МУНДИАЛЬ

Ваша оценка: Нет Средняя: 5 (2 голосов)

Второй раз на грешную поверхность я ступил, поднявшись со станции андеграунда “Ковент гарден” на одноименную площадь “Метрополитен сквер гарден”.

В воздухе плыла взвесь сумерек. Фонари, светофоры и царапающие блики рекламы выкладывались в форме проклятия. Меня никто не ждал, хотя и никто особенно не протестовал. И одно небо, одно и то же небо над огромным городом что-то, кажется, обещало непугающее, небезысходное. В небо я всегда глядел умиротворяясь, и вам советую.

Вечер густел, наливался, светом и кровью наполнял пещеристое тело города. Город отмечал трехсотмиллионно-миллиардную годовщину первого грехопадения белкового метеорита на планету для зарождения этого безобразия. Меня так не особенно ждали, да и веры мне так особенно не было. Это оказалось печально, одиноко, я даже захотел обратно. Ну уж ладно, пришел и пришел.

От Метрополитена мне было суждено свернуть сразу в переулок налево, ибо так было предначертано, что короче. Я вынул семисвечник и прочитал пляшущее на голой стене название “Содомский байстрит”. Тотчас же темная нетерпеливая рука огладила мне спину. И тысячи, тысячи, тысячи гомологичных одна другой душ, противных замыслу Творца, замелькали в сумерках, в тупиковых ответвлениях между голыми домами.

 

— Ну что ты? — окликнул меня некто, откуда росла рука. — Зачем тогда пришел сюда?

— О, не за тем. О, как досадно ты ошибаешься. Словно некий Эрих фон Деникен, выдвинувший гипотезу, что библейское описание гибели Содома и Гоморры есть зашифрованный не то старт, не то финиш космических ракет пришельцев. На самом деле это был, уверяю вас, огонь небесный, пожегший сии города за грехи их. Прочь, прочь. За Содомским оживленное движение по Маршалковской, туда —паломники Мазовецкого в Мазовше, сюда — паломники Валенсы в Валенсию. В подземном переходе — наконец-то — раненый человек, взор обращенный ко мне, руки простертые, а в них камни интифады, выломанные из-под храма. Но между ним и мной какой-то бородатый кубинец со значком бородатого обманщика на груди, внушающий бедному камнемету:

— Я Господь Бог твой, запомни, козел, я, который вывел тебя из земли Египетской, понял, да?

И широкая непроницаемая спина передо мной — стучи не стучи.

Как же так, люди?

Другая сторона улицы была уже набережной Вождя всех лучших друзей. Мутные воды Темзы, реки дружбы, целенаправленно текли под непреодолимый чугунный мост Уотергейт на тысячу верст. И ни души кругом. Только автомобили всех моделей куда-то все.

— Куда вы?

— Едем с нами смотреть. Догоня-а-ай!

— Что смотреть?

— Русское чудо.

— Опомнитесь! Нет уже у русских чудес.

Безумный поток чудовищ вылетал и кружился по площади Мао Цзэдуна, где в центре стояло дерево, от которого выродился всем товарищ Ким Чжон Ир. И никто не догадывался срубить это дерево.

Но это не было русским чудом. Я один знал, так уж мне было дано, что есть только русская загадка. Всего за тридцать злотых паромщик доставил меня на тот берег, где у подножия дворца Биг Мак распространялась Красная площадь. Посреди Красной площади русский народный мужик Авраам резал, что было сил, своего единственного сына Исаака.

— Пошто режеши? — остановил я его руку.

— Так это... А что ж делать? — с недоумением окатил меня взором Авраам.

Прошло, может быть, три часа, как я снова ступил на эту поверхность, а устал словно за три тысячи лет.

И ни рассвета ни заката, кто-то кажется солнце с неба уронил на Гаваон и луну в долину Аиалонскую. Только радуги электрических дуг на энергии вскрытых вен моей планеты. Звуки любого откровения глушились энергией моих перетянутых жгутом рек. “Осанна!”— ревели табуны, пасущиеся на стадионе. Нет. “Оксана!” — и под сабельные взблески лазеров выбегала на плаху какая-то голая Оксана и кричала “Я люблю вас мальчики!” и уста ее источали ненависть.

Нет, не светило древней планете. Извертевшаяся Земля тащилась в гулкую опасную темноту.

