УСТРЕМЛЕННЫЕ К НЕБУ

Голосов пока нет

 Глава первая,

в которой героем моего рассказа вновь становится философ Петя; кроме того, читатель узнает, по каким причинам мы все до одного отказались искать клад, а также услышит кое-что об Африке

 

Как разыскал меня в поселке Приморском, недалеко от Адлера, где мы отдыхали с женою, философ Петя, мой товарищ по работе в Хаирханском массиве, до сих пор остается тайной.

Но — разыскал и однажды предстал передо мною в тот жаркий обеденный час, когда мы, уйдя с моря, обычно отдыхали в саду, в тени виноградника.

 

— Я нашел клад, — сказал Петя

— Рад, что у клада теперь столь надежный хозяин, — сказал я, улыбаясь —И достойный. Поздравляю с удачей.

— Спасибо Только за кладом надо еще сходить. Очевидно, во всем виновато переутомление, вызванное хроноскопией и работой над книгами, но смысл Петиных слов доходил до моего сознания как бы сквозь плотно свалявшуюся вату, и мне пришла в голову нелепая мысль. Наш хозяин, Вася, работал в совхозе конюхом, и я почему-то решил, что Петя нуждается в его помощи.

— Вам подвода нужна?

— Не нужна подвода, — быстро сказал Петя — Клад еще надо найти .

— Петя, прошу вас, — сказала моя жена. — Мы здесь отдыхаем! Никаких деловых разговоров. Очень прошу вас!

— Я все понимаю,— кивнул Петя.— Абсолютно все!

— Усаживайтесь поудобнее и вообще чувствуйте себя как дома, — сказал я. — Ведь про клад в двух словах не расскажешь. Представляю, сколько вам пришлось пережить!.. А через час пообедаем и, кстати, обмоем вашу находку. У нас припасена бутылка отличного венгерского.

— Переживаний пока немного было,— смутился Петя.— А находка моя столько веков обмывалась, что не знаю уж, как и уцелела. Просто чудо...

Тут с моря вернулись наши друзья, Ева и Яша. Я познакомил их с Петей и в точности повторил его последние фразы

— Воистину сказочный клад, — согласился Яша. — Несколько веков его «обмывали», и все-таки кое-что осталось?!

— Нет, — сказал Петя. — Не клад обмывался, а ваза, и не людьми, а морем...

— По порядку, Петя,— взмолился я.— Ради бога, начните сначала.

— Мы нашли огромную глиняную амфору с планом замка, и на плане указано, где зарыт клад! Нам удалось вытащить ее из трюма затонувшего корабля. Просто чудо. Корабль, наверное, лет четыреста назад затонул, и все сохранилось.

— Действительно, чудо, — согласился я. — Это и есть начало?

— Нет. Самое начало было в Москве.—Петя почувствовал, что путается. — Сейчас я все объясню! Вы знаете, я увлекся подводным плаванием...

— Он и спелеолог, он и аквалангист,— пояснил я Еве и Яше.— Удивительно! И философ к тому же... А Петя продолжал:

— Знаете, после Хаирхана я решил, что должен увидеть море изнутри. Потому, наверное, что в подземные озера ныряешь как в ночь. А море днем—другое, правда?.. Вот и связался я с археологами-подводниками, чтобы приятное с полезным соединить. Как философ, я по эстетике специализируюсь, а прекрасное — оно повсюду вокруг нас разлито. И в природе, и руками человека творится. Часто, к сожалению, мимо проходим мы, а если приглядеться!.. Еще тогда, зимою, я подумал: найти бы клад из прекраснейших ювелирных изделий, таких, чтоб украсили они лучшие наши музеи...

— Вот это целеустремленность! — сказал я. — Решил найти клад и — нашел!

Ирония моя не дошла до Пети.

— Да! — радостно согласился он. —И руководитель меня поддержал...

— Какой руководитель? По розыску кладов?

— Нет, по курсовой работе. Профессор Брагинцев. Вы не могли о нем не слышать!

— Слышал, — сказал я.

— Вот видите! И такой серьезный человек считает, что есть шансы найти клад в районе Хосты.

— И в любом другом месте — тоже, — сказал я.

— А про развалины крепости в тисо-самшитовой роще вы помните? — воскликнул Петя.

— Нет. А при чем тут тисо-самшитовая роща?

— Да план же на вазе—той самой крепости! Как вы не поймете? Тот самой, что на территории заповедника!

— Почему вы так решили?

— А другой нет поблизости! Логика Пети меня «сразила».

— Если потребуется рабочая сила,—сказал я,—перетащить что-нибудь, упаковать...

— Хроноскоп! Хроноскоп мне нужен!

— У хроноскопа иное предназначение,—это я произнес жестче, чем хотел. — Клады не по его части.

— А если там скрыты прекраснейшие произведения искусства? А если там неведомые миру шедевры?

— Скорее всего там «пшик», дорогой мой Петя. Как и в прочих воображаемых кладах.

По-моему, мир рушился в его глазах.

— Зачем клад искать, когда под ногами денег полно? — сказал Пете наш хозяин Вася. — На кавказской земле, если голова есть, руки есть, без клада прожить можно, товарищ. Мимозу сажай—в марте продавать вези. К женскому дню— как хорошо! Огурцы сажай — опять весной продавать вези. Помидоры сажай, виноград собирай, мандарин собирай — весь год продавать вези. Своих мало — у соседей купи, в ларьке договорись... Зачем клад, товарищ?

Несмотря на основательную теоретическую подготовку, сам Вася торговыми операциями не увлекался и явно подшучивал над философом, но тот начисто утратил чувство юмора.

— Прощайте! — вскричал Петя и исчез.

На следующий день утром мы вчетвером отправились на станцию субтропических культур, что находится неподалеку от Гагры у Холодной речки. Строго говоря, называется эта станция «Гагринский опорный пункт Главного ботанического сада», а пока только там у нас выращивают деревья какао. Я недавно побывал в Африке, но там их не видел: плантации какао особенно велики и многочисленны в Гане, а не в Гвинее, по которой мы ездили, и здесь, на Кавказе, мне представилась возможность восполнить этот пробел в своих африканских наблюдениях.

Яша и моя жена отправились на переговоры к директору, а мы с Евой устроились на деревянной скамейке под какими-то кустами.

— Смотри, какие интересные лепестки,—сказала Ева, поднимая с земли веточку с тремя овальными красновато-фиолетовыми лепестками; внутри, среди лепестков, пристроились три невзрачных беленьких цветочка.

Ева положила веточку на мою ладонь, и я оторопело уставился на лепестки.

«Нет, этого не может быть»,— сказал я самому себе и вздохнул с каким-то странным облегчением: «этого» действительно не могло быть.

— Не знаешь, что за растение?—спросила Ева. На всякий случай оглядев окрестные кусты и деревья, я вполне искренне ответил;

— Понятия не имею.

Директор станции, совсем еще молодой человек, любезно разрешил нам осмотреть свои владения и выделил в сопровождающие научного сотрудника... Мы обогнули дом, в котором размещались лаборатории и дирекция, и...

Потом я очень внимательно осматривал маленькую плантацию деревьев какао, или шоколадного дерева, шоколадника, как его еще называют, расположенную в теплице под загрязненными стеклами (шоколадник не выносит прямых солнечных лучей: как и его дикие предки, он приучен к полусумраку тропического леса); я запомнил многое из того, что нам рассказывали про чрезвычайно плодовитое растение чиод, или мексиканский огурец, который сейчас внедряется в сельское хозяйство, про кустарник псидиум, которому тоже сулят большое будущее; я любовался цветущими разноцветными лотосами, викторией-регией, стеблями папируса с раскрытыми щеточками листьев наверху; я с почтением смотрел на «сальное дерево», парафиновые выделения которого издавна служили на Востоке сырьем для свечей, и даже поверил, что удастся акклиматизировать у нас карику кварцифолиа — родственницу знаменитого дынного дерева... Повторяю, я все внимательно слушал, кое-что записывал, но мысли и чувства мои были в это время за тридевять земель от Гагринского опорного пункта...

Уже в Москве, после возвращения из Африки, я месяца полтора улетал туда во сне—каждую ночь! Я вновь ходил по красной жесткой земле, и красноватая пыль оседала на моей рубашке. Я заново переживал грозовую ночь— тревожную и прекрасную, как вся Африка сегодня, — ночь, которую довелось мне провести в пути где-то между городками Маму и Карусса. Я вновь видел дымы пожарищ — гвинейцы выжигали саванну перед началом сева,— и вновь окружали меня в какой-нибудь саманной деревушке коричневые люди с сильными добрыми руками... Крупные стервятники — вотуры — тяжело опускались на растрепанные гривы кокосовых пальм, склонившихся над солнечным океаном, и неподвижны были узловатые ветви баобабов, распростершиеся в раскаленном голубом небе,— все было, как наяву, как в те незабываемые дни, которые я провел в Африке...

Постепенно Африка ушла из сновидений, ее вытеснили иные мысли, и вот все воскресло.

То, чему я не поверил, от чего мысленно отказался, были лозы алой и розовой бугенвиллеи, изнутри увившие стеклянные стены теплицы. Но я же любовался этим удивительным, «вечно» цветущим растением, у которого ярко окрашены не цветы, а околоцветники, никогда не опадающие, — я же любовался им в Африке! Я впервые увидел бугенвиллею у белокаменных вилл в окрестностях Касабланки, я видел ее в Дакаре и в Конакри... И вдруг здесь, у нас!

Я помчался к теплице, перескочил через ее невысокий порог, и... белые колокола датуры закачались над моей головой, как качались они несколько месяцев назад в марокканском городе Федала у отеля «Марима»...

Я почти не поверил своим глазам, когда увидел в натуральную величину дынное дерево — карику папайя — с мощными кистями желтых цветов, и почти беспомощно опустился на землю у шоколадных деревьев с крупными огурцевидными плодами на стволах и толстых ветвях...

Я снова был в Африке и, слушая рассказы научного сотрудника о деревьях какао, вспоминал о письме, которое мы получили от малийского историка Мамаду Диопа, о посылке, которая шла к нам из далекого Бамако, и мне не терпелось поскорее получить посылку, поскорее приступить к хроноскопии, чтобы внести и свою — пусть предельно скромную—лепту в изучение исторического прошлого Черного континента...

 

 

Глава вторая,

в которой излагается содержание письма африканского историка Мамаду Диопа, а также повествуется о находках археологов-аквалангистов; знакомству с профессором Брагинцевым и встрече с загадочным стариком также уделено несколько десятков строк

 

Очевидно, нет особой необходимости приводить письмо Мамаду Диопа полностью, но теперь, после мысленного «возвращения» в Африку, я не могу не рассказать о нем.

При земляных работах в районе городка Дженне, о котором я только читал, землекопы совершенно случайно нашли сделанную из золота фигуру человека... Они отдали ее коменданту города Дженне. Комендант отправил статуэтку в окружной центр, в город Мопти, а оттуда ее переслали в столицу республики Мали — Бамако.

Там, в Бамако, золотая статуэтка попала в руки молодого историка Мамаду Диопа, и находка чрезвычайно взволновала его. Дело в том, что статуэтка не походила ни на один из известных образцов африканской скульптуры, и Мамаду Диоп сразу же уверовал, что ему предстоит совершить открытие колоссального значения. Ведь почти так же сравнительно недавно открыли знаменитую культуру Зимбабве в Южной Африке—все началось с находки золотых вещей на священном холме.

Мамаду Диоп не стал терять времени даром. С несколькими своими друзьми, погрузив в машину лопаты и кисти — орудия археологов, он помчался в Мопти, а оттуда в Дженне, чтобы заняться раскопками.

К сожалению, они не дали никакого результата. Ничего больше не нашли и дженнейцы, продолжавшие брать из карьера глину для кирпичей.

Как ни велико было разочарование Мамаду Диопа, он все-таки решил раскрыть тайну золотой статуэтки и обратился за помощью к европейским специалистам. Их заключение оказалось неожиданным: специалисты единодушно решили, что статуэтка, за которой они признали весьма высокие художественные достоинства, изготовлена итальянскими ювелирами, скорее всего в Венеции, и не ранее конца шестнадцатого века!

Никто, разумеется, не мог объяснить Мамаду Диопу, как венецианская статуэтка стопала в глиняный карьер у городка Дженне, расположенного в глубине Африки, за полторы тысячи километров от побережья. Иной бы смирился с невозможностью раскрыть тайну статуэтки, но Мамаду Диоп, не желая сдаваться, ухватился за соломинку—послал в Советскую ассоциацию дружбы с народами Африки письмо, адресованное мне и Березкину.

Мы ответили согласием, хотя у нас и возникали сомнения.

Так, не было никакой уверенности, что то время, когда статуэтка попала к Дженне, хотя бы приблизительно совпадает со временем ее изготовления. Скорее всего ее недавно потерял кто-нибудь из французов, и в этом, наиболее вероятном случае нам предстояло тратить энергию на самую заурядную историю... И все-таки оставалось одно «а вдруг?». А вдруг статуэтка попала из Венеции к Дженне несколько веков назад, когда, как считают историки, не было никаких контактов между европейцами и суданцами?.. Это уже чревато важным открытием.

Перед моим отъездом на юг мы с Березкиным договорились, что он даст мне телеграмму, если посылка Мамаду Диопа придет до конца отпуска. Я понимал, что ожидать телеграмму еще рановато, но вечером, едва войдя в калитку, сразу же спросил, нет ли мне телеграммы или письма.

— Не было телеграммы, — сказал Вася. — Кладоискатель был. Тихий пришел. Вздыхал, сидел. Недавно домой пошел.

На следующее утро Петя заявился, что называется, ни свет, ни заря. Яша, вставший раньше меня, тихонько увел его на пляж, чтоб он не разбудил нас, и там, на берегу, Петя развернул перед Яшей и Евой увлекательнейшую перспективу подводного путешествия.

Оказалось, что именно это привело сегодня Петю в наш дом. И мы согласились опуститься на дно морское охотнее, чем Петя, наверное, рассчитывал...

Море у берегов Кавказа менее интересно, чем у берегов Крыма, например: «красоте» необходим прочный скальный фундамент, а не рыхлый песок или галька... Зато корма корабля, выступающая из ила и песка в голубоватом подводном полусумраке,—это на самом деле волнующее зрелище.

Во всяком случае на берег я вышел отнюдь не таким ортодоксальным противником кладоискательства, каким был до погружения.

А хитрец Петя продолжал ловко расставлять сети—он повел нас к палатке, где хранились поднятые со дна моря сокровища, и там, не выдержав, сразу же потащил к амфоре с «планом» злополучного замка.

Я подозреваю, что не очень точно пользуюсь термином «амфора»; мне, конечно, известно, что амфора — это глиняная ваза с узким горлом, но существуют у специалистов какие-то более тонкие градации...

Амфора или не амфора, но глиняный, покрытый глазурью и весьма объемистый сосуд стоял передо мною.

По прежнему — хаирханскому — опыту Петя знал, что сейчас мне лучше не мешать, и держался со своими товарищами в сторонке, ждал, когда я о чем-нибудь спрошу его. А я, позабыв о Петиных хитростях, рассматривал амфору с чисто профессиональным интересом.

Амфора сохранилась прекрасно, и не верилось, что она несколько веков пролежала на дне морском, в трюме затонувшего корабля. Мне трудно было с первого взгляда оценить ее художественные достоинства, но она явно не принадлежала к числу керамических шедевров. По-моему, она предназначалась для хозяйственных целей, хотя и была разрисована. Подглазурная роспись не показалась мне сложной. Помимо того что Петя назвал «планом замка» (а некий чертеж там имелся), художник изобразил на амфоре двух людей. Один из них сидел в кресле, как бы откинувшись на его невидимую спинку, а второй, стоя во весь рост, протягивал к нему руки, и от рук его летел к сидящему непонятный знак, похожий на восьмерку, перечеркнутую в самом узком месте.

Если мысленно продолжить путь перечеркнутой восьмерки по окружности амфоры, то легко заметить, что, перескочив через фигуру сидящего человека, восьмерка покатится по однострочной надписи и, разогнавшись по ней, попадет на территорию «замка», где остановится у четырех плотно составленных кружочков... Я обратил внимание прежде всего на этот сюжет, потому что если и таился какой-либо смысл в разрисовке амфоры, то доискиваться его надо было, анализируя именно эту серию рисунков. Орнамент же в нижней части амфоры и в верхней, где она уже сужалась, по-моему, никакой смысловой нагрузки не нес.

Я повернулся к Пете, ожидая его разъяснений.

— Надпись уже прочитана, — торопливо сказал Петя. — Она сделана на картули эна шрифтом мхедрули не позднее семнадцатого столетия. Во всяком случае до введения книгопечатания... Перевод—«Вернись, и все скажу тебе».

— Понятно, — сказал я. — Картули эна?..

— Грузинский язык, а мхедрули — новогрузинский шрифт, принятый еще в одиннадцатом веке.— Петя прямо-таки торжествовал, разъясняя мне столь важные подробности.

— Теперь еще понятней, — сказал я.

— А перечеркнутая восьмерка — фирменный знак очень крупного торгового дома Хачапуридэе, который в средние века держал в своих руках почти всю торговлю на кавказском побережье. Хачапуридзе вышли из крестьян, но очень скоро стали азнаури, дворянами, что ли, запросто общались с тавади—крупнейшими феодалами, ссужали деньги царским дворам...

Петя выпалил все залпом, но, заметив, что я слушаю его с некоторой недоверчивостью, сказал:

— Это не я придумал. Тут историк из Тбилиси отдыхает — совсем беленький старичок, — от него мы про все и узнали. Он-то уж не мог ошибиться!

— Что вы нашли в вазе?

— Венецианское стекло. Бусы в основном... Бусы, самые разнообразные — и розоватые, и матово-белые со взвешенными частичками золота, и зеленоватые с молочными нитями, — бесчисленные бусины эти завербовали в Петин клан половину нашего отряда—женскую, разумеется.

— А кружочками, по-вашему, обозначено место, где зарыт клад? — спросил я Петю.

— Конечно! Тогда все зарывали свои сокровища. Время-то какое неспокойное—и междоусобицы, и турки нападали... А вы в тисо-самшитовой роще были?

— Нет.

— Заодно бы и рощу посмотрели. Место примечательное, не пожалеете.

— Вы там были? — спросил я Петю.

— Был.

— Крепость осматривали?

—Да.

— Клад не нашли?

— Нет.

— Отлично,—сказал я, сообразив, что посещение тисо-самшитовой рощи выльется в обычную прогулку.—Чтобы не откладывать, завтра же и отправимся туда.

Погода, к сожалению, внесла свои исправления в наши ближайшие планы. Еще до первых облаков мы заметили, что древесные лягушки громче и чаще, чем обычно, стучат сегодня своими деревянными молоточками. Стоял штиль, но на море поднялась волна. После захода солнца некоторое время виднелись звезды, но потом небо затянуло, и где-то за полночь пошел дождь.

Весь следующий день дождь то утихал, то принимался идти снова, выбивая дробь по шиферной кровле, по виноградным листьям. Яша не бранил погоду, уверяя, что в дождь лучше работается. А я, пребывая в каком-то полудремотном состоянии, предавался воспоминаниям, надоедал всем разговорами об Африке и Хаирхане и немножко обижался, что друзья мои никак не могут запомнить имени африканского царя Шамба Болонгонго, правившего племенем бушонго... Он жил и правил около четырех с половиной столетий тому назад, но я прочитал о нем перед поездкой в Африку, и Болонгонго покорил мое сердце.

Помните историю, рассказанную в «Сломанных стрелах»? Тогда, у подножия Хаирхана, мы пришли к выводу, что петроглиф, выбитый на стене пещеры,— договор между вождями, запрещающий пользоваться стрелами в бою. Так во всяком случае я писал, оставляя за читателями право на собственное мнение.

А страничка из истории племени бушонго, до сих пор живущего в Центральной Африке в бассейне реки Санкуру, убедила меня в правильности моих раздумий. Шамба Болонгонго, ставший царем около 1600 года, начал свое правление с запрета пользоваться во время войн даже дротиками... Так незримая нить протянулась от тайги и степей Центральной Азии к саванне и лесам Центральной Африки, лишний раз подтверждая, что всем народам в равной степени свойственно стремление к добру. (О царе Болонгонго можно прочитать в книге «Новое открытие древней Африки» английского историка Дэвидсона.)

Дальнейшие события развивались так.

Едва установилась хорошая погода, как Петя вновь появился в нашем дворе. Напомнив про обещание посетить тисо-самшитовую рощу, он с радостью сообщил, что вечером в Хосту приезжает его руководитель профессор Брагинцев.

Утром, когда мы пришли в лагерь археологов-аквалангистов, Брагинцев рассматривал поднятую со дна моря амфору. Тонкие, с длинными крепкими ногтями руки его нежно и любовно ощупывали стенки амфоры, выстукивали их, и руки преподавателя эстетики показались мне руками хирурга.

Мы познакомились. Извинившись, Брагинцев еще минут восемь-десять изучал вазу, и я видел, что находка археологов явно заинтересовала его.

А меня заинтересовал сам Брагинцев. При первом же взгляде я обратил внимание на два обстоятельства — на его поразительное несходство во внешнем облике с философом Петей, потому что мысленно сблизил учителя и ученика, и наоборот, на еще более поразительное соответствие его внешности сути дела, которому он служил.

Невольно, сравнивая облик Пети и Брагинцева, я, естественно, отбрасываю возрастные особенности. Будь они одногодками, они все равно были бы разительно несхожи. В отличие от милого, наивного, восторженного, всегда небрежно одетого, маленького некрасивого Пети старый профессор Брагинцев был по-спортивному подтянут, собран, элегантен и красив. Подчеркивая сейчас, что Брагинцев красив, я вовсе не имею в виду какие-нибудь там лучистые глаза, античные черты лица, выразительный рот или еще нечто в том же роде.

О красоте Брагинцева нельзя составить себе представление ни по отдельным штрихам, ни с помощью подробного описания. Он просто умел красиво двигаться, красиво носить легкий серый пиджак, красиво говорить и улыбаться, отнюдь не задаваясь такой целью... Источником этой подлинной, непоказной красоты могло быть только духовное совершенство, гармония, достигнутые огромной внутренней работой, длившейся десятилетиями, постоянной тренировкой ума и души... Подобной красоты, выше которой я ничего не знаю, удается достичь немногим, но когда встречаешь такого человека, то тебе и в голову не приходит обращать внимание на цвет его глаз или волос...

