелетий тому назад, вспыхнула и угасла искра сознания, то так ли уж это примитивно? Если разумный человек пал здесь под ударом каменного топора, то можно ли усматривать в подобном факте примитивную историю? И мало ли таких историй унесло и скрыло в Аральском море время-пяндж? И мало ли их запечатлено в незримых свитках платана из Халаи-Хумба? Рассуждения мои перенеслись и в более близкое прошлое, в котором всяческие топоры опускались на головы гениальных людей, но я заставил вернуться себя к сучанской пещере.

Отчетливо увидел я в темноте хромого грузного калеку с культей вместо правой руки, с вывернутыми, торчащими из-за толстых губ зубами, — калеку, смотрящего на меня из тьмы ночи, как из тьмы тысячелетий, настороженными мудрыми глазами.

Трагическая судьба гения? И так можно все истолковать, но в течение двух десятилетий судьба гения складывалась счастливо, а не трагично, — его почитали соплеменники, они по-своему заботились о нем, и он получал свою кость с мясом. Не исключено, что Калека был первым из гениев, добившимся прижизненного признания.

“Признание”. Слово это повисло передо мной в темноте и чуть засветилось слабым фосфоресцирующим светом. Теперь я видел только его и думал только о нем — о признании. Не признательность слабого за брошенную плохо обглоданную кость, а признание слабейшего, признание Калеки за знание, за разум... В самом слове “признание” угадывается торжество разума, знания, его оценка, способность и умение дорожить им.

Вот что главное в истории орды: суровые обстоятельства заставили их ценить знания, дорожить ими, — они хранили его, как огонь в лозняковых обмазанных глиной корзинах, — а знание воплощалось в Калеке.

Если так, если я прав, то сучанская история — неосознаваемая, конечно, ее участниками история борьбы за право человека называться Человеком Разумным, — история борьбы за нас, за сегодняшний день. Не просто знание — знают и животные, а сохранение и накопление знания, — вот что отличает Человека Разумного, Хомо Сапиенс, от всех его предшественников. И потом — сознательное использование знания, разумное использование. Здесь, в ущельях Пянджа и Гунта, сначала завязался, а потом был разрублен едва заметный, но столь важный для истории человечества узелок, здесь человек попытался подняться во весь рост.

И поднялся. И упал, чтобы снова подняться. И снова упасть. И передать все-таки нам, бесконечно далеким потомкам, эстафету разума. И передать нам в наследство столь трудное звание — Человек Разумный.

Тогда, в пещере, соплеменники Калеки инстинктивно отомстили Альтруисту за утрату знания, — так же, наверное, они отомстили бы за утрату огня. Они лишь учились ценить знание, и потому оставили лежать рядом носителя знания и истребителя его, а сами ушли из пещеры и исчезли без следа.

Ниточка оттуда, из небратской могилы Калеки и Альтруиста, легко протягивалась в иные эпохи, в иные места, но я прервал полет фантазии.

Я стал размышлять о конкретном: я пытался угадать, как отнесутся к моей версии наши товарищи по расследованию...


OCR - Красномир, 2001г.