Я остановился, запыхавшись, на углу Веби-Джумблат и Малой Веби-Джумблат. Господи, хоть одним ухом внять вертикальному покою холодной стены города-лабиринта. Господи, но другое ухо уже сочится отитом под национальный металл-гимн “Азовсталь”. Господи, как же все оказывается сложно, как сложно, что немеет рука, что сжижается воздух, что густеет письмо. Что нет силы протянуться к островку цели через патоку тройного смысла. В начале было слово, в конце будет ластик...

А напротив, как же я сразу не приметил, там, где с места круто в галоп кидалась главная Мэйн-стрит под перекрестным огнем города стояла, да именно она, та, может единственная, кто меня тут ждала, кто могла омыть мне усталые ноги и поверить после всего этого, да только она — слепая чаплинская продавщица цветов, невинная нерыжая Немагдалина. По правде говоря, она была не такая уж слепая, только немного близорука. И торговала она не цветами а порнографическими открытками.

— Купите открыточку, молодой человек для вашей невесты, ли вот со сценой минетта для вашей бедной матушки, ждущей возвращения блудного сына в далекой деревушке Бедлам.

В главном храме Болоньи мне было оказано большое доверие увидеть величайшую святыню итальянского народа — камень с отпечатком копыта волшебного коня Лачплесиса, на котором святой Райнис вознесся живым в небо.

М. Урицкий. “Воспоминания о революции”

Но что же это было? В сумоаке огненных соблазнов, в блазнящем грохоте реалий в реальном хаосе моего явления, в потоках памяти порхала яркая птичка колибри того события? Нет, не колибри а стремительная огромная птичка диатрима била в висок смеотоносным клювом?

Да, это было. И я чувствовал, что со мной. И они все участвовали, жили и кончались там же. И трещали в разгаре костров средние века. Непорочное солнце вылуплялось ежеутренне сквозь пленку Адриатики и тухло ежевечерне в инфернальных изломах Апеннин, за которыми была уж совсем Тоскана.

На берегу белого Адриатического моря безлюдно затаился городок Дубулти. Только каждый час будил ворон со шпиля церкви Санта Мария делла Романья звук электричек — на север в Равенну, на юг в Пезаро. Осень меняла декорации дождя на мокрый снег, то срывала ветхие желтые драпировки с лип, акаций и вечнозеленых кипарисов.

Взволнуясь отчего-то, море щедро выкидывало на песок золотую окаменевшую кровь карбона. “Дзинтари!” — восклицали смешные глупые итальянские дети, подбирали кровинки и пытались их сторговать всем подряд, не выделяя нас участников Средиземноморского собора пророков и прорицателей из толпы прочих отдыхающих дам, рыцарей и простолюдинов.

А мы не отдыхали, мы работали и поэтому постоянно ошибались. Когда юные слуги будили меня звуками горнов, в мою спальню входил порою коллега Базилио деи Лацци и говорил:

— Ага, Паоло, опять ты промазал. Видишь — солнце встало, а ты вчера вещал: “Страшный суд, страшный суд”.

— Да вот, дал маху. Коньяк вчера был какого-то пессимистического настою.

Миннезингеры и шуты, поя и кривляясь, созывали на утренний пир. И я шел в столовую залу по длинным, изукрашенным гобеленами работы самых знатных дам Эмилии-Романьи, коридорам, по устланным кордовскими коврами лестницам, а то пользуясь услугами резных кованых позолоченых в богатом убранстве обоих лифтов. И где бы ни шел и в каком бы состоянии ни был, то неостывшей от недавнего промелька тенью, то неизлетевшим ароматом узнавал Ее. А вот, вот улыбнувшаяся всему крещенному миру, а вот, вот заметившей и меня, боже, нет, одного меня из-под черного локона, сквозь верные очки серо-зеленый, цвета моей святой хоругви глаз, вот тонкая холеная рука в злато-серебряном окладе приподнимает для шага край льющегося шелка одежды. Франческа да Римини, дочь Гвидо да Полента, синьора Равенны, жена Джанчетто Малатеста, сына Малатеста деи Малатеста да Веруккьо, синьора Римини, кандидата в коммуну Болоньи от нерушимого блока гвельфов и гибеллинов.

Бог с ними всеми. Франческа да Римини, жизнь моя и смерть моя — это было так хорошо, что просто некуда деться…

Впрочем вечер сменился дождем, холодно и склизко сочащимся из утыканного шпилями неба.

Влекомый инстинктивным поиском тепла, не имеющий даже воротника, чтобы сиротски поднять его, я пошел на какие-то болотные огни. Это оказалась знаменитая площадь Мираж, уставленная французскими бомбардировщиками, хотя, если быть точным, это была знаменитая площадь Пигаль, уставленная французскими секс-бомбами. Каждым камнем, каждым каблуком на камне, каждым шелестом прелестных документов площадь звала не к войне плоти, но хотя бы к ее Мюнхенскому сговору. И это так умело возбуждало грешный мир, что даже часы стояли.