Брагинцев, о чем-то задумавшись, ходил по берегу моря, а Петя следил за ним влюбленными глазами. Петина влюбленность в учителя, разумеется, не ускользнула от меня, но я вспоминал сейчас, что Брагинцев будто бы поддерживает Петю в его стремлении найти клад, и не поверил этому.

— Мотив росписи на амфоре мне знаком, — неожиданно сказал Брагинцев, останавливаясь неподалеку от нас перед Петей.—Да, я не ошибаюсь. В «Эрмитаже» есть ваза, повторяющая сюжет амфоры.

— Глиняная? — почему-то спросил Петя.

— Венецианское стекло. Конец шестнадцатого столетия.

— Значит, амфора совсем неоригинальна? — Петя, конечно, связал слова Брагинцева со своими надеждами найти клад, а я не удержался и сказал Брагинцеву о недавних мыслях.

Брагинцев едва заметно улыбнулся,

— Петя склонен к преувеличениям. Но теоретически в древней заброшенной крепости всегда возможны неожиданные находки.

— Сегодня же мы еще раз все осмотрим,— сказал Петя. — Хорошо бы, и вы поехали. Брагинцев снова улыбнулся.

— Не хочется. Не хочется лазать по скалам, по колючим кустам. Старею, Петя.

— А вам не придется лазать. Мы же по дороге пойдем.

— Ну какая там дорога!

— Отличная дорога. Прямо до крепости. Брагинцев на секунду задумался.

— Дорога все меняет. Я согласен.

Мы действительно побывали в тисо-самшитовой роще, и поход наш оказался и любопытным, и забавным.

Удивительное место эта тисо-самшитовая роща: стоял жаркий, душный день с палящим солнцем, а у меня все время было такое ощущение, что идем мы по позднеосеннему лесу; не знаю, что больше способствовало самообману — хвоя ли тисов, желтоватые ли «бороды» лишайников, спускавшихся с деревьев, или заросли лавровишни, блестящая листва которой под лучами солнца казалась посеребренной инеем; вероятно, все вместе, но впечатление получилось неожиданным.

По-моему, Брагинцева тоже не разочаровала поездка. Он держался со свойственной ему непринужденностью, шутил, поглаживал стволы тисов, ясеней, бережно прикасался к колючей иглице или прохладному папоротнику-листовику, а у гигантской липы с дуплом в самом комле остановился и долго смотрел, запрокинув голову, на ее раскидистую вершину...

Пока мы любовались природой, Петя неустанно фантазировал о кладе.

Мы шли по тропе, ведущей к развалинам крепости, и Петя произносил одну из своих самых возвышенных тирад о сокровищах и шедеврах искусства, скрытых от .людей в тайниках, когда навстречу нам вышел очень старенький, с красноватыми склеротическими глазами старичок.

Он услышал Петины слова.

— Давненько тот клад....— Старичок сложил губы дудочкой, попытался свистнуть, но свиста не получилось. — Утек давненько. И след канул.

За секунду до того равнодушные глаза его вспыхнули острой, глубинной злобой.

— Вы-то... откуда... знаете?—цепенея, спросил Петя.

— Оттуда и знаю, что сам за ними охотился.

— За кладами?

— За бандитами за теми... Двое их было, грабителей. Да выскользнули. Меж пальцев утекли.

Ничего не добавив больше, он круто повернулся и, по-стариковски приволакивая ноги, заспешил вниз по каменистой тропе.

Слова старика вызвали короткое замешательство. Петя побледнел, на лице Брагинцева застыла мягкая задумчивая полуулыбка, а мне вся сцена вдруг представилась в комическом свете, и я засмеялся, глядя то на убегавшего старого кладоискателя, то на окаменевшего молодого.

— Не надо смеяться,—сказал Петя тихо, и я понял, что надо остановиться. Чтобы хоть как-то извиниться перед ним, я принялся доказывать, что нельзя всерьез принимать слова подвыпившего старика.

— Вы видели его глаза? — спросил Петя.— Он до сих пор ненавидит тех грабителей.

Мы не стали спорить и молча зашагали к крепости; вскоре мы увидели то немногое, что сохранилось от нее: стены, сложенные из крупных плит известняка, и полуразрушенную угловую башню, возвышающуюся над долиной реки Хосты...

На развалинах собралось довольно много народу, и суета невольно отвлекала меня от размышлений о крепости.

Глядя на сосредоточенного Петю, который, ни на кого не обращая внимания, деловито обходил свои «владения», что-то прикидывая в уме, на задумчивого Брагинцева, я задавал себе только один вопрос: кому понадобилось выстроить крепость в столь неудобном месте?

В самом деле, по долине Хосты едва ли когда-нибудь проходила торная караванная тропа: склоны долины почти отвесно обрывались к реке. Даже для пешеходов, в чем мы убедились на обратном пути, пришлось проложить искусственную тропу, кое-где навесив ее, как овринг на Памире, прямо над водой... Караванные пути обходили, конечно, этот

район, ничего не знали историки и о крупных горных селениях, жители которых нуждались бы в защите крепостных стен.

А крепость когда-то кто-то построил, и не зря, надо полагать...

— Чтобы клад спрятать, — сказал Петя, когда я поделился с ним своими сомнениями.—Именно клад. Сокровища вообще.

Я не улыбнулся, но про себя подумал, что разговаривать на эти темы с Петей бесполезно. Ну кому придет в голову строить крепость только для того, чтобы зарыть в ее стенах

клад?

У выхода из тисо-самшитовой рощи Петя опросил служащих заповедника о старике.

— Ходит, — сказали Пете. — Давно ходит. Лет десять, пожалуй. Как вернулся из заключения, так и наведывается чуть не каждый день. То ли свихнувшийся он немножко, то ли правда вор у вора дубинку украл. Если и было что-нибудь такое, то очень давно. До революции, наверное...

— Из-за чего он в тюрьму попал? — спросил Брагинцев.

— Всякое говорят. За темные дела, в общем. Петю заинтересовало другое.

— В документах официально зафиксировано исчезновение клада? — Вопрос Пети прозвучал строго, почти сурово, и мы все заулыбались.

— Помилуйте! — изумился служащий заповедника.— Если старик прав и клад действительно похитили какие-то бандиты, то откуда же взяться официальным документам?

— А обследование места захоронения клада на месте? — не слишком складно, но столь же сурово сформулировал

свой вопрос Петя.

— Н-не знаю. — Петина суровость озадачила служащего заповедника. — Ничего подобного не слышал.

— В таком случае я никому не поверю, что клад похищен, — сказал Петя. — По-моему, есть надежда, что он еще сохранился.

 

 

Глава третья,

в которой мы получаем посылку от Мамаду Диопа, знакомимся с ее содержанием и переживаем по некоторым причинам разочарование

 

Как я и предполагал, посылка от тамаду Диопа пришла уже после нашего возвращения в Москву. Ненастным, с мокрым снегом ноябрьским днем мы с Березкиным получили в Ассоциации дружбы с народами Африки изящно упакованный ящик сравнительно небольших размеров...

...Есть что-то по-человечески трогательное в той простоте и обыденности, с которой свершается все долгожданное. Недавно я пережил подобное ощущение, подлетая к берегам Африки. Долгие годы, с детства, мечтал я о поездке туда, и наступил момент, когда я вдруг понял, что лишь облачная пелена отделяет сейчас меня от Черного континента... Пелена рассеялась, и мне открылась зеленая равнина и крутой берег, в который били волны Атлантического океана... Вот и все.

И еще одно «вот и все»: золотая статуэтка из Дженне, о которой мы столько говорили и думали, стояла перед нами на письменном столе. На нее смотрели мы с Березкиным, и смотрели африканские идолы и маски, украшавшие мой кабинет. Африканские идолы, очевидно, усматривали в статуэтке чужака, но Мы с Березкиным, зная, что статуэтка сделана европейцами, испытывали к ней прямо-таки «родственные» чувства.

Радость первого свидания, увы, оказалась недолгой. — По-моему, ничего интересного, — заключил Березкин. — Заурядный религиозный мотив.

Представьте себе человека, левая, с отломленной кистью рука которого опущена, а правая, чуть согнутая в локте, поднята к небу; тело человека—тонкое, стройное, мускулистое, отчасти, правда, деформированное — напряженно вытянуто, а голова запрокинута назад, и глаза устремлены -в зенит... Что-то еще связывает человека с землей, но уже ничто не дорого ему, все оставлено я забыто; он рвется к небу, он уже принадлежит небу — богу то есть, если вспомнить, что сделана статуэтка в конце шестнадцатого века...

Ни Березкин, ни я не смогли найти иного истолкования и оно огорчило нас.

Кроме статуэтки, в посылке находился еще небольшой -пакетик с металлическими обломками. Мы разобрали их и обнаружили, что некоторые кусочки—золотые, а некоторые — сплав золота с серебром, причем процент золота в них неодинаков.

Металлическим обломкам мы поначалу не придали особого значения.

— Миссионер какой-нибудь завез статуэтку в Африку, а мы теперь разбирайся, — сказал Березкин.

Не отвечая, я вскрыл письмо Мамаду Диопа, вложенное ,в ящик. Оно содержало нечто неожиданное.

Возвращаясь из Италии, где Мамаду Диоп консультировался со специалистами, он проездом остановился в Касабланке, в отеле «Трансатлантик», что расположен в европейских кварталах, но неподалеку от арабской части города— медины. Года за два до приезда в Марокко Мамаду Диоп заочно, по переписке, познакомился с марокканским историком и поэтом Мохаммедом аль Фаси и в один из свободных вечеров нанес ему визит. Историки провели несколько часов за интересным разговором, потом на стол были поданы остро приправленные мясные блюда, мятный чай, которым полагается их запивать, и Мамаду Диоп отведал даже местного вина, хотя Коран запрещает пить вино...

В отель он возвращался в отличнейшем настроении, которое улетучилось тотчас, как только он переступил порог гостиницы: привратник сказал ему, что в его отсутствие чуть было не произошло несчастье, и попросил пройти к управляющему.

По словам управляющего, вскоре после того как Мамаду Диоп ушел в гости, в номер его проник злоумышленник, разрезал чемодан и похитил золотую статуэтку. Ему удалось вынести ее из отеля, и он направился с ней в сторону медины, надеясь затеряться на ее тесных улочках, но тут его настигла погоня: случайно коридорный вошел вслед за преступником в номер Мамаду Диопа, увидел взрезанный чемодан и поднял тревогу... Злоумышленника задержали и доставили в полицию.

На следующий день Мамаду Диоп получил от полицейского чиновника свое сокровище обратно и узнал, что злоумышленник утверждает, будто пытался похитить золотую вещь из чисто корыстных побуждений... Но уже через день он прямо признался, что действовал по приказу некоего Розенберга. Полиция кинулась разыскивать Розенберга и выяснила, что накануне вечером он покинул пределы Марокко... Мотивы, побуждавшие Розенберга охотиться за статуэткой, злоумышленнику как будто действительно не были известны. О самом Розенберге он знал лишь, что это весьма богатый человек, живущий где-то в Америке...

«Представляете, во что могли обойтись мне несколько

чашек мятного чая?»—полуиронически спрашивал Мамаду Диоп.

А Березкин, когда я перевел ему письмо, сказал:

— Поздравляю. Религия плюс детектив. Лучшего сочетания не придумаешь. Ты, конечно, помнишь, что для подобных расследований мы и создавали хроноскоп... А потом еще заявится с вазой Петя-кладоискатель, и ему ты тоже уступишь, я тебя знаю...

— Мамаду Диоп просит нас не забывать о загадочном происшествии и тщательно хранить статуэтку.

— Замечательно! Буду работать в институте с двустволкой в кармане!

— Мамаду Диоп просит извинить его за эту просьбу. Он пишет, что в Мали воровство неизвестно и у них в стране очень трудно даже потерять вещь: нашедший обязательно передаст ее деревенскому старосте, тот перешлет ее в округ и так далее... Кстати, это объясняет, почему статуэтка находится в Москве, а не затерялась вновь в одной из хижин землекопов,— добавил я от себя.— Мамаду Диоп не верит, что в Москве может повториться касабланкская история, и поэтому он еще раз просит извинить его за предупреждение...

Березкин задумался, пристально глядя на запрокинутую голову золотой статуэтки.

— А про металлические обломки он что-нибудь пишет?

— Они найдены там же, рядом со статуэткой...

— Ладно, отхроноскопируем ему эту штучку. Из уважения к тем честным рукам, что переслали ее сюда, — Березкин улыбнулся. — И потом, знаешь, удивительное лицо у этого золотого человечка. Сочетание вдохновения с мудростью, порыва—с фанатичной убежденностью... Верили же когда-то люди так слепо...

— Это не слепая вера, — возразил я.

— С такою силой, — поправился Березкин и спросил: — Малийцы ислам исповедуют?

— Ислам, но много среди них и анимистов.— Я показал на идолов.

— Да, этот миссионер растяпой оказался. И каким еще растяпой! Потерять такой шедевр!—Березкин укоризненно покачал головой.

Я лучше, чем мой друг, ориентировался в истории географических открытий и понимал, что он невольно упрощает события.

— Видишь ли, европейские миссионеры появились в этих районах Африки лет через триста с лишним после того, как статуэтка была изготовлена венецианским ювелиром,— сказал я. — Первым европейцем, проникшим на территорию современного Мали, был шотландский врач Мунго Парк, и произошло это в 1796 году...

— Так, — сказал Березкин.

— Участие какого-нибудь миссионера в приключениях статуэтки не исключается, конечно. Мы же с тобой сразу заподозрили, что она недавно попала в Мали. Ну, а если давно, если сразу после изготовления?..

— Тот самый случай, когда от слов пора переходить к делу,— сказал Березкин.

— Вот именно. Мы знаем, что родина статуэтки Венеция, что сделана она в конце шестнадцатого столетия, а найдена у города Дженне в середине двадцатого. Стало быть, нам предстоит путешествие по двум материкам сквозь три с половиной века...

 

 

Глава четвертая,

в которой хроноскоп «приступает к исполнению служебных обязанностей», но отнюдь не приближает нас к пониманию истории статуэтки, проблеме «религиозного мотива» тоже уделено некоторое место

 

— Ты африканист, тебе и решать, с чего мы начинаем хроноскопию, — заявил Березкин, когда мы пришли в институт.—Думай. На сей раз я—простой исполнитель.

Я не нашел ничего лучшего, как предложить общую хроноскопию.

Ответ пришел моментально: мы увидели на экране струи песка, бьющие и обтекающие смутно различимую продолговатую фигуру.

Я не отрываясь смотрел на экран, на котором разыгрывалась песчаная буря, но чувствовал, что сидящий рядом Березкин улыбается все шире и шире. Наконец он не выдержал и расхохотался.

— Браво! Теперь все ясно.

Сегодня Березкин относился к хроноскопии полушутливо, и я строго сказал ему:

— Самум!

— Ну конечно. Остались следы песчинок на металле. Нам-то какая польза от этого?

— Самумов не бывает в Венеции, и едва ли они случаются в районе Дженне. Я смотрел геоботаническую карту. Там травянистая лесная саванна суданского типа.

— Хорошо, пусть будет Сахара. И что? Я не ответил. В самом деле—«и что»?.. Но несерьезность Березкина начинала меня раздражать.

— Ну-ну.— Он легонько похлопал меня по плечу.— Ты же сам говоришь, что больше всего ценишь в людях деликатность и чувство юмора... Мы безвременно увянем с тобой, если будем вести хроноскопию с постным настроением и вытянутыми физиономиями... А что если выяснить, как отломилась кисть левой руки?

— Правильно, нужно выяснить, формулируй задание.

И мы увидели, как нечто тяжелое опустилось на руку, расплющило ее и обломило кисть.

Березкин повторил задание, стремясь уточнить, каким предметом расплющило и сломало руку, и на экране появилось нечто округлой формы, с силой наносящее удар по руке.

— Может быть все, что угодно, — сказал я. — Вплоть до обыкновенного камня.

Березкин не согласился со мною.

— У овала были заточены края, — возразил он. — На камень это непохоже...

— Кувалда?

— А были у африканцев кувалды?

— Были и есть, причем профессия кузнеца раньше относилась к числу самых почетных. Нередко в гильдию кузнецов входил даже император, и должность премьер-министра часто предоставлялась членам кузнечного цеха...

— Ты, я вижу, действительно стал африканистом... Но трудно допустить, что кувалду ни с того ни с сего вдруг обрушили на руку статуэтки. У меня такое ощущение, что она была сломана случайно какими-то стихийными силами.

Березкин прошелся по комнате, а потом достал из ящика пакетик с металлическими обломками.

— Надо бы узнать, имеют ли они прямое отношение к статуэтке, — сказал он. — По-моему, золотые кусочки — остатки сломанной руки.

Хроноскоп подтвердил предположение. Но кусочки из сплава оказались твердым орешком даже для нашего аппарата. На экране возникали лишь неясные изогнутые линии, которые не складывались в целое и потому не поддавались истолкованию. Березкин замучился с ними и в конце концов сдался.

— Может быть, завтра подыщем «ключ»,— сказал я, стараясь успокоить и подбодрить его.

— Боюсь, что это не тот случай. Материала не хватает, к сожалению.

— Но есть возможность выяснить, одним и тем же предметом разбиты темные куски и рука или разными.

— Ты прав.

Березкин поставил перед хроноскопом задачу определить это по характеру вмятин и деформаций, и ответ пришел положительный: да, переломил руку и разбил непонятную вещь один и тот же овал...

— Похоже, что кусочки из сплава имели непосредственное отношение к статуэтке.

— Но какое?

Теперь наступила моя очередь маршировать по комнате... Есть чудаки, любящие подсчитывать всякую всячину, и один из них высчитал, что в среднем в течение дня человек делает двадцать тысяч шагов. Я не знаю верхнего предела, но среднюю цифру в дни напряженной работы мы с Березкиным перекрывали, очевидно, вдвое или втрое, не выходя из кабинета... Вообще говоря, такое вышагивание иной раз помогает выровнять ход мыслей, дисциплинировать его, что ли. У меня же, к сожалению, мысли перескакивали с одного предмета на другой, не очень-то считаясь с последовательностью и логичностью, и если на чем-либо задерживались, то преимущественно на мелочах. Так, я сообразил, что, называя темные кусочки сплавом золота с серебром, мы допускаем неточность, ибо сплав этот имеет зеленовато-желтый или бледно-желтый цвет... В наших же кусочках металла золото и серебро были каким-то хитрым способом смешаны, а не сплавлены... Делиться столь важным выводом с Березкиным я не стал—мне показалось, что мой друг поглощен более основательными раздумьями, — но в конце концов и мне пришла в голову дельная мысль.

— Ты полагаешь, что руку статуэтки разбили некие стихийные силы, — сказал я Березкину. — Если действительно «стихийные», то следы их должны остаться и на самой статуэтке...

— Глупеем мы с тобой, — улыбнулся Березкин. — Я просто обязан был сообразить это час назад, а ты—после первых трех шагов.

Последовательно уточняя задания, Березкин добился отличного результата: на экране замелькали непонятные овалы, ударявшие по статуэтке, причем первые их удары были сильнее, а последующие все слабее и слабее, пока совсем не прекратились...

— И ничего не прояснилось, — сказал я.— Что за овалы...

— А я знаю. Лошадиные копыта. Ей-богу, статуэтка побывала под ногами лошади.

— Лошадей,— поправил я, схватывая мысль Березкина.—

Статуэтка оказалась на пути конного отряда или табуна. И это не противоречит географическим фактам. В Гвинее, например, лошадей не разводят из-за мухи цеце, а в Мали цеце нет, и коневодство известно там с древнейших времен.

И хроноскоп «согласился» с нашей догадкой: на экране появились скачущие лошади.

— Глядишь, по крупицам и доберемся до чего-нибудь,— сказал Березкин.—Правда, уж очень мизерны пока крупицы... Ты говоришь, что коневодство в Судане известно давно?.. Значит, хронологию копыта не уточняют... Жаль.

— Копыта не объясняют и почему уцелела поднятая правая рука...

— Случайность. Иного не придумаешь.

— А ну, проверь, есть ли на ней следы копыт? Хроноскоп ответил отрицательно.

— А на голове?

Хроноскоп вновь ответил отрицательно. Лишь после того как Березкин перешел к анализу корпуса, на экране опять замелькали лошадиные копыта...

— Любопытно, конечно, но едва ли это что-нибудь прояснит, — сказал Березкин. — Ослабление силы ударов показывает, что статуэтку быстро затоптали в землю. Это и спасло руку.

Я как будто еще не говорил, что поднятая рука имела две особенности: кисть ее была запрокинута, а пальцы слегка раздвинуты, причем мизинец отставлен особенно далеко. По положению кисти мы догадались, что на ладони лежал какой-то округлый предмет, и все-таки хроноскопия дала два непредвиденных результата.

Во-первых, хроноскоп показал нам, что предмет, лежавший на ладони, не мог удержаться на одной руке. Мы провели нехитрый графический анализ и по изгибу руки убедились, что шар имел сравнительно большие размеры и действительно покоился на двух основаниях.

Во-вторых,— и это уже не было неожиданностью,— выяснилось, что некогда к поднятой вверх руке вплотную прижималась рука еще одной статуэтки, и мизинцы их рук были сцеплены. На двух этих руках и лежал шар...

Значит, когда-то статуэтка входила к некую скульптурную группу.

— Твое мнение? — спросил Березкин, исподлобья посматривая на меня.

— Какое может быть мнение? — Я пожал плечами. — Примем к сведению факты, вот и все.

— Но если вспомнить о религиозном мотиве? Ты совсем забыл о нем. Короче говоря, меня интересует шар. Согласуется ли он с версией о религиозном предназначении фигуры?

— Не противоречит, во всяком случае. Я видел в Касабланке кафедральный католический собор, башни которого увенчаны шарами, а в шары, символизирующие Землю, как мечи, воткнуты кресты... Да и соборы в Конакри или на острове Горе у Дакара увенчаны такими же символами. Я легко могу себе представить, что руки статуэток поддерживали земной шар, проткнутый католическим крестом...

— Значит, не противоречит, — вздохнул Березкин. — Жаль. А теперь—конец. Ничего больше знать не хочу. Ни-че-го!

Он устало провел тыльной стороной руки по лбу и закрыл футляр хроноскопа.

Когда мы вышли на улицу, шел крупный мокрый снег. Березкин посмотрел себе под ноги, посмотрел вокруг и поймал на ладонь снежинку.

— Удивительно, — пробормотал он. — А мне казалось, что я в Африке...

 

 

Глава пятая,

в которой рассказывается о догадке, поднявшей меня среди ночи; какую роль сыграла эта догадка в распутывании истории золотой статуэтки, читатель узнает, если прочтет мои записки до конца

 

Часть пути от института до дома мы с Березкиным прошли пешком, несмотря на плохую погоду. Но прогулка, к сожалению, не избавила меня от ощущения усталости, и я охотно принял предложение сына сразиться в «щелкунчики», Теперь у нас была большая квартира, простор, а мы к этому простору все никак не могли привыкнуть и часто проводили вечера на привычно маленькой кухне...

На шашечной доске шел горячий бой, «белые» упорно сопротивлялись «черным», когда в моем кабинете зазвонил телефон.

— Тебя, — сказала жена.

Звонил Петя. Он звонил мне довольно часто и подробно рассказывал о всех своих делах.

Петя с места в карьер зачастил, и я сразу понял, что у него — воз новостей.

Так и оказалось. Во-первых, Петя сообщил мне, что дата гибели корабля у кавказского побережья установлена, наконец, с точностью до одного года—Петя назвал 1593 год. Собственно, установить это было нетрудно. В затонувшем корабле археологи нашли серебряные дукаты, или цехины, как называли их в Венеции, и по монетам определили дату.

Во-вторых, больше не вызывала сомнений и национальная принадлежность корабля. Помимо цехинов с изображением святого Марка, покровителя Венеции, вручающего дожу знамя, помимо бус и бисера, археологи подняли со дна моря серебряную пластинку, так называемую «капитуляцию», на имя венецианского купца Паоло Джолитти. Как известно, в конце шестнадцатого столетия на берегах Черного, да и Средиземного, моря господствовали османовские турки, лет за сто пятьдесят до того разгромившие Византийскую империю... Начиная со второй четверти шестнадцатого века турецкие султаны выдавали богатым купцам некоторых зависимых стран капитуляции, то есть исходившие лично от султана разрешения на преимущественное право торговли; капитуляции гарантировали купцам экстерриториальность, низкие пошлины, освобождали от налогов... В числе стран, пользовавшихся султанской милостью, была, в перерывах между войнами, и Венеция — некогда крупнейший торговый город-республика.

— Понимаете теперь, в чем дело? — спрашивал меня Петя. — Торговый дом Хачапуридзе был теснейшим образом связан с торговым домом Джолитти! Вот почему в амфоре с клеймом Хачапуридзе лежали венецианские бусы...

А завтра,—прощаясь, сказал Петя,—я уезжаю в Ленинград. Хочу посмотреть венецианскую вазу, на которой повторена роспись амфоры.

...Среди ночи я проснулся с отчетливым ощущением, что пережил песчаную бурю: я задыхался, рот мой был так стянут жаждой, что больно было шевелить языком и двигать губами... Я дотянулся до ночного столика, глотнул воды и теперь еще раз заново пережил самум... Я услышал мелодичную «песню песков» — грозную песню, ибо она предвещает самум, потом наступила жуткая безмолвная пауза, и я увидел, как закрутились вершины барханов — то пыль и мелкий песок заструились по ветру, но там, где я лежал в ложбине, было еще тихо... Буровато-красная мгла поплыла у меня перед глазами, а потом небо стало свинцово-черным, и тучи песка поглотили меня... Я лежал, как и полагается, лицом вниз, накрывшись с головой шерстяными одеялами, и где-то рядом со мной лежали верблюды, зарывшись мордами в песок. Вокруг выло, ревело, мне не хватало воздуха, и сердце судорожно билось в груди...

Самум пронесся, небо очистилось, и я перевел дыхание...

Вообще-то мне пришлось однажды близко познакомиться с пыльной бурей. Но то случилось в Хакасии, холодным ноябрьским днем, и ничуть не походило на подлинный самум. Ничего чудодейственного в моем видении, однако, не было: теперь, окончательно проснувшись, я припомнил, что увидел самум так, как описал его в книге «По белу свету» наш путешественник Елисеев...

Самум кончился, тучи рассеялись, но в душе почему-то осталось ощущение легкой настороженности, ожидания чего-то важного... Я постарался логически прояснить его, понять и вдруг одним прыжком соскочил с кровати и бросился к телефону... В трубке утомительно и нудно гудело, меня трясло от нетерпения и злости на Березкина, который там, на другом конце провода, не желал просыпаться... Не знаю точно, сколько продолжалось это гудение, и наконец трубку сняли.

— Триста лет!—закричал я.—Триста лет назад завезли статуэтку в Дженне! Слышишь?

Теперь у меня в ушах звенела тишина — на другом конце провода царило абсолютное молчание.

— Да проснись! — снова закричал я. — Старая калоша, ты понимаешь, что я говорю?

— Вы кому звоните, гражданин? — спросил меня кто-то непроспавшимся басом.

— Да тебе, тебе!.

Едва прокричав это, я сообразил, что голос моего собеседника ничуть не похож на голос Березкина.

Я не поинтересовался мнением незнакомца о моей персоне. Нажав на рычаг, я снова набрал номер и заметался по кабинету, не отрывая трубку от уха.

— Да, — через минуту услышал я голос Березкина, и выпалил ему все, что успел уже рассказать незнакомому товарищу.

— Мог бы и завтра позвонить, — сказал Березкин.

“Мог бы!” Нет, не мог, потому что я пережил самум, потому что у меня еще суматошно колотилось сердце и я был потрясен собственным прозрением.

— И с чего ты взял это? — спросил Березкин, видимо, уразумевший смысл сказанного.

— Общая хроноскопия! — закричал я.--Помнишь общую хроноскопию? Ты еще смеялся!

— Помню, — сказал Березкин.

— Так вот, не смейся никогда заранее! Торговые пути через Сахару, с севера на юг, шли только в средневековье... А европейцы проникали в Судан с запада, плыли сначала по Сенегалу, а потом по Нигеру... Раз самум, значит, везли статуэтку еще тогда, в шестнадцатом веке, и везли арабы, к твоему сведению... Понимаешь? Статуэтка попала к арабам, и они переправили ее в Дженне.

— Понял, — сказал Березкин. — А теперь успокаивайся и ложись спать. Утром приеду к тебе.

Я боялся, что возбуждение не позволит мне заснуть, но, высказавшись, быстро заснул и спал до утра без всяких сновидений.

Поднявшись задолго до приезда Березкина, я успел на свежую голову еще раз оценить свои ночные кошмары и прозрения.

Да, в главном я не ошибался. География путей сообщения — есть такое скучное выражение — резко изменилась в северной части Африки за последние три столетия. Транссахарские караванные тропы уступили пальму первенства западным дорогам, из которых главная — во всяком случае, наиболее важная для нас, — начиналась от города и порта Сен-Луи, что стоит в устье Сенегала. Я был в этом городе, переходил широкий мутный Сенегал по знаменитому мосту Федерб, размышлял о той роли, которую сыграл Сен-Луи в истории завоевания европейцами Западной Африки... Но сейчас я думал о другом, я еще и еще раз проверял себя, размышляя о самуме, следы которого сохранились на золотой статуэтке. Мог ли он разразиться где-нибудь на западной трассе? Наивно было бы отрицать возможность пылевой бури в сухой период года, и все-таки она не могла сравниться по силе с самумом и едва ли оставила бы столь явственные следы песка на золотом теле нашей статуэтки.

Я хорошо представлял себе саванну сахельского типа, преобладавшую в Сенегале, помнил о песчаных “проплешинах” у городков Тивауань или Луга... Сахель — это саванна с растущей пучками травой и раскидистыми акациями; а проплешины — они дело рук человеческих, это земли, погубленные арахисом, который французские предприниматели, ничем не удобряя почву, из года в год сажали на одном и том же месте.

Нет, золотому человеку пришлось перенести настоящий самум, сахарский, такой, как описан Елисеевым, или еще пострашнее.

Березкин, приехавший часов в десять, молча выслушал мои дополнительные соображения и со всем согласился.

— География — по твоей части, — сказал он. — Тут я — пас. Но если хочешь, можно дополнительно уточнить силу бури. Не в абсолютных показателях, конечно...

— Понимаю, и мы сделаем это. А потом напишем Мамаду Диопу. Хроноскоп не открыл всех секретов статуэтки, но зато навел нас на правильный путь. Я посоветую Диопу просмотреть изданные или рукописные книги арабских ученых и путешественников того времени. Пусть он обратится к архивариусам древних арабских городов, купцы которых поддерживали в средние века деловые связи с обитателями африканских саванн. Кстати, туркам не удалось захватить Марокко, и в конце шестнадцатого века именно оттуда уходили в Судан караваны, снаряженные арабскими купцами...

— Аль Фаси, — вспомнил Березкин. — Тот самый, у которого Мамаду Диоп пил мятный чай. Он может оказать неоценимые услуги.

— Да. Я тоже подумал о нем.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

в которой мы отправляем письмо Мамаду Диопу, а потом выдерживаем — вернее, не выдерживаем — бурный натиск Пети и деликатный — Брагинпева; под их коллективным нажимом мы посещаем... Музей изобразительных искусств на Волхонке; к чему привело это посещение, сказано в конце главы...

Письмо Мамаду Диопу я написал на следующий день после проверки песчаной бури, так сказать, “на силу” (подтвердился самум). Но ушло из Москвы оно несколько позже — задержали товарищи, переводившие письмо с русского на французский. Там же, где переводилось письмо, — в Советской ассоциации дружбы с народами Африки — я узнал, что на весну запланирована поездка в Сенегал и Мали, и, не советуясь с Березкиным, попросил включить нас в состав группы. Березкин к моей просьбе отнесся весьма благосклонно: теперь ему тоже хотелось побывать в Африке, хотелось, как и мне, увидеть город, у стен которого нашли золотую статуэтку.

Говорят, что ждать и догонять хуже всего. Догонять нам было некого, а вот ждать предстояло долго — и поездки в Африку, и письма от Мамаду Диопа, и каких-нибудь результатов его изысканий.

Ждать для нас, впрочем, не означало сидеть сложа руки: дела всякого рода всплывали постоянно, хотя нас перестал беспокоить Рогачев. Это случилось после того, как мы отказались использовать хроноскоп для расследования административной неурядицы, некогда происшедшей в институте. Я думал, что Рогачев перестанет со мной здороваться, но он все-таки кивает при встрече.

И потом, не забывайте о Пете Скворушкине. Из Ленинграда он вернулся раздосадованный тем, что венецианскую вазу, о которой говорил на Кавказе Брагинцев, отправили вместе с передвижной выставкой из Эрмитажа в Музей изобразительных искусств, то есть из Ленинграда в Москву. И Петя, таким образом, зря проездил, а он не желал терять ни одного дня.

Нас Петя намеревался затащить прямо на вернисаж, но мифический хостинский клад мало волновал нас с Березкиным. Однако дня через два позвонил Брагинцев и от своего имени попросил посмотреть венецианскую вазу. Я понимал, что звонок, так сказать, инспирирован неугомонным Петей, но отклонить просьбу Брагинцева счел неудобным и согласился.

Брагинцев и Петя ждали нас в палисаднике, у серых колонн, и сразу же провели в зал, где была выставлена ваза.

— Вот, смотрите, — полушепотом сказал Петя. — Разве не удивительное совпадение?

Филигранного стекла, зеленоватая, с введенными внутрь белыми нитями и темными декоративными трещинками-кракле в верхней и нижней части, ваза действительно повторяла сюжет амфоры, поднятой со дна моря. Опытная рука мастера с острова Мурано выписала молочными нитями и стоящего во весь рост человека, и сидящего напротив него, и летящую к нему перечеркнутую восьмерку, и строку, и “план” замка...

— И надпись тоже на картули эна, шрифт мхедрули? — чуть улыбнувшись, спросил я.

— Не совсем, — ответил за Петю Брагинцев. — Венецианский мастер не знал грузинского алфавита, не понимал смысла фразы и допустил искажения.

— Значит, он механически перенес на стекло и написанную заказчиком фразу, и придуманный им сюжет?

— Это наиболее вероятное предположение.

— А заказчиком был кто-то из торгового дома Хача-пуридзе...

— А посредником кто-то из торгового дома Джолитти. Мы с Брагинцевым посмотрели друг на друга и улыбнулись.

— Вот видите, как все складно получается! — с восторгом сказал Петя. — А я уже навел справки...

— О взаимоотношениях торговых домов? — перебил я.

— Нет, о прежнем хозяине вазы. Раньше она принадлежала грузинскому царю Вахтангу Шестому, эмигрировавшему в Москву при Петре Первом. Наверное, его потомки преподнесли вазу какому-нибудь нашему царю или царице, и после революции она оказалась в Эрмитаже.

— Вахтанг Шестой, — повторил я. — Это после его эмиграции разрослась грузинская колония в Москве. Малые Грузины, Большие Грузины...

— Да, да! — радостно подтвердил Петя. — А Багратион — его прямой потомок!

— На Кавказе вы говорили, — повернулся я к Брагин-цеву, — что ваза датируется концом шестнадцатого столетия?

— У специалистов это не вызывает никакого сомнения. Ко времени царствования Петра Первого в России производство венецианского стекла пришло в упадок. Но разрыв во времени не должен вас смущать.

— Он и не смущает меня. Ваза могла сколь угодно долго находиться у предков Вахтанга. Но скажите, почему вас заинтересовало совпадение сюжетов? Я понимаю Петю — Пете нужен клад...

— Клад всем нужен, — сказал Петя.

— Я прочитал вашу книгу о хроноскопии и понял, что хроноскоп мог бы определить, есть ли схожесть в написании строки на амфоре и на вазе, — почему-то Брагинцев предпочел не отвечать прямо на мой вопрос. — Ведь и в том, и в другом случае мастера переносили на глину или стекло рукописную строку.

— Это несложно, — сказал молчавший до сих пор Березкин. — Пустяковое дело...

— Не могли бы вы быть настолько любезны...

— Могли бы, — сказал Березкин. — Но как заполучить вазу в институт?

— Я надеюсь, что вечером, после закрытия музея, директор разрешит вынести ее. Березкин недоверчиво хмыкнул.

— Если вы берете это на себя...

— Да, конечно.

— Значит, вы подвергнете хроноскопий мою амфору? — еще не веря своим ушам спросил Петя.

— Придется.

— Но не одну же строчку! — Петя темпераментно взмахнул руками. — И план крепости тоже!

— Там видно будет, — уклончиво ответил Березкин, но я про себя решил, что теперь нам придется уступить Пете.

— Нет, обещайте мне!

— Обещаем, — сказал я. — Раз уж вы притащите амфору в институт...

Петя хлопнул в ладоши и заявил, что немедленно отправится к археологам.

Мы не стали его удерживать, и самим нам уже нечего было делать у вазы. Брагинцев решил, не откладывая, зайти к директору, его хорошему знакомому, а мы с Березкиным прошлись по “итальянскому дворику”, по египетскому залу, поднялись на второй этаж к древнегреческим атлетам, к которым я ходил в детстве, чтобы сравнить свою мальчишескую мускулатуру с мускулатурой “кулачного бойца” или “дискобола”. Они так и остались для меня недосягаемым идеалом.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,

в которой мы занимаемся хроноскопией венецианской вазы и поднятой со дна моря амфоры; как станет ясно из последующего изложения, дело вовсе не ограничилось анализом двух надписей, сделанных на картули эна шрифтом мхедрули.

Из Музея изобразительных искусств мы с Березкиным поехали ко мне домой.

У меня было странное состояние. Все, что происходило в музее, было оправдано, логически объяснимо... Но осталось ощущение, будто кто-то все время стоял у нас за спиной и небескорыстно интересовался нашими расследованиями, следил за нами. Я помнил каждое слово, каждый жест и Брагинцева, и Пети, знал, что, никто из них не повинен в этом чувстве. И все-таки...

— Тебе не кажется, что нас с собой проверяют пли испытывают, уж не знаю, как точнее выразиться? — вдруг спросил Березкин, устраиваясь рядом со мной на заднем сидении такси.

По складу характера я более мнителен, чем мой друг, и совпадение наших чувств меня еще более озадачило.

— Кого ты подозреваешь?

— В том-то и дело, что заподозрить некого. Глупо об этом говорить, но и о Брагинцеве, и о Пете проще простого навести справки.

Я догадывался, что Березкин стремится оправдаться в непонятном самоощущении, и все же меня покоробили слова о справках.

— Ты же знаешь, что мне совершенно не свойственна подозрительность, — сказал Березкин, угадавший ход моих мыслей. — Не суди меня строго. Было бы ужасно обидеть подозрением честного человека!

— Если бы не письмо Мамаду Диопа с рассказом о таинственном Розенберге, возникло ли бы у нас такое чувство? — спросил я Березкина.

— Едва ли...

— Вот именно. Ей-богу, надо послать к черту всякие глупости. Тем более, что ни амфора, ни венецианская ваза не имеют никакого отношения к статуэтке из Дженне.

Вечер мы провели великолепно, хорошо отдохнули, рассеялись, и когда в двенадцатом часу семейство Березкиных отправилось домой, от прежних наших сомнений, как говорится, не осталось и следа.

Зная характер Пети, я с утра позвонил Березкину в институт и узнал, что Петя явился, уже поскандалил с вахтером, не пропускавшим его с весьма объемистой амфорой, и теперь сидит, сложив руки на животе, перед закрытым хроноскопом.

Березкин, решительный во всем, что касалось хроноскопии, предупредил Петю, что ничего не будет делать до тех пор, пока Брагинцев не доставит в институт вазу. Но Петя, дипломатично помолчав минут тридцать-сорок, повел наступление, уговаривая Березкина для начала выяснить, план или не план крепости нанесен на амфору.

К тому времени, когда я приехал в институт, Петя одержал полную победу, и Березкин с некоторым смущением сообщил мне, что на амфоре как будто бы действительно изображен некий план крепости.

Способность хроноскопа устанавливать и прояснять такого рода подробности казалась мне сомнительной, но Петя прямо-таки захлебывался от восторга, и я решил не вмешиваться в их взаимоотношения с Березкиным.

Вечером приехал Брагинцев, и венецианская ваза поступила в наше полное распоряжение.

Увидев Брагинцева, я понял причину нашего странного вчерашнего ощущения: все, видимо, объяснялось тем, что Брагинцев так и не рассказал нам, для чего потребовался ему сравнительный анализ строчек, выписанных на амфоре и вазе. Догадка успокоила меня. Настоящий исследователь, человек сдержанный в словах, Брагинцев, конечно, просто не хотел упреждать события и ждал, что подскажет ему хроноскоп.

Итак, нам предстояло установить идентичность или, наоборот, неидентичность почерков на амфоре и вазе. Брагинцев уже говорил нам, что надпись на картули эна, сделанная шрифтом мхедрули, графически искажена мастером с острова Мурано. Но для хроноскопа, как и предвидел Березкин, было достаточно частных особенностей в написании букв, которые сохранились и в том и в другом варианте. Если верить хроноскопу, а мы — простите за повторение — ему верили, то надписи на стекле и глине делались по одному и тому же рукописному

образцу.

— Устраивает вас такой вывод? — спросил Березкин

Брагинцева.

— Вполне, — ответил тот.

— Если вас еще что-нибудь интересует...

— Честно говоря, мне хотелось бы проверить собственное истолкование взаимоотношений человечков на вазе и амфоре.

— Взаимоотношений?

— Мне кажется, что это отец и сын. Сын уехал. Допустим, в Венецию, чтобы обучиться торговому делу, а отец остался на Кавказе. Сын задержался дольше положенного ему срока, и любящий отец, помимо писем, прибег вот к такой форме увещевания... Это не слишком глупо звучит?

— Отнюдь, — сказал я.

А Петя, восторженно смотревший на своего учителя, вдруг прозрел:

— Потому и написано: “Вернись, и все скажу тебе”! Отец хотел передать блудному сыну тайну зарытых сокровищ! — вскричал Петя. — Вы убедились теперь, что я на правильном пути?!

— Петя, милый, вы все-таки не наследник Хачапуридзе. Ведите себя сдержанней, — сказал Брагинцев резко.

Березкин перебрал несколько формулировок и получил ответ. Сын ли с отцом изображены на амфоре и вазе, хроноскоп выяснить не смог, нэ по характеру изображения он определил, что стоящий человек старше сидящего. Стало быть, версия Брагинцева получила дополнительное подтверждение.

— Удовлетворены?

— Почти. А может ли хроноскоп расшифровать смысл перечеркнутой восьмерки?

Задание показалось мне слишком неопределенным для хроноскопа, но аппарат справился с ним моментально: на экране появилась... пчела. Да, пчела, или, во всяком случае, перепончатокрылое насекомое, в высшей степени похожее на самую обычную пчелу...

Брагинцев расхохотался... Я даже не подозревал, что он способен так заразительно и весело смеяться.

— Ваш хроноскоп изумителен, — сказал он сквозь смех. — Просто изумителен. Кстати, пчела — символ, который вполне мог устроить главу купеческого дома: соты наполняются по капельке, как и купеческая казна. Те самые соты, что изображены на плане!

— Боюсь быть навязчивым, — сказал я Брагинцеву, — но мне и Березкину хотелось бы знать, что привело вас к нам, почему вдруг вам понадобился сравнительный анализ двух столь разных сосудов?

— Видите ли, торговый дом Хачапуридзе загадочно окончил свое существование в самом конце шестнадцатого столетия. Я еще плохо представляю себе возможности хроноскопа, но подумал, не обнаружит ли он причину?

— Вы интересовались историей дома Хачапуридзе? — поразился Петя. — Вы?

— Немножко, — сказал Брагинцев. — Собственно, интересовался не я, а мой хороший знакомый — историк Месхишвили. Помните “беленького старичка” в Хосте, который прочитал надпись на амфоре и рассказал о Хачапуридзе? Это великолепный знаток средневековой Грузии, но даже ему непонятен крах процветающего торгового дома.

— Значит, вы хотели помочь Месхишвили?

— Да. Но, судя по результатам, едва ли что-нибудь получится. Впрочем, мне известен еще один сосуд с аналогичным сюжетом.

— Он у вас дома?

— Нет, он в Кремле, в фондах Оружейной палаты.

— И его можно заполучить?

— Конечно, и для этого не нужно идти в Кремль. Я принесу его в институт. Человеческий глаз все-таки не сравнится с хроноскопом.

Брагинцев и Петя ушли, унеся с собой венецианскую вазу.