— Эй, ну эй же, — потянулись ко мне женские руки.

— Мистер, синьор, товарищ, ну ради Бога истинна, неизреченна трахните меня, пожалуйста... Какой, глядите… Блуд, видите ли... Ваала и Мамону вспомнил, паразит... Девочки, знаете, давайте сперва бросим в него камень. А то у него из-под веночка чего-то кровь на лбу. Может, это СПИД?

И я бежал, задыхаясь, от Пигаль вверх по Виа Долороза, цепляясь у каждой станции за мемориальные доски, падая, шепча:

— Прости их, прости хоть их, прости их лживые слезы, не дающие Геенне до сих пор разгореться как следует, ибо они правы. Их сила, их слава животной плоти все равно перевесит чашу твоей святости. Суди их, если сможешь, но прости.

А на вершине на месте разрушенного храма у подножия памятника великому Брокен-Хиллу один бородатый, рогатый, хвостатый, свинорылый мужик грозно спрашивал у одного безбородого, во фригийском колпаке, шотландском кильте и в худых лаптях еврея:

— Извините, ребе, простите, не откажите в любезности, виноват, батюшка, милый, сердце мое, хаммер, давай, говори быстро, какой у нас нынче день, а?

— Рабочий, да?

— Врешь, гад! Врешь, жидовская морда. Суббота, забыл, что ли? Теперь каждый день суббота, шаббаш, шабаш, ребята!

И сверху на испоганенные останки храма посыпались дикие шабашники и шабашницы. Гуляй, пока живы. И потом тоже гуляй.

И маленькая костлявая рыжехвостая блядь с визгом ударила меня ладонью по щеке, потом по второй, потом опять по первой.

— А не подставляй!

Вниз, вниз, куда теперь вниз ведет меня предназначение? От прожженного огнем пляски подножия кумира Брокена в прохладу ли отчих кущей ведет меня предназначение? От заледеневшей на ветрах остатней стены поруганного храма, где заледенели не слезы, а моча, к теплу ль матернего очага ведет меня предназначение?

Внизу была улица 8 марта (бывшая площадь Восстания) “К нам, к нам!” — зазывала реклама на острых коленях застарелой фанатички большевизма, прямо на лбу которой без труда читалось: “Острая аменорея”. “Только у нас, только у нас!” — она заскорузло указывала пальцем на “Курсы по обучению сохранения семьи”.

Бледнолицый лектор-мормон со сложной фамилией не то Борубаев, не то Кымбатбаев расхаживал по сцене под восторженные взгляды почитателей.

— Самое главное в семье, — вещал он, воодушевляясь с каждым словом, точно на празднике козлодрания, — это взаимоотношения родителей и детей. Еще Тургенев, еще Пушкин, да что там, Гомер и этот, Ипусер или Изувер из Древнего Египта писали, что эти отношения хоть и сложны, но очень важны. Дети должны родителей любить и почитать, родители наоборот — детей любить и питать надежду. Вынесите родителей!

На сцену вынесли очень старых родителей лектора.

— Вот так нельзя ни в коем случае поступать по отношению к родителям. Не бойтесь, это сценическое движение, — Борубаев (Кымбатбаев) вынул ножик из кармана и, размахнувшись, сымитировал удар отцу в живот. Отец упал и сымитировал смерть.

— Кровь! — закричал кто-то в ужасе.

— Имитация, — захохотали в ответ.

Часа через четыре приехала “скорая помощь” и сымитировала медицинскую помощь. Старика-отца, очень долго искусно имитировавшего жизнь, отвезли на эрзац-кладбище.

Как же странен во всех своих достижениях мир — я опустил очи долу. И откуда они только, эти достижения, берутся? (Я свернул в переулок 18 мучеников). И кому они, кстати эти достижения достаются? (Переулок сам собой вырос в улицу 180 мучеников). И зачем они, в конце концов…

Запах. Сладкий, тошнотворный, древлеприятный запах отвлек меня от всех немногих, да и, честно говоря, чуждых мыслей. В этом запахе был блеск, цвет и то, что не мог преодолеть ни один творец, творя по образу и подобию Кровожадной Обезьяны — ее кровожадности. Да, это было то, что любят из своего фрейдовского далека все любители уголовных хроник — чужую насильственную смерть.

И я, следя за собственными подвигами и муками, любил себя более всего перед самым концом и в конце.