Некоторое время после их ухода мы сидели молча.

— Итак, еще одно действующее лицо, — вздохнул Березкин. — Месхишвили.

— По-моему, Брагинцев чего-то недоговаривает...

— Возможно, но я чувствую, что мы ввязываемся еще в одну запутанную историю, а вести параллельно два сложных расследования... Ни к чему это, совсем ни к чему.

Потом Березкин подошел к Петиной амфоре, оставленной у нас, и потрогал пальцами перечеркнутую восьмерку.

— “Человеческий глаз все-таки не сравнится с хроноскопом”, — повторил он слова, сказанные Брагинцевым. — А их и не надо сравнивать. Каждому свое. Итак, любящий отец напоминает сыну о собранных им богатствах, посылая символическую пчелу. Есть своя логика в таком объяснении, но вся беда в том, что эта пчела не смогла бы отлететь и на два шага от улья.

— Почему? — удивился я.

Березкин посмотрел на меня с сожалением.

— Я думаю, ты заметил. У нее же несимметричные крылья. И на амфоре, и на вазе.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ,

в которой мы, ожидая ответа от Мамаду Диопа, продолжаем расшифровку сюжета, запечатленного на амфоре, венецианской вазе и еще на одной — серебряной вазе; в этой же главе хроноскоп проводит расследования, которые хотя и приоткрывают некоторые тайны серебряной вазы, но заканчиваются трудно объяснимым курьезом.

Я чувствую по складу повествования, что местами невольно бросаю на Брагинцева тень, хотя ничего более нелепого невозможно вообразить. Я пересмотрел предыдущие страницы, кое-что смягчил, а кое-что даже вычеркнул, но не уверен, что достиг желаемого результата. Во всяком случае, прошу не переносить недостатки рассказа на человека, о котором рассказывается, тем более, что человек этот очень симпатичен и мне, и Березкину.

Едва переступив порог рабочего кабинета Березкина, Брагинцев — он держал в руках сверток — сказал, что стыдится своего собственного эгоизма.

— Я же знаю, что вы заняты расследованием африканской истории, сознаю, что у вас масса дел и навязываюсь со своими вазами, с каким-то торговым домом Хачапуридзе...

— Очень хорошо, что навязываетесь, — сказал Березкин, интонационно взяв в кавычки последнее слово. — Расследование африканской истории нам пришлось временно прервать, а вазы ваши как будто тоже обещают любопытное. В свертке у вас третья ваза?

— Да, про которую я говорил.

Брагинцев разорвал плотную бумагу, скомкал ее и бросил в мусорную корзину.

— Снова Венеция, — сказал он. — Снова конец шестнадцатого века.

Почему-то я внутренне вздрогнул при этих словах. Что за наваждение? И статуэтка из Дженне, и вазы в Москве, и амфора с затонувшего корабля... Трудно было допустить какую-либо связь между, скажем, серебряной вазой из Оружейной палаты и статуэткой из Дженне. И все-таки...

— Как видите, в данном случае художник воспользовался для сюжетного изображения чернью, или ниелло, как говорят в Италии, — сказал Брагинцев. — Черневые изображения были широко распространены в ту пору.

С нашей же — хроноскопистов — точки зрения ваза была примечательна прежде всего многочисленными деформациями и даже пробоинами, таившими, наверное, немало интересного.

— Итак, продолжим сравнительный анализ почерков? — спросил Березкин Брагинцева и после его утвердительного ответа сформулировал задание.

Мы приготовились к положительному результату, и не ошиблись: хроноскоп вновь подтвердил, что образцом служила одна и та же рукописная строка.

— Ну, не наваждение ли? — сказал Березкин моими словами.

— Нет, отчего же, — улыбнулся Брагинцев. — Звенья одной цепи. И не забывайте, что в конце шестнадцатого столетия Хачапуридзе уже перестали заказывать вазы в Венеции...

— Продолжим хроноскопию, — сказал я Березкину. — Некогда вазу сильно помяло. Как ее выпрямляли?

— А зачем тебе это знать? — спросил Березкин.

— Пока не могу ничего объяснить. Но раз уж мы взялись за хроноскопию...

Березкин сформулировал задание, и мы увидели на экране сильные руки с длинными тонкими пальцами, выпрямляющие вмятины.

Я подошел к хроноскопу и еще раз осмотрел весьма массивную вазу. Да, только очень сильный человек мог руками распрямить металл, придать серебряной вазе прежнюю форму.

— Повтори, пожалуйста, задание, — попросил я Березкина, — но сделай акцент на руках.

— Зачем вам понадобились руки? — спросил Брагинцев. — Гораздо интереснее происхождение пробоин.

— Все интересно, — сказал я. — А мелочей в хроноскопии нет. Ничем нельзя пренебрегать.

Очертания вазы на экране как бы размылись, затушевались, но зато руки проступили отчетливо — руки хирурга с длинными крепкими ногтями. Я прекрасно сознаю, что мое определение — “руки хирурга” — шаблонно, но мне важнее точность, чем оригинальность сравнения, хотя кое в чем я и грешу: ногти, пожалуй, у хирурга покороче. В общем же стереотипность характеристики должна лишь помочь составить правильное представление о том, что мы увидели.

Я смотрел на руки, выпрямляющие стенки серебряного сосуда, и мне все определеннее казалось, что я уже видел эти руки. Березкин выключил хроноскоп. Пытаясь припомнить, где я мог видеть руки, я перебирал в памяти прежние сеансы хроноскопии, начиная с тех, о которых рассказано в очерке “Долина Четырех Крестов”, но — тщетно!

— Вас интересуют пробоины? — спросил Березкин Брагинцева. — Что ж, займемся пробоинами. Одна из них похожа на след от удара рубящим предметом, саблей скорее всего... А вторая, круглая... Гм! Кто-то сначала выстрелил по вазе, вернее, по ее хозяину, из мушкета, а потом дело дошло до рукопашной. Некогда ваш сосуд попал в нехорошую историю!

Березкин не ошибся. Он не навязывал хроноскопу своего мнения, задания формулировал совершенно объективно, но ответы получил именно те, которые предсказал: мы увидели и маленький круглый предмет — пулю — пробивающий вазу, и саблю, стремительно падающую на сосуд.

— А теперь посмотрим общую хроноскопию, — предложил я.

Общая хроноскопия всегда чревата неожиданностями, и мне лично она доставляет особое удовольствие как раз тем, что заранее невозможно предвидеть ее результат. И вот дополнительный пример тому: на экране появилась ваза, летящая вниз по крутому каменистому склону; ваза падала долго, а потом ударилась о камень и отскочила в сторону...

— Кажется, тут прямая связь с предыдущими кадрами, — сказал Брагинцев.

— Со временем из вас получится отличный хроноскопист, — улыбнулся Березкин. — Конечно, прямая связь. Хозяин вазы, а точнее, караван, шедший по горной тропе, подвергся нападению. Стрельба, рубка. Вьюк рассыпался в свалке, и пробитая пулей и саблей ваза полетела под откос.

Березкин уточнил задание и несколько раз повторил его, но на экране не произошло почти никаких изменений — только скалы приобрели желтовато-белый оттенок.

— Да, на склоне ничего не росло, — сказал Березкин. — Или ваза случайно миновала стволы деревьев. А скалы, судя по цвету, были такими же, как в долине Хосты.

— Известняк, — уточнил я.

— Известняк, — словно машинально повторил Брагинцев. — Вот так она и летела. Потом ее подобрали и выпрямили...

— Последовательность событий надо еще проверить, — возразил я. — Давайте-ка выясним, действительно ли вазу сначала пробили пулей и саблей, а потом уж она покатилась...

— Пустяковое дело, — сказал Березкин. — Но уверен, что хроноскоп подтвердит правильность нашего предположения.

И действительно, хроноскоп подтвердил, что сначала ваза пострадала от оружия, а потом — от скал. Труднее оказалось выяснить, когда ее распрямляли — сразу же после падения или много позднее. Березкину не удалось добиться четкого ответа, но по косвенным признакам мы заключили, что распрямляли вазу сравнительно недавно.

— Что будем делать дальше? — спросил Березкин, глядя на Брагинцева.

— Не знаю, — ответил тот. — Думаю, что со временем мне удастся сформулировать дополнительные вопросы. А пока — все как будто.

Березкин, подойдя к хроноскопу, долго стоял перед ним, о чем-то размышляя. Потом, ничего не говоря нам, он дал хроноскопу задание, и на экране замелькали какие-то непонятные значки... Березкину пришлось повторить и уточнить задание, и тогда значки выстроились в ряд, и мы узнали ту самую надпись на картули эна, которую видели на всех трех сосудах... Надпись действительно была той же самой и в то же время чем-то отличалась от каждой из трех.

— Хроноскоп убрал искажения, допущенные мастерами, и создал осредненный вариант, близкий, по-моему, к подлинной рукописной строке, — сказал Березкин.

— Не понимаю, для чего тебе это понадобилось.

— Хочется что-нибудь узнать о Хачапуридзе.

— По почерку?

— Не беспокойся, я читал в Большой Советской Энциклопедии, что графология — лженаучная теория, — усмехнулся Березкин. — Но состояние человека, какие-то доминирующие черты его характера хроноскоп же определял. Вспомни “Долину Четырех Крестов”.

Мы с Березкиным, поначалу незаметно для самих себя, стали различать эпизоды хроноскопии по названиям моих очерков-отчетов, и теперь это уже вошло в привычку.

— Я ничего не отрицаю. Дерзай.

Березкин сформулировал задание, и тут произошел один из курьезов, которыми отнюдь не бедна наша практика: словно услышав слова Березкина о Долине Четырех Крестов, хроноскоп показал нам... Зальцмана. Экранированный Зальцман сделал несколько шагов, раскрыл тетрадь и, нервничая, словно кого-то опасаясь, сделал в ней запись.

Я тотчас сообразил, что хроноскоп выбрал в своей “памяти” эпизод у поварни, когда Зальцман прятал дневник начальника экспедиции. Но с чего бы вдруг?

— Уж не твои ли это штучки? — спросил я Березкина.

— Ничего не понимаю, — ответил тот. — Я же не лунатик, я точно сформулировал задание!

Березкин выключил хроноскоп, выждал несколько минут и повторил задание.

Экран вспыхнул мгновенно, и... Зальцман, сделав несколько шагов, раскрыл тетрадь! А потом зеленые волны как бы стерли фигуру Зальцмана с экрана, и его место занял другой человек с жестким, почти жестоким лицом.

— Черкешин! — воскликнули мы в один голос и посмотрели друг на друга.

Березкин быстро выключил хроноскоп.

— Ничего подобного никогда не было, — удивленно сказал он. — Это мне не нравится.

— Всплывают, как в человеческом мозгу, воспоминания, что ли? — неуверенно спросил я.

— Хроноскоп в миллион раз дисциплинированней, чем мозг. Был, во всяком случае.

Березкин повернулся к Брагинцеву, но тот, угадав, что мой друг собирается извиниться перед ним за неожиданно прерванную хроноскопию, опередил его.

— Все понимаю, — сказал он. — Хроноскопом нельзя рисковать. Очень досадно, что из-за моей вазы аппарат вышел из строя.

— Вовсе не нужно казниться, — возразил Березкин. — ' Ваза — несложный объект для хроноскопии. Придется отрегулировать приборы. Это — наши будни. Но хроноскопия, к сожалению, отложится на неопределенное время.

— Значит, вазу можно забрать? — спросил Брагинцев.

— Да, лучше мы возьмем ее еще раз, если потребуется дополнительный анализ.

Брагинцев взял вазу и поискал глазами бумагу, в которую она была завернута.

— Кажется, я ухитрился разорвать бумагу, — сказал он.

— Сложно, но выход из положения можно найти, — улыбнулся я, подавая Брагинцеву лист чистой плотной бумаги.

— Кстати, где же Петя? — оглядывая рабочий кабинет, спросил Березкин, словно только теперь заметивший, что нет нашего глубокоуважаемого философа.

— Петя твердо решил найти клад, — почему-то грустно усмехнулся Брагинцев. — И поэтому он отправился на вокзал брать билет на Тбилиси. В Тбилиси он нанесет визит Месхишвили, дабы выпытать у того все о Хачапуридзе...

— Хачапуридзе! Много мы о нем сегодня узнали! А ваш ученик — целеустремленный юноша, — думая уже о чем-то своем, равнодушно сказал Березкин.

Когда Брагинцев ушел, я спросил Березкина, заметил ли он инвентарный номер на вазе.

Березкин, хотя он и был погружен в свои раздумья, тотчас откликнулся:

— Конечно. МС-316/98. Должен тебе признаться, что ваза меня заинтересовала. Не нравится мне история, которая с ней произошла,

— Мне тоже не нравится. Да и торговый дом Хачапуридзе почему-то не вызывает почтения.

Березкин подошел к хроноскопу, постоял перед ним, но потом решительно заявил:

— Прибором займусь завтра. На свежую голову. Сегодня не могу.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,

в которой Березкин проводит в мое отсутствие тщательную проверку хроноскопа и убеждается в его исправности; некоторые контрольные сеансы хроноскопии, как выяснилось, заслуживают того, чтобы о них было специально рассказано.

На следующий день Березкин, с обычной его прямотой, сказал мне по телефону, что мое присутствие в институте вовсе не обязательно.

— Пока я сам во всем не разберусь, ты мне только мешать будешь, — заявил он. — Кстати, я же знаю, что у тебя накопилось множество всяких дел.

Незавершенных дел действительно накопилось много, и я решил воспользоваться вынужденной паузой в расследовании. Хроноскопия невольно “теснила” некоторые иные мои интересы и симпатии, но отнюдь не сводила их к нулю. Систематичность в работе, выработанная с годами, позволяла мне продолжать литературную деятельность, писать статьи и книги по теории естествознания; лишь от длительных экспедиционных поездок пришлось отказаться (их заменили частые выезды с хроноскопом).

Короче говоря, у меня имелись основания ценить выпадающие на мою долю свободные дни и недели. Теперь же, благо работоспособность моя восстановилась, я надеялся провести их в высшей степени плодотворно.

Отключив телефон и запершись на несколько дней дома, я дописал статью для “Известий Всесоюзного географического общества”, набросал несколько заметок для популярных изданий, прочитал корректуру своей книги, а затем отбыл в Ленинград, где отлично поработал в библиотеке Географического общества.

Вернувшись в Москву, я узнал, что Березкин уже несколько раз звонил и просил заехать к нему безотлагательно.

Я застал своего друга в настроении, которое не назвал бы безоблачным. Он сам признался в этом и добавил:

— Ничего не могу тебе объяснить. То ли немножко устал, то ли неопределенность раздражает. Да, скорее всего неопределенность. Такое ощущение, что забрались мы далеко, а толку — на грош. И кажется, что не выпутаться нам из всех этих историй. Я говорил тебе, что ваза меня заинтересовала. Но можно ли из нее еще что-нибудь выжать? Я не уверен. Если не появятся дополнительные материалы для хроноскопии — считай, что время потрачено зря.

Я знал, что моему другу подчас свойственны приступы пессимизма. Но обычно случалось так, что один из нас сдавал в тот момент, когда другой, как говорится, находился на подъеме. Поскольку я занимался совершенно иными делами, то раздумья о неудачах хроноскопии отнюдь не вымотали меня. Наоборот, я привез из Ленинграда изрядный запас бодрости, а как вести себя с захандрившим Березкиным, мне было отлично известно.

— Удалось тебе исправить хроноскоп? — спросил я.

— И тут ерунда какая-то, — сказал Березкин. — Провозился с хроноскопом несколько дней и убедился, что он в полной исправности.

— А пробовал ставить те же самые вопросы?

— Конечно. Вдоволь налюбовался и на Зальцмана, и на Черкешина.

— В таком порядке они и появились — сначала Зальцман, за ним — Черкешин?

— Случалось и наоборот. А какое это имеет значение? Я задумался — интуиция подсказывала мне, что даже такой мелочью не следует пренебрегать.

— Покажи-ка мне контрольные сеансы хроноскопии, — попросил я.

— А! Контрольные! — улыбнулся Березкин. — Знаешь, что я совершенно случайно открыл?

Березкин выдержал торжественную паузу и сказал:

— Рука об руку с золотым человеком стоял — кто бы ты думал? — черный человек! Аф-ри-ка-нец!

— Не может быть, — тихо сказал я, пораженный неожиданным сообщением. — Или... Или это нечто фантастическое. Ты уверен, что не ошибаешься?

— Да что с тобой? — удивился Березкин. — Что ты так разволновался? Ничего же сложного, и ошибка практически исключается. На золотой руке сохранились следы черни или потемневшего от времени серебра, и заключение хроноскопа вполне логично.

— Но тогда летит твой пресловутый религиозный мотив и все запутывается еще больше! Березкин ждал разъяснений.

— Как ты не поймешь! Будь статуэтки новыми, в них можно было бы заподозрить любую агитку — и религиозную, и политическую. Вообще — плакатный мотив, имеющий в разных странах разное значение. Но в коние шестнадцатого столетия у европейцев не было в центральных районах Черной Африки ни колоний, ни религиозных миссий!

— Так, — сказал Березкин.

— Те же мореплаватели-полупираты, что захватывали островки или устья рек на африканском побережье, заботились прежде всего о работорговле. Какие уж там сплетенные руки! Вся политика сводилась к грабежам и обманам.

— И Венеция тут ни при чем, — дополняя меня, — сказал Березкин. Во-первых, венецианцы в основном ориентировались на Восток. А во-вторых, какому пирату пришла бы в голову мысль заказать в Венеции нечто подобное нашим статуэткам?! Ну и загвоздка!

Березкин несколько раз пробежался по кабинету и остановился передо мной.

— Знаешь, теперь я убежден, что за белой и черной статуэтками скрываются люди высокого ума и высокой души... Ты должен написать Мамаду Диопу, и написать, не откладывая.

— Написать несложно, но о чем?

— О том самом! О том, что в конце шестнадцатого столетия от Венеции к Дженне протянулась незримая нить взаимного уважения и доверия! Ее протянули друг другу два человека, в чем-то очень близких, хотя мы еще не знаем, в чем именно!

Березкин говорил с несвойственной ему темпераментностью, но закончил совсем по-деловому;

— Видишь ли, мое предположение — пусть не окончательно доказанное, — сузит для Мамаду Диопа сферу поисков, а сие, как ты понимаешь, немаловажно... А теперь — смотри!

Березкин быстро подошел к хроноскопу, включил его и принялся, торопясь, “прокручивать” для меня контрольные кадры, чтобы поскорее показать запечатленную в “памяти” хроноскопа маленькую скульптурную группу.

Я не очень внимательно вглядывался в кадры, но когда на экране мелькнули тонкие сильные руки — уже знакомые нам руки с крепкими длинными ногтями, — я вздрогнул.

— Что это значит? — спросил я Березкина.

— А, ерунда! — сказал все еще возбужденный Березкин. — Я взял для контрольного сеанса смятую оберточную бумагу из мусорной корзины...

Березкин осекся и повернулся ко мне.

— В бумагу была завернута серебряная ваза...

— А порвал и скомкал бумагу Брагинцев. Значит, на экране его руки, и мы их видели раньше.

 

— — Да, когда он распрямлял вазу, каким-то образом попавшую к нему.

— Странным образом попавшую, — сказал я. — Иначе — к чему таинственность, недоговорки?

Березкин, не выключая хроноскопа, задумался.

— А я все прозевал, — сказал он. — И смысл союза венецианца с дженнейцем, и руки...

— Ты же проверял хроноскоп.

— Все равно, невнимательность непростительна. Что касается действительной или мнимой таинственности... Можно кое-что проверить.

— А знаешь, мне не хочется проверять.

— Но Брагинцев зайдет через несколько дней.

— Мне не хочется, чтобы он приходил.

— Кажется, мы опять нарушаем одну из своих основных заповедей, — тихо произнес Березкин. — Оскорбляем человека подозрением.

Теперь допустил промах я. Досадный промах, потому что уже не один год стараемся мы вывести в собственных душах родимые пятна прошлого.

— Да, — сказал я. — Еще ровным счетом ничего не известно. Все остается по-прежнему, и наши двери открыты для Брагинцева. Покажи, пожалуйста, Мыслителей. Белого и черного.

— - Мыслителей — переспросил Березкин. — Это звучит неплохо!

Он переключил хроноскоп, и на экране возникли чет-ние силуэты двух человеческих фигур. Сплетенные руки людей держали земной шар, головы их были запрокинуты, а глаза устремлены к небу.

К небу, но не к богу. Теперь ни я, ни Березкин не сомневались в этом.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,

 

в которой рассказывается о некоторых исторических изысканиях, сделанных по книгам, и приводятся доказательства тому, что в шестнадцатом веке в ряде европейских стран определенно существовал интерес к загадочной Черной Африке; в этой же главе объясняется странное поведение хроноскопа при анализе рукописной строки и говорится кое-что о Брагинцеве.

 

В первые дни после появления рук Брагинцева на экране — появления, столь неожиданного для нас, — мы с Березкиным чувствовали себя не наилучшим образом.

Мне трудно передать даже свои собственные ощущения, но если их искусственно упростить и обобщить, то можно сказать примерно следующее.

Главное, видимо, заключалось в том, что, признав в статуэтках Мыслителей, устремленных к небу, и понимая, что воплощен в них высокий замысел, мы с особо обостренной неприязнью сознавали, что тут же, рядом, находится нечто мелкое, а может быть, и корыстное... Было бы несправедливо связывать это ощущение мелкого и корыстного только с Брагинцевым, которого мы не могли и не хотели ни в чем подозревать. Но столь же несправедливо было бы отрицать, что толчком для невеселых раздумий послужил памятный нам контрольный сеанс хроноскопии.... Впрочем, под “мелким” я подразумеваю и собственные изъяны в сознании, в отношении к людям, а самокритика такого рода вовсе не доставляет удовольствия.

Добавьте к этому мысли о том, что мы зря приняли участие в кладоискательстве, что исследовали мы объекты, не достойные хроноскопии, и тем самым изменили провозглашенным ранее принципам.

Поймите, наконец, и чисто профессиональные сомнения: мы впервые, если не считать сугубо опытных сеансов, столкнулись при хроноскопии с живым человеком, причем с человеком, которого мы как будто уже неплохо знали.