Улица 180 — 1800 мучеников автоматически переросла в главную магистраль периферии улицу Ленина: цветы, деревья, тени, дома, дома, тени, флаги, выцветшие под бешеным светилом в цвет дамского белья, нет, в цвет капитуляции, в цвет дамской капитуляции, движения людей, транспортация и так хорошо, так мило на перекрестке Ленина и Путовского поперек дороги стояло жвачное домашнее животное — троллейбус. Между его пружинящими рогами была искусно украшенная двумя петлями причитающаяся рогам веревка. В каждой петле висело по еще живому человеку. Рога раскачивались очень занятно, не совпадая в такте, тела агонизировали долго, со всеми нелитературными подробностями — то есть чернеющая внизу толпа, лучше сказать, коллектив единомышленников получал массу удовольствий.

Да, те двое что висели, были не просто случайные гости на временном празднике жизни до жизни вечной, они были у праздника сивухой и похмельем, они были виноваты от рождения, они кажется, были какой-то не той национальности. Я протянул к ним руки, надеясь остановить эти качели убийства.

— Сгинь, нечестивец! — прокляла меня толпа как коллектив единомышленников.

И мне в ладонь хлынула кровь из горла уже покойника. А с ладони…

Артоболевский глубоко вздохнул, сдерживая икоту, и сразу почувствовал — мизер с двумя дырками.

В. Лобов “Океан без границ”

С ладони Адриатики в небо хлынула кровавая блямба солнца. Все было ясно.

Кому как не нам, поднаторевшим в судьбе профессионалам, было очевидно наше собственное будущее. Прихотливый неумолимый полет чаек над прибоем вещал — преступление. Убегающая пена в пивной кружке вещала — кровь. Урчание в кишках непорочной девицы в ночь летнего солнцестояния вещало — убийство. Зловещий расклад цифр в номере партийного билета члена Гвельфской Социал-фриули-Венеция-Джулия демократической партии Джованни Филимони деи Сан-Эпифанио вещал — ад.

Но нам с ней не нужны были слова, чтобы сбившись случайно в потаенном углу шептать: “Ты представляешь, какой ужас?!” Нам было достаточно видеть визави види вици мори...

У нее был запретный взор цвета греховной хоругви. Моей хоругви серо-зеленого цвета неутоленной печали.

Так, боже, боже, виноват я был, так достоин суровейшего наказания, когда бросил свой недостроенный, несовершенный мир, когда позабыл о своем назойливом человечестве, когда ощутил себя Одним и больше никем, когда мой озабоченный экспресс, моя судьба, моя мысль на полустанке Чивита-Банфи вдруг ни с того ни с сего встретился с ее экспрессом, с ее мыслью с ее судьбой и нас понесло, поперло в сторону, в пропасть.

— Дон Паоло Малатеста, — высокомерно и возмущенно произнесла она — так вы настаиваете, что мой метод прогнозирования по вываренной в солидоле печени черной супоросой свиньи, зарезанной в третий вторник после Троицы неправомерен?

— Прекрасная донна Франческа да Римини, ваш метод просто чушь собачья.

Она уничтожила меня своим животворящим взором и, честное слово, только формальные рамки кодекса средневековой благовоспитанности нам помешали сразу же кинуться друг другу в объятия и не размыкать их, пока не кончится XIII век. Несчастливое число века. Почти всем и мне тоже тогда казалось, что XIII век—последний.

А посреди залы, стены которой расписывали лучшие мастера школы Джотто, на гладком паркете босиком, потрясая власяницей, пророчествовал знаменитый прогностик из Патмоса.

— И восплачут и возрывают с ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожара ее...

Все внимали, затаив дыхание. А ты оглянулась на меня. А я протянул тебе тайно теплую подрагивающую руку.

— Се, гряду скоро, и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам его, — говорил Иозин из Патмоса.

Я ощутил щекою дуновение ее волос. “Это к нам не относится?” “Это к нам не относится, Франческа, девочка моя, так бывает, мне это тоже очень удивительно, когда ничто к нам не относится, когда никого, кроме нас нет”.

Не относится, нет, не относится.

Далеко отсюда, за высокими домами, за широкими скверами, там, где город наконец кончается, я видел, свидетельствую — небо возлегло на землю. И некому было составить протокол, уличающий их в преступлении. Земля стонала, трясясь, изливаясь лавою страсти. Ветер вздымал складки пыли, шепча неизреченную ласку. Горячий дождь орошал благословенное лоно красавицы.