Лишь постепенно, если так позволительно выразиться, выделились два направления, приведшие в определенный порядок наши мысли и чувства. Они сложно переплетались, эти “направления”, в нашем сознании, но и спутать их было невозможно. Во-первых, нас все больше увлекала загадка Мыслителей. Во-вторых, мы верили в высокую символику Мыслителей, и тем более почему-то унизительно было подозревать в нехорошем человека, живущего рядом.

Мы решили, что обязаны оправдать Брагинцева — оправдать нашими профессиональными методами, с помощью хроноскопа, который вдруг бросил на него тень.

К сожалению, ясность задачи еще не гарантирует ее быстрого выполнения.

Это тем более справедливо, что открытие второго Мыслителя поставило перед нами немало новых загадок. Религиозный мотив, предполагавшийся ранее, все упрощал; во всяком случае, не требуя специального объяснения, он избавлял нас от необходимости размышлять, как и почему мог возникнуть такой сюжет.

Иное дело — происхождение антирелигиозного по своей сути сюжета, в котором христианин объединился в порыве к небу с мусульманином или даже анимистом, причем объединился в то время, когда европейцы и африканцы не имели непосредственных контактов!

Тут было над чем поломать голову!

Но прежде чем “ломать голову”, следовало просмотреть литературу. Этот наилегчайший путь я и избрал для начала.

Впрочем, чтобы представить себе историческую обстановку, достаточно было пролистать учебник.

Конец шестнадцатого столетия — конец эпохи Возрождения в Италии. Позади — жизнь и деятельность титанов, утверждавших высокие идеи гуманизма, прославлявших человека, титанов, мыслью и делом раздвинувших границы мира... Идеи гуманизма еще не угасли, еще есть люди, борющиеся за них, но уже развернула наступление церковь, поддержанная испанцами, захватившими почти всю страну. Уже давно созданы иезуитские трибуналы, давно преследуются передовые мыслители и пылают костры, на которых сжигают сторонников “жизнерадостного свободомыслия” (это выражение Энгельса)...

Кто же дерзнул в таких условиях бросить вызов инквизиторам, опиравшимся не только на духовную, но и на политическую власть? Кто оказался выше религиозных и расовых предрассудков?

Можно утверждать лишь одно: это был человек великой мысли и великого характера, человек, не знавший страха перед инквизицией.

Как видите, вывод мой не потребовал большого напряжения ума; он, как говорится, взят с поверхности, но другого пока не дано.

А случайно ли, что именно в Венеции возник столь неожиданно смелый сюжет?

Вот на этот вопрос я могу ответить с большей определенностью.

В конце шестнадцатого века на всей территории нынешней Италии независимость сохраняли лишь Папская область, герцогство Савойское и... Венеция. В политическом плане, стало быть, она находилась в несколько лучшем положении, чем все остальные города — как торговые, так и неторговые. Я не знаю еще, имеется ли тут прямая связь с историей, нас занимающей, но, по тому времени, обстановка в Венеции была наиблагоприятнейшей.

Мне удалось обнаружить и еще одно, более конкретное, а может быть, и более замечательное совпадение.

В середине шестнадцатого столетия Джованни Баттиста Рамузио — секретарь венецианского Совета Десяти, правившего городом, — выпустил в свет под своей редакцией книги одного и того же человека, имевшего, однако, три имени. Сначала этого человека звали Хасан ибн Мухаммед аль-Базаз аль-Фаси. Потом — Джованни Леони. И, наконец, еще позднее, Европа назвала его Лев Африканский.

Это был человек удивительной судьбы. Он родился в Испании, но родители его из-за религиозных преследований вынуждены были бежать в Марокко. Он получил блестящее образование в Карауинском университете, что находится в городе Фее. Потом он совершил путешествие по странам арабского востока и по Судану, посетил города Дженне и Тимбукту... Затем судьба занесла его в Стамбул, и там его странствия были прерваны: он отправился морем в Тунис и попал в плен к христианским пиратам. Среди пиратов нашлись умные люди, которые поняли, что в руки к ним попал человек выдающийся. Пираты не отправили его на невольничий рынок — они преподнесли его в... подарок папе римскому. Папа крестил Хасана ибн Мухаммеда аль-Базаза аль-Фаси и нарек его Джованни Леони.

Джованни Леони получил свободу и получил пенсию. На свободе, по поручению папы, он описал свои путешествия по Судану, рассказал о городах, которые посетил, о богатствах и обычаях суданцев.

Джованни Леони закончил свои дни в Северной Африке.

Вскоре после его смерти в Венеции появилась книга, на которой значилось его третье имя...

Почему в Венеции?

Я не знаю, каким образом секретная рукопись (а сведения о странах, с которыми можно было выгодно торговать, считались секретными, и папа вовсе не из праздного любопытства заказал книгу Льву Африканскому) попала из Рима в Венецию, где довольно долго лежала под замком.

Но что именно венецианцы приобрели один из ее экземпляров и потом опубликовали его, вполне объяснимо. Наряду с медью и солью, мечами и щитами караваны арабских купцов везли в Дженне, в Тимбукту и... венецианский бисер. Косвенно, через посредников, но Венеция все-таки была связана с Суданом, и купцов, конечно, интересовали сведения о тех землях, сведения, кстати, скрывавшиеся и арабскими купцами.

Всего, что я рассказал, недостаточно, разумеется, для конкретных заключений. И все-таки очевидно, что скульптурная группа была создана именно в Венеции не случайно. Творец Мыслителей не только жил интересами своего торгового и относительно независимого города — он еще имел у себя в доме книги Льва Африканского.

Березкина, по складу его характера, обычно мало волновали рассуждения, лишенные научной точности. Но мое сообщение он выслушал с неподдельным интересом, и я объясняю это не только общей нашей увлеченностью Мыслителями, но и продолжающимися неудачами с хроноскопией: повторные сеансы, относящиеся к Брагинцеву, вновь закончились курьезом.

— Я тебе сейчас все покажу, — сказал Березкин. — Но с хроноскопом по-прежнему творится что-то непонятное. Я опять вдоволь насмотрелся на Зальцмана.

Березкин уже говорил мне об этом, но последние три дня он провел как затворник, почти не выходя из института, и последних результатов его работы я не знал.

— Такое ощущение, что вот-вот все прояснится, — сказал Березкин. — Но... короче говоря, давай поколдуем вместе. Вдвоем у нас лучше получается.

Березкин начал с контрольного сеанса, имевшего столь неожиданно сложные последствия.

— Любопытно, что мы узнали руки Брагинцева лишь на экране, — сказал Березкин. — Вот тебе урок на будущее. Конечно, при хроноскопии неизбежны отклонения от образца, но все же случай поучительный. Итак, можешь посмотреть на экранизированные руки Брагинцева.

Березкин включил хроноскоп, и мы довольно долго смотрели на “экранизированные руки”. Если вы помните, мы ставили себе целью оправдать Брагинцева в собственных глазах, но этот эпизод, как будто, исключал такую возможность, и я попросил Березкина продемонстрировать следующие кадры.

Теперь — Березкин уточнил и расширил задание — на экране появились не только руки, но и владелец рук, человек, не имеющий, впрочем, портретного сходства с Бра-гинцевым.

— Я не стал уточнять внешность, — сказал Березкин. — По-моему, это ни к чему. Пусть будет условный образ.

Я кивнул, наблюдая за событиями на экране. А там происходило то, о чем мне уже рассказывал Березкин: человек с руками Брагинцева смял и разорвал бумагу, а потом зеленые волны смыли его с экрана, и я увидел Зальцмана, вышагивающего с тетрадкой в руках...

— Вот так, — сказал Березкин. — И ничегошеньки не могу поделать.

Он выключил хроноскоп, и мы несколько минут сидели молча.

— А Черкешин? — спросил я. — Черкешин не .появляется?

— Черкешин не появляется, и я придаю этому большое значение, — ответил Березкин. — Давай-ка пораскинем мозгами. По-моему, это единственная зацепка.

— Единственная зацепка, — машинально повторил я. — Послушай, а как сформулировано задание?

— На истолкование поведения и характера.

— И при анализе рукописной строки формулировка была такая же. Но там появлялся Черкешин, и порою прежде Зальцмана...

— Стой! — резко сказал Березкин. — Вот оно! Кажется, я все понял. Хроноскоп упорно показывает Зальцмана волнующимся и боящимся, что его выследят... Не возник ли в “памяти” хроноскопа штамп для иллюстрации именно этого состояния?

— Минутку! Мы с тобой не волнуемся и никого не боимся...

— Все понял.

Березкин встал, схватил подвернувшуюся под руку линейку и разломал ее на несколько частей.

Хроноскоп получил задание, и мы увидели человека, ломающего линейку. Но Зальцман — Зальцман не появился, хотя Березкин настойчиво вновь и вновь повторял задание.

— Теперь ты, — сказал Березкин и кинул мне тетрадку. Я разорвал и скомкал ее, и то же самое проделал безликий человек на экране. А Зальцман не появился.

— Прямо-таки гора с плеч, — вздохнул Березкин, опускаясь в кресло. — А Черкешин — штамп, иллюстрирующий жестокость и твердость, назови как хочешь. У Брагинцева эти черты характера отсутствуют, в чем нет никаких сомнений, а у Хачапуридзе они были выражены весьма основательно!

— Но почему они оба боялись? — тихо спросил я, полностью принимая версию Березкина. — О Хачапуридзе мы едва ли что-нибудь узнаем. Но Брагинцев...

— Ты хочешь сказать, что этот факт — не в его пользу?

Менее всего мне хотелось говорить что-либо подобное, и я только пожал плечами.

Березкин надолго умолк, а потом встал и решительно подошел к хроноскопу.

— Знаешь, что мне пришло в голову?.. Мы сами придумали историю с Брагинцевым. Хроноскоп явно ошибается, характеризуя руки Брагинцева как сильные и крепкие. Подумаешь, человек смял бумагу! Тоже мне, критерий! Этак и младенца за Геркулеса выдать можно.

— Проверяй, — сказал я.

Березкин сформулировал задание, и на экране хроноскопа появились руки, выпрямляющие вазу... Потом рядом с ними другие руки разорвали бумагу и скомкали ее.. Руки были очень похожи, но утверждать, что хроноскоп показывает одни и те же руки, я бы не решился. Впрочем, нельзя было забывать о десятилетиях, разделявших оба события, и я напомнил об этом Березкину.

— Последнее слово — хроноскопу, — сказал Березкин. — Пусть сравнит их и даст ответ.

И хроноскоп дал ответ тотчас, но не тот, на который мы надеялись в глубине души: он подтвердил, что выпрямляли вазу и рвали бумагу одни и те же руки.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,

в которой вернувшийся из Тбилиси Петя потчует нас рассказами о торговом доме Хачапуридзе, а также упоминает о помощнике историка Месхишвили, таинственно исчезнувшем несколько десятилетия тому назад, в этой же главе содержатся некоторые рассуждения о транссахарских путешествиях.

Несколько дней мы с Березкиным не подходили к хроноскопу и вообще старались ни о чем не думать. Вы, наверное, замечали, что всякие попытки о чем-либо не думать приводят, как правило, к обратному результату. Мы с Березкиным — не исключние, но нас спасала Африка, спасала история Белого и Черного Мыслителей. Новые материалы окончательно избавили бы и меня и Березкина от размышлений о Брагинцеве. Но материалы пока не предвиделись и, чтобы отвлечься, мы переключились на литературные изыскания. Я не назвал бы их беспредметными: ведь мы знали, что Белый Мыслитель совершил путешествие через Сахару, пережил самум, и дополнить его историю какими-то отдельными штрихами можно было по книгам, хотя это и не лучший вариант.

Я знакомился с описаниями путешествий через Сахару в средние века, когда мне поздно вечером позвонил Петя, очевидно, только что вернувшийся из Тбилиси.

— Хачапуридзе был убит в своем доме, и всех его наследников тоже, вероятно, перерезали или отравили, — . услышал я в телефонную трубку. — Потом наступило молчание. — Здравствуйте, это Петя. Брагинцев неточно выразился, сказав, что неизвестна причина краха торгового дома Хачапуридзе. Просто всех убили. А вот почему?.. Этого даже Месхишвили не знает. Ведь всякие вельможи предпочитали получать деньги от купцов, а не убивать их...

— Очень рад, что вы не зря съездили, — сказал я. — А как же с кладом?

— Клада нет, — вздохнул Петя. — И до весны не будет. Вернее, до лета. Пора за дипломную работу садиться. Брагинцев мне даже в Тбилиси письмо прислал. Да я и сам понимаю. И зачеты еще не все сданы.

Петя сообщил о дипломной работе и зачетах не без грусти в голосе, но потом снова оживился.

— Вся беда в том, что Месхишвили занимается гораздо более широкими историческими проблемами, чем судьба торгового дома. Это замечательный старичок — добрый, отзывчивый, весельчак к тому же. Но Хачапуридзе для него — деталь, частность, пример, иллюстрирующий какие-то там общие социально-экономические положения. Но еще не все потеряно, потому что у Месхишвили был ученик, специально изучавший архивы дома Хачапуридзе, какой-то Розенберг...

— Кто?..

— Я же говорю, какой-то Розенберг. Если мне удастся разыскать его...

— Что значит — разыскать?

— Месхишвили уже лет сорок о нем ничего не слышал...

— Та-та-та! Это, пожалуй, потруднее, чем найти клад, — сказал я, мысленно повторяя про себя фамилию Розенберг и вспоминая письмо Мамаду Диопа. Неужели простое совпадение?.. Впрочем, Розенберг — распространенная фамилия.

— Но есть и другой путь, — сказал Петя.

— Розенберг! — перебил я. — А что вы еще о нем знаете?

— Ничего. Месхишвили до сих пор жалеет, что он загадочно исчез. Говорит, что это был талантливейший ориенталист. Погиб, наверное, в гражданскую войну.

— Любопытно. А что за другой путь?

— Месхишвили сказал, что в Москве, в архиве Вахтанга Шестого, есть документы, относящиеся к торговому дому Хачапуридзе.

— Н-да. И все-таки вам лучше заняться дипломной работой, Петя, — сказал я. — Поверьте мне. И зачетами тоже.

— Придется, — вздохнул Петя. — Но архив Вахтанга я все-таки просмотрю. Там есть опись документов на русском языке, а отдельные странички кто-нибудь переведет...

Вторичное появление Розенберга на нашем горизонте не произвело впечатления на Березкина.

— Опять гадание на кофейной гуще, — сказал он. —

Давай не спеша заниматься Африкой, а на всяких Хача-пуридзе или Розенбергах поставим крест...

— Я бы только обратил твое внимание на два момента. Во-первых, теперь нам ясно, что у Хачапуридзе имелись основания волноваться. И не зря он упрашивал сына поскорее вернуться — он хотел передать ему какие-то секретные сведения. Значит, хроноскоп сработал точно... Во-вторых, один из Розенбергов имеет все-таки некоторое отношение к Африке — он пытался похитить Белого Мыслителя в Касабланке...

— Согласен, что один из Розенбергов имеет отношение к Африке. Но не к шестнадцатому столетию, — упрямо сказал Березкин. — И хватит с нас путаницы. Не морочь ни себе, ни мне голову. Отправляйся-ка, хоть мысленно, в Сахару.

Мне далеко не сразу удалось переключиться на мысленное путешествие через Сахару, но размышления о последнем письме Мамаду Диопа, о Касабланке невольно вызвали у меня воспоминания и о других портовых городах Марокко, которые мне довелось посетить, — о Рабате, Сале, например.

Я думаю, что венецианские, или генуэзские, или мар-сельские купцы, торгуя в средние века с Марокко, пользовались главным образом ее средиземноморскими портами, но совсем не исключено, что заходили они и в атлантические — в Сале, в Рабат... Первый из них был основан еще карфагенскими мореплавателями, а второй, много позже, берберийскими военачальниками из династии Аль-мохадов. К тому времени, которое нас интересует, эти города уже были близнецами: их разделяла лишь неширокая река Бу-Регрег...

Вторично — уже в собственном воображении — поднялся я на башню Хасан, что царит над Сале и Рабатом. С ее верхней площадки открывается великолепный вид на развалины крепости Шелла, на долину реки, на оба города — они необыкновенно красивы сверху, особенно их белокаменные европейские кварталы с пальмами на тротуарах, возникшие уже в нашем веке... Впрочем, европейские кварталы мне не нужны. Я хочу увидеть Рабат и Сале такими, какими были они в конце шестнадцатого столетия, когда неведомый мне купец привез из Венеции в Марокко — все равно в какой ее порт — Белого Мыслителя.

Задача моя не так трудна, как может показаться: древний облик городов и страны можно восстановить по многочисленным еще в Марокко приметам старины.

Паруснику, подходившему к устью реки Бу-Регрег, прежде всего открывалась могучая крепость Казба, возвышающаяся на крутом обрыве к океану. Стражники, не отходя от пушек, внимательно следили за приближающимся кораблем, и весть о его прибытии передавалась в порт... Все крупные приморские города Южной Европы имели в портах североафриканского побережья своих консулов, и, надо полагать, венецианский консул встретил корабль, идущий под флагом его родного города.

Я глубоко убежден, что среди купцов, находившихся на венецианском корабле, был и купец-араб — только он мог доставить Белого Мыслителя в Дженне. (Предположение же, что его могли перепродавать из рук в руки настолько неприятно мне, что я заранее отказываюсь от него).

Итак, купец сошел на берег. Ему не требовалось подниматься на верхнюю площадку башни Хасана для того, чтобы бросить с высоты птичьего полета взгляд на свою страну — он слишком хорошо знал ее.

Поэтому араб-купец равнодушно миновал невольничий рынок, что раскинулся у самой башни (к колоннам недостроенного дворца там приковывали черных и белых рабов), и исчез в узких пыльных, прокаленных солнцем улицах города, заполненных мелкими торговцами, солдатами, нищими, муллами, среди которых робко пробирались женщины в густых паранджах, сделанных из конского волоса...

Наш купец, конечно, посетил знакомых марокканских купцов, с которыми имел давние деловые связи, и они степенно беседовали — не торопясь выкладывать все, что знают, — сидя на дорогих коврах, сотканных руками маленьких девочек. (Я сам видел в крепости Казба, утратившей ныне всякое военное значение, ковродельческий кооператив, в котором работают девочки, начиная с трехлетнего возраста: их маленькие гибкие пальчики тоньше и лучше, чем пальцы взрослых, наносят цветные узоры на белую канву ковра)... Только что прибывший купец — а мы допускаем, что конечной целью его был город Дженне, — разумеется, интересовался, не слышно ли чего-нибудь о подготовке караванов в Судан, в Дженне или Тимбукту, и получил от компаньонов исчерпывающие сведения...

Транссахарские караваны, очевидно, комплектовались во внутренних районах страны, и купец наш отправился в Фее, столицу и крупнейший торговый и культурный центр Марокко. В шестнадцатом веке Фее уже вступал в период упадка, но это был еще огромный город с населением в несколько сот тысяч, с мощными крепостными стенами, с шумными многолюдными рынками, знаменитым старинным университетом — некогда в нем учился будущий Лев Африканский.

Заплатив пошлину, наш купец миновал городские ворота и вновь смешался с толпой, — думаю, он стремился поскорее укрыться в надежном доме, адрес которого ему дали в порту друзья.

Мне трудно определить степень опасности, которой подвергался наш купец, но, во всяком случае, она существовала: Коран категорически запрещает скульптуру, живопись с изображением человека или животных; всякие попытки изобразить себе подобных расцениваются как соперничество с Аллахом и сурово караются фанатиками-мусульманами.

Купец же — не забудем этого! — скрывал под своими широкими одеждами Белого Мыслителя. Кстати, много повидавшие на своем веку купцы отличались в те времена подчас более широкими и вольными взглядами на религию, чем прочие смертные.

Я не знаю, сколько времени провел купец в Фесе, долго ли бродил по его пыльным базарам, где продают верблюдов, овец, лошадей, оружие, керамику, одежду, выделанную кожу, медную посуду, ковры, где звенят медными колокольцами до черноты обожженные солнцем водоносы с козьими бурдюками, где знахари собирают вокруг себя толпы больных и увечных, где чинно сидят вдоль глиняных заборов писцы, а сказители-медлахи ткут узор замысловатых арабских сказок...

Я не знаю, долго ли любовался отвыкший от подобных зрелищ купец на торжественные выезды из дворца султана, окруженного ярко разодетой черной гвардией (в гвардию набирали из южных районов страны)... Думаю, что, не считая чисто коммерческой деятельности, больше всего времени отняли у нашего купца визиты к крупнейшим географам, астрономам, математикам, юристам Карауинского университета. Ныне там преподаются только теология и мусульманское право — религия задушила науку. Но в те годы Карауинский университет еще группировал вокруг себя блестящую плеяду ученых и писателей. Человеку, внутренне отказавшемуся от вражды с инакомыслящими, человеку, хранившему Белого Мыслителя, устремленного к небу, было о чем поговорить с ними.

А потом — потом его призвал долг, и он выступил из Феса или Маракеша с караваном, и пошел в юго-восточном направлении. Впрочем, направление караванных троп зависело от расположения колодцев, и оно отнюдь не было прямолинейным.

Первые дни показались путникам относительно легкими — еще все зеленело вокруг, часто попадались источники... Но чем дальше, тем реже встречались оазисы и колодцы. Верблюды везли теперь не только тюки с товарами, но и кожаные бурдюки с водой, обшитые грубой тканью, чтобы уберечь их от ветра и песка.

Неделю за неделей отмеряли версты верблюды, и отмеряли версты пешие путники — лишь очень богатый чело“ век мог позволить себе ехать на верблюде, когда так ценны вода и пища.

В оазисе Текказа, где некогда добывалась каменная соль, которую в Судане выменивали на золото и рабов, караван встал на длительный отдых — предстоял бросок через самую страшную часть пустыни.

Десять ночей шел караван — днем передвигаться в тех местах почти невозможно, — и пришел к оазису Тасалара.

Вновь отдых, и снова — в путь.

Но прежде чем идти дальше, караванщики приняли меры предосторожности. Они наняли за несколько десятков золотых миткалей такшифа — гонца из племени массуфа, — чтобы он отправился в селения, лежащие уже за Сахарой в саванне, и повел навстречу каравану верблюдов с водой.

Ни зной, ни самумы, ни дьяволы, якобы населяющие пустыню, не смогли помешать каравану, — а вместе с ним и Белому Мыслителю — выйти на Нигерийскую равнину, в саванну, показавшуюся путникам раем после песков Сахары.

Недели через две после того как я разузнал все, о чем коротко рассказал в этой главе, пришло письмо от Мамаду Диопа. Он писал, что получил ответ от Мохаммеда аль-Фасп (аль-Фаси — распространенная “благородная” фамилия в Марокко и некоторых других странах). Историк из Рабата сообщил ему, что считает недолгим и нетрудным делом выяснить, кто из крупных арабских ученых совершал в конце шестнадцатого века путешествие в Дженне.

“Их было сравнительно немного, — писал нам Мамаду Диоп, — и аль-Фаси обещал просмотреть их книги и рукописи”.

Кроме того, Мамаду Диоп поставил нас в известность, что и сам он намерен в ближайшее время вылететь в Марокко.

Итак, нам вновь предстояло ждать. Я, правда, изложил в письме к Диопу наше мнение о характере скульптурной группы, и попросил его учесть, что речь идет о людях действительно выдающихся, но все эти мелочи не заполнили бы нашего времени, если бы не философ Петя.

Он объявился в самом начале марта, и меня поразил его огорченный и расстроенный вид,

— Зачеты провалили? — спросил я.

— Хуже, — сказал Петя. — Из архива Вахтанга Шестого похищена часть документов, относящихся к торговому дому Хачапуридзе...

— Когда похищена? — растерянно спросил Березкин.

— Давно. В семнадцатом году. Сохранился акт, и в нем значится, что документы пропали после того, как были выданы для научной работы историку Розенбергу. Отмечено так же, что Розенберг иногда приводил с собой помощника, фамилия которого осталась неизвестной, к сожалению.

— Вы неистощимый кладезь новостей, Петя, — только и сказал я.

— Не хочу таких новостей! — возразил Петя. — Помните склеротического старичка, которого мы встретили в тисо-самшитовой роще? Он потом еще приходил к нам в лагерь.

Мы, конечно, помнили о нем.

— Наверное, не соврал он. Наверное, клад уже похищен, — и Петя загрустил.

Но наш философ был воспитан в оптимистических традициях.

— А может быть, злоумышленник только шел раньше меня тем же путем, и клад до сих пор лежит на своем месте!

— И ждет вас, — мрачно сказал Березкин.

— И ждет меня, — откликнулся Петя. — Унывать никогда не надо. Находчивость и еще раз находчивость! Вот я, например, не готовился к зачету, а сдал его. Спросите, как сумел? Находчивость выручила... Локтев — славный дядька, но есть у него “пунктик”: любит он, когда у него значение иностранных слов спрашивают... Повыписывал я из книжек эти самые слова, сел на консультации за первый стол, прямо перед Локтевым, и давай его по бумажке гонять... Через час он моим лучшим другом стал: “Вижу, говорит, что основательно ты подготовился”. На зачете он почти и не спрашивал меня! У нас с Березкиным не было уверенности, что подобные студенческие штучки помогут Пете найти клад. Но хорошо уже и то, что Петино настроение после исповеди исправилось.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,

в которой мы предпринимаем кое-что, прояснившее попытку окончательно распутать историю с так называемым хостинским кладом, и с этой же целью беремся за хроноскопию документов из архива грузинского царя Вахтанга Шестого.

Я давненько не видел Березкина в столь возбужденном состоянии.

— Знаешь, я все-таки хочу довести эту нехорошую историю до конца, — сказал мне Березкин. — Ей-богу, теперь я уже не отступлюсь. Йе люблю, когда меня считают дураком и когда мне морочат голову — тоже не люблю. Видишь, как откровенно я признаюсь тебе в моих слабостях!

Категоричность Березкина немного удивила меня, и я сказал ему об этом.

— Какая там категоричность! Сейчас ты перестанешь сомневаться.

Березкин набрал номер справочной и спросил телефон дирекции Оружейной палаты. Тотчас, не кладя трубку, он позвонил в дирекцию, представился и спросил, не может ли он получить справку о серебряной вазе, которая значится под индексом МС-316/98.

— Вы недавно брали ее для хроноскопии? — осведомился женский голос. — В таком случае, нет ничего проще. Эта ваза из Хостинского клада...

— Благодарю вас, — сказал Березкин. — Пока это все, что нас интересует.

Березкин повесил трубку.

— Итак, ты по-прежнему сомневаешься?

Не отвечая, я позвонил Пете и сказал ему, что мы хотели бы подвергнуть хроноскопии документы, относящиеся к торговому дому Хачапуридзе. Кстати, если Петя захватит составленный им план Хостинской крепости, то план не помешает нам.

— Видимо, это одно из редчайших совпадений, — улыбнулся Березкин, — но фантазер Петя оказался-таки прав, что план на амфоре имеет отношение к Хостинской крепости. Толчок его фантазии дал еще в Москве Брагин-цев, но само по себе совпадение забавно. Мы, скептики, никогда не осмелились бы на столь безапеляционное утверждение.

Петя приехал быстро, но с одним планом: вынести документы из архива ему не разрешили.

— Отправляйся ты, — предложил мне Березкин. — Расскажи им про хроноскоп. Иногда помогает.

Мне не пришлось рассказывать сотрудникам архива о хроноскопе — они знали о его существовании, и директор, ограничившись моей распиской, разрешил взять на два дня нужные нам документы.

К тому времени, когда я вернулся в институт, Березкин успел забраковать план крепости, составленный Петей. Я уже упоминал, что от Х.остинской крепости сохранились, в сущности, рожки да ножки, и Петя с планом перемудрил — выдал желаемое за действительное. Но Березкин вновь удивил меня: он рассуждал о плане с такой уверенностью, как будто подлинный чертеж его лежал тут же, в ящике письменного стола.

Я не стал при Пете выяснять, что дало Березкину право на категоричность суждений, и передал ему архивные документы.

Петя, который уже хорошо ориентировался в листах, заполненных непонятными нам значками (шрифт мхедру-ли!), тотчас раскрыл “дело” в том месте, откуда были похищены бумаги.

— Вырезаны бритвой, — сказал Березкин после короткого осмотра. — Но какая твердая и опытная рука — ни одного пореза на следующем листе!

Хроноскоп лишь подтвердил заключение Березкина, а мы уже догадывались, чья это рука, и получили тому новое доказательство. Березкин подверг общей хроноскопии листы, примыкавшие к вырезанному, и хроноскоп обнаружил на них следы рук — все тех же самых рук...

— Будет с нас, — сказал Березкин и отключил хроноскоп.

— Почему? — удивился Петя.

— А! Займемся чем-нибудь другим.

— В “деле” есть такой же план, как на вазах, и пчела тоже есть, — сказал Петя.

— Дойдем и до плана, и до пчелы. А вот этот почерк мне знаком. Посмотрим, что говорится о документе в описи...

— Личное письмо Давида Хачапуридзе, — быстро сказал Петя. — Того, которого убили.

— Охотно верю, — кивнул Березкин.

Он дал задание хроноскопу, и хроноскоп подтвердил тождество осредненной рукописной строки с почерком Давида Хачапуридзе.

— Так, еще два кончика сошлись, — удовлетворенно сказал Березкин. — А теперь показывайте план и пресловутую “пчелу”.

Петя нашел нужный лист, а Березкин, небрежно бросив взгляд на него, тотчас отправился к хроноскопу.

— Ставишь на истолкование? — спросил я.

— Никакого истолкования уже не требуется, — ответил Березкин. — Достаточно общей хроноскопии.

Я по-прежнему не совсем понимал Березкина, но решил все расспросы отложить до вечера. Да и хроноскоп требовал внимания: на экране сразу же появился человек, аккуратно обводящий тонко очиненным карандашом сначала план, потом “пчелу”...

Петя тихо застонал, наблюдая молчаливую сцену, а Березкин вел себя так, словно ему заранее все было известно.

— Ничего не поделаешь, — сказал Березкин Пете. — Я тоже — за оптимизм. Но в данном случае...

— Что — в данном случае?

— Смотрите сами.

— А я не теряю надежды, — прошептал Петя.

Березкин выключил хроноскоп.

— Можно сегодня же вернуть документы в архив, — сказал он. — Больше мы ничего из них не выудим. Судя по описи, похищен документ, содержавший какие-то зашифрованные сведения о кладе. Но шифровка безвозвратно утеряна для нас.

Не согласившись с Березкиным, я еще раз просмотрел опись документов, и обратил внимание на несколько денежных расписок, оставленных Хачапуридзе, как сказано в описи, черкесами. Найдя расписки, я обнаружил в их нижней части, под строками, написанными обычным грузинским шрифтом, грубо выведенные закорючки и отпечатки пальцев.

— Хроноскопия не кончена, — сказал я Березкину. — По-моему, расписки даны людьми, отнюдь не поднаторевшими в скорописи.

— Это же и так видно!

— Не спорь и сформулируй задание.

Березкин выполнил мою просьбу, и на экране появилась огромная рука, в пальцах которой еле держалось—чуть подрагивало—гусиное перо (это уже мое уточнение, ибо на экране обозначился лишь тонкий заостренный предмет).

— Землепашец или воин,—сказал Березкин.—Удовлетворен?

— Нет. Мне нужна хроноскопия отпечатков пальцев.

— Не понимаю, куда ты клонишь.

— Все очень просто. К документам прикладывали обычно большой палец правой руки, а на большом пальце воина тетива на всю жизнь оставляла мозоль...

Хроноскоп подтвердил, что отпечатки пальцев под денежными документами из «дела» Хачапуридзе оставили люди с твердыми загрубевшими мозолями на больших пальцах.

— Согласен, это расписки воинов. Но какое они имеют отношение к кладу? — спросил Березкин.

— Вероятней всего — никакого. Но не тебя же убеждать, что при хроноскопии нет мелочей. А если мы сегодня же вернем «дело» в архив, то просить его второй раз будет просто неудобно.

— И все? — жалобно спросил Петя.— И больше ничего не будем делать?

— Пока—ничего,—сказал Березкин.—Но это не значит, что нам не потребуется ваша помощь.

Петя ушел ободренный последними словами Березкина, и мы остались одни.

— Жду разъяснений,— сказал я.

— Видишь ли, неожиданно все свелось к пустяку. Я давно заметил, что при различных масштабах плана на всех трех вазах очень точно выдерживаются углы и пропорции. Последнее относится и к «пчеле», которая лишь строго определенным образом вписывается в план крепости.

Березкин достал из письменного стола несколько расчерченных белых листов и показал их мне. «Пчела» действительно целиком умещалась в пределах плана лишь в одном строго определенном положении, причем точка пересечения перечеркивающей линии с «талией» пчелы приходилась на небольшое свободное пространство между четырьмя плотно составленными кружочками.

— Если мы, точно соблюдая углы и пропорции, впишем воображаемую восьмерку в территорию Хостинской крепости, то вот тут,— Березкин ткнул карандашом в ту точку, в которой скрещивались витки восьмерки,—найдем клад. Точнее, найдем место, где раньше хранились сокровища.

— Ты абсолютно уверен, что они изъяты?

— Абсолютно. Смешно, но я потому и разгадал загадку клада, что очень обозлился. Неужели, думаю, я глупее тех, двоих?!

— Математика тебе помогла,— сказал я.

— И математика помогла,— согласился Березкин.— И еще раз поможет, когда мы снимем план крепости и впишем в него огромную нелетающую «пчелу».

Я удивленно взглянул на Березкина.

— Что ты так смотришь?.. Через неделю хроноскоп будет перенесен на вертолет, и мы отправимся в Хосту. Клада нет, но осталась его история. А я тебе уже говорил, что хочу прочитать ее до конца. Есть возражения?

Я улыбнулся в ответ.

— То-то!—сказал Березкин.—Человеческий опыт—вот подлинное сокровище. Даже если он негативный.

 

 

Глава тринадцатая,

в которой мы отправляемся из Москвы на Черноморское побережье Кавказа; основная часть главы посвящена рассказу о розысках бывшего клада, а в конце повествуется о... тени, доставившей нам ни с чем не сравнимое волнение

 

С нашими друзьями Яшей и Евой мы виделись каждое воскресенье, вместе бродили на лыжах по заснеженным лесам Подмосковья, и они знали все подробности, касающиеся розысков воображаемого (как думали мы тогда) хостинского

клада

Должен признаться, что логико-математические выкладки Березкина, неопровержимо доказывающие существование Хостинского клада, произвели на всех нас значительно большее впечатление, чем можно заключить, прочитав предыдущую главу.

Яша, выслушав меня, решительно взял сторону Брагинцева:

— Не может быть, чтоб такой человек, как Брагинцев,

опустился до мелких хищений.

— Ничего себе—мелкие хищения! Целый клад...

— Не в этом смысле.— На лице Яши появилось виноватое выражение.—Ну что такое клад?.. Ну нашел его, а потом? Не сидеть же на нем как собака на сене... Куда-то его отдать надо, по-моему... В музей... Да, в музей, например.

— Кое-что попало в музей. Та же серебряная ваза.

— Я понимаю,—сказал Яша.—Нет, просто надо с большим доверием отнестись к самому Брагинцеву. Поговорите с ним откровенно, на худой конец.

— Конечно,— сказала Ева.— Это гораздо проще, чем лететь в Хосту. Сначала нужно выяснить все, что можно, в Москве, и тогда уж лететь.

Я тоже—за железную логику. Глядя, как мой сын, каким-то чудом не растеряв лыжи и палки, катится с крутой горы (разговор происходил в овраге у станции Раздоры), я пытался сообразить, есть ли реальный способ воздействовать на Березкина.

— Надо колени сгибать, когда с горы едешь,— сказал я сыну после того, как он выбрался из сугроба.—Кто ж на прямых ногах с гор катается?

Сына я еще мог поучать, а вот Березкина... Мы давно уже договорились с ним не препятствовать тому направлению поисков, которого по тем или иным причинам упорно придерживался один из нас. Иначе говоря, мы исповедовали своеобразный принцип независимости в методах хроноскопии, хотя крайне редко апеллировали к нему. В данном же случае я знал, что Березкину необходимо обязательно самому, без всяких подсказок до конца распутать историю с Хостинским кладом.

Положение усложнялось еще тем, что мне предстояло уговорить его отложить демонтаж хроноскопа дня на два, на три и повторно просмотреть все кадры, относящиеся к Белому Мыслителю. Кадров было не очень много, и на сколько-нибудь крупное переосмысление их я не рассчитывал... Но, продолжая свои историко-литературные изыскания, я пришел к выводу, что мы осмыслили не все детали и некоторые кадры могут дать нам дополнительный материал...

Березкин откровенно скучал, «прокручивая» для меня старые кадры, запечатлевшие удары лошадиных копыт по телу Белого Мыслителя...

— Я должен хотя бы понять, к чему ты стремишься,— сказал он.—А то у меня такое ощущение, что один из нас круглый дурак. Что тебе до лошадиных копыт?

— Я с искренним удовольствием предаюсь анализу, в котором беспомощна математика, но зато сильна география.

— А если точнее?

— А если точнее, то, не поручась за год или даже столетие, я могу утверждать, что Белый Мыслитель попал под лошадиные копыта во второй половине мая.

— Не будешь ли ты любезен назвать число?

— Я не шучу. И я преувеличил, сказав, что не могу поручиться за столетие. Дата известна мне с точностью до двух-трех лет. Итак, май начала девяностых годов шестнадцатого века.

— Это меня устраивает,— сказал Березкин.— А долго ли нужно тебя просить, чтобы ты все толком разъяснил?

— Совсем не нужно просить. Город Дженне находится в зоне затопления реки Бани и в сезон дождей превращается в крохотный островок, сообщение с которым возможно лишь по воде... В сезон дождей и совершались почти все перевозки товаров между Дженне и Тимбукту, и в сезон дождей прибыл в Дженне наш араб с Белым Мыслителем, завершив путешествие водным путем по Нигеру и Бани... Если бы крушение произошло на реке и Белый Мыслитель утонул, конские копыта, как ты понимаешь, не смогли бы отпечататься на нем... Но если бы конная лава прошлась по нему в разгар сухого сезона, когда земля в саванне каменеет, деформации на теле Мыслителя оказались бы значительно сильнее. В том-то и дело, что события пришлись на начало сезона дождей, когда земля уже размокла, а реки еще не разлились...

— Но почему начало сезона дождей, а не конец, когда вода уже спала, а земля не высохла?

— Я объясню тебе. В конце шестнадцатого столетия и Дженне, и Тимбукту входили во владения государства Сонгаи или Гао. Как и в предыдущих государствах, возникавших на территории Западного Судана—в Гане, Мали, например,— в Сонгаи царил почти идеальный порядок. Страна не знала открытого разбоя, открытых грабежей, если не считать таковыми междоусобицы. Страна не знала воровства. И в этой стране конные отряды не затаптывали просто так мирных людей в землю—все путешественники подчеркивают безопасность суданских дорог...

— Но затоптали же...

— Да. Но человек, несший Белого Мыслителя и прикрывший его своим телом, погиб под копытами коней, на которых мчались испанцы и марокканцы...

— Война?—коротко спросил Березкин.

— Вот именно. И закончилась она разгромом Сонгаи. Дженне, Тимбукту были разграблены, и никогда потом уже не достигали прежнего процветания...

— Я готов принять твою точку зрения. Но почему все-таки начало сезона дождей?

— Да по той простой причине, что крупные военные операции совершались в сухое время года. Чтобы захватить Дженне, нужно было дождаться, пока исчезнет вода — основное препятствие на пути к городу... Потом переходы, потом осада, штурм... Во время штурма или сразу после него и погиб человек, которому прислали из Венеции Белого Мыслителя...

— Ты говоришь—он прикрыл Мыслителя своим телом?

— Я не утверждаю, что он сделал это умышленно. Могло получиться случайно. Скачущая толпа сшибла его с ног, и, падая, он прикрыл Мыслителя. И он больше не поднялся, потому что иначе унес бы Мыслителя с собой. Воды реки Бани, вновь подступившие к разграбленному городу, надолго скрыли Мыслителя от человеческих глаз, погребли его в толще ила, и только поэтому он не стал добычей солдатни... А догадаться, что в момент падения Мыслителя прикрыл своим телом человек, его несший, можно было...

— Не читая книг Дэвидсона и Сюре Каналя, у которых ты черпаешь свою премудрость,—быстро сказал Березкин.—Но—сдаюсь. Профессионально мы тут сплоховали. Попробуем исправиться.

Мы «исправились». Хроноскоп, получивший более точное задание, подтвердил, что голова и поднятая рука Мыслителя были прикрыты чем-то упругим и мягким. И мы, увы, знали чем.

— Насколько я понимаю,—сказал Березкин,—ты считаешь, что араб, доставивший Мыслителя в Дженне, и человек, попавший вместе с ним под копыта лошадей,— разные лица?

— Да, мы же сразу решили, что араб вез Мыслителя какому-то дженнейскому ученому. Первый наш вариант по-прежнему кажется мне наиболее вероятным, хотя он и не доказан окончательно.

— Если не ошибаюсь, это первая смерть, которую мы более или менее определенно констатируем, — грустно сказал Березкин.

— Хачапуридзе...

— А! — Березкин махнул рукой. — Я говорю о Мыслителях. Что-то ждет нас?

Я молчал, да Березкин и не нуждался в моем ответе.

— А теперь я демонтирую хроноскоп, — сказал он. — Можешь не произносить возвышенных слов. Мыслители— главное, но хостинскую историю я распутаю.

...Наступил день—он пришелся на двадцатое марта,— когда Березкин заявил, что вертолет с хроноскопом готов к вылету в Адлер. Он при мне позвонил Пете.

— Петя, — сказал Березкин,— если хотите, можете завтра же вылететь с нами в Адлер.

— В Адлер?

— Да. А оттуда — в Хосту.

— Вы уверены, что мы найдем клад?

— Я уверен, что мы не найдем его, и вы должны свыкнуться с этой мыслью. Но мне нужно проверить свою рабочую гипотезу, и, если она правильна, мы найдем то место, где был спрятан клад.

— Я полечу.

— Отлично, но вам придется выполнить одно непременное условие. Вы никому, ни одному человеку не скажете, что полетите с нами. Поверьте, мы вовсе не увлекаемся засекречиванием. Но у нас с Вербининым есть правило, от которого мы стараемся не отступать: до окончания расследования — никаких лишних разговоров. Как только мы проверим мою гипотезу или доведем расследование до логического конца, обет молчания будет с вас снят, и вы получите полное право рассказывать о нашем полете где угодно и кому угодно. Вероятно, вас будут с интересом слушать до тех пор, — улыбнулся Березкин, — пока Вербинин не опубликует свои записки.

— Я принимаю все ваши условия!—торжественно сказал Петя.

— Тем лучше. Вы натолкнули нас на историю с Хостинским кладом, и мы посчитали нечестным завершать расследование без вашего участия. Значит, до завтра!

...Я живу неподалеку от вертолетной станции и потому собирался не спеша. В последний же момент, когда у меня уже не оставалось ни одной минуты в запасе, раздался звонок, и в квартиру вошел почтальон.

«Международная телеграмма»,—прочитал я на бланке, Вот ее текст:

«Белый Мыслитель принадлежал Дженне поэту историку астроному Умару Тоголо составителю астрономических тригонометрических таблиц убитому испанцами 1593 Подробности письмом.

Мамаду Диоп».

 

На более быстрое и точное подтверждение моих догадок я не смел и рассчитывать.

— Поздравляю, — сказал Березкин, быстро пробежав телеграмму.— Выводы —- во время полета.

Летели мы, естественно, значительно медленнее, чем ИЛ-18, успели обо всем поговорить по дороге, а горы Кавказа увидели не через два с половиной часа, а через двое суток, ибо еще ночевали в пути... На вершинах гор лежал снег, а склоны их были бурыми, потому что листья на деревьях еще не распустились; море, окаймленное светлыми пляжами, голубело; и голубели—но гораздо нежнее—поля, засаженные кочанной капустой, которая растет на побережье круглый год.

Когда мы вышли из вертолета, шел мелкий теплый дождь; пахло цветами и теплой сырой землей. В ресторане к мясным блюдам нам подали гарнир — траву кинзи и редиску, но не красно-фиолетовые корнеплоды, а нежно-зеленую ботву, которая имела почти тот же вкус. Потом мы прошлись по городу. Было странно видеть его пустые пляжи, пустые улицы. В винных ларьках скучали продавцы. Эвкалипты сбрасывали старую кору. На финиковых пальмах зрели оранжевые гроздья плодов.

А на следующий день, утром, вертолет, на борту которого находился и директор заповедника, уже повис над бывшей Хостинской крепостью.

Сверху отчетливей проступал общий план крепости, но очертить его по остаткам стен нам все-таки не удалось.