Я сказал, что это хорошо. И я же потом приказал изранить землю взрывами, приказал изранить небо ракетами. Я же понаставил крыши, разделяющие их.

Темен мой разум. Таинственен и двузначен смысл моих слов. Непонятен мне этот сотворенный многотысячелетний город.

По Першпективе Истикляль предназначение вынесло меня ко Дворцу Правосудия, где две сотни климактерирующих стариков и старух принимали Закон о молодежи. Почтенный барбос с отвисшими щеками в греховодной сетке мелких кровоизлияний встал и сказал.

— Совершенно необходимо усилить работу в области нравственного просвещения молодежи в районе бинарных отношений юношей и девушек...

И умер.

— Ты не знаешь, что такое “бинарные отношения”? — раздался громкий вопрос на галерке.

— Не-а.

На трибуну вынесли парализованную сводную старуху.

— Перед обществом стоит острая нужда в ужесточении мер против нерегулируемости копулятивных процессов, — сказала она и умерла.

— А что такое “копулятивные процессы”?

— А хрен их знает.

На бархатный парапет галерки грудью наваливалась простая девушка из публики и большею частию была поглощена собой. Сзади ее прижимал весь полноценный юноша из той же публики и кроме того еще услаждал свой взор, следя, как из-под задранных кружев и юбок подруги мелькают, пышно подрагивают и трясутся две румяные булочки ее задницы под его целенаправленными движениями.

— И пресловутую “Сказку о бочке” растлителя молодежи Бокаччо безусловно запретить! — неслось снизу.

— Стыд бы поимели, — проинформировал я здоровую часть публики.

— Ты не знаешь что такое “стыд”? — обернулась она к партнеру.

— Не-а.

И я еще не знал — мне надлежало идти дальше, мой рок преследовал меня — что девушка предварительно взяла с юноши три полновесных монеты за удовольствие, сунув их за щеку. Юноша же после, целуя девушку особенно горячо и нежно, незаметно выцеловал эти монеты себе обратно.

Дальше куда? Кроссворд улиц сонного сумеречного города. И ведь куда-то прет меня, несет. Остановиться бы, вздохнуть. Но нет, только мелькают вывески названий квартала — улица Героев, бульвар Новаторов, проспект Ветеранов, переулок Первопроходцев, тупик Новорожденных, снова улица Героев, стрит Непокоренных, снова, черт, улица Героев.

— Прохожий человек, где это я?

— А вот по Героев направо Победителей, потом второй налево Отменных, а там увидишь.

Я так и проделал, и что же это, разве это моя стезя? “Улица Счастливая”, на ней шестнадцать пивных ларьков кряду и все закрыты.

Нищая чернокожая старушка, шаркая пяточными костьми, согбенно тащила на плече двухметровый отрезок рельса Я, воспалясь сердцем, кинулся к ней помочь, но она, жалобно взглянув катарактами, из последних сил огрела меня стокилограммовым концом рельса по голове. Если бы мне что-то могло еще повредить, этот отрезок путей обозначил мою могилу. Но не суждено. Потирая разбитый лоб, я только спросил старушку с земли:

— Бог помощь, бабушка. Как называется этот квapтaл?

— Какой квартал, сынок, что ты, у нас не квартал, а планета.

— Как называется, простите, ваша планета?

— Гулаговка, милок, Гулаговка. В честь чемпионки Австралии по теннису 1976 года Ивонн Гулагонг, видного борца за переход подачи.

Подошел шелудивый пес и вылизал кровь моих ран. Потом снял с меня часы и, извинившись, побежал дальше, повиливая хвостом в желтых репьях.

— А-а, э-э, простите, — спросил я следующую, еще более согнутую и нищую старушку, тащившую на поломанной ключице плеча пудовую железную палку, — куда вы все это тащите?

— Да вот милый, какое несчастье — на соседний улице на Радостной, пожар.

Действительно — сквозь чахлые промозглые кусты, где на голых ветках звякали дежурные стаканчики, сквозь проходные дворы-канализации, где топтались обездоленные филеры, тянуло паленым.

Действительно, на Радостной горел пятиэтажный барак № 57/18. Старушки как могли скоро подвесили рельсу на фонарном столбе и зазвонили в нее палкой, созывая народ на пожар. Народ не заставил себя долго ждать. И вот уже при многих восхищенно-завистливых взглядах то один, то другой отважный доброволец мужественно кидался в огонь и потом с воем выныривал обратно, крепко прижимая к груди кто почти целый, лишь угол обуглился, ковер, кто телевизор, кто холодильник. Счастливые обладатели находок, крича от боли, спешили в свои бараки. Потом приехали пожарные. Ни жертв, ни разрушений они не обнаружили, потому что в дыму ничего не было видно.

Улица Патриотов, проспект Лауреатов, бульвар Несмышленых, мост Сергея IX Мироновича “Убиенного”, последнего представителя дома Кирова, блеск воды, радужные пятна нефти на челе мутной Куры, реки дружбы, улица Эрекционная (бывш. Дерибасовская), устремленная на север.

Посреди бывшей Дерибасовской стоял не по моде, не по сезону терпеливо одетый человек в набедренной повязке, босиком и в терновом венце. Не взирая на оживленное уличное движение — автомобили, повозки, рикши, велосипеды, траурные шествия — тот человек шагнул мне навстречу и протянул руку со словами:

— Разрешите представиться — Иисус Христос.

И я был рад этой протянутой руке, как рад был любому доверию, этому редко встречающемуся явлению в мире стад человеческих. Как можно было не верить этой ладони с ловко вытатуированным стигматом римского четырехугольного болта с левой резьбой, этим вещим узорам ладони с линией жизни, длящейся до подбородка, этим папиллярным признакам, хранящимся во всех полицейских отделениях города.

— Сын мой, — обратился ко мне, вяло пожав руку, владелец пластмассового венца под терновый, брызжа слюной, дыша гнилыми зубами — бегати чрез улицу пред ближним зело быстрым комонем, нижеослом, ниже волом богопротивно есть.

— Подпишись, — вынырнул из-под колеса какой-то маленький апостол с листочками в портфеле. — Давай, давай. Текст тут нечего глазеть, обыкновенный. “Верую во единого Бога Отца, вседержителя, творца...”, ну и так далее, там, с глубоким прискорбием вставай проклятьем заклейменный... Вот уже сколько подписалось. Двести сорок шесть человек. У нас тут и генералы есть, и писатели, два хоккеиста, четыре форисея, академики есть, балерины, книжники с Кузнецкого моста. Давай, давай. Иначе заболеешь и умрешь...

И я скрепил своею подписью подписной лист и там расцвел красный цветок. А толпа генералов, академиков, балерин и фарисеев гряла дальше, паки и паки создавая аварийную ситуацию. “Я господь ваш!” — кричала охрипшая глотка. И толпа подхватывала: “Ура!” “Не убий!” — “Ура!” “Не лжесвидетельствуй!” — “Ура!”.

А я, всеми покинутый, подставил лицо прозрачному, теплому, недоступному небу, которое всегда так умиротворяло меня. “Город, город, — тихонько шептал я городу, — как скудно твое богатство вообще, как убоги твои желания вообще. Город, знаешь когда ты исчезнешь вообще? Когда все твои жители, сговорившись, разом смежат свои веки”.

Далекий крик совы,

и след сандалии,

и крылья бабочки,

короче:

все подряд.

Нарукхито Хирономия “После дождя”,

пер. Е. Маевского

И посреди времени на неизвестном витке Земли тогда в XIII веке на западном берегу Адриатики я размежил веки и увидел так близко, так близко, что хотелось тут же их смежить обратно и ощущать ее кожей, дыханием, открытой настежь слизистой оболочкой сердца. Франческа да Римини спала и видела вещий сон о мире, где соловьи пророчили с высоковольтных проводов, где млеко и мед текли в целлофановой упаковке берегов, где небесный воитель и миротворец Михаил командовал войсками ООН. И в том странном вымечтанном мире она, нежная и хрупкая песня, серебряный аккорд, сорвавшийся с виолы, Франческа принадлежала тому, кого любила, и полностью удовлетворенная, безмятежная, словно бы спала и видела во сне кого любила.

— Паоло, — плакала она из одного из измерении, — кирие элейсон, Паоло...

Паки и паки, словно юные боги посреди времен мы сплетались руками и ногами, прорастали из тела в тело самыми чувствительными молекулами. Каждый удар сердца сотрясал наше существо, каждая капля из недр опаляла наше существо — и поднятой ладони было достаточно для укрытия от любой непогоды, и в поцелуе было больше информации, чем в мировой литературе.

А там...

Джанчотто Малатеста, синьор Римини, был уличен в махинациях хлопком на выборах в первичных организациях партии гвельфов и, подвергнутый остракизму, выехал из Болоньи за море, где со свойственным ему азартом тут же присоединился к Двенадцатому Полумесячному походу за освобождение Черного камня Каабы от власти исследователей метеоритов. Но, как водится, и этот поход, подобно предыдущим, закончился ровно через полмесяца разграблением Константинополя, надругательством над его императрицей Гекубой и еврейским погромом на Подоле. Однако, не мешкая, Джанчотто тут же сочинил двадцать четыре дацзыбао и приколотил их к Спасским воротам Красного форта Парижа с требованием их незамедлительного открытия. Он был велик и грешен, Джанчотто Малатеста. Он выпадал в историю, как вулканический пепел.