Тогда Березкин сделал необходимые замеры, произвел несложные для него математические расчеты и, отмечая деревья или скалы, очертил прежние границы замка.

— Так,—сказал Березкин удовлетворенно.—Половина дела сделана.

— Уже? — изумился ничего не понимавший Петя.

— Уже, — машинально повторил Березкин и занялся новыми расчетами.

Потом вертолет вновь взмыл вверх, застыл над скалами, густо заросшими лавровишней, и медленно опустился.

— Здесь, — сказал Березкин. — Здесь или нигде. Я подметил в глазах Пети почти суеверный ужас: он смотрел на Березкина как на колдуна или мага-волшебника.

— Откуда вы знаете? — прошептал Петя.

— Потом, потом, — сказал Березкин. — «Здесь» — еще не значит, что под первым же камнем. Если бы тайник не был вновь замаскирован, то старичок давно бы раскопал его.

А старичок с красноватыми склеротическими глазами оказался легок на помине — он вдруг выскочил, тяжело дыша, из-за зеленоватых стволов тиса и остановился в нерешительности в нескольких шагах от вертолета.

— А! Тебя помню, —вскричал старичок и ткнул пальцем в сторону Пети.— Других не помню, а тебя запомнил. Брильянтов захотелось? Золотишка?.. Туда же... За теми двумя! Вон сколько понаехало!

— Вы можете остаться, — спокойно сказал ему Березкин, — но при условии, что не будете мешать нашей работе. Именно работе, потому что мы не собираемся искать клад.

Березкин сформулировал задание—хроноскопу предстояло ответить, где завалы естественные, а где камни набросаны руками человека, и медленно пошел сквозь заросли лавровишни с «электронным глазом» в руках. Я сидел перед экраном, но через окно видел Березкина; он продвигался осторожно, боясь поскользнуться на разбухшей от

постоянных зимних дождей глине, непрочно державшейся на скалах; Петя шел рядом с ним, чуть пониже, как бы страхуя Березкина с его сверхчувствительным прибором, и чем-то они напоминали мне саперов с миноискателем.

А на экране медленно оползали известковые каменные глыбы,—очень медленно, хотя хроноскоп ускорял темп естественного сползания в несколько тысяч раз.

Так продолжалось пять минут, десять, пятнадцать... Внезапно картина резко изменилась; камни на экране рухнули, а потом быстро замелькали в воздухе и, падая, тяжело ударялись друг о друга...

— Стоп! — крикнул я.

Березкин сменил меня у экрана и повторил кадры.

— Все, — сказал он, появляясь у трапа, — Теперь придется поработать руками.

Снова принялся моросить мелкий дождь, но мы сбросили с себя все лишние вещи.

— Петя! — с шутливой торжественностью сказал Березкин,— Предоставляю вам право отбросить первый камень!

По-моему, Петя находился в состоянии полной прострации. Он послушно отбросил первый камень и стал ждать дальнейших распоряжений.

— За работу, за работу, — торопил Березкин. Чем энергичнее продвигалась работа, тем ближе подходил к нам старичок с красноватыми глазами. Раза три он доставал из кармана бутылочку и прихлебывал из нее. Когда на расчищенном участке обнаружилось темное пятно металлической двери, старичок охнул, сбросил на землю брезентовик и присоединился к нам...

За полчаса мы удалили искусственно наваленные обломки скал и мелкозем, и перед нами оказалась массивная кованая дверь, ведущая, очевидно, в подземелье. Засовы уже были кем-то спилены, и с помощью двух рычагов нам удалось открыть дверь.

— Будем все-таки соблюдать осторожность,— сказал Березкин.—Я думаю, что наши предшественники уже ликвидировали всякие там ловушки и прочие прелести, но осторожность никогда не помешает.

Сильный свет фонарей озарил подземную галерею, выложенную такими же крупными плитами известняка, как и стены самой Хостинской крепости. В галерее было чисто (словно перед тем, как закрыть, ее подмели) и сухо.

Старичок—разволновавшийся, с красными пятнами на щеках—попытался проникнуть в галерею первым, но Березкин преградил ему дорогу.

— Я уже просил вас не мешать,— сказал он. — Пока мы не закончим исследований, никто не войдет в подземелье.

Видите, и директор заповедника, и наши товарищи—все терпеливо ждут.

Вопреки предположению Березкина, в подземелье не оказалось никаких ловушек. Мы обнаружили еще одну дверь со спиленными засовами и открыли ее. Следующий коридор вывел нас в большую комнату со сводчатым потолком, в которой, судя по всему, и хранились сокровища.

Тщательно — слишком тщательно для людей, уверенных, что они ничего не найдут, — обшаривали мы фонарями комнату... Прогнившие лоскуты кожаных мешков, разбитые деревянные сундуки — вот к чему свелись наши находки.

Мы выходили из подземелья, уже думая о своем, о хроноскопии, и словно наткнулись на пылающие жгучим любопытством глаза Пети, старичка, пилотов, директора...

— Пусто,— сказал Березкин и, наклонив свою тяжелую голову, пошел к вертолету.

— Только лоскуты от мешков и сломанные сундуки, — уточнил я и тоже прошел к вертолету.—Да вы еще все сами увидите!

Березкин выбивал ногтями по капоту хроноскопа негромкую дробь.

— С чего начнем? — спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: — Просто так, для самого себя, хочу посмотреть руки... Понимаешь?

Сформулировав задание, Березкин вернулся в подземелье с «электронным глазом» (мы не хотели пока выносить вещи), а я остался у экрана. Через несколько минут на экране появились руки, принадлежавшие смутно различимой человеческой фигуре; руки держали узкий длинный предмет, похожий на напильник; потом точными сильными движениями—профессиональными, я бы сказал, движениями— руки принялись перепиливать засовы...

Я не рискну утверждать, что узнал руки, да и нельзя было требовать высокой точности от хроноскопа: ведь следов самих рук не осталось на засовах.

Но вскоре картина изменилась. Березкин, очевидно, прошел дальше и приступил к хроноскопии кожаных лоскутов.

Теперь я узнал руки—те самые руки, что выпрямляли вазу, комкали бумагу; они разрывали прогнившую кожу мешков... А потом поблизости от них появились другие руки — круглые и мягкие, и тоже стали рвать мешки, хотя им это было явно не под силу.

Экран погас. Широкая фигура Березкина заслонила светлый дверной проем.

Просмотрев кадры, Березкин лишь удовлетворенно кивнул.

— Переходим к общей хроноскопии, — сказал он мне и вновь исчез.

В дверях на секунду появилась любопытствующая физиономия Пети, но тотчас скрылась, — Пете было поручено охранять вход в подземелье, и он подвижнически выполнял возложенные на него обязанности.

Хроноскопия стен долгое время не давала ничего интересного, глаза мои начали уставать, как вдруг на экране возникла темная вытянутая тень. Еще не успев как следует разобрать, в чем дело, я выключил хроноскоп. Там, в подземелье, погас огонек на «электронном глазе», и Березкин

тотчас вернулся.

— Посмотри сам,— сказал я.

Березкин повторил кадр, и теперь мы вдвоем смотрели на тонкую темную тень.

— Наверное, отпечаток предмета, долгое время простоявшего у стены. Следи внимательно, я даю задание.

Березкин ушел, и вскоре тень на экране приняла очертания миниатюрной человеческой фигуры. Правая опущенная рука человека держала какое-то кольцо, а левая, чуть согнутая в локте, была поднята к небу...

Я не вскрикнул только потому, что язык не повиновался мне. Все что угодно могли предположить мы. Все что угодно... Но тень нашего Мыслителя в хостинском подземелье?!.

Березкин вернулся, не дожидаясь, пока я выключу хроноскоп.

Он взглянул на экран, перевел глаза на меня и побледнел.

— Ничего не понимаю. Как зеркальное отражение,

Этого я в первый момент не уловил. Значит, мы увидели тень не нашего Мыслителя, а второго, Черного, о существовании которого только догадывались.

Березкину потребовалось все его самообладание, чтобы сказать:

— Все-таки закончим хроноскопию стен.

Не умея собраться с мыслями, я сидел перед погасшим экраном. Экран вспыхнул, но хроноскопия стен уже не дала ничего сколько-нибудь примечательного.

В общей сложности хроноскопия заняла у нас не так уж много времени, но у Березкина, когда он вышел из подземелья, был такой вид, словно он провел там безвыходно несколько дней.

— Теперь все можно, — сказал Березкин, обращаясь к Пете, и к пилотам, и к старичку, и к директору. — Все можете войти. Мы закончили работу.

Выполнявший обязанности стража Петя оказался ближе всех к входу и первым юркнул в подземелье.

И первым же вышел оттуда. Оптимист по натуре, Петя, наверное, до последнего момента не терял надежды хоть что-нибудь найти в бывшем хранилище сокровищ.

— Все подчистую выкрали, — зло сказал он, и глаза его вспыхнули, как у старика — тогда, при первой встрече. — Подчистую! — повторил он.

А старик вышел последним. Его отсутствующий взгляд равнодушно скользнул по мне, по Березкину и задержался на вертолете. Споткнувшись, старичок сделал несколько неверных шагов и сел на камень, уперев измазанные глиной башмаки в ствол молодого бука. Потом достал из внутреннего кармана бутылочку и посмотрел, есть ли в ней что-нибудь. Там ничего не было. Тогда старичок бросил бутылочку, сжал кулаки и беззвучно заплакал.

Директор заповедника, принявший в свое ведение подземную галерею, плотно прикрыл дверь и для чего-то опечатал ее.

Мы попрощались с ним,

Когда вертолет набирал высоту, я заметил, как старичок нагнулся, поднял бутылочку и снова спрятал ее во внутренний карман.

 

 

Глава четырнадцатая,

в которой, вопреки нашим собственным предположениям, не происходит никакого объяснения с Брагинцевым; в этой же главе рассказывается об удивительной встрече, а также подтверждается — не без помощи друзей — правильность нашего же основного принципа жизненного поведения

 

Вертолет возвращался в Адлер не напрямик, а следуя за изломанной линией побережья. Я смотрел сверху на осушенную полосу прибрежной равнины, на лесистые мыски и, вероятно, потому, что настроение у меня было посредственным, вспоминал, что более ста лет назад на мысе Адлер погиб в перестрелке с горцами сосланный на Кавказ писатель-декабрист Бестужев-Марлинский, разлученный с друзьями и родными, разруганный критикой...

Вечером Березкин подробно ответил на Петины вопросы, но имя Брагинцева мы ни разу не упомянули. На следующий день Петя вылетел в Тбилиси, чтобы рассказать Месхишвили о последних событиях, а мы — В Москву.

Березкин молчал, равнодушно глядя в окно, мне тоже не хотелось разговаривать.

Собственно, занимал нас только один вопрос; кому достался Черный Мыслитель при дележе добычи — Розенбергу или Брагинцеву? Я склонялся к предположению, что Мыслитель—у Розенберга, и вот почему. Во-первых, мы теперь знали, что союз Розенберга и Брагинцева не был союзом равных. Розенберг не вызывал у нас ни малейшей симпатии, но в то время он был человеком науки, притом кабинетным ученым, и Брагинцев явно потребовался ему лишь для физического исполнения замысла... Во-вторых, его попытка похитить Белого Мыслителя—а мы уже не сомневались, что в Касабланке действовал тот же Розенберг, что и в Хосте, и в Тбилиси, — свидетельствовала о том, что, узнав по фотографиям в журналах статуэтку, он решил добыть ее и восстановить таким образом скульптурную группу...

И все-таки сохранилась крохотная надежда, что по каким-то причинам Черный Мыслитель достался Брагинцеву.

Вот этот единственный вопрос — у кого находится статуэтка?—мы и решили задать Брагинцеву по возвращении в Москву, оставив все остальное на его совести.

В Москву мы прилетели днем, и я с аэродрома позвонил домой.

— Ни в коем случае не разговаривайте с Брагинцевым до встречи с Яшей, — сказала мне жена вместо приветствия.—Предупреди Березкина...

— В таком случае свяжись с Яшей, и пусть он приезжает к нам, — ответил я, ровным счетом ничего не понимая. — Мы сейчас будем.

Дома мы уже застали и Яшу с Евой и жену Березкина.

— Ну-с, кто первым будет докладывать?—спросил Березкин, устало опускаясь в кресло.

— Я, — сказал Яша. — У меня не было при себе хроноскопа, но я воспользовался удостоверением журналиста и узнал кое-что любопытное... Видите ли, серебряную вазу из Хостинского клада передал в Оружейную палату сам Брагинцев еще в тысяча девятьсот двадцать шестом году...

Березкин приподнял тяжелую голову и, начиная прозревать, уставился на Яшу.

— В том же году он передал в музеи страны еще около пятидесяти предметов на баснословную сумму... Короче говоря, Брагинцев был миллионером, но отдал свой миллион государству.

Наступило долгое молчание.

— Брагинцев передал миллион государству, — медленно произнес Березкин, — а мы только что умыкнули кругленькую сумму—пусть не миллионную. Зря прогоняли вертолет в Хосту и обратно.

Березкин подошел к телефону и набрал номер Брагинцева.

Много раз мысленно репетировал я этот труднейший разговор, а теперь испытывал прямо-таки восторг при мысли, что все мои репетиции пошли прахом!

— Здравствуйте, — сказал Березкин в трубку. — Мы с Вербининым закончили расследование истории Хостинского клада. Мы узнали все или почти все. И наделали немало глупостей. Проще было сразу поговорить с вами. Я считаю своим долгом извиниться перед вами за подозрения... Но остался один вопрос, которого мы сами решить не можем. У кого находится Черный Мыслитель—у вас или у Розенберга?

Мне казалось, что я вижу, как молчит на другом конце провода Брагинцев,— молчит тяжело, недоумевая и пытаясь угадать ход наших раздумий.

Березкин, выслушав ответ, повесил трубку:

— Через сорок минут Брагинцев будет здесь. Березкин сел на прежнее место в кресло и отчетливо, я бы даже сказал — с выражением, произнес только одно

слово:

— И-ди-о-ты!

А я машинально кивнул, соглашаясь с оценкой.

— Нет, что вы, ребята, — возразил Яша. — Это же со всяким могло случиться. И вообще нельзя всего предвидеть. Дело же поправимое...

— Помнишь, ты как-то рассуждал о самохроноскопии? — тихо, не поднимая глаз, сказал мне Березкин. — О том, чтоб любой день нашей жизни в любой момент можно было подвергнуть хроноскопии?.. Веселые получатся картинки, я тебе доложу: ошибка на ошибке, сомнения, неуверенность в выводах... И вот еще такое—как с Брагинцевым...

Когда прошли полчаса, я достал из шкафа Белого Мыслителя и поставил его на письменный стол.

Через несколько минут раздался звонок.

Брагинцев был в легком, несмотря на холодную погоду, сером пальто. Снежинки на его открытой седой голове свернулись в серебристые капли. В руках он держал сверток.

Брагинцев произносил обычные слова приветствия, когда взгляд его,— а дверь в мой кабинет была распахнута,— упал на Белого Мыслителя... Брагинцев вздрогнул так, словно сквозь тело его прошел электрический ток. Он не заметил протянутой ему руки, он отстранил меня и шагнул в сторону кабинета.

— Что это? — с трудом двигая сведенными губами, спросил он.

— Мыслитель из Дженне.

— Тот самый... Вы говорили... Мне очень хотелось посмотреть, но я стеснялся попросить...

Брагинцев сделал неверное движение—то ли пальто ему мешало, то ли хотел передать нам сверток,— но вдруг, заспешив, порвал веревки, развернул бумагу, и тогда... Тогда оцепенели мы.

В руках у Брагинцева был Черный Мыслитель, угаданный хроноскопом.

Хроноскопия не раз устраивала нам встречи с чудом, но все же до последней секунды я не верил, что свершится это чудо, что Черный Мыслитель вновь встретится с Белым...

Что можно еще добавить?.. Не очень умелые писатели, особенно работающие в приключенческом жанре, пытаясь передать волнение, вдруг охватившее их героев, пишут либо о дрожащих руках, либо о постукивании стакана о зубы... Мне не хотелось бы следовать шаблону, но разве я забуду когда-нибудь, как дрожали обычно крепкие, сильные руки Брагинцева в тот момент, когда он соединял руки Мыслителей, вновь встретившихся через три с половиной столетия?

 

 

Глава пятнадцатая,

в которой говорится несколько слов о Черном Мыслителе; в этой же главе дается окончательная разгадка тайнам Хостинского клада в сообщается кое-что о молодом Брагинцеве

 

После столь великолепного завершения наших расследований нам все-таки пришлось объясниться с Брагинцевым.

Брагинцев слушал внимательно, спокойно, внешне никак не реагируя на слова Березкина. Даже когда Березкин — а разговор шел напрямую — сказал, что мы убедились в его профессиональном умении открывать запертые двери, Брагинцев ничуть не возмутился; наоборот, его интерес к рассказу как будто даже возрос.

— Мне остается только поздравить вас с блестящими результатами, — сказал он, когда Березкин закончил свое повествование. — Не очень приятно чувствовать себя объектом хроноскопии, но жить надо так, чтобы нечего было стыдиться... Да я ничего и не стыжусь, хотя в прошлом и обладал некоторыми привычками, которые не нравятся уголовному розыску... Вы правы, эти мои навыки и потребовались Розенбергу. И мы отлично осуществили операцию, хотя в последний момент тот самый склеротический старичок — а тогда весьма энергичный и решительный мужчина — едва не повернул историю клада, да и мою собственную, совсем в ином направлении...

Брагинцев умолк и повернулся к Березкину.

— Вы говорите, что Розенберг пытался похитить Белого Мыслителя?.. По фотографиям, наверное, догадался, в чем дело... Я в общем-то не слишком скаредничал, когда мы делили клад, но из-за Мыслителя... Н-да.

Брагинцев не договорил, махнул рукой.

— Короче говоря, Мыслитель достался мне, и ему скорее всего я обязан своим спасением. Кстати, это единственная вещь из Хостинского клада, которую я оставил у себя. Не мог отдать его. Просто не мог. Вы только посмотрите, какое мудрое и вдохновенное лицо! Конечно, он африканец, но заметьте, что лицо у него не типично африканское, потому что венецианский мастер африканцев не видел и знал лишь, что они черные. Это, между прочим, подтверждает древнее происхождение статуэток... Да, я отвлекся... Розенберг—а он, надо отдать ему должное, был в свое время по-настоящему талантливым человеком, умницей и полиглотом, — уехал сразу после революции за границу. Помните, когда склеротический старичок наведался в лагерь археологов, он со злобой говорил, что клад вместе с нами уплыл за море?.. Старичок, к счастью, знал не все... Розенберг предлагал мне бежать за границу вместе с ним, обещал помощь в устройстве всяких дел. Я предпочел остаться. Некоторое время мы с Розенбергом даже поддерживали связь—до двадцать шестого года, примерно... Простите за нескромность, но меня Хостинский клад спас, а Розенберга погубил. Он из ученого превратился в коммерсанта, а я... Мне Хостинский клад открыл глаза на прекрасное. Понимаете?.. Почти невозможно рассказать об этом в двух словах, но в один из ничем не примечательных дней драгоценности перестали быть для меня драгоценностями. Они стали произведениями искусства... И тогда началась моя новая жизнь... Ученье, занятия историей искусств, философией, увлечение эстетическими теориями... И тогда же я понял: лишь при обостренном чувстве справедливости, лишь при абсолютной честности перед самим собой прежде всего можно разрабатывать учение о прекрасном... Или лучше не браться... Я не мог один наслаждаться прекрасным, и я отдал все, что имел... Но вспоминать о своем прошлом мне не всегда приятно, и этим объясняется «таинственность», которую вы подметили, недоговорки... Конечно, я заботился не только о Месхишвили, когда старался раскрыть загадку дома Хачапуридзе. Меня и самого интересовало происхождение клада. Дело в том, что многие предметы оказались покалеченными — саблями, копьями,

мушкетными пулями, камнями... И хроноскоп подтвердил это.

— Вы знаете о денежных расписках, оставленных Давиду Хачапуридзе безымянными воинами?—перебил я. — Они сохранились в архиве...

— Архив Хачапуридзе интересовал меня в семнадцатом году с несколько иной точки зрения,—улыбнулся Брагинцев. — А такие расписки есть?

— Мы с Березкиным не только видели, но и подвергали хроноскопии бумаги с отпечатками пальцев...

— Это подтверждает мою гипотезу. Я подозреваю, что нежно любящий отец, Давид Хачапуридзе, столь же нежно любил драгоценности, которыми торговал: раз продав их, он потом стремился вернуть их обратно. И возвращал сокровища он с помощью черкесов-наемников: они нападали в горах на караван, о котором заранее узнавали, грабили его и уходили в Хостинскую крепость... Мой талантливейший ученик Петя был прав, когда категорически утверждал, что крепость выстроена для хранения сокровищ.

— Вот, по-моему, окончательная разгадка тайны Хостинского клада, — сказал Березкин. — Мне кажется, мы тоже пришли бы к такому же заключению, если бы продолжили хроноскопию. И теперь я догадываюсь, почему Хачапуридзе так плачевно закончил свои дни. Наверное, он увлекся, пожадничал, и наемный отряд его напал на караван, принадлежавший царскому дому. Ведь почему-то бумаги Хачапуридзе попали в архив Вахтанга Шестого... Вероятно, предки Вахтанга и расправились с Хачапуридзе; они же разрушили крепость, но не сумели найти тайник... А сын... Сын Давида Хачапуридзе либо погиб при кораблекрушении, либо так и не узнал тайны зарытых сокровищ...

— Вот видите, сколько загадок мы сразу разгадали, — невесело улыбнулся Брагинцев. — Но осталась одна, видимо, самая сложная. Почему Белый Мыслитель очутился в Дженне, а Черный—в Хосте? И кому принадлежали они в Венеции? И почему начали свои непонятные путешествия в разные части света?.. Или вы все уже знаете, и я напрасно

гадаю?

Я назвал Брагинцеву имя Умара Тоголо, африканца из Дженне, и дословно пересказал текст телеграммы.

— Вот пока все, что мы знаем. Надеюсь, что письмо Мамаду Диопа прояснит историю Мыслителей до конца.

А Березкин подошел тем временем к письменному столу и принялся внимательно разглядывать Черного Мыслителя.