А я был мел и незаметен, младший Паоло Малатеста, возжелавший жену брата своего. И доли наши качались на весах Его.

Неукротимый Джанчотто Малатеста, чья песня “Мой родимый город Римини, не забуду твово имени” девять месяцев кряду держала первую строчку в хит-параде студии “Глобус”, выступил свидетелем на суде по иску Ата-Вальпы к Франциско Писарро, где доказал полную неподкупность Робеспьера, казненного рыцаря революции. И еще чего только не успел натворить Джанчотто Малатеста, разыскиваемый всеми и не ожидаемый никем. Это он организовал побег Нельсона Манделы с недоступного острова-тюрьмы в пятницу. Это он подложил бомбу в мавзолей Герострата, причем от взрыва никто, включая покойного, не пострадал. Это он поставил свечку за упокой души Нерона.

— У тебя такой брат! — укоряли меня черные карбонарии с горящими очами, вечно толпящиеся на вокзале в Дубулти в ожидании электричек на Пезаро.

— Где твой муж? — ласково обхаживали мою подозреваемую Франческу толпы репортеров и любителей автографов из бюро графологической экспертизы.

А мы с нею честно смотрели друг другу в глаза и утопали в этих купелях любви.

Я вспоминал эти глаза и сквозь слезы шел дальше и дальше, шел снова и еще по этому воспаленному бесконечному городу “Боже, — думал я, — зачем мне, одинокому, эта непрерывная тоска непроизошедшей утраты? Боже, зачем мне это бескрайнее счастье?” “А затем, а затем, — отвечал я сам себе.. ”

— Месье, — остановил меня какой-то месье, — как проити на Пляс-де-Тулон?

— Туда, — махнул я в сторону Пляс-де-Ватерлоо.

— Мерси боку, месье.

“А затем, — продолжил я автоответ, — что только ради этого твоего счастья, ради этой твоей любви-страдания да еще ради этих горькорастворимых в тебе людей ты и живешь. И не умираешь.” “А что им я?” Это был очень трудный вопрос, заданный самому себе.

— Мужик, мужик, — подскочил ко мне какой-то мужик, — дай скорее чего-нибудь: руку, рубль, добрый совет, два рубля. Скорее только, а то не могу...

— Я бы отдал тебе, брат, самое дорогое, что у меня есть — хоругвь спаса, глаз моей возлюбленной Франчески да…

— Да к черту твою Франческу! Тут душа горит, понимаешь, а на сто грамм ни у кого не допросишься, ети их мать, спасители хреновы...

“А что им я?” — продолжил я свой трудный внутренний диалог, переходя вброд улицу уж какую-то вовсе неизвестную. “Помощник? Судья? Воспитатель? Нет, не-ет. Я один из них. Я такой же, как они. Я второй, сто второй, тысяча второй раз явился сюда, чтобы никуда не уходить. Как никуда и не уходил”.

— Вот видишь, какой дядя страшный идет, — пугала чокнутая нянька сопливого карапуза, высовывающегося между геранями из окна. — Напился, какой-то веник на голову надел и идет, ничего не видит. Вот кашу есть не будешь, таким же станешь.

И малыш испугался подобной перспективы до смерти.

Не помню дальше, что там еще было. Куда меня вело, куда меня несло предназначение. Улицы, дома, вестибюли, гербоносные двери, судилище.

Судья, высший и грозный, весь в седых буклях поднялся и зачитал обвинительное заключение: “Обвиняемая Дарья Николаевна Салтыкова. 1729 года рождения. Негритянка. Уроженка Калькутты. Из семьи потомственных разнорабочих. Обвиняется в том, что систематически с 1748 по 1764 годы истязала своих крепостных девок после непосильного труда на барщине кнутобитием, иглоукалыванием, грудеотрезанием, а также заставляла зимой купаться в проруби, оставляя потом замерзать в глухой степи. Таким образом ею умерщвлено 38 девушек. Далее 23 августа 1765 года посредством шантажа и угроз ею был угнан самолет, совершавший рейс Нью-Амстердам — Амстердам с детьми, больными полиомиелитом. После отказа летчиков выполнить требования террористки Салтыковой был взорван воздушный корабль над Атлантическим океаном. Далее. 3 октября 1770 года ею был задушен в ванной величайший гуманист современности Жан-Жак Руссо. И наконец в течение 1773 года в подпольной лаборатории поместья Салтыковой ею был изготовлен и распространен по всей Земле вирус синдрома приобретенного иммунного дефицита.