Если вы помните, при общей хроноскопии стен хостинской сокровищницы мы увидели на экране тень, державшую в опущенной руке кольцо; хроноскоп по каким-то причинам оказался неточен: в руке у Черного Мыслителя была золотисто-черная восьмерка, как бы опущенная до земли.

— Неужели—эмблема торгового дома...—не очень уверенно начал было Березкин.

— Едва ли,— тотчас возразил Брагинцев.—Такие детали, как черта, надвое рассекающая восьмерку, — не мелочь! Кроме того, клеймо Хачапуридзе вырезано на нижней плоскости постамента...

— Цепь тогда...

— По-моему, это единственно правдоподобное толкование, — кивнул Брагинцев. — Цепь или цепи, которые приковывают мыслителей к земле, не дают им взлететь к небу... Наверное, Белый Мыслитель держал такую же восьмерку в левой руке.

Я достал из ящика письменного стола пакетик с металлическими обломками и протянул его Брагинцеву. Он извлек из верхнего кармашка тонкий пинцет, плоскую лупу в обычной черной оправе и склонился над пакетом.

— Обломков недостаточно, чтобы восстановить восьмерку, — сказал Брагинцев. — Но обратите внимание, что обе восьмерки были совершенно одинаковыми, обе — комбинация черного и золотого цвета...

— Одни и те же цепи связывают мыслителей и в Африке, и в Европе, — высказал я предположение. — Всюду одно и то же, и всюду мыслители рвутся к небу.

— Я согласен с вашей догадкой, — сказал Брагинцев. — Но кто же автор этой отчаянно смелой по тем временам идеи?.. Вы знаете, методом исключения можно выделить пять-шесть ученых-гуманистов, мысливших таким образом..,

— Вероятно, но мы с Вербининым склонны дождаться письма Мамаду Диопа, — сказал за меня Березкин. — Не будем запутывать и без того запутанную историю.

 

 

Глава шестнадцатая

и последняя, в которой проясняются все неясные вопросы этого сложного затянувшегося расследования и бросается общий взгляд на затронутые проблемы с высоты африканской мечети в городе Дженне

 

Березкин был по-своему прав. Раз письмо уже послано, то проще дождаться письма, а потом, если потребуется, начинать какие-либо дополнительные изыскания.

Но рассуждать так, как мы, могли только люди, уже давно приобщившиеся к расследованию загадки Мыслителей и—что тоже немаловажно—уже успевшие устать.

Иное дело — Брагинцев, впервые увидевший проблему во всем объеме. Отнюдь не понуждая нас к этому, сам он, великолепно зная историческую литературу и приняв к сведению результаты хроноскопии, произвел кое-какие сопоставления и быстро пришел к выводу, поразительному по своей простоте и логичности (позднее он подтвердился).

Должен сказать, что раскрытие тайны Хостинского клада сблизило нас с Брагинцевым, он как-то сразу вошел в круг наших близких знакомых, чего, к сожалению, не произошло с Петей.

Брагинцев счел нужным рассказать Пете, кто и когда нашел Хостинский клад, и рассказ Брагинцева почему-то произвел на него тяжелое впечатление,

Петя приехал, долго сидел у меня и настойчиво возвращался в разговоре к прошлому Брагинцева. В конце концов я сказал ему, что тема эта сама по себе меня мало волнует, а история жизни Брагинцева—замечательная и поучительная. Почувствовав, что я целиком на стороне Брагинцева,. Петя ушел.

Недели через две Брагинцев рассказал, что его ученик стал вести себя как-то странно, а на самого Брагинцева на факультете теперь смотрят чуть ли не как на героя детективного романа, и впервые за последние годы он вдруг почувствовал себя на факультете неуютно.

— Пустяки это все, впрочем, — сказал Брагинцев, но мне подумалось, что он старается успокоить и себя, и меня. — Хуже, что у Пети с дипломной работой не ладится. По-моему, у него пропал к ней интерес.

Вскоре пришло письмо от Мамаду Диопа.

Оно пришло в тот день, когда мне с утра позвонил захлебывающийся от восторга Березкин и прокричал в трубку, что у него родился сын. Оно пришло в тот день, когда моего. сына принимали в пионеры, а мы с женой ждали его дома, и я вспоминал далекий день середины тридцатых годов, когда в пионеры принимали меня, а отец и мать ждали моего возвращения... И потому, что уже давно нет в живых отца, и потому, что сам я искренне удивляюсь, когда меня на улице называют «молодым человеком», а сын стоит на торжественной линейке перед Мавзолеем, — по всем этим причинам настроение у меня было и светлое, и грустное. И совсем уж неожиданно оказалось созвучным этому сугубо личному настроению письмо Мамаду Диопа, письмо, позволившее почти реально ощутить величие и бесстрашие человеческой мысли, преемственность подвига, на который сознательно шли и идут мыслители разных стран и народов.

Да, мы узнали имя человека, вдохновившего ювелира на создание скульптурной группы, и узнали имя араба, доставившего Белого Мыслителя из Венеции в Дженне. Мохаммед аль-фаси и Мамаду Диоп нашли в Рабатской королевской библиотеке рукописи, прояснившие всю историю, — рукописи, кстати, хорошо известные арабистам, но теперь зазвучавшие по-новому.

Письмо Мамаду Диопа подвело итог нашим изысканиям. Но уже через несколько дней после получения письма мы с Березкиным покинули пределы своей страны, миновали

Париж и очутились в Африке... А потом наступил такой момент, когда мы увидели медленно вырастающий на горизонте город Дженне, город, прочно владевший нашими мыслями, и событие это произвело и на меня, и на Березкина такое глубокое и сильное впечатление, что по-новому озарилась для нас вся история Мыслителей...

Вот почему, нарушая хронологическую последовательность, я временно умалчиваю о содержании письма и прошу вас мысленно перенестись на берега Черного континента.

«На берега»—в точном смысле слова, потому что наблюдения, которыми я хочу сейчас поделиться, поведут нас от побережья в глубь материка.

Итак, мы с вами на улицах Дакара, крупнейшего города Западной Африки. Жарко и сухо. Солнце висит над головой. На центральных улицах—густые деревья, и черная тень от них лежит на мостовой, на тротуарах. Много машин, велосипедов. На тротуарах, в тени деревьев, сидят торговки с детьми за спиной, спят нищие. В стороне мечети с квадратными минаретами, в сторону крытого рынка, увешанного рекламами французских торговых фирм, тянутся вереницы слепых и калек. Удивительно много их в Дакаре, и вид слепцов с мальчиками-поводырями невольно вызывает в памяти картины нидерландского художника Питера Брейгеля Старшего... Он жил и работал в шестнадцатом веке, том самом, который интересует нас, и, пожалуй, только слепцы и калеки, собравшиеся в стольный портовый город со всех концов страны, заставляют вспоминать в Дакаре средневековье... В основном же город современен — современен его прекрасно оборудованный порт, современны застроенные белыми небоскребами центральные кварталы и фанерными домишками—окраины... Вместо Дакара я мог бы назвать какой-нибудь другой портовый город — Конакри или Рюфиск, например; они однотипны. Это всамделишная неподдельная Африка, но Африка последнего столетия, не дающая никакого представления о более отдаленном прошлом, о шестнадцатом веке в частности.

Теперь отправимся в глубь континента, километров этак за пятьсот-семьсот. Для посещения можно выбрать любой ' город—и Киндию, и Маму, и Лабе, и Пита, и Каруссу, и Нзерекоре, и Тиес, но, пожалуй, больше других подходит город Канкан — второй по величине город Гвинеи, расположенный на притоке Нигера.

Я выбрал Канкан не случайно: он был основан лет триста с лишним назад, то есть во время или вскоре после интересующих нас событий, и в архитектурном плане почти не претерпел изменений. Канкан—город, застроенный круглыми саманными хижинами под островерхими соломенными крышами; это, по характеру застройки, обычная гвинейская деревня, выросшая до размеров города. Так— из деревень—возникали города и в России, да и не только в России. Типичность Канкана как раз и устраивает меня.

Канкан я видел во время первой поездки в Африку. И потом, читая о средневековой Западной Африке, я видел ее города такими, каким запомнился мне Канкан, добавляя мысленно лишь крепостные стены, которые повсюду были разрушены французами после захвата городов.

И тут я хочу подчеркнуть следующее. Я довольно хорошо представлял себе зрительно средневековые, похожие на Канкан, города Африки; представлял себе, что какой-то один город—столица—превосходил другие по размерам и был лучше укреплен. Я мог вообразить себе конное воинство, закованное в медные панцири, вооруженное пиками и кривыми мечами,— воинство, то праздно шатающееся по городским улицам, спящее у коновязей в тени крепостных стен, то неистово рубящееся с другим воинством, подчиненным удельному вождю или даже манса — императору небольшого соседнего государства... Нетрудно было вообразить и пехотинцев—в средние века они и в Африке, и в Европе вербовались из голытьбы и уже потому не были столь пышно разодеты... Я мог представить себе, наконец, известную роскошь императорского двора, обилие рабов (они подчас занимали высокие государственные должности), наложниц, юношей с мечами и свирепых псов, охранявших трон владыки... Но все эти отдельные и в общем-то верные черты средневекового африканского быта не создавали в моем воображении единой картины, еще не позволяли зримо представить себе своеобразие и величие африканских государств, понять уровень африканской средневековой цивилизации.

Потребовался еще год жизни, потребовалось еще одно путешествие по Африке и «личное свидание» с городом Дженне, чтобы все стало на свое место, чтобы сам я дорос до понимания величия средневекового Судана...

В центре Дженне—маленького городка из плоских глиняных домиков — стоит огромная, самая большая в Африке мечеть, слепленная из глины. Мечеть производит удивительное и грозное впечатление, и вообще она не похожа ни на что в мире,—похожа только на свои же копии, которые мы потом видели в других городах. Она задавила бы плоский городок своей громадой, она внушила бы страх иноземцам клыкастыми — правда, оплывшими — стенами и прямо-таки противотанковыми надолбами — в полтора человеческих роста! — вокруг здания, если бы...

Вот тут и начинается главное. В первой поездке по Африке в нашей группе был поэт, который потом выпустил книгу стихов под названием «Африка имеет форму сердца»... Это на редкость просто и на редкость точно. А в центре этого сердца стоит огромная мечеть, увенчанная тремя ракетами, нацеленными в зенит.

И они, эти ракеты, решают все — они придают неожиданную легкость громоздкому зданию, они начисто устраняют раздумья о воинственных замыслах создателей мечети; они утверждают общую для — всех людей мира мечту о штурме небес, мечту, зародившуюся много веков назад и нашедшую неожиданное—архитектурное!—воплощение в сердце Африки.

Все это произошло, наверное, потому, что один из самых могущественных императоров Мали, некто Гонго-Муса, завершая паломничество в Мекку, встретил некоего вертопраха, бродячего поэта по имени Андалу эс-Сахели. Чем-то он полюбился наделенному колоссальной властью императору, и тот уговорил поэта отправиться вместе с ним в его владения, в центр Африки,

И там, в Мали, император поручил поэту создать особый архитектурный стиль, который отличал бы его страну от всех прочих стран... И потому, что император доверился поэту, возник архитектурный стиль, который уже несколько веков известен как «суданский»—он пережил всех императоров, все империи.

Будь я поэтом, я написал бы о Андалу эс-Сахели поэму. Но я исследователь и задаюсь совсем другой задачей — стремлюсь понять, как мог возникнуть в средневековой Африке, в четырнадцатом веке стиль, который я бы назвал «устремленным к небу», хотя это и не абсолютно точное выражение. Я не могу решить этого вопроса,— проще всего тут сослаться на поэтические вольности,— но мечеть в Дженне, созданная по проекту бродячего поэта Андалу эс-Сахели, открыла мне глаза на эпоху, о которой я размышлял последние месяцы.

Вообще, чем дольше живешь, тем чаще убеждаешься, что большие явления никогда не бывают случайными. И теперь я убежден, что есть прямая связь между помыслами поэта Андалу эс-Сахели и астронома Умара Тоголо, составителя удивительно точных астрономических таблиц, сопоставимых, как утверждают специалисты, только со знаменитыми таблицами Тихо Браге... Все они стремились к небу. И не как фанатики-мусульмане—в том-то и дело! Я уверен, что Умар Тоголо вел свои визуальные наблюдения за движением звезд с крыши мечети, украшенной ракетами Андалу эс-Сахели (они используются как минареты, и каждое утро муэдзины выкрикивают сквозь узкие прорези призывы к молитвам).

И поэт, и астроном были братьями по духу. Но не только они. Умару Тоголо принадлежали, помимо таблиц, и крамольные теоретические исследования, которые сделали его близким Джордано Бруно...

Вот видите, как просто назвалось то имя, которое все связывает и все объясняет...

В 1591 году величайший итальянский ученый и гуманист Бруно, вынужденный жить вдали от родины, получил из Венеции, от некоего патриция Мочениго, приглашение на должность учителя философии и мнемоники (так называлась тогда «наука» запоминать).

Бруно принял приглашение—принял потому, что истосковался по родине, по Италии, потому, что Мочениго гарантировал ему полную личную безопасность, потому, наконец, что Венеция—и об этом я уже писал—по тем временам могла считаться вольным городом...

Чем это кончилось—известно всему миру. Но в короткие свободные месяцы, прожитые в Венеции, Джордано Бруно успел встретиться с просвещенным путешественником, арабом ибн Амир Хаджибом и от него узнал о научных изысканиях негра из Дженне по имени Умар Тоголо,

По-видимому, Джордано Бруно был поражен совпадением их взглядов на мироздание. Они оба утверждали, что Земля вращается вокруг Солнца, а Солнце — вокруг неизвестного центрального светила, они оба утверждали, что жизнь есть не только на Земле, но и на других планетах, которые во множестве встречаются во вселенной.

Иначе говоря, они были братьями по разуму, оба думали об одном и том же, и оба одинаково рисковали, потому что и христианство, и мусульманство одинаково свирепо преследовали свободомыслящих...

Для меня лично бесспорно, что ибн Амир Хаджиб был единомышленником Умара Тоголо и был единомышленником Джордано Бруно. Я даже допускаю — тут я отдаю дань своим специфическим интересам,— что, быть может, именно ему принадлежала идея создать символическую скульптурную группу, которую он же потом разделил: оставил Черного Мыслителя—Бруно и повез Белого—в Дженне, к Умару Тоголо.

...Очень трудно передать мне драматизм тех событий, о которых я обязан сейчас рассказать. Пожалуй, я просто перечислю их—пусть они говорят сами за себя.

Ибн Амир Хаджиб отплыл из Венеции в Марокко в 1592 году. Он плыл на родину с легким сердцем и просветленным умом. Он радовался предстоящему свиданию с Умаром Тоголо и, конечно, предвкушал долгие вечерние беседы со своим дженнейским другом, с его сподвижниками из числа живущих в городе астрономов, географов, историков... Ибн Амир Хаджиб знал—и, наверное, это не было ему безразличным,— что в беседах будут принимать участие молодые просвещенные дамы—и жены, и просто подруги ученых,— потому что, несмотря на мусульманское вероисповедание, женщины в суданских государствах пользуются полным равноправием, а отношения их с мужчинами естественны и свободны... Ибн Амир Хаджиб знал также, что — опять в нарушение буквы Корана — беседы ученых будут приправлены чашей пальмового вина, сдобрены веселой шуткой. Но — в меру. Но — до того часа, пока не коснутся они главного, сокровенного, тех идей, что так поражают воображение современников и вызывают столь неприкрытую ненависть у духовенства.

Ибн Амир Хаджиб мог достаточно хорошо представить себе характер бесед и по той непоследней важности причине, что вез Умару Тоголо сочинения Джордано Бруно. Да, в его кожаных сумах хранились тщательно упрятанные сочинения Бруно «О причине, начале и едином», «О бесконечности вселенной и мирах», «Пир на пепле»... Долгими густозвездными ночами, когда лишь мерные шаги верблюдов да звон дум-дума — колокольца на последнем в караване верблюде — нарушали тишину, думал ибн Амир Хаджиб, что придется ему выступать переводчиком в доме своего африканского друга: Бруно писал почти все свои сочинения на незнакомом Умару Тоголо итальянском языке.

Ибн Амир Хаджиб так никогда и не узнал, что в том же 1592 году Джордано Бруно был предательски выдан инквизиции. В то время ибн Амир Хаджиба интересовало и волновало другое: прибыв в Марокко, он узнал, что несколько месяцев назад марокканский султан послал в глубь Африки войско, основное ядро которого образовали испанские ренегаты, принявшие мусульманство. Возглавлял войско некто Джудер-паша, тоже испанец, тоже перебежчик.

Марокканцы и раньше совершали грабительские набеги на страны, лежащие к югу от Сахары, захватывали оазисы, соляные копи, грабили города... Но теперь ходили слухи, что Джудер-паша не успокоится до тех пор, пока не доберется до источников суданского золота, а месторождения его находятся далеко на юге. Значит, марокканцам надо разгромить государство Сонгаи, надо сокрушить крупнейшие города Судана, и только тогда откроется дорога к золоту... Ибн Амир Хаджиб понимал, что задача эта—не из легких, что манса Сонгаи — человек не робкий и располагает регулярной армией. Но впервые в сторону Судана шло войско, оснащенное огнестрельным оружием, и в Марокко надеялись, что преимущество в вооружении окажется решающим.

Будучи арабом, ибн Амир Хаджиб все же едва ли разделял восторженное отношение своих соплеменников к походу Джудер-паши,— кроме всего прочего, поход этот не сулил ничего хорошего самому путешественнику. Понимая, что многим рискует, он поспешил в Дженне, к своему ученому другу.

Они встретились прежде, чем испанцы подошли к стенам Дженне. Это засвидетельствовал в описании своего путешествия сам ибн Амир Хаджиб.

А потом в Дженне ворвались головорезы Джудер-паши, и ибн Амир Хаджиб был застрелен на узких улицах глиняного города.

Умар Тоголо своей рукой приписал краткое сообщение о гибели друга к последним строкам его рукописи.

Грабежи и резня заставили Умара Тоголо бежать из Дженне.

Он предпринял эту отчаянную попытку не один, а вместе с сыном, которому, судя по всему, доверил рукопись ибн Амир Хаджиба и свои таблицы. Сам же он нес Белого Мыслителя.

Чем кончился побег, мы уже знаем. Более молодой и ловкий спутник Умара Тоголо избежал лошадиных копыт, но не избежал рабства. Перед тем как у него отняли все, что он имел, сын Умара Тоголо, по традиции, сделал к его астрономическим таблицам скорбную приписку.

Испанцы растоптали суданскую цивилизацию с той же тупой жестокостью, как и цивилизации инков, ацтеков, майя в Америке. Имелось лишь небольшое различие: в Африке испанцы-мусульмане грабили мусульманскую страну; сами они, как правило, были неграмотны и потому с почтением относились к книгам, написанным арабской вязью, полагая, что это священные книги. Видимо, только по этой причине уцелели некоторые сочинения арабских ученых. Во всяком случае, Мохаммед аль-Фаси и Мамаду Диоп установили, что среди добычи, привезенной Джудер-пашой в Марокко, — наряду с тибаром, или неочищенным золотом, наряду с перцем, рогами единорогов, наряду с евнухами, карликами, девственными дочерьми суданского султана,— наряду со всем этим в Марокко попали рукописные книги Умара Тоголо, ибн Амир Хаджиба и даже изданные в Лондоне книги Джордано Бруно.

Походы Джудер-паши против суданских городов продолжались почти десять лет и закончились в 1600 году,

Сквозь узкую прорезь нацеленного в зенит ракетоподобного минарета мы с Березкиным смотрим на тихий, словно так и не проснувшийся за истекшие три с половиной столетия, городок, на карьеры, на огороды, на пустую рыночную площадь с навесами из циновок... Да, к 1600 году было покончено с суданскими цивилизациями, и, по привычке к сопоставлениям, я стараюсь припомнить, что еще памятного произошло в это же время.

В этом же году на площади Цветов в Риме сожгли на костре Джордано Бруно.

В этом же году наивный гуманист, царь племени бушонго, требовал, чтобы его подчиненные не пользовались при боевых действиях дротиками.

В этом же году один из первых представителей утопического коммунизма Томмаза Кампанелла, уже находясь в тюрьме и пережив пытки инквизиции, приступил к работе над книгой «Город Солнца, или Идеальная республика»...

Но главное, что определило рубеж, пришедшийся на два столетия,—это, конечно, торжество инквизиции над гуманизмом и просветительством, торжество реакции—и политической, и духовной.

Мрачная пора, ничего не скажешь.

Воспоминания о ней могли бы вызвать и мрачные мысли. Но почему-то на раскаленной крыше дженнейской мечети мне думалось о другом — о конечном торжестве мыслителей, пробившихся к свету сквозь самые жестокие препоны, о прекрасной человеческой традиции подхватывать вспыхнувшую мысль, если необходимо, — сохранять ее до лучших времен и потом вновь выносить к людям...

Конечно, я не забывал в Дженне и о наших символических мыслителях, о Мыслителе Черном и Мыслителе Белом. В судьбе второго из них не осталось для нас ничего неясного. Что касается Черного Мыслителя, то о его судьбе можно высказать лишь одну более или менее правдоподобную догадку. После ареста Джордано Бруно его имущество, как известно, было конфисковано. Наверное, не без помощи патриция часть вещей его, однако, попала к венецианскому купцу Паоло Джолитти. Иначе говоря, Черный Мыслитель на долгие годы стал добычей торгашей и исчез в тайниках Хачапуридзе, которому был перепродан.

Помните, мы все решили, что восьмерки, которые держат в руках Мыслители, символизируют цепи, приковывающие их к земле?..

Мамаду Диоп высказал другое предположение. Он сказал нам, что у многих африканских народов восьмерка— символ вечности и бесконечности, символ постоянного обновления мира... Если так, то истолковывать скульптурную группу следует как символическое выражение вечной устремленности человеческой мысли ввысь.

Вероятно, возможно и то, и другое истолкование; по обыкновению, я никому не буду навязывать свою точку зрения,

Что еще можно добавить?.. Мамаду Диоп передал Белого Мыслителя в дар стране, первой пославшей человека в космос, первой предпринявшей практические шаги к осуществлению той мечты, которая владела и Джордано Бруно, и Умаром Тоголо, и ибн Амир Хаджибом, мечты, которая обрела стройность и законченность научной теории в трудах Циолковского

Значит, наши Мыслители вновь соединились или, если хотите, объединились, чтобы вместе продолжить путь вперед и выше, продолжить путь в будущее.