Таким образом обвинение налицо. Ваше слово, господа присяжные заседатели”.

И все почему-то обернулись на меня. Тысячи лиц с надеждой смотрели в мою сторону. В зале застыло ожидание. Я долго молчал, не в силах выдавить сурового приговора. Даже отвратительная, погрязшая в преступлениях, косматая, как смерть, Дарья ждала, точно неуверенная в своей судьбе. И я срывающимся голосом сказал:

— Я люблю тебя, Салтычиха.

Гладко выбритые щеки милиционера напомнили ему груди его жены.
 
А.Скаландис “Три бутылки коньяка”

А тогда, тогда на тихом итальянском курорте Дубулти под мерный фон отдыхающего моря, под треск благоуханных поленьев в камине участники Средиземноморского собора пророков и прорицателей сидели, бодрствовали, несмотря на поздний час, и говорили о будущем.

Утонченный и усталый от волнений дня насущного великий Антонио да Силента, рассматривая сквозь хрустальный бокал водки свои туфли с серебряными пряжками на конце длинных ног, задумчиво изрек:

Я думаю, мы переживем сей момент истории.

— Я тоже заметил, — поддержал его Базилио деи Лацци, — что многим, грубо говоря, большинству обычно удается пережить.

Долговязый знаменитый пророк из Андалузии Алехандро де Кукумаррия со смаком закусил кусочком белорыбицы и деловито спросил:

— Ребят, а кого-то, кажется, среди нас не хватает?

— Хм, — улыбнулся в рыжую бороду Юлиус ван дёр Бур из Претории, — конечно же Франчески да Римини и Паоло Малатеста.

—— Я думаю, они плохо кончат, — перешла на новую тему, но тоже о будущем, Урудзуки Моваши, японская сторонница партеногенеза.

— Они всегда хорошо кончают, — возразил ей волхв из Саарбрюккена Вольдемар де Вольф.

А я шел темной дорогой интима. И рука моя снова преодолевала бархатный путь вниз по ее ждущему животу. И ее волшебные руки колдовали в моих чреслах. И каждый волосок отзывался на ее прикосновение. И всякое мое дыхание славило ее. “Любимый мой”, — шепталось у нас. — “Любимая”. Не было слышно ни шороха, могущего нам помешать, ни звона ножен, могущего отвратить ту минуту, когда мы вновь переплелись ногами. Я вошел языком в улыбку ее губ. Я вошел в нее всей нежной силой своего сладострастия. И так же нежно, так же бережно, так же не нарушая нашей великой гармонии, совсем нехолодный, очень острый, тоньше комариного жала клинок Джанчотто Малатеста вошел в мою кожу под левой лопаткой. С ровным нажимом, направляемый верной рукой, он лишь чуть царапнул ребро и легко погрузился в горячий, кипящий мир моего сердца. Она даже не заметила, что мои губы стали менее чутки. “Тебе хорошо, девочка, моя?” — “Мне так хорошо, так небольно. Я люблю. ..”И я еще услышал как, словно поверхность сладкого персика, разошлась под сталью кожа ее божественной груди. Теплая жидкость, черная во тьме, разлилась по нашим животам, выплеснула из-за ключиц. Блаженство омыло наши тела. И когда шпага Джанчотто с треском вонзилась, пригвождая, через простыни в скрипнувший власяной матрас, нас уже там не было.

Меж скалами, где вихрь благословенный

Метет извечной страсти карнавал,

Нас чей-то глас завистливо-смущенный

Остановить полет из тьмы призвал

Поэт, что высшего искал ответа

На тот вопрос, что рок ему задал

Нам восклицал, скрывая изумленье:

“Паоло и Франческа, ради Света

Скажите как вы молите спасенья?

Я вижу, ваши лица полны счастьем.

А на моем страданье разлученья.

Но вы, во тьму несомые ненастьем

Мне ж к светлой истине ведут пути.

Но если б это было в вашей власти,

Хотели б вы за мною вслед идти?”

И я ответил: “Полное спасенье

Мы обрели в сплетении сердец.

Прощай, поэт нас вихря ждет движенье”

И Данте пал как падает мертвец.

(Паоло Малатеста “Обретенный рай” ( пер. М.Лозинского).

“Миры”, 1993, № 1 (Алма-Ата).